"Тарас Бурмистров. Вечерняя земля" - читать интересную книгу автора

четыре года, прежде чем открывшееся горловое кровотечение не объяснило ему,
что судьба предназначила ему совсем иной исход, чем он рассчитывал, долго и
терпеливо добиваясь литературного признания у равнодушных современников.
Последние полгода своей жизни он провел в Италии, и умер в Риме,
распорядившись поставить на своей могиле надгробие с надписью: "здесь
покоится некто, чье имя написано на воде". Через двадцать лет после этого в
Риме скончался еще один молодой иностранец, малоизвестный русский
архитектор, произведя большой переполох в свите Гоголя, жившего там же и
ужасно боявшегося кладбищенских впечатлений любого рода. Испугавшись
приближавшейся печальной церемонии, Гоголь в панике потребовал, чтобы его
немедленно увезли из Рима. "Спасите меня, ради Бога: я не знаю, что со мной
делается... я умираю... я едва не умер от нервического удара нынче ночью",
говорил он в отчаянии одному своему приятелю, встретив его случайно на
мраморной лестнице Piazza d'Espagna. После поспешного бегства в близлежащий
городок, немного отдохнув и полюбовавшись открывавшимся с возвышенности
великолепным видом на Кампанью, Гоголь принялся там за работу. Часто по
вечерам, сидя на мраморной террасе виллы Барберини, он отрывался от книги и
подолгу глядел на Вечный город, освещенный низким, закатным солнцем. Вскоре
к нему приехал и художник Иванов, похоронивший в Риме своего бедного
товарища. Узнав от него, что архитектора за неимением средств закопали
просто в поле, уже вполне успокоившийся Гоголь воскликнул: "ну, так значит,
надо приезжать в Рим для таких похорон". Но он не в Риме умер, замечает его
биограф, и новая цепь идей заслонила под конец жизни и самый образ города,
столь любимого им некогда.
По мере того как увеличивалось количество поглощенного мной пива, с
моим сознанием происходили странные метаморфозы: утрачивая цельность
восприятия, я превращался в какой-то орган вкуса, гигантский вкусовой
пупырышек, алчно впитывающий сладкий сок, в изобилии текший из надкушенного
мною плода. Образы, мелькавшие передо мной, доставляли мне почти физическое
наслаждение. Я читал об итальянских городах, живых и оставленных
исторической жизнью, о том, как в дождливый день ветер колеблет пламя
фонарей на набережной, как быстро бегут облака над горами, синеющими
вдалеке. Я читал о венецианских зеркалах, о тревожных огнях Флоренции, об
убийствах и отравлениях, о золотых брызгах солнца на полотнах Тинторетто, о
тучных виноградниках и полуразрушенных храмах, о загадочных цветах и травах,
зверях и птицах Кватроченто. Книга, в которую я погрузился, казалось,
пьянила меня еще больше, чем пиво, которое я теперь уже не пил, а отхлебывал
маленькими глоточками. Временами колорит ее сгущался; незнакомая мне ночная
сторона Италии ненадолго приоткрывалась мне, чтобы снова исчезнуть в легкой
дымке ровной и спокойной средиземноморской ясности. С наступлением сумерек
итальянские города преображались; холодная сырость декабрьской ночи могла
вызвать у одинокого путешественника, затерянного где-нибудь в Кампанье,
знобящее чувство небытия, подобное тому, что томило когда-то Леопарди. Тогда
все наводило на него страх: вода, глухо шумящая под мостом, овечьи стада,
возвращающиеся с пастбищ, лампа на станции, то вспыхивающая, то гаснущая,
железнодорожная платформа, освещенная тусклыми фонарями. Наконец медленный
ночной поезд подбирал его, и через несколько часов странник забывал уже о
Кампанье, этой стране могил, стране античной смерти, и ледяном оцепенении
сна, разлитом над нею.
Сумрачные страницы сменялись в книге ясными и солнечными: из зимней