"Владимир Богомолов. В кригере " - читать интересную книгу автора

четырех слов, выражающих для значительной части человечества основополагающую
суть отношений мужчины и женщины - своего рода момент истины, - я тогда по
молодости не понял и не оценил, впрочем, остался в убеждении, что Венедикт
только актер-исполнитель, и нисколько не усомнился в авторстве Шекспира - эту
фамилию я слышал не раз или где-то читал, хотя кому она конкретно принадлежит, в
то время не представлял.
Я был в меру поддатый, но не пьяный, свойственная молодости жажда познания
заставила меня смотреть и слушать, ничего не упуская, и я намыслил и
предположил, что темпоритм - это отдельный эпизод на сцене, а система
перевоплощения - это правдивое откровенное воспроизведение жизни во всех ее
проявлениях, в том числе и сугубо интимных. При такой очевидной абсолютной
достоверности меня, помнится, озадачила резкая контрастность, некая полярная
противоположность разных стадий в отношениях мужчины и женщины - начиналось все
как бы за здравие, сугубо ласково и нежно: "Любаня... Солнышко мое!.. Кысанька
ненаглядная...", а кончалось поистине за упокой - оскорбительной "сучкой" и
другими грубыми и, более того, нецензурными выражениями. Такое хамство в
обращении с женщиной - за что?! - понять было невозможно. Из рассказа сбитого
над Вислой летчика, соседа по госпитальной палате в Костроме, я запомнил, что
форсажем называется усиленная работа мотора при взлете, манжетка и подсос также
относились к двигателям внутреннего сгорания, и я догадался или предположил, что
эти сугубо технические термины в данном случае употреблялись с другим, скрытым
смыслом. Значения же слов "крещендо", "тэмперамэнто" и "пэздуто модерато" я в те
годы еще не знал, но без особых раздумий посчитал, что это иностранные матерные
ругательства, как были, например, в Германии "фике-фике", "шванц" или "фи-це",
по-русски они звучали вполне пристойно и более того - интеллигентно (произнося
такие заграничные слова, особенно в России, невольно ощущаешь себя человеком с
высшим образованием), а по-немецки - отборная матерщина.
Венедикт Окаемов впечатлял меня в юности своей необычностью и показался
артистом незаурядного дарования, самородком сцены, и к тому же безусловно --
первопроходцем, великим преобразователем театра, еще в молодости жестоко
обездоленным одним из сильных мира сего, режиссером Станиславским, судя по
фамилии, поляком или евреем. Боевой офицер, начавший воевать на Волге, под
Сталинградом и закончивший войну в Австрии, получивший кроме орденов пять
ранений и тяжелую контузию, он давился слезами и плакал так искренне и так
жалобно, что не жалеть его было невозможно. Разумеется, мы не могли не
возмущаться, даже майор Карюкин, самый из нас степенный и немногословный, при
упоминании фамилии Станиславского от негодования свирепо перекатывал желвак на
загорелой мускулистой щеке и, помысля, тяжело выдавливал: "Ободрал, гад,
парня!.. И систему, и ритмы спи..ил!.. Как липку ободрал!.." Сострадая,
наверное, более других, я болезненно ощущал свое бессилие, переживал, что не в
состоянии помочь восстановить справедливость. После двухнедельного пребывания в
одной с Венедиктом палатке я, весьма далекий от мира искусства младший армейский
офицер, командир роты автоматчиков, проникся пиететным, восторженным отношением
к актерам, к этим наделенным искрой божьей лицедействующим чудикам или
чудесникам - хоть и штатские, но до чего же шухарные, занятные мужики,
позволяющие себе и вытворяющие то, что нормальному и в голову вовек не придет. У
меня возникло убеждение, что именуемая трагическим этюдом и разыгранная
Венедиктом с таким успехом сценка, вызвавшая приступ дрыгоножки у моих
сопалаточников, наверняка была известной и популярной в театральной среде. Когда
позднее я слышал по радио или читал о правительственных приемах в Москве, где