"Виктория Беляева. Очень женская проза " - читать интересную книгу автора

жалкой дозы наливки на кухонных консилиумах, которые неизменно заканчивались
грустными хоровыми песнями. И Надькины подружки - притихшие, испуганные
случившимся и явно завидовавшие, - впрочем, подружки вскоре были отставлены.
И даже жилистый старик, что носил нам молоко и по осени кормил меня
древесно-жесткими, удивительно кислыми яблоками, которые Надька звала "вырви
глаз". В одной из летучих бесед с матерью на крыльце, в процессе обмена
литровой банки, пахнущей до отвращения жирно и сладко, на смятую денежку, -
не удержался:
- Выросла девка, выросла. Серьезная такая была, скучная, бледненькая -
навроде больная. А теперь гляжу - как на крыльях летает! К свадьбе
готовитесь, а?
- Да уж, - мать собрала губы в гузочку. - Не трави, Григорьич, без тебя
тошно. Все у нее через зад, все не как у людей.
Григорьич хитро скалился, покачивая головой. Большие мятые уши
вздрагивали, топорщась в улыбке.
- Ничё, ничё, образуется. Староват он для нее, конечно, зато любить
крепче будет. Ничё. Девка умная, на что ей пацанва?
В нашем пригороде, неистощимом на сплетни, тысячеглазом, всезнающем,
благословенном пригороде, не бывает тайн. Надьку в глаза звали невестой, за
глаза же недоумевали - на что позарилась-то? Мать запиралась с ней в
спальне, откуда слышались сначала невнятные бормотания - мое ухо,
прильнувшее к двери, различало лишь интонации, - потом голоса становились
все громче. "Дура, - кричала мать. - Да не бросит он ее, не надейся". - "Я
люблю его, это мое, не смей..." Дальше подслушивать не было охоты. Несколько
месяцев продолжалась эта катавасия и оборвалась разом после знакомства с
отвоеванным зятем - чин по чину, за семейным обеденным столом, крытом
праздничной скатертью с цветами, - после сурового Надькиного: "Уеду, не
удержишь!" - все притихло.
После ее отъезда мы виделись лишь раз. Мое взросление прошло в
одиночестве: детство я делила с сестрой, родители воспринимались как нечто
важное, но отдаленное от нашего с ней мира, а с ее отъездом поздно было
что-то переиначивать. Я осталась одна в комнате с Надькиным письменным
столом, шкафом для одежды и двумя кроватями, застеленными голубыми
покрывалами. И было немного жутко, когда в дни великих стирок покрывала
снимались, и под одним из них скалился синими полосами голый пружинный
матрац.
На шкафу пылятся мои старые куклы и одна Надькина - пластмассовый
уродец из далекого советского детства. Это теперь почти антиквариат, и, беря
его в руки, я думаю, как мало знаю о том времени, о девочке того времени,
которая, если верить фотографиям, так же, как я, улыбалась, так же
расправляла платья, позируя перед камерой, так же смотрела в объектив
напряженными, прозрачно-серыми глазами. "И Сашка в нее вылилась,
Господи..." - запричитала мать на вокзале, пугая белобрысую девочку,
Сашу-Надю-Катю, льнущую к отцу, седому ковбою, укравшему мою сестру.
Я приезжала к Наде через год после Сашкиного рождения. Мне было
тринадцать, я впервые путешествовала так далеко и без родителей. Отправили
меня прямым поездом, с "оказией", оказавшейся толстой и некрасивой теткой с
отцовской работы. Тетка всю дорогу ела - то пирожки с капустой, то вареную
курицу, то крутые яйца с огурцами, капавшими на толстые коленки слезами
рассола. Она ела все время, пока не спала, и съела целую сумку провизии.