"Янка(Иван Антонович) Брыль. Нижние Байдуны" - читать интересную книгу автора

когда-нибудь и радио мог включить. Это после войны уже, когда он наконец
расстался с нуждой, когда отжила его вечная жалоба "Я голоден", что была
заодно и прозвищем.
С японской войны он вернулся фельдфебелем с двумя Георгиями, но не
хватало одного ребра, затем стали трястись синие отекшие руки. Уже в детстве
моем, когда я с восхищением и ужасом слушал его рассказы о штыковых боях.
После Маньчжурии была Одесса-мама, то взлет до писаря, то падение до
биндюжника. Жениться приехал в родную деревню (или не приехал, говорилось,
по шпалам пришагал), и уже вдвоем подались в Питер. Был там счастливый
период в их жизни, когда он сначала служил театральным пожарником, а после
почтальоном. А потом - снова Нижние Байдуны. Да уже шестеро детей и полная у
дядьки Степана неспособность к хозяйствованию. С братом у них наделы были
равные, но старший, который долго "не сидел на отцовском", жил намного
бедней, как ни билась его Сама, женщина властная и работящая.
Он не любил ни Качки с его китайским Танку, ни Летчика с его
Петергофом, ни Тимоха с его местной брехней. В жизни дядьки Степана было
излишне настоящей бывальщины, однако и в самых смешных рассказах она была у
него почему-то проникнута то горьким скепсисом, то апатией и цинизмом.
Рассказывая, он не щадил и самого себя.
- Д-да, биндюжники... Наша пропившаяся братия... Один прорезал в мешке
три дырки: для рук и головы. А другой - совсем голый. "Мор-роз - только
звезды мерцают!.." Это - один. А тот, что в мешке: "Д-да, б-брат,
с-со-чу-увствую, сам в прошлом году без одежи страдал". С такою публикой
живал Степан Михайлович. На самом "дне" Максима Горького. Потом проверка.
Гонят нас, голубчиков, от самого синего моря да в полицейский участок. "По
одному! По одному!" Входишь - один верзила стоит, кулаки по пуду. Ка-ак
смажет по роже - летишь до дверей! А там второй верзила. Ка-ак саданет по
шее - дверь башкой открываешь. И все, ты уже на улице, и никаких
формальностей, опять ты у самого синего моря.
О фиме своей и вообще обо всех женах:
- Д-да... Только женишься - так и пошло! Рот разинет: "А-а-а!.." Ты
туда лапти, ботинки, онучи, чулки! Ты туда кофты, юбки, шляпки, зонтики,
платки! Мало, мало и мало! В Питере фима моя и к святому преподобному Иоанну
Кронштадтскому меня таскала. Ко гробу его чудотворному, за благоденствие
помолиться. Д-да... Положу свою трудовую лепту да еще лбом своим собственным
стучу, как баран, в тот холодный каменный пол. Сама, все она сама...
Однажды Сама одна поехала на базар, купила парочку поросят, а они
оказались плохими на еду. Дотянули кое-как до следующей ярмарки, и продать
поросят Сама послала своего Степана. Еще и непогодь была, как назло. Дядька
стоял, сгорбившись, у воза, напрасно старался согреть в рукавах мокрого
заплатанного кожушка набрякшие синие руки. Тощая кобыла грелась остатками
мокрого сена, а с грядки телеги свисал длинный мокрый мешок, в котором, уже
на земле, ворочались да скулили озябшие "сальники".
- Поросята? - спросит, проходя, возможный покупатель.
- Д-да, б-брат. Бери, хоть руки мне опростай. Ни-че-го не едят.
Терпеливость его очень редко, однако же взрывалась дикостью страшного
гнева. Тогда доставалось и Самой, и детям. А потом он снова входил в свою
апатию и скепсис, опускался до унылого, бесконечного: "Я голоден. Мне бы
утилизировать свиных плечей..."*
______________