"Эдвард Джордж Бульвер-Литтон. Призрак" - читать интересную книгу автора

которых говорил Занони.
Это был маленький человек, одежда которого особенно разнилась от моды
того времени. Какая-то нарочитость и почти бедность отличала широкие
панталоны из грубого холста, шерстяную куртку, дырки которой казались
сделанными нарочно, и черные неопрятные волосы, торчавшие из-под шерстяной
фуражки. Все это никак не согласовалось с относительной роскошью булавки с
драгоценными камнями, которая была приколота у ворота его рубашки, и
видневшимися из-под куртки двумя тяжелыми золотыми цепями, заканчивавшимися
золотыми же часами. Наружность этого типа была если не безобразна, то по
крайней мере неприятна. Его плечи были широки и квадратны; грудь плоска и
как бы раздавлена; его голые руки с узловатыми суставами уродливо висели.
Черты его лица были непропорциональны и искажены, как у человека, разбитого
параличом; нос почти касался подбородка; маленькие глаза блестели злым
огнем, а рот, скривленный в гримасу, выставлял два ряда неправильных, черных
и редких зубов. Но это отталкивающее лицо являло еще неприятную, лукавую и
смелую проницательность.
Глиндон, оправившись от первого впечатления, снова посмотрел на своего
соседа и устыдился своего страха, узнав в нем французского живописца, с коим
был прежде знаком, одаренного талантом, который невозможно было презирать.
Этот человек, чья наружность была так безобразна, постоянно выбирал для
своих картин сюжеты величественные и возвышенные. Его краски казались прими-
тивными и расплывчатыми, что составляло особенность французской школы того
времени, но рисунки отличались симметрией, простотой и классической силой,
хотя им и недоставало идеальной грации. Он выбирал свои сюжеты больше из
римской истории, чем из щедрого мира греческой красоты или из тех
величественных рассказов Святого Писания, в которых Рафаэль и Микеланджело
черпали свое вдохновение. Величие он выражал не через божественные существа
и святых, а изображая простых смертных.
Его тип красоты был таков, что его нельзя было осуждать, но душа не
могла признать его. Одним словом, это был антропограф, или живописец людей.
Другое противоречие в этой личности, предававшейся с безумной
невоздержанностью всем страстям, неумолимой в мести, ненасытной в
распутстве, состояло в том, что он имел привычку проповедовать самые
прекрасные правила возвышенной чистоты и щедрой филантропии; свет не был к
нему добр, сам же он играл роль его наставника. Однако он как будто сам
смеялся над правилами, которые проповедовал, точно хотел дать понять, что он
выше того света, который хотел бы исправить. Наконец, этот живописец имел
обширную корреспонденцию с республиканцами Парижа; на него смотрели как на
одного из тех лазутчиков, которых, с первого же периода революции,
преобразователи человечества хотели послать в различные государства,
находящиеся в оковах тирании или законов. В целом государстве, как заметил
историк Италии {Ботта.}, не было города, где бы новые учения встретили такой
благосклонный прием, как в Неаполе, частью благодаря подвижному характеру
народа, но в особенности благодаря наиболее ненавистным привилегиям
феодального права, еще существовавшим там, несмотря на недавние и смелые
реформы Танучини. Ежедневные злоупотребления, пережившие эти умные меры,
давали обильную пищу для всех жаждавших перемен и особенную силу
проповедникам этих перемен.
Поэтому живописец, которого я буду звать Жаном Нико, был оракулом для
самых молодых и пылких умов Неаполя; и Глиндон, раньше чем узнать Занони,