"Симона де Бовуар. Очень легкая смерть" - читать интересную книгу автора

Умирать тяжело для того, кто так сильно любит жизнь. "Она может
протянуть два - три месяца", - заявили нам в тот вечер врачи. В таком случае
следовало изменить наш распорядок, приучить маму какое-то время обходиться
без нас. В Париж приехал муж сестры, и она решилась на ночь оставить мать на
мадемуазель Курно. Элен обещала прийти утром, Марта - к половине третьего, а
я к пяти.

В пять часов я толкнула дверь. Штору опустили, в палате было почти
темно. Мать лежала на правом боку, жалкая, в полком изнеможении; пролежни на
боку, она страдала меньше, но эта неудобная поза ее утомляла. Марта сидела
рядом и держала ее за руку. До одиннадцати часов мама беспокоилась, ожидая
Элен и Лионеля: шнур от звонка забыли приколоть к ее простыне и она не могла
никого позвать. И хотя госпожа Тардье навестила ее, мать сказала Элен: "Ты
меня бросила на растерзание!" (Она не терпела воскресных медсестер.) Потом
она немного оживилась и стала поддразнивать Лионеля: "Вы, наверно, считали,
что уже отделались от тещи? Да не тут-то было!" После второго завтрака она
час пробыла одна, и страх снова охватил ее. Она сказала мне дрожа] голосом:
"Не нужно оставлять меня одну, я еще слишком слаба. Не бросайте меня на
растерзание!" - "Больше мы не оставим тебя".

Пытаться оттянуть смерть теперь было бы уже садизмом.

Марта ушла, мать заснула и вскоре внезапно проснулась от боли в правой
ягодице. Госпожа Гонтран переложила ее поудобнее. Мать продолжала
жаловаться, и я хотела опять позвонить. "Это бесполезно. Снова придет
госпожа Гонтран, она ничего не понимает". Боли мама вовсе не придумывала,
они объяснились вполне конкретными причинами. И все же в какой-то степени
мадемуазель Паран или мадемуазель Мартен могли их успокоить. Госпожа Гонтран
делала то же, что и они, однако ей не удавалось облегчить страдания матери.
В конце концов мать заснула. В половине седьмого она с аппетитом выпила
бульону и съела крем. И вдруг она закричала, левая ягодица ее горела, словно
обожженная. И ничего удивительного: мочевая кислота, сочившаяся сквозь кожу,
разъедала ее тело, ободранное до живого мяса; медсестрам жгло пальцы, когда
они меняли под ней простыню. В панике я стала звонить; секунды тянулись
бесконечно! Я держала мать за руку, клала ладонь ей на лоб и говорила:
"Сейчас тебе сделают укол, и боль пройдет. Одну минуту. Подожди одну только
минутку". Скорчившись, сдерживая вопль, ока стонала: "Все горит, это ужасно,
я не могу терпеть. Я не выдержу". Заплакав, как ребенок, она проговорила
голосом, разрывавшим мое сердце: "Мне очень плохо!" Как она была одинока! Я
прикасалась к ней, говорила с ней, но не могла разделить ее муку. Сердце у
нее колотилось, глаза закатывались, и я подумала: "Она умирает", - а мама
прошептала: "Я теряю сознание". Наконец госпожа Гонтран сделала ей укол
морфия. Безрезультатно. Я снова позвонила. Меня ужаснула мысль, что эти боли
начались утром, когда возле нее никого не было и она не могла никого
позвать. Ее нельзя было оставлять ни на минуту. На этот раз сестры дали
матери экванил, сменили простыню, положили на раны мазь, от которой их
пальцы заблестели, словно металлические. Жжение исчезло: оно длилось
каких-нибудь пятнадцать минут - целую вечность. ОН ЧАСАМИ КРИЧАЛ. "Как это
нелепо, - повторяла мать. - Как нелепо!" Да, нелепо до слез. Я уже никого не
могла понять - ни врачей, ни сестру свою, ни самое себя. Ничто в мире не