"Владимир Богомолов. В кригере " - читать интересную книгу автора

среди других оказывались и деятели искусства, я сразу представлял себе, как там,
при забутыливании на самом высоком кремлевском уровне, кто-либо из великих и
знаменитых -- Качалов, а может, Москвин или Козловский, вот уж истинные
небожители! -- поддав до стадии непосредственности или полной алкогольной
невменухи, бегает по дворцовой зале, перевоплощаясь для исполнения известного
шекспировского этюда "Зов любви, или Утоление печали" и затем, неожиданно
ухватив сзади за шею какого-нибудь академика, генерала армии или даже маршала,
громогласно кричит ему при всех: "Сучка, держи п...у! Кончаю!" - и, представив
себе такое, находясь в отдаленном гарнизоне, за тысячи километров от столицы,
обмирал от неловкости и стыда, от того чудовищно озорного, что там, возможно,
происходило или, по причине актерской вседозволенности, могло происходить - в
подобные минуты этот огромный миллионоликий мир, удивительный и с детства во
многом непонятный, казался мне совершенно непостижимым. Запомнилось, что, когда
я представлял себе знаменитых артистов на правительственных приемах в Кремле,
они почему-то бегали там по роскошным дворцовым паркетам в одних подштанниках, -
в точно таких новеньких хлопчатобумажных кальсонах с матерчатыми завязками,
какие выдавались офицерскому составу во время войны и в первые послевоенные
годы.
В памяти моей Венедикт Окаемов остался обаятельным озорником и выпивохой,
человеком затейливым, заводным, с большими неуемными фантазиями. Он тогда упорно
высказывал намерение при первой возможности демобилизоваться, чтобы вернуться на
сцену, и спустя годы и десятилетия проглядывая в газетах статьи или заметки о
театральных постановках, я всякий раз вспоминал и надеялся встретить его фамилию
среди актеров или режиссеров, но не доводилось, и со временем я склонился к
мысли, что он скорее всего спился и сгинул, как в конце сороковых годов в России
спились и тихо, без огласки, ушли из жизни два с половиной или три миллиона
бывших фронтовиков, искалеченных физически или с поврежденной психикой.
На другой день к семнадцати ноль-ноль вместе с десятками офицеров я уже мок
под дождем возле кригера, потом в крохотном купе у входа в вагон все тот же
немолодой, отчужденно-строгий старшина, ткнув пальцем в раскрытую большую
канцелярскую книгу, предложил мне расписаться в получении командировочного
предписания; в тамбуре я заглянул в него, не веря своим глазам в растерянности
перечел еще раз, осмыслил окончательно и был без преувеличения тяжело контужен,
хотя сознания ни на секунду не потерял.
"Аллес нормалес!.. Не дрейфь!.. Прорвемся!.. Одолели засуху и сифилис
одолеем!.." - по привычке, скорей всего машинально, подбадривал я самого себя,
медленно и разбито, ватными поистине ногами спускаясь по ступенькам кригера, -
даже в эту тяжелейшую минуту я не забыл о моральном обеспечении, о необходимости
непрестанного поддержания боевого духа войск. Я не сломился, я держал удар и
пытался держать лицо или физиономию, однако на душе у меня сделалась целая
уборная - типовой табельный батальонный нужник по штату Наркомата Обороны ноль
семь дробь пятьсот восемьдесят шесть, без крыши, без удобств и даже без сидений,
на двадцать очковых отверстий уставного диаметра -- четверть метра, -
прорубленных над выгребной ямой в доске сороковке...
Спустя минуты в полнейшей прострации я брел по шпалам, удрученно повторяя про
себя уже совсем иное: "Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал...", что
наверняка соответствовало моему душевному состоянию и свидетельствовало о
начальном осознании понесенного поражения.
Я был как оглушенный, как после наркоза в медсанбате или в госпитале, когда
все вокруг будто в тумане, все плывет и слоится и еще не можешь до конца