"Богатая белая стерва" - читать интересную книгу автора (Романовский Владимир Дмитриевич)ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЧУЛКИ КАССАНДРЫ УОЛШФукса не было дома, что меня весьма радовало. Руммейты бывают жутко надоедливы, особенно такие недисциплинированные, как Фукс. Я проверил записи на автоответчике. Одна была из банка — от меня требовали платы, другая от какой-то потерянной и ничего не стоящей личности. Еще одна наговорена была Джозефом Дубль-Ве Уайтфилдом, и ее я прослушал раза три или четыре, одновременно истерически ища ручку, бумагу, выдержку, смелость, здравый ум и все остальные части того, что составляет сущность настоящего джентльмена. Магнат изволил пригласить меня в свой особняк на Саттон Плейс завтра, после полудня; он давал поздний ланч в честь каких-то выдающихся представителей музыкального круга. Затем Уайтфилд, не имевший привычки бросаться именами, тем не менее сообщил, что присутствовать будет некий Джимми Голдстин, и этот Голдстин являлся в данный момент — любой пианист в этом городе вам скажет — одной из самых влиятельных фигур в индустрии классической музыки. Спать я пошел рано, рассчитывая, что крепкий и долгий сон поможет мне расслабиться и быть готовым к завтрашнему выступлению. Но как я ни старался, заснуть в ту ночь я не мог. Я ворочался с боку на бок. Я принял ванну, выпил галлон молока, отчаянно пытался смотреть телевизор — все напрасно. К четырем утра я так на себя разозлился, что разбил над сковородкой три яйца, кинул туда бекон, и запил все это черным кофе. Порывшись в архивах, я обнаружил манускрипт, который Джульен мне подкинул для просмотра пару месяцев назад. Это была пьеса, написанная в основном пятистопным ямбом, с большим количеством интересных монологов. Амбиции у Джульена серьезные — в его представлении, пьеса являлась вариантом либретто для спектакля, в котором сочетались бы элементы оперы, оперетты, и бродвейского мюзикла — и в тоже время ее можно было исполнить просто как пьесу. Бурный роман Христофора с Изабеллой. Репортаж о первом вояже, возвращение. На этом фоне два главных героя — дочь матроса и испанский гранд. Я вспомнил, что читал эту вещь раньше, без особого энтузиазма. То есть, конечно же, Джульен выдержал стиль. И, конечно же, лингвистических и драматических сюрпризов было в избытке. Присутствовал артистический каприз. Персонажи хорошо завершены, действуют интригующе. И все-таки, как читатель, я помню, подумал, что тема избитая и банальная, а вся вещь — не удовлетворяет. Теперь же, в четыре утра, я осознал вдруг, что единственное, чего этому опусу не хватает — музыка. Джульен оставил композитору возможность заполнить намеренные пробелы. Передавая мне манускрипт, он не счел нужным упомянуть, что именно я и являюсь композитором, которого он имел в виду. А я разве композитор? Не так много на свете людей, которые действительно разбираются в живописи, поэзии, архитектуре — но еще меньшее число понимают музыку. Я — понимаю. Но — композитор ли я? Я выкопал несколько нотных листов и ручку и перечел слова к первой арии. Именно арии, а не монолога. Ведомый интервалами, на которые указывал ритм фразеологии Джульена, я намычал первую строку, потом снова ее намычал, и сыграл аккорд на пианино. Вскоре начальные фрагменты стали обретать форму — появилась мелодия, частично шведская, частично русская по тону. Я записал ее, подкорректировал, и спел женским голосом, аккомпанируя себе на фортепиано и, очевидно, разбудил соседа — вечно недовольного гомосексуалиста-патриота, который вдруг стал стучать в стену как бешеный. Он не был настоящим представителем богемы и спать ложился в одно и то же время, чуть за полночь. Его удары в стенку подали мне новую идею. Взяв снова партитуру, я добавил оркестровые удары через равные интервалы ко второй части арии и вплел в них умеренно деликатный контрапункт. Включив компьютер и миди-клавиатуру, я записал две инструментальных партии, подправил их, и проиграл от начала до конца. Посмотрев на часы, я ужаснулся — было десять утра. Выпив еще кофе, я побрился и наскоро оделся. Рискуя опоздать на самое важное деловое свидание в жизни, я проиграл написанное еще раз. После чего я схватил ключи, открыл дверь, и очутился лицом к лицу с моим недовольным бессонным соседом. Он говорит — Так, слушай, парень! Ты не желаешь со мной спать несмотря на мои периодические увещевания, и в то же время ты заставляешь меня бодрствовать всю ночь. По-твоему это справедливо? Ты ведь таким образом пользуешься привилегиями любовника, не выполняя обязанностей такового, не так ли? Ну так как же — справедливо это? Нет, ты скажи. Серьезно, в глубине своей души — нет, не перебивай — в глубине души считаешь ли ты, что это справедливо? КОНЕЦ ЦИТАТЫ В своем дневнике Юджин несколько раз упоминает о своем визите в особняк Уайтфилда, не вдаваясь в детали — а жаль. Было бы интересно узнать его собственное мнение. А так — есть только факты. Он прибыл в особняк чуть за полдень и его провели в одну из спален, где с него снял мерку один из лучших индивидуальных портных города. У портного и трех ассистентов было два часа, чтобы сконструировать костюм. А пока что Юджину было велено выбрать себе книгу из огромной библиотеки дома — или еще что-нибудь, но, в общем, не путаться под ногами. В спальне, предоставленной в его распоряжение, обнаружилась ванная с джаккузи. Сориентировавшись на местности, Юджин попросил у дворецкого, худого, небольшого роста парня из Польши с немигающими зелеными глазами, бутылку шампанского — и, к его удивлению, бутылка была ему принесена. Валяясь в ванне, он погрузился в сомнительные приключения графа Монте-Кристо и был неприятно удивлен, когда дворецкий сообщил ему, что настало время одеваться. Он сыграл — для трех гостей Уайтфилда, один из которых, как отмечает в дневнике Юджин, являлся самым влиятельным человеком в музыкальных кругах Нью-Йорка. После примерно двадцати минут игры, Юджина вежливо отпустили. Есть максимум живой музыки, который может прослушать профессионал, делая одолжение другу. — Ну так что, джентльмены, хорош ли парень, как вы думаете? — спросил небрежно Джозеф Дубль-Ве Уайтфилд. — Джимми, что скажем? Вежливо скучающий, Джимми Голдстин отпил виски и сказал, едва уловимо пожав плечами: — Он ничего, конечно — для исполнителя его толка. Легкомысленный, правда, и ужасно недоученный. — Некоторое время он задумчиво изучал свою сигару. — То есть, недостаток систематического обучения очень виден. Его бы подучить, и тогда, возможно, из него вышел бы толк. Наверное. Особенно потому, что… — Да, я понимаю, — перебил его Уайтфилд нетерпеливо. — Что можно сделать прямо сейчас? Или в течении трех-четырех месяцев? Джимми улыбнулся снисходительно. Эти любители — как они наивны! — Извини, Джо. Мне очень жаль. Нет, прямо сейчас ничего сделать нельзя. Лет пять-шесть — это да, что-нибудь да получится. — Слишком долго, — холодно сказал Уайтфилд. — Найди еще кого-нибудь, — парировал Джимми, тоже холодным тоном. Он взял с блюдца оливку, положил в рот, медленно и с удовольствием прожевал, и проглотил. Чмокнув губами, он продолжал, — Мы ведь говорим об искусстве, Джо. Искусство — оно очень… нежная вещь, ее следует ласкать и холить, осторожно очень, деликатно, чтобы никаких преждевременных проявлений не было. — Он обвел руками воображаемый мяч для баскетбола. — Это ведь не цементные блоки накидать друг на друга, а потом сказать — вот архитектура! Ты когда-нибудь брал уроки фортепиано? — Нет, — мрачно сказал Уайтфилд. — Вот видишь! — укоризненно заметил Джимми. — Я не в пику тебе все это говорю, я просто объективен. То, что мы сегодня слышали — это сырая техника. Совершенно очевидно, что он самоучка. Так любой может научиться играть. И вкуса у него нет. Что это за водевильные глупости он играл? — Оперетту, — сказал Уайтфилд. — Какая разница. А Моцарта он играет — это же просто смешно. Например, он добавил басовые ноты в «Ноктюрн». Моцарт — он Моцарт и есть, знаешь ли. Не надо его подправлять. Надо оставить его в покое. Шопена он играет неплохо, но до изящества далеко. У него контроля нет совсем. Много страсти, но отсутствует грация. Пять-шесть лет — может, это и долго, но три года — это самый минимум. — А если купить каких-нибудь критиков? — спросил Уайтфилд без энтузиазма. — Я некоторых знаю. Зигфрид Майер, например… — Ты их всех можешь купить хоть завтра. Но будь разумен. Правда, Джо. Публика будет смеяться. Или хуже того, люди скажут, «Его проталкивают, потому что он черный». Уж ты мне поверь, Джо, я играю на фортепиано с трехлетнего возраста, у меня кое-какой опыт есть, скромный, но есть. Ну, что ж, джентльмены, позвольте мне откланяться, мне нужно сегодня вечером дирижировать оперой, будь она неладна. И до этого мне следует отдохнуть. «Ноктюрн», который Юджин Вилье играл в доме Уайтфилда, сочинен был Шопеном, а не Моцартом, басовые ноты наличествовали в нем изначально, но это ничего не меняло. Тогда я не знал еще, что почти все посетители дома Уайтфилда так или иначе оказывались У Коннора, в небрежном, но с повышенными ценами, ирландском пабе в двух кварталах от особняка. В отличие от Джульена, ирландских пристрастий я не имею, и не испытываю непреодолимого желания заходить в пабы, как только их вижу, хоть на минуту. Я прочел вывеску, приблизился к грязному стеклу и разглядел силуэты завсегдатаев — и был готов идти дальше. Но рука моя как-то сама собой легла на ручку двери. Будь Коннор честным человеком, он бы платил Уайтфилду. Откуда мне знать, может и платит. Я взгромоздился на стул, посмотрел на дамскую сумочку на стойке рядом с моим локтем, подозвал бармена, который натужно делал вид, что я ничем не отличаюсь от других его клиентов, и заказал скотч. Потягивая крепкую желтоватую влагу и слушая ирландский напев в громкоговорителях, сочиненный в пятидесятых годах и до сих пор любимый завсегдатаями некоторых заведений, я обнаружил, что ужасно хочу курить, что было странно. Вспоминая этот момент, я иногда пытаюсь определить, чей дух меня тогда посетил. Поскольку большинство хорошей музыки было написано людьми, вступившими во взрослый возраст до того, как сигареты стали широко популярны, кандидатов немного. Вот, к примеру, Пуччини курил, насколько я помню; Чайковский употреблял русского стиля сигареты, с длинным бумажным мундштуком; Кальман, сын разорившегося адвоката, предпочитал сигары; Легар, венгерский дэнди, пользовался мундштуком слоновой кости, выточенным, как я романтично предполагаю, из ре в пятой октаве. Я посмотрел налево, ища кого-нибудь, кто мог бы дать мне сигарету, не делая вид, что поступает так вопреки своим убеждениям. Имелся толстый реднек в поздней стадии фолической регрессии (тайный расист, который наверняка принял бы отечески-снисходителный вид, если бы я к нему подошел). Имелся молодой парень с признаками наркомании в движениях и выражении лица. Справа был пустой стул, а за ним помещалась женщина средних лет; за женщиной — веселого вида Дядя Том, распространяющий псевдо-мудрость перед парой усталых медсестер смешанного происхождения и эклектических взглядов; а за ними музыкальный автомат. Я было обратился к самому бармену, как вдруг хозяйка сумочки появилась из туалетного закутка. Вдова Уолш игриво (и, как мне показалось, чуть нервничая) поздоровалась со мой. Сказала, что нам пора перестать таким образом встречаться. Это такая шутка. Некоторое количество банальных ответов всплыло в моем усталом мозгу. К счастью, как последовательный педант, я решил, что сперва — дело. Я попросил у нее сигарету. Она мигнула и сказала — Конечно. Монограммный серебряный портсигар. Я взял сигарету. Какая-то английская марка, дорогая и утонченная. Потом я вдруг вспомнил, что курильщикам нынче вменяется выходить на улицу и курить там — закон такой недавно вышел. Я покрутил сигарету в пальцах. Она сказала, что я выгляжу так, будто мне нужно выпить. Я сказал ей что этим я как раз и занят. Что я делал в доме Джозефа? Развлекал его дружков. Мое небрежное отношение к этому факту ей понравилось. Она сказала, что ей нужно скоро бежать, но перед тем я должен рассказать ей о себе. Преимущество свободных духом состоит в возможности проявлять нетерпимость к фамилиарному обращению, если не имеешь дело с непосредственным начальством. Я сказал ей, что мне тоже нужно скоро бежать, но и я бы хотел, чтобы она все о себе рассказала. А дамы первые, сказал я. Она ни секунды не колеблясь сообщила мне, что она богатая вдова. В этот момент она разглядывала меня критически своими голубыми глазами. В отместку я сказал ей, что я художник, борющийся за существование. Она говорит — Не очень вежливый художник. Я говорю — А что бы вы хотели слышать? Я, конечно, неотесанный, но на моей территории по-другому нельзя, хотя свою грубость я часто пытаюсь компенсировать уймой личного шарма. Она говорит — Ага, ясно. Наконец-то в голосе ее появился сарказм. Я знаю, что я на верном пути, когда граждане вдруг начинают говорить со мной саркастически. Это они просто хотят показать, что я им нравлюсь. Она сказала — Уймой личного шарма, а? Я сказал — Именно. Уймой. Она сказала, что любит личный шарм. Большинство ее друзей полны личного шарма. Я говорю — Да, конечно, вне всякого сомнения, вы правы. Она говорит — Но ни один из них не позволил бы Джозефу себя использовать. Я не согласился. Я сказал, что использую Джозефа не меньше, чем он использует меня. Она говорит — Вы бы удивились, если бы узнали, насколько это не так. Надеюсь, мое удивление было бы приятным? Это зависит от ваших личных взглядов. Я пожал плечами. Я сказал — Предложите мне что-нибудь лучше, чем быть использованным Джозефом. А что, уборщики мусора больше не требуются? Может и требуются, но я имею в виду что-нибудь, имеющее отношение к музыкальной индустрии. Она сказала, что лично она не имеет к этой индустрии отношения. Я сказал, резким тоном, что тоже не имею к ней отношения, но хотел бы иметь, причем чем раньше, тем лучше. Некоторое время она молчала. Флиртовать мы кончили, по крайней мере на время. Потом она говорит — Слушай. Сторонись его. Он ужасный человек. Я тоже не ангел. Она настаивала. Положив свою мягкую, теплую руку на мое запястье, она сказала мне, что Джозеф не моргнув глазом испортит мне карьеру, если ему будет нужно. Ничего святого у этого человека нет, если ей верить. Я сказал, что для женщины, так активно не любящей Джозефа, она что-то слишком много о нем знает. Она объяснила что, к несчастью, она и Джозеф знакомы более двадцати лет и она привыкла. Я сказал — Миссис Уолш! Я подождал, думая, что, может быть, она скажет — Называйте меня Кассандра, так лучше. Но она не сказала. Я сказал — Миссис Уолш, благодарю вас за все, что вы для меня сделали, и я готов сделать что угодно, в пределах разумного, разумеется, чтобы доказать, что не являюсь человеком неблагодарным. А только, видите ли, в данной стадии моей карьеры… ну, это такое психологическое состояние, как пристрастие к наркотикам, наверное… сложно… Достаточно сказать лишь — я сейчас органически не способен пропустить шанс. Молодой наркоман наорал на бармена, и бармен закричал в ответ. Миссис Уолш и я проследили за сценой и одновременно захихикали и обменялись взглядами. Мы переменили тему разговора. Некоторое время мы спорили об операх девятнадцатого века. Вдова Уолш извинилась и ушла в туалетный закуток, и вскоре вернулась свежая, с глазами, сверкающими, как две звезды над фьордом. Мы снова переменили тему. Вдруг она говорит — Слушайте. Она говорит — Сегодня особый день для меня. Я не хочу сейчас говорить, почему он особый. Если вы мне обещаете не задавать глупых вопросов, мы могли бы переместиться в более приемлемое заведение. Заведение, в котором мы находились, выглядело, на мой взгляд, вполне приемлемо, но против мобильности я ничего не имею. Я согласился. Остановив такси, управляемое недовольным и разочарованным в жизни пакистанским шофером, мы транспортировались в ресторан одного из наиболее претенциозных отелей Мидтауна. После того как официант, длинноволосый уроженец Среднего Запада, надеющийся получить роль в бродвейском театре, томно ушел передавать наши заказы повару — мой, простой заказ, и очень запутанный заказ Кассандры — я спросил ее, почему она выбрала именно это место. Она улыбнулась и объяснила, что никто из людей, могущих ее узнать, сюда не заходит, за исключением, конечно же, Джорджа, который вон где сидит. Я посмотрел в указанном ею направлении. Джорджу было лет пятьдесят. Одет он был в очень дорогую, на заказ сшитую рубашку апаш и свободный неофициальный пиджак. Римский его профиль повернулся к нам как флюгер. Его дама, младше его по крайней мере лет на тридцать, одета была так, будто собиралась на пробы в порно-шоу. Как многие женщины ее типа, была она крашеная блондинка. Глаза ее гармонично отражали почти полную пустоту ее простого, непретенциозного ума. Кассандра уточнила что Джордж никому ничего не скажет, поскольку это было бы признанием, что он тоже здесь был. Джордж подмигнул мне. Я показал ему язык. Он добродушно рассмеялся. Крашеная голова повернулась, ясные глаза женщины стали искать источник веселия ее ухажера. Я спросил Кассандру, почему сегодня особенный день. Игривым тоном она осведомилась, уверен ли я, что хочу знать. Поразглядывала рюмку и понюхала с сомнением то, что было в рюмке. И говорит — Это не мерло, а [непеч. ] какое-то. Интересно, что эти сволочи мне тут налили. Похоже на уксус. Мне опять захотелось курить. Разглядывая очень женственно свой маникюр, она вдруг выдала мне всю историю. Жили-были мужчина и женщина, и влюбились они друг в друга. Женщина была девушка обычная, хотя некрасивой назвать ее было нельзя. Может, чуть слишком нервная. Мужчина был музыкант. Я сглотнул и посмотрел ей в лицо, стараясь придать своим чертам выражение вежливого интереса. Она была слегка пьяна. Я не был уверен, что хочу, чтобы она продолжала рассказывать. Женщина и мужчина любили друг друга и все было бы хорошо, если бы не одна вещь. Она замолкла. Против собственной воли, я сказал — Да, и что же? Женщина была замужем. Она вступила в брак несколькими годами ранее с неким… человеком… которого не любила. Понимаю, сказала Кассандра, что все это звучит тривиально. Я знал, что самое важное впереди. Также, я предчувствовал, что это важное не окажется ни забавным, ни романтичным. Муж что-то заподозрил в конце концов. Он был… муж… приличный, предупредительный, прямой. Он обратился к ним обоим и сказал, что ничего не имеет против их романа. Он отпустит женщину с условием, что у него, мужа, останутся двое их детей. Женщина колебалась. Она любила музыканта, но она была мать, и отпрысков своих любила еще больше. Кассандра снова замолчала. Она была очень пьяна, оказывается. Музыкант, человек прени… проне… ца… Я вздрогнул. Трусом я никогда не был, во всяком случае патологическим трусом. В прошлом, знающие тайну считались сообщниками, им грозила пытка и смерть. Сегодня все изменилось — мы просто не знаем своих прав, и боимся их узнать. И даже когда знаем, мы боимся эти права предъявлять. Никогда не знаешь, что может случиться. Кроме тех случаев, когда есть много-много денег. Полиция, продолжала Кассандра, установила, что имел место несчастный случай. Ага. У музыканта была лицензия на ношение пистолета. Это была самоворона. То есть саморона… само… брона. Его оправдали. А может, они решили, что это было самоубийство. Не знаю. Злая улыбка появилась на лице Кассандры. Не знаю, повторила она. Меня там не было. Это не имеет значения. На некоторое время она пьяно задумалась. Потом она говорит — На [непеч. ] все это. Ничего я тебе не скажу. Я что-то пробормотал, ища способ выразить ей благодарность и в то же время не оскорбить. Мне совершенно не хотелось слышать конец этой истории. Она говорит — Нет! — и поднимает указательный палец, и смотрит на меня с пьяной решимостью. Она говорит — А мне [непеч.]. Ни [непеч. ] я тебе не обязана говорить. Я боязливо согласился. Я сказал, что ничего страшного, все нормально. Она сказала — Ничего не нормально. Она сказала, что я ничего не знаю. Сказала с ненужным нажимом. Ничего! Понял? Ничего! Хорошо. Она замолчала. Когда она заговорила снова, то обращалась по большей части к пальме в кадке, в углу. Он стал совсем другим… человеком… после этого. Что хуже всего — он не мог больше играть… музыку… не мог. То есть, он мог играть механически, но непа… нипо… неповторимый блеск… его игры… ушел навсегда. Исчез. Испарился. И он хотел бросить играть совсем, когда он вдруг погиб в случайной аварии. Что?… Какой аварии? Смазывая согласные, Кассандра сказала — вид аварии совершенно не важен. Совершенно… [непеч. ]… не важен. Понял? Он просто погиб. Помер. Пнул ведро. Его больше нет. Ясно? Ты удовлетворен ответом на твой дурацкий вопрос? И это не важно, а важно, что он стал другой после того, как убил моего мужа. Мужчина, которого я… мужчина, которого так любила женщина, перестал существовать. Возникла длинная пауза. Глаза Кассандры увлажнились. Я видел что, как бы не пьяна она была, в дым, вдрызг, все-таки она жалела, что все мне рассказала. Я подумал — а сегодня не юбилей ли убийства? Такая возможность ставила под сомнение нормальность Кассандры. Она прочла моим мысли. Как — не имею понятия. Женщина и музыкант встретились в первый раз, много лет назад, именно в этот вот день. Мы помолчали. Кассандра залпом выпила, что у нее оставалось в рюмке. Неожиданно прибыл официант с двумя омлетами в дикозападном стиле. Я испугался, что Кассандра сейчас устроит ему скандал, как поступают обычно женщины, когда принесенное даже отдаленно не соответствует заказу, и еще меньше тому, что они имели в виду, когда заказывали, но она лишь покривилась, сморщив нос так, как умеют морщить нос женщины. Может, она была менее пьяна, чем хотела казаться. Официант повисел над нами некоторое время, на случай, если мы вдруг еще чего-нибудь захотим, спросил очень недовольным тоном все ли в порядке, и ушел в направлении бального зала, где шла вечеринка потных провинциальных менеджеров, к которой он не был приписан. Я стал поглощать свой омлет — я был голоден. Кассандра поковырялась в своем вилкой, съела немного. Неожиданно у меня в голове возникла мелодия. Я не очень жалую музыку, сочиненную исключительно для исполнения на фортепиано, но эту мелодию ни на чем другом исполнять было нельзя. Начало сонаты. Она спросила, глядя на меня жалостливо, не хочу ли я доесть ее омлет. Голод мой не проходил — по вине выпитого алкоголя, я думаю. Помимо этого, предложение, как мне показалось, было непростое. Делиться едой — дело интимное. Я согласился. К тому моменту я не спал больше тридцати шести часов. Глядя, в этот раз на другую, пальму в кадке (все пространство ресторана было утыкано ими), она пьяно заметила, что уже поздно. Мои голосовые связки едва функционировали. Я спросил ее, не хочет ли она, чтобы я отвез ее домой. Нет. Она останется ночевать вот в этом самом отеле. Она здесь заранее зарезервировала номер. Заранее? Когда же? Она говорит — Когда мы были в баре. Кстати говоря, можешь со мной остаться. Если, конечно, хочешь остаться со мной после того, что я тебе тут рассказала. Я понял, что хочу. Я также понял, что понял это давно. Я приложил руку ко лбу, пытаясь выяснить, нет ли еще каких-нибудь вещей, которые следует понять, но неожиданно голова моя именно в этот момент оказалась совершенно пустой, ничего в ней, голове моей, не было. Она относительно твердо держалась на ногах. Она оставила две сотенных купюры на столе. Мы не стали ждать официанта со счетом. Еще одно преимущество больших денег — можно действовать быстро всегда, когда быстрота действия необходима. Проходя по ковру просторного вестибюля к регистрационной конторке, мы оба вдруг начали хихикать. Очевидно, оба нервничали. Около трех минут заняло объяснить клерку, что за комнату уже заплачено, и затем пришлось ждать еще минут пять, чтобы он выдал нам ключ — кусок картона величиной с кредитку, с дырками. На пути к лифтам, все еще хихикая, мы остановились — Кассандра натолкнулась на меня и комически выразила неодобрение — у автомата, торгующего необходимым. Я купил зубную щетку, пасту, и, по просьбе Кассандры, жевательную резинку для выдувания шариков. Я спросил, зачем. Она делает серьезное лицо и говорит — Ну а как же. Мы оба слегка нервничаем, я чрезмерно пьяна, а ты пьян недостаточно. Если возникнут затруднения, мы по крайней мере сможем жевать резинку и выдувать шарики. Что ж. Логично. Стеклянностенный лифт довез нас до верхнего этажа, и пока он нас вез, мы смотрели, как уходит бесповоротно вниз фойе. Кассандра долго возилась с ключом. Компьютеризированный замок педантично сопротивлялся. В конце концов она сдалась и протянула ключ мне. Дверь я отпер со второй попытки. Номер был небольших размеров и выглядел стерильно. Мы прошли через то, что служило номеру прихожей, или гостиной, или и тем и другим. В спальне я дотронулся до выключателя. Две очень ярких лампы дневного света некоторое время неуверенно мигали, пока не решили включиться полностью. Я посмотрел на Кассандру. Она показалась мне разочарованной. Изображая небрежность, я открыл дверь ванной и включил там свет. Оставив дверь открытой, я выключил лампы. Сумерки наполнили комнату, скрыв ее претенциозную уродливость и вызывающую чувство вины деловитость. КОНЕЦ ЦИТАТЫ Сорокачетырехлетняя Санди хорошо сохранила внешность и здоровье. В ночь, которую описывает в своем дневнике Юджин Вилье, она чувствовала себя несчастной, была пьяна и не находила себе места. Проведением нескольких часов в отельном номере в обществе Юджина она рассчитывала — самоутвердиться, отомстить нескольким несносным людям, вмешивающимся в чужие дела, доказать себе, что когда нужно, она вполне может быть обыкновенной женщиной с нормальными потребностями и желаниями, а также помочь Юджину восстановить веру в себя после его визита в особняк Уайтфилда. Она испытывала легкое чувство вины перед ним. План свершения всего этого продолжал существовать в изначальном своем виде, когда Юджин и она вошли в номер, а также когда Юджин возился с выключателями, дверными ручками, и составлением фраз, а также, когда, прикидывая, должна ли она раздеться сама, частично или полностью, или позволить Юджину себя раздеть, она прислонилась к стене, для баланса, чтобы не упасть. План все еще действовал, когда, не удержав баланс, она неловко свалилась на кровать. Действовал и тогда, когда Юджин, которому самоконтроль давался лучше, чем ей — он, как она отметила ранее, был недостаточно пьян — предупредил ее падение с кровати, быстро сев на корточки рядом, как некогда великий американский теннисист приседал у сетки, чтобы точнее направить мяч, и подкручивал этот мяч в той степени, которую считал нужной — предупредил ее падение, поймав ее. Не в состоянии подняться на ноги с Санди на руках — все-таки выпить он успел много — он просто осторожно уложил ее на пол. План Санди разлетелся в пыль, сгорел, аннигилировал сам себя, в тот момент, когда длинные пальцы Юджина коснулись ее ключицы. Санди Уолш любила только один раз в своей жизни, и не рассчитывала полюбить еще раз. Она колебалась. Движения ее были смутные, но, когда она коснулась тыльной стороной руки тонких, решительных губ Юджина, будто веля ему ничего сейчас не говорить — его рука все еще лежала на ее ключице — она осознала, что продолжать пытаться себя контролировать было глупо. Незачем, и редкая возможность была бы упущена. Ее ключиц касался так же нежно, в прошлом, другой блистательный пианист. Было что-то похожее, но были и отличия, и она не знала, что притягательнее — первое или второе. Колени ее дрогнули, бедра расслабились, в пальцах ног засаднило, позвоночник стал таять. Грудь переполнялась желанием, живот упрашивал, голова была в тумане. Она гладила и ласкала бесконечно, обнаружив вдруг, что любовник ее по непонятной причине очень застенчив. И худой он очень к тому же. Руки, ноги, грудь — худой и застенчивый. С сентиментальной нежностью она вдруг вспомнила, что он все еще почти мальчик. Ребенок. Другой расы. Она открыла глаза и увидела свои опаловые пальцы с красивым маникюром на его вандайково-коричневой шее. Она глубоко вдохнула, удивляясь ранней оргазменной волне, неожиданно и очень нежно прокатившейся по ее телу. Слишком ранней. Никогда раньше такого не было. Очень, очень ранней. — Пожалуйста, — сказала она. — Юджин, пожалуйста. — Да? — спросил он, поспешно и нервно. — Палец. Внутрь. Сейчас же. Приподнявшись на локте, он протянул руку, и рука прошла ей под платье, отодвинула хлопковые трусики в сторону, и осторожно, из боязни сделать ей больно, коснулась мягких блондинистых лобковых волос. — Ну же, — сказала она. — Пожалуйста. Скорее. Он нерешительно повиновался, и сразу после этого у нее наступил пик, тело мощно несколько раз вздохнуло, а затем Санди задергалась, забилась, зарыдала, и рука Юджина стала мокрая до запястья. — Прости, — сказала она минуту или две спустя. — Прости. Иди сюда. Она залезла на кровать. Он обнимал ее, лаская, прижимая к себе, но в действиях его присутствовала какая-то непонятная степень отчужденности. Она скинула туфли, повернулась на бок, заставила его лечь на спину рядом с ней, и стала его раздевать пальцами, которые повиновались ей с задержкой. Он позволил ей делать так, как она хотела. Она поцеловала ему грудь. Запах его кожи был молодой. Не неприятный. Вовсе не неприятный. Она расстегнула молнию на его брюках. Она слегка удивилась, что он нисколько не возбужден. Пах его был горячий и потный, как пах любого мужчины, когда естественный процесс по какой-либо причине прерывается — Санди об этом не знала. Эгоисткой она не была. Она продолжала гладить и целовать, и в конце концов он перехватил инициативу и стал гладить и целовать ее. Чулки соскользнули с ног, а затем, с ее помощью, ушло в пространство платье. Увидев ее грудь, он на мгновение прикрыл глаза, и что-то такое было в ее стареющий шее, что заинтересовало его надолго — он был любопытен и терпелив. Слишком терпелив. Возбуждение не появлялось. Отчуждение упрямо отказывалось уходить. Он явно начал паниковать. Она понятия не имела, как ему помочь. Он лежал поверх нее, и она была совершенно обнаженная. Из его одежды на нем остался лишь один носок. Он был очень худой. Он начал обильно потеть. — Прости, — сказал он. — Ничего страшного, — сказала она. — Просто целуй меня. Все хорошо. Да. Все хорошо. Отчуждение усиливалось. Она замедлила темп. Она ласково улыбнулась ему. — Слушай, — прошептала она ему в ухо, — все нормально. — Даже если сегодня ничего не выйдет, я хочу тебя видеть. Еще и еще. Не важно. Я хочу тебя видеть много и часто. Рядом с тобой я чувствую себя счастливой. Мне тепло. Я хочу видеть… Он был в ней. Движение его не было толчком случайного победителя, или игривым нажимом джиголо. Это было уверенное, медленное, целенаправленное движение собственника. Внезапно он стал очень уверен в себе, и стоящий его член знал о своей власти. Он вошел и продолжал идти вперед, медленно, неуклонно, до тех пор, пока дальше идти стало некуда. Сама того не зная, Санди нашла правильные слова, восстановившие уверенность в ее молодом любовнике. — Не верится, что я это делаю, — сказал он спокойно. — Я в тебе. А ты мокрая. И горячая. До чего он все-таки ребенок. До чего сильный, длинный, тощий, нервный, талантливый, великий ребенок… У Санди перехватило дыхание. Движение за движением, он тянул, тащил, нес, заманивал и подталкивал ее ближе и ближе к вершине. Теперь исполнение было в его руках. Он был властелин. Она могла получить столько удовольствия, сколько он смилостивится ей позволить, и не больше. Он смилостивился и позволил очень много. Он был очень щедрый властелин. Он мог, например, ударить ладонью наотмашь по ее правой груди, или больно схватить эту правую грудь, и она бы не возразила — не посмела бы возразить. Вместо этого он потрудился быть нежным. Он мог вывихнуть ей бедро, но вместо этого он его, едва касаясь, гладил, ища и находя эрогенные зоны, о существовании которых она раньше не подозревала. А также, щедро, он решил завести руку себе за спину, чтобы ласкать пальцы, подошву и пятку ее правой ноги. Она закричала. И закричала еще раз. Есть в одновременных оргазмах музыкальный элемент. Был второй раз, и был третий. И четвертый. После второго Санди приняла душ. Юджин вытащил ее из ванны, придерживая ее под ягодицы и сорвав с колец душевую занавеску, и перенес ее на кровать, не давая ей вытереться. Она мелодично смеялась, давая ему понять, что он может делать все, что ему хочется. Он положил ее на живот и долго гладил ей спину, ягодицы, бедра, пятки и пальцы ног — пока она не закричала умоляюще, чтобы он сделал с ней что-нибудь, чем грубее, тем лучше. Он отказался. Прижимая ее к постели, лицом вниз, он развел ей ноги и некоторое время провел, дразня и раздражая концом языка все, что поддавалось раздражению. Она слишком устала для еще одного оргазма. Она очень гладко и очень медленно сходила с ума. Затем он вошел в нее сзади, и усталость исчезла. Он приподнял ее и, прижимая ее к своей груди и животу, стал ласкать ей грудь. Деталей я не помню, и это странно. К славной когорте импрессионистов я не принадлежу, а только почему-то вся та ночь — смазана в памяти, и только несколько ярких картинок осталось, из которых общее, как ни стараешься, не составляется. Никаких изначальных затруднений не было, несмотря на эмоции. Я, должно быть, ее чуть не съел в ту ночь. Эти пальцы ног, я намеревался до них добраться, и скорее всего добрался. Естественный запах ее кожи был совершенно уникален, сильный даже после душа — да, помню, я что-то с ней делал, когда она была мокрая, я не позволил ей вытереться. Я не помню, сколько у нее было оргазмов, сколько у меня. Много. Но помню, что уснул, уткнувшись носом в ее подмышку. И, засыпая, помню, чувствовал и осознавал, что в усталой моей голове появилось вдруг невиданное количество мелодий. Небо открылось и земля задрожала. Звезды вспыхнули и родились заново. Великие океаны катили огромные валы. Невиданные горы утыканы были гигантскими деревьями. Бурные ручьи сбегали с этих гор, сливаясь в величественные реки. Невообразимые птицы пели невообразимые песни. Первая часть сонаты. Посвященная Санди. У посреди этого доисторического рычащего шума возникла единая ясная мелодия. Она задержалась, ушла, а потом вернулась. Я помнил достаточно большую ее часть, и достаточно первых рычащих тактов, чтобы почти все это записать неделю спустя, а затем развить, и даже, в конце концов, закончить весь опус. Первая часть была оркестровая, но я переложил ее для фортепиано. Вторая часть подразумевала только клавиши. Изящно-сложные фортепианные мелодии отличаются от оркестрового блеска тем, что напеть их — либо очень трудно, либо нельзя. Потому я не слишком их люблю. И все-таки вторая часть должна была быть чисто клавишной, без примесей. Я назвал эту сонату — L'Еrotique. Когда я проснулся, светило солнце. Я вспомнил с удивительной ясностью, где я нахожусь и почему. Сокровище мое куда-то пропало. Я все еще чувствовал ее запах — в простынях, в подушках, в моих ноздрях, на моих запястьях и пальцах. На прикроватном столике не было записки; записки также не было на полу; записка не была приклеена липкой лентой ни к какой части моего тела; не пришпилена булавкой ни к одной из стен; не намалевана поспешно губной помадой на зеркале в ванной. КОНЕЦ ЦИТАТЫ |
|
|