"Юрий Васильевич Бондарев. Выбор" - читать интересную книгу автора

многолюдности на торговых улицах, к красным огням и рекламам ночных кабаре,
к маленьким кинотеатрам, полупустым, уютным, где разрешено курить, - то есть
ко всему тому, к чему тянуло и его еще два года назад.
Акварелист зорко перехватил взгляд Васильева и вскинул неопрятные
брови, изготовленный к раздражению и обиде (господи, спаси нас от неврозов
двадцатого века!), но Васильев с невозмутимым миролюбием сказал:
"Сочувствую". - "Чему же такому вы сочувствуете?" - спросил коллега, густо
багровея, и выше возвел взлохмаченные брови. "Вашим хлопотам", - ответил
Васильев, не считая нужным объяснять, что хлопоты накануне всякой поездки за
границу всегда связаны с ожиданием приятного путешествия и, разумеется,
необычных, всегда радостных перемен: европейские вокзалы и аэропорты,
неизменное кофе в баре, рукопожатия, приподымание шляп, вежливые улыбки,
"Что вы будете пить?", "Не пойти ли нам вечером на нашумевший неприличный
фильм?" и химическая душистость розового мыла в ванной, запах озонатора в
туалете, белое сияние кафеля, тщательное бритье перед освещенным зеркалом и
свежие прохладные сорочки по утрам, тесными воротниками жмущие шею на
вечерних приемах, фальшиво-приветливая игра глаз, простодушное удивление по
поводу того, что в России все-таки есть искусство и даже хорошие портные,
вездесущие репортеры бойких газет, поджидавшие, по обыкновению, в вестибюлях
отелей за столиками с апельсиновым коктейлем, стереотипные
"непровокационные" вопросы, десятки раз задаваемые в разных странах мира...
"Сочувствую вашим заботам, не более того", - договорил без выражения
Васильев, а его коллега, весь коньячно-багровый, натужно выпустил
ненатуральный хохоток, самолюбиво выговорил: "Вы либо сноб, Васильев, либо
завистник". - "И то и другое вместе", - сказал Васильев, но тотчас подумал с
грустным сожалением, что пресытился, наелся досыта, до тошноты,
"заграницами", устал, удовлетворил лохматое любопытство, и ничто
заманивающее не связывало его теперь ни с Парижем, ни с Нью-Йорком, ни со
Стокгольмом, городами, такими влекущими, пленительными издали и такими
обыденными вблизи. Он не мог в них сосредоточиться, они не вызывали легкого
пьянящего возбуждения, тщеславной дерзости, что иногда предшествовало
желанию взяться за работу. Из-за границы он не привез ни одной добротной
работы, лишь эскизы и беглые зарисовки в записной книжке оставались, как
звук мотива или воспоминание, как дальний отсвет скользнувшего сна. И все же
исключением он считал Венецию, куда дважды приезжал туристом, а третий раз
по приглашению ассоциации итальянских художников был прошлой осенью вместе с
Марией, уже хорошо зная колдовство города на воде, помня названия улочек,
набережных и мостов над каналами, названия приветливых ресторанов близ
собора и площади Святого Марка...
Здесь он тоже ничего не писал, опасаясь быть копиистом, убежденный в
том, что самый плохой художник может "начирикать" пейзаж Венеции, столетиями
вбиравший в себя идею света, настроение и переизбыточную красоту.
Здесь, в этот последний приезд в Венецию, Васильев впервые серьезно
почувствовал свое тягостное переутомление, свое нездоровье, осложненное
какой-то странно молчаливой размолвкой с Марией, ничем не похожей на прежние
ссоры, мимолетные, как дождь сквозь солнечные лучи.


ГЛАВА ВТОРАЯ