"Александра Бруштейн. Суд идет! ("Вечерние огни" #3)" - читать интересную книгу автора

яростную, с гортанными выкриками, львиными прыжками. Огромные восточные
глаза сверкали, синеватые белки их двигались угрожающе. Было до слез грустно
видеть этого человека, затерянного в чужом краю, подметающего двор,
скалывающего лед в мечтаньях о минувшем блеске цирковой арены!
Шпалерная, Шпалерная, Шпалерная улица... Улица, улица, я, брат,
пьяна... Улица, улица, я, брат, устала... Улица, улица, еле бреду... Я тебя,
Шпалерная улица, знаю наизусть!
Начинаешься ты с бывшей "предварилки" - Петербургского дома
предварительного заключения. Страшный дом, проклятое место! Но я видела, как
весело было в нем и вокруг него в феврале 1917 года, когда толпа освобождала
отсюда политических заключенных... А на противоположной стороне Шпалерной
улицы, наискосок от "предварилки", за высоким каменным забором, похожим на
крепостную стену, поздней весной каждый год цветет яблоня! Единственная
яблоня, какую я знаю во всем Петрограде! Когда она цветет, я хожу к ней на
свидания: всегда делаю крюк, чтобы, проходя мимо, увидеть ее в облаке
бело-розовых цветов. Вот точно так же до революции я ездила на свидание с
единственным знакомым мне в Петербурге орешником! Он рос перед самым
концертным залом Павловского вокзала. В густом массиве древесных и
кустарниковых пород, окольцованных сплошной круглой садовой скамьей,
откуда-то затесался милый, простой, ручной, как домашнее животное, куст
орешника! Его листья нельзя спутать ни с какими другими. У большинства
деревьев и кустов листья либо глянцевитые, либо просто гладкие, как у ольхи
или липы. А у орешника лист мохнатый, добрый, как губы жеребенка, осторожно
берущие хлеб из руки человека. Однажды на этом павловском орешнике -
случайном госте пышного дворцового парка - я увидела плоды! Маленькие
светлые орешки, сложенные в пятерку, были похожи на мягкие подушечки
кошачьей лапки, а зеленые бахромки между ними напоминали коготки. У меня не
достало духу сорвать эту ореховую лапку, - я только замаскировала ее,
засунув глубоко в чащу других ветвей...
Все это я перебираю в памяти, чтобы не думать об утомлении и голоде.
Мысли мои движутся вяло, как редкие лапшинки в жидком супе... И вдруг с
необыкновенной силой и яркостью вспоминается мне настоящий, "живой" суп,
золотистый бульон с густой лапшой. И подумать только, прежде я "не любила"
лапши! Чего еще я, дура, не любила? Киселя не любила! А он выглядывал
ноздреватой спинкой брусничного цвета, как лиловато-красная зверюшка,
ныряющая в молоке...
Кажется, я не дойду... В голову вдруг лезет идиотская мысль: вот сяду
сейчас на край обледенелого тротуара, свешу ноги и буду сидеть, - пропадай
все на свете!.. Нет, нет, надо идти, надо думать, перебирать в памяти
что-нибудь веселое или - еще лучше! - что-нибудь волнующее, возмущающее! Вон
в том особняке помещается детский дом. Вообще, в большинство барских домов
на этих четырех параллельных улицах, - до революции это был
аристократический квартал, - Шпалерной, Фурштадтской, Захарьевской,
Сергиевской, - теперь вселены детские сиротские дома. Зеркальные окна их,
выбитые, простреленные, зашитые досками и фанерой, напоминают неподвижно
опущенные веки гоголевского Вия. В домах этих, как почти во всех домах
Петрограда, холодно, темно, не льется вода из кранов, не действуют
уборные... Как-то, проходя под вечер мимо одного из этих детских домов, я
вдруг услыхала доносящийся со двора отчаянный детский плач. Во дворе
небольшая группка людей в полной растерянности окружила двух девочек лет