"В.В.Бибихин. Философия и религия " - читать интересную книгу автора

категорию, а условно обозначаем в меру возможного. Первое так односложно,
что о нем нельзя сложить высказывание; это отнесло бы его к чему-то, внесло
в него аспекты, подразделения. Плотин не упоминает здесь платоновского
"Парменида" только потому, что присутствие этого диалога и без того явно.
"Единое самодовлеет, потому что не состоит из многих, - тогда оно зависело
бы от того, из чего оно, - и не находится в другом, - потому что все, что в
другом, и существует тоже благодаря другому", говорит Плотин.
А в "Пармениде" (141 е - 142 а): "Если единое никак не причастно
никакому времени, оно никогда не возникло, не возникало и никогда не было, и
теперь не возникло, не возникает и не есть, и потом не возникнет, не будет
принуждено к возникновению и не будет... Следовательно, единое не есть... и
не есть единое... А что не есть, такому несуществу будет ли что-либо
присуще, что-либо в нем или у него?.. Значит, у него нет ни имени, ни
определения, ни какой-либо науки о нем, ни восприятия, ни мнения". Плотин о
нем говорит через невозможность сказать, "как получится" (?т пЯьн фе). Его
слова, однако, не гадание, а полнота созерцания, которое полно потому, что
ясно видит, что здесь больше ничего нельзя видеть человеческими глазами.
Философ говорит, обязан говорить и имеет право говорить, как может, потому
что больше, чем он, сказать о том, о чем говорит он, сказать человеку уже
нельзя. (Можно иначе сказать то же). Полнота достигается в последней ясности
апории из-за предельной убедительности того, что перед нами апория Конец
"Парменида" кажется манифестом скепсиса: "Скажем же еще и то, что,
по-видимому, существует ли единое или не существует, и само оно, и все
другое ему, и по отношению к самим себе, и по отношению ко всему другому все
всесовершенно и существует и не существует и кажется и не кажется". На деле
таково полное философское знание о первом начале, уверенное в том, что
полнее знания (поскольку оно знании)
не будет. Нынешняя тоска по догмам, которые все куда-то делись,
недовольна такой философией: неужели нельзя знать ничего мировоззренчески
предписательного, неужели действительно мир, человек ускользают от
дефиниций? Спасением кажется христианское вероучение, где вроде бы снова
оказалось возможным найти якорь для мысли. Почему у вас все так получается,
спросили меня однажды: с понятиями что-то делается, они плывут и
превращаются, язык-средство переходит в язык-среду. Нельзя ли тогда хотя бы
это - что все плывет - считать установленным? Неверно разве открытие, что
все течет и изменяется? Я ответил, что если это положение верно, оно тоже
должно изменяться. Но тогда разве неверно, продолжали испытывать меня, что
существует абсолютный всеобщий закон? Если бы он был, сказал я, мы ничего не
могли бы о нем знать, потому что всякое знание, в том числе о нем, диктовал
бы сам тот закон, а говоря под его диктовку, мы никогда не встанем в
свободное отношение к нему, т.е. не увидим его сути, его истины. По мере
произнесения этих и других подобных речей мне делалось все более неловко. Я
ускользал и разрушал всякую определенность. Такой нигилист явно не
заслуживал места в человеческом общежитии. Никакой устойчивой надежной
истины не оставалось. Наконец, меня поставили к стенке: но Бог, Бог ведь
согласно учению Церкви неизменен, вечен, постоянен! Эта истина по крайней
мере непоколебима! Я не выдержал и раскололся: да, конечно, Бог неизменен,
постоянен, вечен. Произнес я это заикаясь, но успокоил себя: в самом деле,
должно же быть хоть что-то одно определенное, надежное. И сразу весь
внутренне поплотнел. Появилась жесткость. Если есть одно постоянное, вечное,