"Игорь Боровиков. Час волка на берегу Лаврентий Палыча " - читать интересную книгу автора

один толчок. Так кто-то из умных людей убедил Никитку, что на
Загородный N17 кровавого палача Тито везти не обязательно, мол,
перебьется, кровавый-то.
Но ремонт у них на всякий случай сделали. Причем, аврально - за три
дня. Вся квартира обалдела, а потом, двадцать лет спустя так и называла его:
"титовский ремонт". Через месяц после отъезда товарища
Тито, (который Загородный 17 так и не посетил) встретил я в трамвае на
Звенигородской улице инвалида на костылях с гармошкой, который пел: "Дорогой
товарищ Тито, ты - наш лучший друг и брат. Нам сказал
Хрущев Никита - ты ни в чем не виноват!" Затем исполнитель снимал шапку
и возвещал: "Граждане, братья и сестры! Подайте, кто сколько может, бывшему
фронтовику, активному борцу за ослабление международной напряженности!" И
подавали, жалел в те годы народ фронтовиков, поющих в общественном
транспорте.
Что же касается Батяни комбата, то - песня конечно прелестная и боевая,
но вот только не фронтовиком написана, а для фронтовиков.
Она вполне в русле прекрасных мелодичных песен, столь нами любимых,
вроде: "Синий платочек", "Темная ночь", "Вьется в тесной печурке огонь",
"Эх, дороги!" и тп. Все эти песни были созданы в 41 - 45 годах, авторами,
что на фронт выезжали, как на экскурсию, а уж в атаку никогда не ходили
точно. И слава Богу. Иначе, хрен бы что написали. Будь я лет на 20 помоложе,
так и считал бы, что это и есть настоящие фронтовые песни. Ан нет, возраст
не дает, ибо слышал я их, другие, подлинные. Пели их по трамваям и поездам
приземленные люди на тележках с подшипниками и деревянными подпорками с
ручками, которыми они от земли отталкивались. Пели хрипло, не музыкально и
без оркестра. Да и слова были не столь красивы, как в Темной ночи,
Землянке или Синем платочке. Вот такие там были слова:
Я в рот ебал, я Харьков брал,
Я кишки метрами глотал,
Я кровь мешками проливал,
Я в рот ебал, я Харьков брал
Нет мурашек? А у меня есть. С того самого 51-го года, когда я впервые
услышал эту песню в пригородном поезде. Мурашки присутствуют, но почему-то
соседствуют с совершенно абсурдным, бессмысленным желанием уйти туда в
сороковые - пятидесятые годы, уйти и жить только ими. А ведь, наверное, хуже
эпохи в истории человечества так и вообще, не было. Но вот тянет. Видимо
волшебство детства настолько притягательно, что для меня в миллион раз милее
весна 45-го в Горьком, чем весна 2000 в Монреале. Здесь все вылизано, все по
ранжиру, все - сытно и благожелательно.
Там же все было грязно и голодно, но вился за домом весь в черемухе и
сирени овраг, а на той стороне стояла школа, в которой помещался лагерь для
пленных немцев. И был месяц май. На соседнем крыльце сидела верхняя половина
человека с лицом юного двадцатилетнего красавца и волнующе играла на баяне
"Соловьи, соловьи не будите солдат", да еще "Осенний вальс, весенний сон
играет гармонист". Люди же кругом пили, обнимались и плакали, а краснолицые
девушки в пестрых платьях вальсировали друг с другом, семеня бутылками ножек
по чахлой весенней траве.
На загаженной и облупленной горьковской улице, у зассанного подъезда
соседнего скособоченного дома стояло между двух луж на кривой булыжной
мостовой инопланетное авто. Сияющий лаком кабриолет с открытым верхом,