"Юрий Васильевич Бондарев. Выбор" - читать интересную книгу автора

Ему не работалось месяца два. Он часами лежал в мастерской на старом, с
привычнейшим скрипом пружин диване, читал "Дневники" Толстого последних лет
жизни, напитывался весь исповедальной болью великого человека. Но затем,
самоказняще и скептически охлаждаясь, Васильев возвращался к самому себе,
ощущая обман и современную парадоксальность насильственного опрощения. И
далекое от Москвы, шума и суеты убежище, которое порой облюбовывал он в
воображении, представлялось после трезвых размышлений успокоительным
"пленэром", либо туристским, либо курортным местом, занятым известным в
искусстве человеком на определенный срок. Ему ясно было, что им в пятьдесят
четыре года уже не управляла никакая честолюбивая идея (как было еще
несколько лет назад), кроме двух нерушимых страстей - любви к извечной,
грубой и нежной красоте природы и сумасшедшей преданности работе, этой
добровольной сладкой каторге, без чего утрачивался для него всякий смысл
существования.
В те дни и месяцы, когда не работалось, когда все было притушено в нем
и будто дремало, он мог легко поверить, что талант его (если он прежде был)
погиб, пропал, и в такие пепельные периоды привычно высокие отзывы,
хвалебные статьи казались мелкими и выспренно-ложными, участие в очередной
выставке ("Там обязательно должны быть и ваши вещи") запоздало ненужным, а
поездки за границу, куда его стали приглашать охотно лет пятнадцать назад,
занимали уже не столько вернисажем в каком-нибудь университете или частном
салоне, набитом ядовитыми критиками и беззастенчивы ли журналистами, но теми
изощренно-уксусными диалогами о "традиционализме" и "модерне", когда он,
слушая, потягивая коктейль, загорался постепенно веселой злостью против
"интеллектуальной" болтовни, начинал полусерьезно спорить, опровергать эти
надоевшие до черта коллажи, поп-арты, маодадаизмы, намеренно
противопоставляя им сюрреализм, а не реализм, после чего с любопытством
наблюдал новый поворот спора, где господствовал риторический хаос, подобный
хаосу в современной живописи Старого и Нового Света. Это, конечно, были не
дискуссии стоической погони за истиной (кто бы осмелился указать ее в век
сомнений?), а была своего рода игра, развлечение, умственные качели,
убийство свободного времени, доходная профессия взрослых, утомленных
цивилизацией людей, ненавидящих художников и влюбленных в них. И общение с
ними было небезынтересно Васильеву до тех пор, пока не открылась угнетающая
однообразность повторений: и одни и те же разговоры, и одни и те же вопросы,
и похожие один на другой отели, и "стандартфрюштуки", и "ленчи", и
одинаковые физиономии портье и кельнеров.
И Васильев уже отказывался от приглашений, перестал ездить за границу,
а однажды, в ресторане клуба, случайно услышал вожделенную фразу: "А я
завтра наконец-то сяду в отдельное купе "эсвэ", лягу на приготовленную
постель, высплюсь как следует и послезавтра буду в Париже", - услышав эту
фразу, исполненную томительного желания сбывающейся мечты, Васильев
вопросительно взглянул на соседний столик, увидел там в компании коллег
уважаемого акварелиста, не вполне трезвого, сладостно подкладывающего ладонь
ковшиком под толстую малиновую щеку, выражающего так неодолимое влечение к
вагонному отдыху, и ощутил во фразе и лицедействе акварелиста не мечту об
отдыхе в отдельном купе спального вагона, а просто тягу за границу - к
пестрой толпе на зеленых, солнечных, аккуратно ухоженных бульварах, к
древним островерхим соборам на отполированной брусчатке средневековых
площадей, к теплу и мягкому воздуху, к сверканию зеркальных витрин и шумной