"Хорхе Луис Борхес. Маседонио Фернандес" - читать интересную книгу автора

1982; соотв.: Р. 124, 140 - 142, 97 - 100).

Мыслил Маседонио безостановочно и стремительно, но изъяснялся
неторопливо; никакое чужое опровержение или согласие его не интересовало. Он
невозмутимо гнул свое. Вспоминаю, как он приписал одну мысль Сервантесу;
какой-то нахал заметил ему, что в соответствующей главе "Дон Кихота"
говорится совершенно противоположное. Маседонио не остановило столь легкое
препятствие, и он сказал: "Вполне возможно, однако все это Сервантес написал
для того, чтобы не ссориться с властями". Мой кузен Гильермо Хуан,
обучавшийся в Морском училище Рио Сантьяго, пришел к Маседонио в гости, и
тот предположил, что в заведении, где столько провинциалов, много играют на
гитаре. Мой кузен ответил, что живет там уже несколько месяцев, но не знает
никого, кто умел бы играть; Маседонио выслушал его возражение, как
выслушивают согласие, и сказал мне тоном человека, дополняющего одно
утверждение другим: "Вот видишь, крупный центр игры на гитаре".
Бездушие вынуждает нас предполагать, что люди созданы по нашему
подобию; Маседонио Фернандес совершал благородную ошибку, предполагая, что
окружающие одного с ним интеллектуального уровня. Прежде всего, таковыми он
считал аргентинцев, составлявших, ясное дело, его постоянных собеседников.
Однажды моя мать обвинила его в том, что он был - или до сих пор остается -
сторонником всех многочисленных и сменявших друг друга президентов
Республики. Подобное непостоянство, вынуждавшее его менять культ Иригойена
на культ Урибуру, коренилось в убеждении, что Буэнос-Айрес не ошибается. Он
восхищался (разумеется, не читая) Хосе Кесадой или Энрике Ларретой по той
простой и достаточной причине, что ими восхищались все. Предубеждение ко
всему аргентинскому подсказало ему, что Унамуно и прочие испанцы принялись
думать оттого, что знали: их будут читать в Буэнос-Айресе. Он любил Лугонеса
и ценил его литературный дар, был его близким другом, но однажды поспорил,
что напишет статью, где выскажет свое недоумение, как это Лугонес, человек
начитанный и, бесспорно, талантливый, никогда не занимался творчеством.
"Отчего бы ему не сочинить стихотворение?" - спрашивал он.
Маседонио превосходно владел искусством безделья и одиночества. Нас,
аргентинцев, кочевая жизнь на почти безлюдных просторах приучила к
одиночеству без скуки; телевидение, телефон и - почему бы и нет? - чтение
виновны в том, что этот ценный дар мы теряем. Маседонио часами мог сидеть в
одиночестве, в полном бездействии. Одна слишком известная игра рассказывает
о человеке одиноком, который ждет; Маседонио был одинок и ничего не ждал,
покорно предоставив себя мерному времени. Он приучил свои чувства не
реагировать на мерзости и растягивать любое удовольствие - аромат
английского табака, крепкого мате, а может, и какую-нибудь книгу, скажем
"Мир как воля и представление", помнится, в испанском издании.
Обстоятельства приводили его в убогие комнаты пансионатов Онсе или квартала
Трибуналес, вовсе без окон или с одним окном, выходящим на затопленный
патио; я открывал дверь и видел Маседонио, сидящего на кровати или на стуле
задом наперед. Казалось, он часами не двигался и не ощущал застойного, с
мертвечиной запаха помещения. Большего мерзляка я не знал. Обычно он
прикрывался полотенцем, свисающим на плечи и грудь, как у арабов; это
сооружение венчала то водительская кепка, то черная соломенная шляпа (как у
закутанных гаучо с некоторых литографий). Он любил говорить о "термическом
уюте"; на практике этот уют достигался с помощью трех спичек, которые он