"Призрак" - читать интересную книгу автора (Бульвер-Литтон Эдвард)

Книга третья  ТЕУРГИЯ

I

В это время Виола нашла случай заплатить за доброту, оказанную ей музыкантом, который принял ее к себе в дом после смерти отца и матери.

Старый Бернарди выбрал трем своим сыновьям ту же карьеру, по которой шел сам, и все трое покинули Неаполь, чтобы зарабатывать деньги в более богатых городах Северной Европы, где не было столько музыки и музыкантов. В его доме, для утешения старой жены, оставалась только маленькая девочка, живая, веселая, с черными глазами, восьми лет, ребенок его второго сына, мать которой умерла при ее рождении.

Месяцем раньше событий, к рассказу о которых мы приступаем, паралич принудил Бернарди отказаться от его профессии.

Он был отличным человеком, добрым, но легкомысленным и жил в основном своим заработком. Он получал, правда за свои прошлые заслуги, небольшое вознаграждение, но его едва хватало на самые скромные нужды, и у него были некоторые долги. К его столу приближалась нищета, отвратительная гостья, которую благодарная улыбка и великодушная игра Виолы выгнали из дому.

Но действительно доброму сердцу недостаточно что-то посылать и давать; есть нечто еще более великодушное: это посещения и утешения. Ни одного дня не проходило, чтобы блестящий идол всего Неаполя не посещал дома Бернарди.

Вдруг испытание более жестокое, чем бедность и паралич, поразило старого музыканта. Его маленькая Беатриса внезапно заболела одною из тех опасных и смертельных лихорадок, которые так хорошо известны жителям юга; Виола объявила, что будет сидеть у изголовья своей маленькой любимицы.

Беатриса очень любила Виолу, и ее старые родственники были уверены, что одного ее присутствия было достаточно, чтобы вылечить дорогую больную.

Но когда пришла Виола, бедная девочка уже потеряла сознание.

К счастью, в этот вечер в Сан-Карло не было спектакля. Виола решила провести ночь у постели больной и делить с родными все опасности этого страшного бдения. Ночью положение ребенка ухудшилось, доктор (этот почтенный человек никогда не блистал своим искусством в Неаполе) покачал своей напудренной головой, понюхал ароматическую соль, прописал какое-то пустое лекарство и удалился.

Старый Бернарди сел к постели в угрюмом молчании. Это была последняя нить, привязывавшая его к жизни. Когда разобьется этот якорь, слабому кораблю останется только утонуть.

Старик, одной ногой уже стоящий в могиле и сидящий у смертного одра ребенка, представляет самое страшное зрелище человеческой нищеты. Жена была деятельнее; у ней были надежды, слезы. Виола расточала свои заботы всем троим.

Но к утру положение Беатрисы так ухудшилось, что сама Виола начала отчаиваться.

В эту минуту она заметила, что старуха, давно стоявшая на коленях перед образом святого, встала, надела накидку и шляпу и бесшумно вышла из комнаты. Виола осторожно последовала за ней.

— Слишком холодно, матушка, чтобы вы выходили сегодня; позвольте мне сходить за доктором.

— Я не за ним иду, дитя. Мне говорили о человеке, который был добр к бедным и спасал больных, от которых отказывались доктора. Я пойду к нему и скажу: "Синьор, мы бедны во всем, но вчера мы были богаты любовью. Сами мы подходим к концу нашей жизни, но мы живы в нашей внучке; возвратите нам наше сокровище, возвратите нам нашу молодость. Сделайте так, чтобы мы умерли, благословляя Бога, при виде нашего любимого создания, при виде того, что оно переживет нас".

С этими словами она ушла.

Отчего, Виола, твое сердце забилось так сильно? Ужасный крик страдания вернул ее к ребенку; у постели, не зная об уходе своей жены, неподвижно, с сухими глазами, устремленными на агонию маленького создания, сидел старик; мало-помалу крики ослабли и перешли в глухие стоны, конвульсии утихли.

Ясный дневной свет наполнил комнату; на лестнице послышались шаги, старуха быстро вошла и, бросившись к постели, кинула на больную быстрый взгляд.

— Она еще жива, синьор, она еще жива!

Виола прижимала к своей груди голову ребенка; она подняла глаза и узнала Занони. Он улыбнулся ей с выражением ласкового и нежного одобрения и взял ребенка из ее рук.

Даже в эту минуту, когда он молчаливо нагнулся к бледному личику больной, суеверный страх смешивался у Виолы с надеждами.

Законными ли средствами, святыми ли источниками искусства врачевания он собирается...

Она вдруг прервала эти вопросы, которые мысленно задавала самой себе, так как черные глаза Занони были устремлены на нее, точно он читал в ее душе; лицо его пробудило в Виоле угрызения совести, так сильно выражало оно презрение, смешанное с упреком.

— Успокойтесь, — сказал он, тихо повертываясь к старику, — опасность не превышает человеческих познаний.

Он вынул маленький хрустальный флакон и налил в воду несколько капель заключавшейся в нем жидкости.

Лекарство едва коснулось губ ребенка, как уже подействовало. Губы и щеки порозовели; через несколько секунд больная глубоко заснула, а дыхание ее стало совершенно ровным.

Тогда старик встал, нагнулся к больной, прислушался и осторожно удалился в угол комнаты, где залился слезами и стал благодарить небо.

Бедный старый Бернарди был до тех пор плохим христианином; никогда страдание не возвышало его мысли над землею. Несмотря на его лета, он никогда не думал о смерти, как это следовало бы. Подвергавшаяся опасности жизнь ребенка пробудила беззаботную душу старика.

Занони произнес несколько слов на ухо старухе, и она увела своего мужа из комнаты.

— Вы боитесь, Виола, оставить меня на час с этим ребенком? Вы все еще думаете, что это дело дьявола?

— Ах, синьор! — воскликнула Виола. — Простите меня, простите меня! Вы заставляете жить детей и стариков молиться. С этих пор никогда мои мысли не будут несправедливы к вам...

До восхода солнца Беатриса была вне всякой опасности; а в полдень Занони ушел от благодарности и благословений старых супругов; запирая дверь, он увидал ожидавшую его Виолу.

Она робко остановилась перед ним, со сложенными на груди руками и опущенными глазами.

— Неужели вы меня одну оставите несчастной!

— Какого же излечения ждете вы от лекарств? Если вы так скоро начинаете дурно думать о тех, которые помогли вам и хотели бы еще служить вам, то у вас сердце нездорово, и... Не плачьте так, вы, которая заботится о больных и утешает несчастных; я хотел скорее похвалить вас, чем сделать вам выговор. Простить вас! Жизнь нуждается в постоянном прощении; значит, первая обязанность есть прощать.

— О! Нет, не прощайте меня еще. Я этого не стою; так как даже в эту минуту, когда я знаю, как я неблагодарна, думая и подозревая того, который спас меня, счастье, а не угрызения совести, заставляет меня плакать. О! продолжала она с жаром, не подозревая в своей невинности и благородных чувствах, какие тайны она выдает. — Вы не знаете, как мне было горько не считать вас лучше, чище, непорочнее всех остальных людей. Когда я увидела вас, богатого и благородного, оставляющего свой дворец, чтобы принести в хижину помощь и утешение, когда я услыхала благословения бедных людей, обращенные к вам, я почувствовала тогда, как мое собственное сердце возвысилось. Я почувствовала себя доброй от вашей доброты, благородной во всех своих мыслях, которые не были для вас обидой.

— Неужели, Виола, вы думаете, что стоит так хвалить за простое применение науки к жизни? Первый встречный доктор позаботится о больной за известное вознаграждение. А разве молитвы и благословения не награда, еще более драгоценная, чем золото?

— И мои, значит, имеют тоже свою цену? Вы не станете отталкивать их?

— Ах, Виола, — воскликнул Занони с внезапным жаром, заставившим покраснеть его, — кажется, вы одна на земле владеете силой заставить меня страдать или быть счастливым.

Он замолчал; его лицо снова приняло грустное выражение.

— И это, — продолжал он, переменив тон, — потому, что, если бы вы захотели следовать моим советам, мне кажется, я мог бы направить невинное сердце к счастливой судьбе.

— Ваши советы! Я покорюсь им. Делайте со мной, что хотите. Когда вас здесь нет, я похожа на ребенка посреди тумана; все пугает меня. С вами моя душа расширяется и весь свет кажется мне лучше и прекраснее. Не отказывайте мне в вашем присутствии. Я сирота, неразумная и одинокая!

Занони отвернулся и, помолчав с минуту, спокойно отвечал:

— Пусть будет по-вашему, сестра; я снова увижу вас!

II

Виола была счастлива. Ее сердце было облегчено, ее ножки, казалось, едва касались земли, она готова была петь от радости, возвращаясь к себе.

Для чистого сердца любовь составляет величайшее счастье, но еще большее счастье уважать того, кого любишь.

Между ними могли быть препятствия: состояние, происхождение, положение в свете; но туманной пропасти, на которой не смеет остановиться воображение и которая разделяет душу от души, уже не было.

Он не любил ее взаимно! Любить ее! Просила она, чтобы он любил ее? Она сама, любила ли она? Нет, если бы она любила, она не была бы ни так проста, ни так смела. Как ей было приятно и весело слушать журчание воды! Как она радовалась, видя самого обыкновенного прохожего!

Она дошла до своего дома и посмотрела на дерево, с его капризными ветвями и листьями, как будто игравшими с солнцем.

— Да, мой брат, — проговорила она, улыбаясь от счастья, — как и ты, я боролась, чтобы выйти на свет.

До сих пор она не имела привычки, как дочери Севера, более образованные, чем она, писать дневник; она не знала прелести этой откровенности, где душа изливается на бумаге. Теперь ее сердце почувствовало вдруг непреодолимое побуждение, заставлявшее ее начать беседовать с самой собой, распутывать золотую нить своей фантазии, любоваться собой, как в зеркале.

Из этого союза Любви и Души, Эрота и Психеи, родился в своей бессмертной красоте Гений. Она краснела, вздыхала, дрожала все время, пока писала. Нужно было оторваться от этого нового мира, созданного ею, чтобы приготовиться к обольстительной сцене. Эта музыка, прежде такая прекрасная, стала казаться ей нелепой, как была темна сцена, прежде такая блестящая! Театр — это мир фей в видениях ничтожных душ. Но ты, воображение, гармония которого не касается уха человеческого, твои сцены не меняются под рукой смертного; чем театр служит для настоящего мира, то воображение есть для будущего и для прошедшего.

III

На другой день Занони пришел к Виоле; на следующий день тоже, и на третий, и на четвертый. Эти дни были для нее чем-то отдельным от остальной ее жизни. А между тем он никогда не говорил с ней языком лести, еще меньше обожания, к которому она привыкла. Может быть, эта холодная сдержанность придавала более таинственную прелесть их отношениям. Он много говорил ей о своей внутренней жизни, и она была уже не так удивлена (она уж не боялась больше) тем, что он почти все знал о ее прошлом.

Он заставил ее говорить об ее отце, вспомнить некоторые места странной музыки Пизани, и эти аккорды, казалось, восхищали и ласкали ее мечтательность тайным обаянием.

— Чем была музыка для музыканта, — сказал он, — тем пусть будет наука для мудреца. Ваш отец, глядя вокруг себя, видел, как все в мире чуждо его возвышенным гармониям, устремленным днем и ночью к небесному трону; жизнь с ее честолюбивыми устремлениями и низкими страстями казалась так бедна и презренна! В глубине своей души он создал жизнь и свет, подходившие к его душе. Виола, вы дочь этой жизни; вы будете царицей этого идеального мира!

В свои первые посещения он не говорил о Глиндоне. Но скоро настал день, когда он вернулся к этому разговору. И покорность, которую Виола выказывала теперь к его власти, была так велика, что, несмотря на все, что эта тема имела для нее несносного и неприятного, она пересилила свое сердце и молчаливо слушала его.

— Вы обещали, — говорил он, — следовать моим советам; если бы я стал вас просить, заклинать принять руку этого англичанина, разделить его судьбу, в случае если он сам предложит вам это, отказались бы вы?

Она удержала слезы, готовые политься из ее глаз, и со странной радостью в самом своем страдании, с тою радостью, которую жертвует даже своим сердцем тому, кто является властелином этого сердца, она отвечала со страшным усилием:

— Если вы можете приказать это... тогда...

— Продолжайте!

— Располагайте мною по вашему усмотрению!..

Занони оставался несколько минут в задумчивости: он видел борьбу, которую бедная женщина старалась скрыть; он невольно бросился к ней; он прижал ее руку к своим губам.

Это было первый раз, когда он отступил от некоторой строгости, которая способствовала, может быть, тому, что Виола не остерегалась его самого и своих собственных мыслей.

— Виола, — проговорил он, и его голос задрожал, — опасность, которую я не могу отвратить, если вы будете жить дольше в Неаполе, приближается с минуты на минуту. Через три дня ваша судьба должна быть решена. Я принимаю ваше обещание. Перед последним часом третьего дня, что бы ни случилось, я увижу вас здесь, в вашем доме. А до тех пор прощайте!

IV

Когда Глиндон простился с Виолой, его мысли снова углубились в те мечты и мистические догадки, которые всегда пробуждались в нем при воспоминании о Занони. Он бродил по улицам, не сознавая, что делает, до тех пор, пока наконец не остановился перед роскошной коллекцией живописи, что теперь составляет гордость многих итальянских городов, слава которых заключается в прошлом.

Он имел обыкновение ходить почти каждый день в эту галерею, содержащую несколько самых прекрасных картин учителя, которым он восхищался. Там, перед произведениями Сальватора, он часто останавливался с глубоким благоговением. Особенное, поражающее свойство этого художника состояло в силе воли. Лишенный идеи отвлеченной красоты, которая питает более возвышенных гениев своими типами и моделями, этот человек умел выражать величие в своих творениях. Его картины поражают величественностью не божественной, а дикой; совершенно свободный от всякого банального подражания, он овладевает воображением и заставляет следовать за ним, не на небо, но в самые суровые и дикие места земли. Его очарование не походит на очарование мага, астролога, а скорей на очарование мрачного заклинателя; его душа, полная энергичной поэзии, его сильная рука заставляют искусство идеализировать сцены действительной жизни!

Перед этой волей Глиндон испытывал трепет, благоговение и восторг более сильный, чем тот, который душа испытывает перед спокойной красотой шедевров Рафаэля. И теперь, пробужденный от своей задумчивости, он стоял перед этим диким великолепием мрачной природы, которая хмурилась на него с полотен художника, и ему казалось, что даже листья деревьев, похожих на призраки, шептали ему зловещие тайны. Эти пейзажи суровых Апеннин с шумящими водопадами более отвечали настроению его души, чем сцены реальной жизни. Строгие и едва обозначенные силуэты человеческих фигур, виднеющиеся на краю пропасти, похожие на карликов на фоне величия окружавших их скал, давали ему чувствовать могущество природы и ничтожество человека. В пейзажах Сальватора дерево, гора, водопад играют главную роль, а человек превращается во второстепенную деталь. Грубая материя царствует безраздельно, между тем как настоящий властелин ее ползает под ее величественной тенью.

Страшная философия искусства! Подобные мысли занимали Глиндона, когда его вдруг кто-то тронул за руку.

Он обернулся и увидел подле себя Нико.

— Великий художник! — воскликнул Нико. — Но его жанр не нравится мне.

— И мне тоже, но я восхищаюсь им. Красота и спокойствие нравятся нам; но к темному и ужасному мы испытываем глубокое чувство, похожее на любовь.

— Это правда, — проговорил Нико. — А между тем это чувство есть только суеверие. Сказки о феях, привидениях и дьяволе, которыми питают нас няньки, суть часто источники впечатлений нашего зрелого возраста. Но искусство не должно потворствовать нашему невежеству, искусство должно показывать только истину. Признаюсь, что Рафаэль нравился бы мне больше, если бы я имел симпатию к его сюжетам; но его святые и мадонны кажутся мне только мужчинами и женщинами.

— Из какого же источника должна живопись черпать свои сюжеты?

— Без сомнения, из истории, — отвечал сурово Нико, — из тех великих римских сражений, которые внушают людям чувство свободы и мужества и в то же время республиканские добродетели... Я жалею, что кисть Рафаэля не изобразила битвы Горациев, но Франции и ее республике предназначено дать потомству новую, настоящую школу в искусстве, которая никогда не могла бы развиться в стране попов и лицемеров.

— Значит, святые и мадонны Рафаэля представляются вам просто мужчинами и женщинами? — спросил с удивлением Тлиндон, не обращая внимания на разглагольствования француза.

— Конечно!.. Ха-ха! — неприятно засмеялся Нико. — Уж не хотите ли вы, чтобы я верил в святцы?

— Но идеал?

— Идеал! — прервал Нико. — Вздор! Итальянские критики и ваш англичанин Рейнольдс вскружили вам голову своими gusto grande и идеальной красотой, которая говорит душе! Во-первых, есть ли еще душа? Я понимаю человека, который просит меня сочинить для тонкого вкуса, для развитого ума, для разума, понимающего истину; но для души... чушь... Мы являемся только видоизменениями материи, и живопись есть одно из таких видоизменений.

Глиндон переводил взгляд с картины на Нико и с Нико на картину. Догматик выразил мысли, пробужденные в нем видом картины. Глиндон, не отвечая, покачал головой.

— Скажите мне! — воскликнул вдруг Нико. — Этот шарлатан Занони... О! Я знаю теперь его имя и фиглярство... Что он вам говорил про меня?

— Про вас? Ничего; он предупреждал меня только против ваших идей.

— А... это все? — воскликнул Нико. — Это знаменитый обманщик, и при нашем последнем свидании, на котором я обнаружил его хитрости, я подумал, что он станет мстить какими-нибудь сплетнями.

— Обнаружили его хитрости!.. Каким образом?

— Это длинная и скучная история: он хотел открыть одному из моих друзей тайны долгой жизни и секреты алхимии. Советую вам отказаться от такой малопочтенной связи.

Сказав это, Нико поклонился и, не желая, чтобы его расспрашивали на этот счет, пошел своей дорогой.

Душа Глиндона укрылась в искусстве, как в убежище, и слова и присутствие Нико были для него довольно неприятны. Его взгляд перешел с пейзажа Сальватора на "Рождество" Корреджио: разница между двумя жанрами поразила его как новое открытие.

Это прелестное спокойствие, это чувство прекрасного, эта сила без усилий, это живое нравоучение высокого искусства, которое говорит душе и которое возвышает мысль с помощью красоты и любви до религиозного восхищения, — вот где была истинная школа.

Глиндон вышел из галереи с сожалением, унося с собой вдохновенные мысли, и вернулся домой.

Довольный, что не нашел у себя трезвого Мерваля, он задумался, стараясь вспомнить слова Занони при их последнем свидании.

Да, он чувствовал, что даже слова Нико об искусстве были преступлением. Они унижали воображение и ставили его наравне с механизмом. Нико, который видел в душе только вид материи, смел ли он говорить о школах искусства, которые должны были превзойти Рафаэля? Да, искусство было магией, и так как он признавал истину этого афоризма, то мог понять, что в магии может заключаться религия, так как религия необходима искусству.

Избавившись от холодной осторожности, с которой Мерваль старался профанировать всякое изображение, кроме золотого тельца, Глиндон чувствовал, что его честолюбие снова проснулось, оживилось, зажглось.

Он только что открыл в школе, признаваемой им до тех пор за лучшую, ошибку, которая стараниями Нико еще яснее предстала перед его глазами. Это открытие дало новое направление его воображению.

Не желая пропустить этой благоприятной минуты, он поставил перед собой краски и палитру. Погруженная в создание нового идеала, его душа поднялась к пределам прекрасного.

Занони был прав: материальный свет исчез в его глазах; он видел природу как бы с вершины горы, и, по мере того как беспокойные вибрации его смущенного сердца успокаивались, небесный взгляд Виолы отражался в них как светлая звездочка.

Он заперся в своей комнате и велел всем отказывать, даже Мервалю. Опьяненный чистым воздухом своего нового существования, он в продолжение трех дней и почти стольких же ночей был углублен в свою работу, но на четвертое утро произошел перелом, который следует за всякой усердной работой. Он проснулся рассеянный и усталый, взглянул на свое полотно, и ореол величия, казалось окружавший его, уже исчез.

Ошибки великих учителей, с которыми он желал быть наравне, представлялись ему бесчисленными; недостатки, до тех пор незаметные, приняли в его глазах чудовищные размеры.

Он стал писать и поправлять, но рука изменила ему; с отчаянием он бросил кисти и открыл окно.

День был прекрасный, тихий; улица была оживлена тою жизнью, всегда веселой и живой, которою наслаждаются жители Неаполя. Погода манила его воспользоваться своими радостями и удовольствиями, его мастерская, еще недавно казавшаяся ему достаточно обширной, чтобы вместить в себе небо и землю, казалась теперь тесною, как тюрьма осужденного.

Он с удовольствием услыхал шаги Мерваля на лестнице и открыл дверь.

— И это все, что вы сделали? — спросил Мерваль, небрежно посмотрев на работу своего друга. — Неужели для этого вы скрывались от светлых дней и звездных ночей Неаполя?

— Пока лихорадка продолжалась, я был ослеплен более блестящим солнцем и дышат сладостным ароматом более светлой ночи.

— Лихорадка прошла, вы соглашаетесь с этим. Хорошо; это по крайней мере признак здравого рассудка. Впрочем, гораздо лучше пачкать полотно в продолжение трех дней, чем делаться смешным на всю жизнь. Эта маленькая сирена...

— Довольно! Я ненавижу, когда вы произносите ее имя.

Мерваль подсел ближе к Глиндону, скрестил руки, вытянул ноги и собирался начать серьезные предостережения, как вдруг раздался стук в дверь и, не ожидая позволения войти, показалась отвратительная голова Нико.

— Здравствуйте, мой дорогой друг. Я хотел поговорить с вами. Гм... вы работали, как я вижу. Хорошо! Очень хорошо! Рисунок смел, много легкости в правой руке. Но подождите, хорошо ли исполнение?.. Не замечаете ли вы, что эта фигура не имеет контраста? Правая нога впереди; правая рука должна быть, очевидно, откинута назад. Но вот этот маленький мальчик прекрасен!..

Мерваль ненавидел Нико. Все утописты, реформаторы, все те, которые удалялись под каким бы то ни было предлогом от проторенного пути, были ему одинаково ненавистны. Но в эту минуту он охотно поцеловал бы француза. Он читал в выразительном лице Глиндона все отвращение и ненависть, которую он испытывал.

После восторга вдохновения и работы слушать человека, говорившего о пирамидальных формах, правых руках, правых ногах... видеть непризнаваемую мысль и слышать критику, оканчивающуюся похвалой мизинцу!

— Ба! — воскликнул Глиндон, закрывая свою работу. — Довольно об этом. Что вам нужно было сказать мне?

— Во-первых, — отвечал Нико, садясь на табурет, — во-первых, этот синьор Занони, этот второй Калиостро, критикующий мои учения... я не мстителен; как говорит Гельвеции, наши ошибки происходят от наших страстей; и я умею управлять собой, но ненавидеть из любви к человечеству есть добродетель; и я был бы в восторге, если бы мне представился случай донести на него и судить синьора Занони в Париже.

Маленькие глаза Нико злобно сверкали, он скрежетал зубами.

— Имеете вы какие-нибудь новые причины ненавидеть его? — спросил Глиндон.

— Да, — отвечал с бешенством Нико. — Да, я узнал, что он ухаживает за девушкой, на которой я намереваюсь жениться.

— Вы! О ком вы говорите?

— О знаменитой Пизани. Какая божественная красота! Она составит мое счастье, как только будет провозглашена республика, а республика наступит раньше конца года.

Мерваль со смехом потирал себе руки.

Глиндон покраснел от гнева и стыда.

— Разве вы знаете синьору Пизани? Говорили вы с ней когда-нибудь?

— Нет еще; но когда я на что-нибудь решаюсь, то быстро добиваюсь этого. Я скоро вернусь в Париж, мне пишут, что хорошенькая жена составит неплохую рекомендацию для патриота. Время предрассудков прошло. В Париже начинают понимать самые высокие добродетели. Я хочу привезти с собой прекраснейшую женщину во всей Европе.

— Остановитесь!.. Что вы хотите делать? — воскликнул Мерваль, хватая Глиндона за руку.

Возмущенный художник хотел броситься на француза со сверкающими глазами и сжатыми кулаками.

— Милостивый государь, — проговорил Глиндон сквозь зубы, — вы не знаете, о ком говорите. Уж не предполагаете ли вы, что Виола согласится на ваше предложение?

— Конечно, нет, — отвечал Мерваль, глядя в потолок, — по крайней мере, если она найдет что-нибудь лучше.

— Лучше! — воскликнул Нико. — Вы меня не понимаете. Я, Жан Нико, предлагаю руку Пизани... собираюсь жениться на ней! Другие могут делать ей более лестные предложения, но я не знаю никого, кто бы собирался сделать ей такое почетное предложение. Я один готов проявить жалость к ее одиночеству. К тому же, согласно новому порядку вещей, который устанавливается во Франции, я всегда могу избавиться от жены, если того захочу. У нас будут новые законы о разводе.

— Не думаете ли вы, что итальянская девушка... а кажется, нет страны на свете, где бы молодые девушки были душевно чище, несмотря на то что они довольствуются, когда делаются женщинами, более философскими добродетелями... что итальянская девушка предпочтет предложению художника щедрость и покровительство какого-нибудь князя?

— Нет, я лучшего мнения о Пизани, чем вы; я поспешу представиться ей.

— Желаю вам успеха, господин Нико, — проговорил Мерваль.

Он поднялся и дружески пожал ему руку.

Глиндон посмотрел на обоих с глубоким презрением.

— Может быть, господин Нико, — проговорил он наконец с горькой улыбкой, — может быть, у вас будут соперники.

— Тем лучше! — отвечал небрежно Нико, низко кланяясь.

— Я сам восхищаюсь Виолой Пизани.

— Какой же живописец не станет восхищаться ею?

— Может статься, что и я предложу ей свою руку.

— Для вас это было бы безумием, а для меня это умно. Вы не сумеете сделать себе выгоду из этой партии, дорогой собрат; у вас свои предрассудки.

— Вы предполагаете, что будете спекулировать вашей женой?

— Добродетельный Катон уступил свою жену другу. Я люблю добродетель и постараюсь подражать Катону. Но поговорим серьезнее; вас как соперника я не боюсь. Вы красивы, я нет, но вы нерешительны, а я наоборот. Пока вы будете говорить громкие фразы, я просто скажу: "У меня хорошее положение; хотите за меня выйти замуж?" Итак, будьте счастливы, мой друг, и до свидания.

Нико встал, потянулся, зевнул, показывая отвратительную челюсть, небрежно надел шапку и, бросив на раздраженного Глиндона торжествующий, злобный взгляд, медленно вышел из комнаты.

Мерваль разразился смехом.

— Видите, как оценивает Виолу ваш друг. Вы одержали бы прекрасную победу, вырвав ее из лап самого уродливого животного, которое когда-либо существовало среди лапландцев и калмыков!

Глиндон был слишком взволнован, чтобы отвечать.

В эту минуту вошел новый гость: это был Занони.

Мерваль, которому сам вид этого человека внушал невольное уважение, в чем он не желал признаться, сделал Глиндону знак и сказал:

— Мы в другой раз поговорим об этом. Потом он оставил живописца и его гостя.

— Я вижу, — сказал Занони, приподнимая полотно, закрывавшее картину, что вы послушались моих советов. Мужайтесь, молодой друг! Подле вас не было ни Нико, ни Мерваля, когда вы задумали этот образ красоты.

Возвращенный к искусству этой неожиданной похвалой, Глиндон скромно отвечал:

— Я восхищался своей работой до сегодняшнего утра, а теперь вдруг разочаровался в моей мечте.

— Скажите лучше, что, не имея привычки к напряженной работе, вы устали от чрезмерных трудов.

— Это правда. Признаться ли вам? Я стал чувствовать недостаток внешнего мира. Мне казалось, что в то время, как я отдавал все свое сердце и молодость идеальным видениям красоты, я терял прекрасную действительность настоящей жизни и завидовал веселому рыбаку, певшему под моими окнами, и влюбленному, говорившему со своей возлюбленной.

— Разве вы не довольны, — проговорил Занони с ласковой улыбкой, — этим естественным и необходимым возвращением к земле, на которой человек с сильным воображением любит искать развлечение и покой? Человеческий гений похож на птицу, которая не всегда может летать. Те, которые больше всего пленяются идеалом, раньше всех наслаждаются действительностью.

Посмотрите на истинного художника, заблудившегося в толпе людей, как он наблюдает, как он углубляется в сердца, как постоянно бодрствует и готов собирать все истины, из которых состоит существование, самые малые, как и самые великие, не боясь опуститься даже до того, что педанты называют низким и суетным! Нет ни одной нити в ткани общественной жизни, из которой он не извлек бы грацию. Для него малейшая пылинка, уносимая ветром, делается под лучами солнца золотым, живым миром. Разве вы не знаете, что вокруг микроскопического животного, находящегося в капле воды, сияет нимб, как вокруг звезды, описывающей в пространстве свой путь? Истинное искусство находит прекрасное повсюду. В улице, на площади, в хижине бедняка он собирает мед, который должен питать его мысли. В грязи политики Данте и Мильтон находили жемчуга для своих поэтических венцов. Кто сказал вам, что Рафаэль наслаждался окружающей его жизнью, нося всюду с собой свой идеал прекрасного? Как некий хозяин лесов ищет свою добычу, он чует, преследует ее по горам и равнинам; наконец он хватает ее и уносит в свою неприступную пещеру. То же самое делает и гений. По лесам и пустыням, неутомимый и пылкий, он ищет, он преследует ускользающие образы материального мира, он схватывает их наконец своим воображением и уносит в потаенные места, которые недоступны другим людям. Ступайте, ищите впечатления внешнего мира; они составляют для искусства неисчерпаемое, изобильное пастбище и одновременно урожай внутреннего мира художника.

— Вы успокаиваете меня, — проговорил Глиндон. — Я смотрел на свою усталость как на доказательство бессилия. Но я бы хотел поговорить с вами сегодня не о моих занятиях. Простите меня, если с работы я перехожу на награду. Вы высказали неясные предсказания насчет моей будущности, если я женюсь на женщине, которая в мнении трезвого света может только повредить моей карьере и убить мои надежды. Говорит ли в вас мудрость, добытая опытом, или та, которая граничит с пророчеством?

— Разве они когда-либо бывают разделены? Разве не тот лучше соображает, кто с одного взгляда может решить всякую задачу в науке вероятностей?

— Вы отклоняетесь от моего вопроса.

— Нисколько; но я хочу вам объяснить свой вопрос: я пришел поговорить с вами о том же предмете. Слушайте.

Занони пристально посмотрел на Глиндона и продолжал:

— Первое условие, чтобы исполнить то, что велико и благородно, — это ясное понимание истин, относящихся к цели, которую желают достигнуть; таким образом, воин сводит результаты сражения к почти математическим расчетам. Он может верно предсказать исход, если только вполне рассчитывает на материальные средства, которые вынужден употреблять. С такими-то потерями он перейдет через этот мост, за столько-то времени он может взять эту крепость. Учитель более чистой науки или божественного искусства может с еще большим успехом, если он однажды усвоил истины, которые находятся в его душе и во внешнем мире, предсказать, чего он может и чего он не может достигнуть. Но усвоению этих истин многое препятствует в характере человека: тщеславие, страсти, боязнь, леность, незнание внешних средств к исполнению своих намерений. Может случиться, что полководец неверно рассчитывает свои силы, что он не знает расположения страны, которую он желал бы завоевать.

Только в особом состоянии душа способна воспринимать истину. Ваша душа горит желанием познать истину; вам хотелось бы заключить ее в свои объятия; вы хотели, чтобы я сообщил вам без испытания и приготовления с вашей стороны величайшие тайны, существующие в природе. Но неподготовленной душе так же трудно увидеть истину, как солнцу освещать мрак ночи. В этом случае душа постигает истину только для того, чтобы осквернить ее; пользуясь сравнением человека, очень близко подошедшего к высокой тайне, я скажу, что тот, кто льет воду в грязный колодец, только подымает со дна грязь.

— К чему ведете вы этот разговор?

— Вот к чему. У вас есть способности, которые могут достигнуть высокого развития. Вы могли бы стать чародеем, волшебником, и гораздо более высоким, чем маги, в сфере красоты, в сфере, где душа стремится к познанию высших миров. Но чтобы извлечь пользу из этих способностей, вам нужно научиться сосредоточивать все ваши желания на великих намерениях. Для деятельности ума необходимо сердечное спокойствие. В настоящую минуту вы переходите от одной цели к другой. Чем служит балласт кораблю, тем вера и любовь служат для души. Сосредоточьте на одной точке все силы вашего сердца, все ваши привязанности, все, что у вас есть человеческого, и ваш ум в своих стремлениях найдет и равновесие и силу. Виола еще только ребенок; вы а ней не замечаете благородного характера, который в один прекрасный день разовьется испытаниями жизни. Простите меня, если я вам скажу, что ее душа, более чистая, более возвышенная, чем ваша, пленит и возвысит вашу. Вашему характеру недостает той гармонии, той музыки, которая воспламеняет и успокаивает в одно и то же время. Эту гармонию я предлагаю вам в ее сердце.

— Но разве я уверен, что она меня любит?

— Нет, теперь она вас не любит. Она вся отдалась другой любви. Но если бы я передал вам, как магнит передает железу свое магнетическое притяжение, ту любовь, которую она питает ко мне; если бы я сделал так, чтобы она нашла в вас идеал своих мечтаний...

— Разве человек может владеть таким даром?

— Я дам его вам, если ваша любовь чиста, если ваша вера в добродетель и в самого себя глубока и благородна; если нет, неужели вы думаете, что я стану разочаровывать ее в истине, чтобы заставить обожать ложь?

— Но, — проговорил Глиндон, — если она действительно то, что вы про нее говорите, и если она вас любит, то как вы можете отказываться от этого бесценнейшего сокровища?

— О! Как сердце человека эгоистично и низко! — воскликнул Занони со странной пылкостью. — Неужели вы так мало понимаете любовь, что не знаете, что она жертвует всем, даже самой любовью, для счастья любимого существа. Слушайте.

Он побледнел.

— Слушайте, — повторил он, — подчеркиваю это вам: я люблю ее и потому боюсь, что со мной ее жизнь не будет столь прекрасна, как с вами. Почему? Не спрашивайте меня, я не смею ответить вам. Довольно!.. Время идет, я не могу дольше ждать вашего ответа: через три ночи для вас уже не будет выбора...

— Но, — спросил Глиндон, все еще подозревая что-то, — зачем вы меня так торопите?

— Вы недостойны ее, если спрашиваете меня об этом. Все, что я могу сказать вам, вы должны были бы знать сами. Этот похититель, этот влюбленный князь, сын старого Висконти, не похож на вас, он непоколебим, тверд и решителен в своих преступлениях; он никогда не отказывается от своей цели.

Но существует еще одна страсть, которая берет у него верх над сладострастием: это его жадность. На другой день после его попытки похитить Виолу его дядя, кардинал, на богатство которого он возлагает большие надежды, позвал его к себе и запретил ему, под страхом потерять наследство, преследовать своими гнусными предложениями бедную сироту, которую кардинал любит и которой покровительствовал с самого ее детства. Вот причина, по которой он на некоторое время оставил Виолу в покое. Но пока мы беседуем, эта причина перестает действовать. Раньше, чем стрелка часов покажет двенадцать, кардинала не станет. Даже в эту минуту ваш друг Жан Нико находится с князем...

— Он! Зачем?

— Чтобы узнать от него, какое приданое получит Виола Пизани в тот день, когда она выйдет из дворца князя.

— Откуда вы знаете все это?

— Безумец! Повторяю вам, тот, кто любит, бодрствует день и ночь; любовь не спит, когда опасность угрожает любимому существу.

— И это вы сообщили кардиналу?..

— Я. Эта заслуга могла точно так же принадлежать и вам... Ну! Ваш ответ!

— Через три дня вы его получите.

— Пусть будет по-вашему... Откладывай, бедное безумное сердце, свое счастье до последней минуты... Через три дня я спрошу у вас ваше решение.

— А где же мы увидимся?

— Там, где вы меня менее всего ожидаете видеть. Вы не можете избежать меня, если даже будете стараться сделать это!

— Еще одну минуту. Вы упрекаете меня в моих сомнениях, колебаниях, подозрениях. Да разве они по крайней мере не естественны? Могу ли я уступить без борьбы странному влиянию, которым вы околдовали мою душу? Какое участие можете вы принимать в иностранце, как я, чтобы предлагать таким образом одну из самых серьезных вещей в жизни человека? Неужели вы думаете, что нашелся бы человек со здравым смыслом, который не стал бы колебаться и спрашивать себя: почему бы этому чужестранцу интересоваться мною?

— А между тем, — проговорил Занони, — если бы я вам сказал, что могу посвятить вас в тайны магии, на которую философия наших дней смотрит как на вздор или обман, если бы я обещал научить вас повелевать существами воздуха и бездны, собирать богатство с большей легкостью, чем дети собирают каменья на берегу морском, сделать обладателем эликсира, который поддерживает жизнь, открыть тайны того непреодолимого воздействия, которое отвращает опасность, обезоруживает жестокость и усмиряет человека, как змея очаровывает птицу; если бы я вам сказал, что владею всем этим и могу передать вам, тогда вы стали бы слушать меня и повиновались бы мне не колеблясь.

— Да, признаюсь; и я объясняю себе это только неясными воспоминаниями о моем детстве и преданиями, связанными с нашим домом...

— С вашим предком, который старался проникнуть в тайны Аполлона и Парацельса.

—- Как! — воскликнул удивленный Глиндон. — Вам известно прошлое такого неизвестного семейства?

— Для человека, стремящегося к знанию, самый скромный алхимик не может быть ему не известным. Вы спрашиваете меня, почему я принимаю такое участие в вашей будущности? Этому есть причина, которой я вам не поведал еще. Существует общество, уставы и тайны которого составляют для самых знаменитых ученых непроницаемую тайну. В силу этих уставов каждый член обязан наставлять, помогать, советовать потомкам, даже самым отдаленным, тем, которые, как ваш предок, принимали участие, как бы оно мало ни было, в таинственных трудах ордена. Мы обязаны давать им советы, которые могли бы способствовать благополучию их жизни; более того, если они желают, мы должны принять их как своих учеников. Я один из членов этого старинного братства. Вот что привязывало меня к тебе, вот что, может быть бессознательно, сын нашего общества, притягивало тебя ко мне.

— Если это так, то во имя законов, которым ты повинуешься, я требую, чтобы ты принял меня как ученика.

— Чего ты просишь? — воскликнул Занони. — Узнай сперва, на каких условиях принимаются ученики. Новообращенный должен во время посвящения в таинства отказаться от всяких земных привязанностей и желаний. Он должен быть свободен от любви к женщине, от скупости и тщеславия, свободен от мыслей даже об искусстве и от всякой надежды на земную славу. Первая жертва, которую ты должен принести, это Виола. А для чего? Для испытания, которое может перенести только самое сильное мужество и которое переносится только самыми возвышенными натурами. Ты недостоин науки, сделавшей из меня и многих других то, что мы есть и что были, так как вся твоя природа есть только страх.

— Страх! — воскликнул Глиндон, покраснев от негодования и гордо выпрямившись.

— Да, страх! И самый худший вид страха — мнения света, боязнь Нико и Мервалей; страх перед своими самыми великодушными порывами; страх перед своей собственной силой, даже когда твой гений смел; боязнь, что добродетель не вечна; опасение, что Бог не живет в небесах и не видит, что творится на земле; боязнь, да, — это боязнь мелких душ, незнакомая великим сердцам.

После этих слов Занони встал и ушел, оставив художника в сильном смятении и потрясении, но не сломленного. Тот долго сидел, глубоко задумавшись, пока бой часов не пробудил его; он вспомнил о предсказании Занони, предвещавшем смерть кардинала, и, охваченный сильным желанием проверить его слова, вышел на улицу и поспешил ко дворцу.

Без пяти минут двенадцать Его Превосходительство скончался после кратковременной болезни.

Пораженный, Глиндон удалился из дворца и, переходя через улицу, увидал Жана Нико, выходившего из дома князя.

V

Тайные архивы этого общества, столь малоизвестного, дали мне материал для этого рассказа; благодаря им в первый раз свет узнает, хотя не вполне, мысли и дела одного из членов вашего ордена. Не один обманщик присваивал себе вашу славу, не один искатель приключений причислял себя к числу вас, бывая вынужден, наконец, признаться, что ничего не знает о вашем происхождении, обрядах и правилах, даже о месте вашего пребывания. Благодаря вам я, единственный в своей стране, в этом столетии был допущен в вашу таинственную академию и получил от вас позволение применить к понятиям профанов некоторые из светлых истин, сиявших в халдейской мудрости и бросавших отблески на науку, извращенную вашими новейшими учениками, когда они старались оживить огонь древнего знания.

Правда, у нас, жителей старого и охладевшего света, нет разгадки тайны, которая, по словам древних оракулов, стремится в миры бесконечности; но мы можем и должны указать путь к возрождению старых истин в каждом новом открытии астронома или химика. Законы тяготения, электричества и той силы, еще более чудесной, которая, исчезни она из вселенной, превратила бы ее в могилу, — изо всех этих законов древняя теургия черпала свои правила и составила себе из них свою собственную науку [16].

Девственное сердце Виолы трепетало от нового, непостижимого и божественного чувства. Это чувство было, может быть, не чем другим, как быстрым волнением крови и воображения, естественным восторгом зрения перед красотой, слуха перед красноречием?

Я сказал, что с того дня, как она избавилась от страха и ужаса и поддалась влиянию Занони, она старалась перевести свои мысли в слова. Предоставим же ей самой рассказать о своих мыслях.

"Дневной ли свет озаряет меня или воспоминание о твоем присутствии? С какой бы стороны я ни смотрела, свет кажется мне наполненным тобою; в луче света, дрожащем в воде, я вижу только отражение твоего взгляда. Что это за перемена, которая преобразовывает и меня, и целую вселенную?.."

"Каким чудом приобрел ты это могущество, делающее тебя властелином моего сердца? Тысяча людей окружали меня, но я видела только тебя одного. Это было ночью, когда я вступила в свет, который вмещает жизнь в драме и не имеет другого языка, кроме музыки. Какой странной и внезапной связью этот свет соединился навсегда с тобой? Чем мечта о сцене была для других, тем твое присутствие было для меня.

Моя жизнь тоже казалась сосредоточенной в этих нескольких часах, слишком коротких. Я сижу в комнате, где жил мой отец. Здесь, в эту ночь счастья, забывая причину этого счастья, я старалась понять, чем ты был для меня; голос матери пробудил меня, и я подошла к отцу, очень близко... испуганная своими собственными мыслями... А! Как сладок и печален был следующий день, когда ты научил меня остерегаться врагов... Теперь я сирота; к кому могут возноситься мои мысли, мечты, поклонение, как не к тебе. С какой нежностью ты упрекал меня за оскорбление тебя моими несправедливыми подозрениями! Почему я дрожала, когда ты осветил мою мысль, как луч солнца освещает одинокое дерево, с которым ты меня сравнил? Это... это потому, что, как и дерево, я боролась за свет и свет пришел наконец! Все говорят мне о любви, и вся моя жизнь в театре внушает мне язык любви... Нет, тысячу раз нет. Я знаю, что не любовь чувствую я к тебе... это не страсть, а мысль. Я не хочу быть любимой... Я не жалуюсь, что твои слова строги, а взгляд холоден. Я не спрашиваю, есть ли у меня соперницы, я не стараюсь и не желаю быть прекрасной в твоих глазах... Моя душа хотела бы соединиться с твоей. Я бы отдала все на свете, чтобы знать час, когда твой чудный взор обращается к небу, когда твое сердце изливается в молитве. Они говорят мне, что ты прекраснее Аполлона Бельведерского, прекраснее всех, но я никогда не осмеливалась посмотреть на тебя прямо, чтобы сравнить мысленно со всеми другими. Только твой взгляд и ласковая, спокойная улыбка преследуют меня постоянно..."

"Часто, когда кругом все тихо, мне слышатся аккорды музыки моего отца; часто, несмотря на то что они уже давно спят в могиле, они отрывали меня от грез торжественной ночи. Мне кажется, они предупреждают меня о твоем приходе. Мне кажется, что они плачут и жалуются, когда, после твоего ухода, я падаю духом. Ты составляешь часть этой гармонии; ты ее дух, гений. Мой отец должен был видеть и тебя и твою родину, когда ветры утихали, чтобы слушать его музыку, и когда свет считал его сумасшедшим. В моем убежище я слышу далекий плеск воды. Журчите, благословенные волны! Волны — это пульс берега; они бьются под веселое дуновение утреннего ветерка... Так бьется мое сердце в свежести и свете, вызывая воспоминания о тебе..."

"Часто, еще ребенком, я спрашивала себя, зачем я родилась, и моя душа отвечала моему сердцу: "Ты рождена, чтобы обожать". Да, я знаю, почему свет казался мне всегда ложным и холодным; я знаю, почему блеск сцены всегда восхищал и ослеплял меня. Я знаю, почему мне сладко скрываться в одиночестве и позволять всему моему существу вместе со взглядом подыматься к небесам. Я не создана для этой жизни, какой бы счастливой она ни казалась другим. Для нее необходимо постоянно иметь перед собой более возвышенный образ, чем она сама. Чужестранец! В каких небесных пространствах за могилой душа моя сольется вместе с твоей?.."

"В саду моего соседа есть маленький фонтан. Сегодня утром после восхода солнца я стояла около него. Как его брызги устремлялись навстречу веселым лучам солнца! Я подумала тогда, что увижу тебя сегодня; точно так же стремилась моя душа навстречу новому радостному дню..."

"Да, я увидела тебя снова, я еще раз слушала тебя. Как я была смела! Я пересказала тебе мои детские мысли и воспоминания, как будто я знала тебя с самого моего детства. Вдруг моя смелость поразила меня. Я остановилась и робко посмотрела на тебя.

— Ну что же! А когда вы увидали, что соловей не хотел больше петь?

— Ах! — отвечала я. — Что нужды в этой детской истории?

— Виола, — ответил ты мне ласковым голосом, — мрак детского сердца является часто тенью звезды. Продолжайте! Итак, пойманный соловей не хотел больше петь?

— Я поставила клетку туда, в виноградник, и взяла свою лютню и стала разговаривать с ним звуками инструмента; я думала, что всякая гармония была его естественным языком и что он поймет, что я стараюсь утешить его.

— Да, — проговорил ты тогда. — И наконец он вам ответил, но не пением, а острым, коротким криком, таким печальным, что лютня выпала у вас из рук и слезы закапали из глаз. Потом вы тихо отворили клетку, птица улетела в рощу, и вы увидели при лучах солнца, что она нашла свою подругу. Тогда в густых ветках послышалось звонкое, веселое пение, гимн счастья и гармонии. И вы поняли наконец, что не роща и не луна вдохновляли птицу на восхитительное ночное пение и что тайна ее мелодии состояла в присутствии любимого существа.

Каким образом знал ты мои детские мысли лучше, чем знала я их сама? Каким образом известно тебе мое прошлое и самые незначительные его происшествия? Я удивляюсь, восхищаюсь, но не боюсь тебя больше!.."

"Было время, когда воспоминание о нем давило меня. Как ребенок, который хочет, чтобы ему дали луну, все мое существование было только смутным желанием того, чего я никогда не должна была получить. Теперь мне кажется, напротив, что мне достаточно подумать о тебе, чтобы уничтожить все препятствия, отягощающие мою душу. Я плаваю в океане чистого света; ничто не кажется мне слишком высоким для моих крыльев, слишком прекрасным для моих глаз. Мое невежество делало тебя в моих глазах предметом ужаса. Наука, которой нет в книгах, окружает тебя как атмосфера. Как я мало читала, как я мало училась! А между тем, когда ты подле меня, мне кажется, что для меня подымается завеса над мудростью и над целой природой. Я дрожу, глядя на слова, которые я написала; мне кажется, что они исходят не от меня, но что они составляют звуки другого языка, который ты внушил моему сердцу, и что моя рука быстро пишет под твою диктовку. Иногда, в то время как я пишу или мечтаю, мне кажется, что легкие крылья касаются меня, что я вижу непостижимые формы красоты, проходящие перед моими глазами. Теперь никогда беспокойный или ужасный сон не смущает меня ночью. Во время сна я прохожу с тобой не по земным дорогам, но по неосязаемым, воздушным странам. Раньше, когда я не знала тебя, я была порабощена землей. Ты дал мне свободу. Прежде это была жизнь, теперь мне кажется, что я вступила в вечность!.."

"Прежде, когда я должна была выходить на сцену, сердце мое билось с большей силой. Я дрожала при встрече с толпой, чье дыхание дает славу или позор. Теперь я ее не боюсь. Я ее не вижу, я ее не слышу, я не думаю о ней. Я знаю, что гармония не изменит моему голосу..."

"Ты никогда не приходишь в театр, и я не сожалею об этом. Ты слишком возвышен, чтобы быть частью этой толпы, и я чувствую себя счастливой, когда тебя там нет и когда толпа имеет право судить меня..."

"Он говорил мне о другом... о другом, которому бы он желал отдать меня. Нет, Занони, не любовь чувствую я к тебе; иначе как бы я слушала тебя без гнева? И почему твое приказание не показалось мне невозможным? Это потому, что рука учителя заставляет сжиматься и дрожать струны послушного инструмента... Если ты этого хочешь, пусть будет по-твоему. Ты властелин моей судьбы, она не может противиться тебе. Я почти чувствую, что, кто бы он ни был, я буду в состоянии любить того, на кого ты укажешь. Я люблю все то, что ты трогал; я люблю всех тех, о которых ты отзываешься хорошо. Твоя рука дотронулась до этих листьев винограда — я ношу их на своей груди. Ты кажешься мне источником любви. Но нет! Не любовь испытываю я к тебе; и вот почему я не краснею, признаваясь в этом. Для меня было бы ужасным стыдом любить тебя, зная, как я недостойна тебя..."

"Другой! Я повторяю это слово: другой! Значит ли это, что я его больше не увижу? Не скуку и не отчаяние чувствую я. Я не могу плакать. Это чувство полнейшего сознания безутешного положения. Я снова окунулась в светскую жизнь, и это одиночество леденит и заставляет меня дрожать. Но я буду повиноваться тебе, если ты этого желаешь. Разве я тебя не увижу за могилой? О! Какое счастье было бы тогда умереть!.."

"Отчего это происходит, что я не борюсь, чтобы освободиться от твоего влияния? Разве ты имеешь право располагать мною таким образом? Возврати мне жизнь, которую я вела перед тем, как я тебя встретила. Возврати мне беспечные мечты моей молодости, свободу моего сердца! Ты разочаровал меня во всем, что не является тобой. Что за преступление было думать о тебе, видеть тебя? Твой поцелуй жжет еще мою руку. Эта рука разве принадлежит мне? Твой поцелуй взял ее и навсегда посвятил ее тебе. Чужестранец, я не хочу повиноваться тебе.

Еще прошел один день, один из трех роковых дней. Странно, с прошлой ночи глубокое спокойствие разлилось в моем сердце. Я чувствую себя такой сильной, что даже мое существо стало частью тебя самого, и я не могу поверить, что моя жизнь может разлучиться с твоей; я убеждена в этом, я даже смеюсь над твоими словами и моими опасениями. Ты любишь одно правило и повторяешь его в разных формах: что красота души — это вера; то, что есть идеальная красота для художника, то вера для сердца; что вера дает нам полную уверенность в нас самих и высокую надежду в будущем; что она есть светило, под влиянием которого подымаются и опускаются волны человеческого моря. Я понимаю теперь эту веру. Я отталкиваю сомнения и опасения. Я знаю, что соединила с тобой всю мою внутреннюю жизнь и что ты не можешь оторвать меня от себя, если бы и захотел того. Этот переход от борьбы к спокойствию произошел во мне во время сна, сна без тревог; я проснулась с бесконечным чувством счастья, со смутным воспоминанием чего-то прекрасного. А вечером мне было так скучно! Цветы закрылись как будто для того, чтоб никогда уже не раскрываться на солнце! И эта ночь, как в моем сердце, так и на земле, заставила распуститься завядшие цветы. Свет стал снова прекрасен; прекрасен в своем покое; ни малейшее дуновение не шевелит твое дерево, ни малейшее сомнение мою душу!"

VI

Это был маленький кабинет, стены были украшены картинами, из которых одна стоила дороже, чем дворец владельца. Да, Занони был прав, живописец действительно тот же волшебник, и золото, которое он добывает из своего тигля, по крайней мере не мечта. Какой-нибудь венецианец мог быть вольнодумцем или убийцей, негодяем или идиотом, но его рисовал Тициан, и его портрет считается бесценным. Подумайте, что несколько дюймов полотна в тысячу раз драгоценнее человека с его телом, его головой и волей, его сердцем и разумом!

В этом кабинете сидел человек лет сорока, с глубокими, неподвижными глазами, резкими, выдающимися чертами лица, крепкими скулами и толстыми, чувственными губами. Это был князь N. Он был среднего роста и отличался полнотой; на нем был надет широкий халат из богатой парчи. На столе подле него лежали шпага и шляпа старинного фасона, маска, портфель и серебряная чернильница изящной работы.

— Ну, Маскари, — говорил князь, глядя на своего любимца, стоявшего в углублении окна, — ну, кардинал покоится со своими предками. Мне необходимы развлечения, чтобы утешиться в такой жестокой потере, а у кого обворожительнее голос, как не у Виолы Пизани?

— Ваше сиятельство говорит серьезно? Так скоро после смерти Его Превосходительства?

— От этого будут только меньше болтать и подозревать меня. Узнал ты имя наглеца, помешавшего нашему предприятию и предупредившего кардинала на другой день?

— Нет еще.

— Ловок же ты! Я скажу тебе его имя. Это таинственный незнакомец.

— Синьор Занони! Уверены ли вы в этом?

— Уверен, Маскари. В голосе этого человека есть тон, который никогда не вводит меня в заблуждение, что-то ясное, повелительное; когда я его слышу, то начинаю думать, что существует совесть. Но как бы то ни было, нам надо избавиться от этого нахала. Маскари! Синьор Занони еще не сделал чести нашему бедному жилищу своим присутствием. Это знатный иностранец: необходимо дать праздник в честь него!

— Хорошо сказано; и кипрского вина?

— Мы поговорим об этом позже. Я суеверен: странные слухи распространяются насчет могущества и пророческого таланта Занони. Вспомни смерть Угелли. Даже если сам демон его союзник, он и то не сможет похитить у меня мою добычу и мою месть также.

— Ваше сиятельство заблуждается, дива обворожила вас.

— Маскари! — воскликнул князь с гордой улыбкой. — В этих жилах течет кровь Висконти, которые говорили, что женщина никогда не сможет скрыться от их любви, так же, как и мужчина от их мести. Корона моих предков теперь только детская игрушка; но их честолюбие и храбрость не уменьшились. Моя честь замешана теперь в этом деле. Необходимо, чтобы Виола принадлежала мне.

— Еще засада? — спросил Маскари.

— Нет. Почему бы не напасть на ее дом? Он стоит в стороне, и дверь не железная.

— Но если по возвращении она донесет на вашу жестокость? Дом, взятый силою, изнасилованная девушка! Подумайте обо всем этом; феодальное право, правда, еще не уничтожено, но даже Висконти не стоит выше закона.

— В самом деле, Маскари? Ты дурак! В каком столетии, даже если безумные вожди Франции и преуспеют в своих вздорных замыслах, железо и закон не согнутся как прутья под тяжестью могущества и золота? Но не бойся, мой план составлен. В тот день, как она выйдет из этого дворца, она выедет во Францию с Жаном Нико.

Маскари не успел ответить, как лакей доложил о приходе синьора Занони.

Князь невольно протянул руку к лежавшей на столе шпаге; потом, улыбнувшись этому инстинктивному движению, он встал, пошел навстречу чужеземцу и принял его со всею утонченною вежливостью итальянского притворства.

— Я глубоко благодарен за эту честь, — говорил князь, — я уже давно желал пожать руку такого знатного лица.

— Я исполняю ваше желание, — тем же тоном отвечал Занони.

Неаполитанец поклонился, пожимая руку гостю, но в тот же миг, как он дотронулся до нее, дрожь пробежала по всему его телу и его сердце на мгновение перестало биться.

Занони пристально посмотрел на него и сел.

— Вот она и подписана! Я говорю о нашей дружбе, благородный князь. А теперь я объясню вам цель моего визита. Я открыл, ваше сиятельство, что мы соперники. Есть средство примирить наши притязания?

— А, — воскликнул небрежно князь, — так это вы, значит, похитили плод моих подвигов? В любви, как и на войне, все средства хороши. Примирить наши притязания! Вот кости! Поиграем в них! Тот, у которого будет меньшее число, откажется от нее.

— Обещаете вы покориться этому условию?

— Да, клянусь честью Висконти!

— А какое наказание тому, кто нарушит свое слово?

— Шпага лежит на столе, синьор Занони. Тот, который обесчестит себя, умрет от шпаги.

— Вы произносите этот приговор тому из нас, кто изменит своему слову? Пусть синьор Маскари бросит кости для нас.

— Хорошо! Маскари, кости!

Князь откинулся в кресле, и, как он ни был сдержан, он не мог скрыть выражение торжества и радости, оживившее его лицо.

Маскари взял три кости и спустил их в стакан.

Занони, облокотившись на руку, пристально посмотрел на любимца князя.

Маскари напрасно старался укрыться от этого пытливого взгляда; он побледнел, задрожал и поставил стакан на стол.

— Я предлагаю вашему сиятельству начать игру. Синьор Маскари, мы в недоумении; разрешите наши притязания.

Маскари снова взял стакан, его рука задрожала, что было заметно по тому, как застучали кости. Он выкинул; было шестнадцать очков.

— Хорошая игра! — воскликнул спокойно Занони. — Однако, синьор Маскари, я не отчаиваюсь.

Маскари собрал кости, опустил их в стакан и снова выкинул на стол; было восемнадцать очков.

Князь бросил на своего любимца сверкающий взгляд.

Маскари смотрел на кости с разинутым ртом, дрожа с ног до головы.

— Я выиграл, видите, — произнес Занони, — можем мы еще быть друзьями?

— Синьор, — отвечал князь, явно борясь с гневом и стыдом, — победа за вами. Но, простите меня, вы равнодушно говорили об этой девушке; что может заставить вас отказаться от вашего права?

— Имейте лучше мнение о моей любви и не забывайте приговора, произнесенного вашими устами. Князь нахмурился, но удержался от ответа.

— Довольно, — проговорил он с принужденной улыбкой, — я сдаюсь, и чтоб вам доказать, что я охотно сдаюсь, сделайте честь вашим присутствием маленькому празднику, который я хочу дать в честь... — прибавил он с дьявольской улыбкой, — возведения моего родственника, кардинала, на престол святого Петра.

— Я очень счастлив, что могу исполнить ваше желание. Занони переменил разговор, говорил много и весело и вскоре после этого удалился.

— Негодяй! — воскликнул тогда князь, схватив Маскари за шиворот. — Ты изменил мне!

— Уверяю, ваше сиятельство, что кости были приготовлены; они должны были выкинуть двенадцать; но это сам черт в образе человека; это все, что я могу сказать.

— Нечего терять время, — проговорил князь, выпуская его. — Моя кровь кипит. Я хочу иметь эту девушку, хотя бы мне пришлось погибнуть из-за нее... Что это за шум?

— Шпага вашего знаменитого предка упала со стола.

VII

ПИСЬМО ЗАНОНИ К МЕЙНУРУ

"Мое искусство стало менее действенным; я потерял спокойствие, производящее могущество. Я не могу влиять на волю тех, которых бы желал привести как можно скорей к берегу; я вижу, как они мечутся по волнам того бесконечного океана, где наши ладьи устремляются к горизонту, вечно убегающему от нас. Удивленный и испуганный, видя, что я могу только предостерегать там, где бы желал повелевать, я обратился к моей душе. Да, земные желания приковывают меня к настоящему и отдаляют меня от торжественных тайн, в которые может проникнуть только разум, свободный от всяких земных оков. Строгое условие, на котором мы получаем наши божественные дарования, затемняет наше видение будущности тех, к которым мы испытываем человеческие слабости — ревность, ненависть или любовь; Мейнур, вокруг меня все в тумане, я сделал шаг в сторону от нашего существования; из нетленной молодости души вырос темный и ядовитый цветок человеческой любви. Этот человек недостоин ее. Я знаю эту истину; а между тем в его характере есть задатки добродетели и величия, если шипы и плевелы тщеславия и страха допустят их развиться. Если бы она принадлежала ему, и я пересадил бы на другую почву страсть, которая затмевает мои глаза и обезоруживает мое могущество, тогда, невидимый, неслышимый и неузнаваемый, я мог бы бодрствовать над его будущностью, тайно внушать ему действия и таким образом способствовать счастью с его помощью. Но время летит.

Сквозь туман, окружающий меня, я вижу, как ее обступают ужасные опасности, от которых она может спастись только бегством. Она может убежать только с ним или со мной. Со мной! Упоительная мысль! Страшное решение! Со мной, Мейнур! Можешь ли ты удивляться, что я желаю спасти ее от самого себя? Одна минута в жизни веков, капля воды в океане — разве может быть чем-либо другим для меня земная любовь? А в ее нежном и чистом характере, более чистом, даже в своих привязанностях, чем я когда-либо встречал из поколения в поколение, существует глубокое чувство, которое говорит мне о неизбежном несчастье, которое должно случиться с ней. Суровый и неумолимый, ты, который старался приобрести нашему обществу всякую душу, казавшуюся тебе благородной и мужественной, ты сам знаешь по своему горькому опыту, как напрасна надежда изгнать из женского сердца страх. Моя жизнь была бы для нее постоянным удивлением. Когда же я буду стараться руководить ее шагами сквозь область ужаса к свету, подумай о Страже Порога и трепещи вместе со мною от страшной опасности, которая могла бы напутать ее. Я пробовал воспламенить душу англичанина честолюбием истинной славы в его искусстве; но беспокойный ум его предка, кажется, зовет его постоянно и притягивает к той сфере, где потерялась его жизнь.

Есть тайна в наследственности, которую получает человек от своих предков.

Особенности ума, как и болезни тела, остаются спящими в продолжение целых поколений, чтобы пробудиться в каком-нибудь дальнем потомке, обманув всякое лечение и науку.

Приди ко мне из твоего убежища среди развалин Рима. Я желаю иметь живого поверенного, я призываю к себе того, кто прежде также хорошо знал ревность и любовь; я старался войти в общение с Адон-Аи, но его присутствие, внушавшее мне прежде неземной восторг перед наукой и веру в судьбу, теперь смущает и приводит меня в недоумение. С вершин, откуда я стараюсь проникнуть в тень будущего, я вижу угрожающих и раздраженных призраков. Я как будто замечаю роковой предел чудесному существованию, данному мне. Мне кажется, что после столетий идеальной жизни я вижу свой путь погружающимся в бурный водоворот действительности. Там, где светила открывали мне свои врата, я смутно вижу эшафот; густые пары крови поднимаются над бойней. Но удивительнее всего то, что я вижу существо, тип ложного идеала обыкновенных людей, отвратительную насмешку над всем, что искусство называет красотой, над всем, что сердце считает возвышенным, и во всех моих видениях я нахожу его зловещий образ постоянно таким же. Возле этого эшафота, тень которого я вижу, оно стоит и смеется надо мной адским смехом, и с губ его течет кровь. Приди ко мне, о друг прошлых дней! Для меня по крайней мере твоя мудрость не отказалась от человеческой привязанности. Согласно узам нашего ордена, состоящего теперь из нас двоих, последних, переживших стольких благородных и великодушных последователей, ты обязан управлять потомками тех, которым твои наставления в более отдаленные времена помогли проникнуть в великую тайну. Последний отпрыск смелого Висконти, который когда-то был твоим учеником, безжалостно преследует прекрасную, нежную Виолу. Своими преступными и кровавыми планами он роет сам себе могилу; ты еще можешь отвратить его от его роковой будущности. Я, также в силу того же таинственного закона, обязан повиноваться, если он того потребует, всякому потомку одного из наших братьев. Если он станет отталкивать мои советы и настаивать на посвящении в наши таинства, Мейнур, то у тебя будет новый ученик. Приходи ко мне. Эти строки быстро дойдут до тебя. Доставь мне вместо ответа радость пожать твою руку, которую я смею еще пожимать".

VIII

В Неаполе, перед могилой Вергилия, около грота Позилипа люди преклоняются не с тем чувством, с которым они должны бы почитать память поэта, а скорее с таинственным ужасом, окружающим память волшебника. Впадина в коре приписывается его заклинаниям, и предание считает хранителями его могилы духов, которых он вызвал, чтобы образовался грот.

К этому месту, расположенному недалеко от ее жилища, Виола приходила часто. Она любила смутные и неясные видения, которые овладевали ее воображением, когда она погружала взгляды в мрачную глубину грота или когда, стоя у могилы, смотрела с вершины скалы на микроскопических людей толпы, которая роилась в извилине под ней.

В это место она направила свои быстрые шаги. Она прошла по узкой тропинке через мрачные виноградники, окружавшие скалу, и дошла наконец до высшей точки, покрытой мохом и роскошной растительностью, где покоится прах того, который еще теперь усмиряет и возвышает души людей.

Вдали виднелась крепость Сент-Эльм, мрачная и высокая, посреди куполов и колоколов, блестевших на солнце. Море, казалось, глубоко спало; голубоватый дым Везувия на горизонте подымался колышущимся столбом к прозрачному небу.

Стоя без движения на краю пропасти, Виола смотрела на живую и поэтическую картину, развертывавшуюся перед ее глазами.

Она не слышала шагов за собой, подымаясь на гору, и задрожала, услыхав голос, заговоривший около нее.

Человек, стоявший рядом с ней, так внезапно явился между кустарниками, покрывавшими скалу, и его безобразная наружность представляла такую странную гармонию с дикой природой, окружавшей ее, и таинственными преданиями, связанными с этим местом, что Виола страшно побледнела и громко вскрикнула.

— Не пугайтесь моего лица, — проговорил этот человек с горькой улыбкой. — Через три месяца после женитьбы не существует ни уродства, ни красоты. Привычка могущественна. Я собирался зайти к вам, когда вы выходили из дому, а так как мне нужно поговорить о важном деле, то я осмелился последовать за вами. Меня зовут Жаном Нико, имя, уже известное в искусстве! Живопись и музыка — сестры между собой, а сцена — храм, где они обе соединяются.

В тоне этого человека было что-то откровенное и свободное, рассеявшее страх, который произвело его внезапное появление.

Он сел на камень подле Виолы, пристально посмотрел ей в лицо и продолжал:

— Вы очень хороши, Виола, и я не удивляюсь многочисленности ваших поклонников. Если я смею ставить себя в их ряды, это потому, что я один люблю вас честно и ищу вашей руки. Ради Бога, не сердитесь. Выслушайте меня. Князь N говорил ли вам когда-либо о женитьбе? Или прекрасный шарлатан Занони? Или этот молодой англичанин с голубыми глазами, Кларенс Глиндон? Я предлагаю вам женитьбу, убежище, протекцию, честь. Что вы скажете об этом?

Он попробовал взять ее руку, Виола в негодовании отдернула ее и хотела удалиться. Живописец быстро поднялся и загородил ей дорогу.

— Прекрасная артистка, вам необходимо выслушать меня. Знаете ли вы, что значит жизнь театра в мнении людей? Это значит быть царицей на сцене и парией вне ее. Никто не верит ни в вашу добродетель, ни в ваши клятвы; вы марионетка, которую они хотят украсить мишурой для своего удовольствия. Неужели вы так пленились этой карьерой, что не мечтаете даже о спокойствии и чести? Может быть, вы совсем не то, чем кажетесь? Вы, может быть, смеетесь над предрассудками тех, которые унижают вас? Отвечайте мне, не опасаясь, я тоже не верю в предрассудки, прекрасная Виола; я уверен, что мы сошлись бы. К тому же князь N дал мне к вам поручение; должен ли я его исполнить?

Никогда Виола не испытывала того, что испытывала в эту минуту; никогда она не чувствовала так ясно всех опасностей ее одиночества и славы.

Нико продолжал:

— Занони хочет только позабавиться вашим тщеславием; Глиндон станет презирать себя, если предложит вам свое имя, и презирать вас, если вы примете его предложение, но князь N серьезен и богат. Слушайте!

Нико нагнулся к уху Виолы, и его язык клеветника начал фразу, которую не мог кончить.

Она с презрением отпрянула от него. Он бросился к ней, чтобы схватить ее за руку, но поскользнулся и упал с вершины скалы. Ветка огромной ели помешала ему скатиться вниз, и он повис над зияющей пропастью.

Виола услыхала его крик, быстро спустилась с горы и не оглядываясь добежала до дому.

У дверей стоял Глиндон, разговаривая с Джионеттой. Быстро пройдя мимо него, она вошла в комнату и опустилась на пол, глухо рыдая.

Глиндон, проследовавший за ней, напрасно старался успокоить ее. Она не хотела отвечать на его вопросы, она не слушала его слов любви... но вдруг слова Жана Нико о той карьере, которая казалась ей олицетворением гармонии и красоты, ужасная характеристика этой карьеры всплыли в ее сознании; она подняла голову и, пристально смотря в лицо англичанину, проговорила:

— Вероломный! Смеешь ли ты говорить мне о любви?

— Клянусь честью, мне недостает слов, чтобы выразить вам свою любовь.

— Дал бы ты мне домашний очаг, твое имя? Взял бы ты меня себе в жены?

Если бы в эту минуту Глиндон ответил, как подсказывал ему его добрый дух, может быть, при том состоянии, которое слова Нико вызвали в ее душе, заставив ее презирать самое себя, отчаиваться в будущем и сомневаться в идеале своих мечтаний, может быть, говорю я, он возвратил бы ей уважение к самой себе, получил бы ее доверие и обрел бы ее любовь. Но при этом внезапном вопросе в душе Глиндона поднялись подозрения и колебания, которые, как сказал Занони, были врагами его души.

Неужели он попадется таким образом в западню? Не приказано ли ей было поймать благоприятную минуту, чтобы вырвать у него признание, в котором позднее он стал бы раскаиваться? Не играла ли она заранее выученную роль?

Он обернулся, и, пока в нем боролись противоречивые мысли, ему послышался насмешливый хохот Мерваля. Он не ошибался. Мерваль проходил перед домом, и Джионетта сказала ему, что его друг здесь. Кому неизвестно действие иссушающего смеха светского общества? Мерваль был олицетворением этой среды. Целый свет, казалось, смеялся над Глиндоном этим сухим, звучным смехом. Он отошел от Виолы. Она следила за ним умоляющим взглядом.

Наконец он проговорил:

— Разве таково правило, прекрасная Виола, всех ваших театральных подруг — требовать замужества как необходимого условия любви?

Подлый и жестокий вопрос! Ядовитые слова!

Минуту спустя он раскаивался в них. Он был охвачен тройными угрызениями: ума, сердца и совести. Он видел, как она была поражена этими роковыми словами. Он видел, как ее лицо покраснело, потом побледнело; потом, со взглядом печальным и решительным, скорей жалея себя, чем упрекая его, она нервно сжала руки на груди и проговорила:

— Он был прав. Простите меня. Я вижу теперь, что я действительно пария.

— Послушайте меня, Виола. Виола, простите меня!

Жестом она отстранила его и с улыбкой, полной отчаяния, прошла мимо него в свою комнату. Глиндон не осмелился удерживать ее.

IX

Выйдя из дому, Глиндон почувствовал, что Мерваль схватил его за руку. Глиндон грубо вырвался.

— Все ваши советы, — сказал он горько, — сделали из меня негодяя. Но я вернусь. Я напишу ей и изолью перед ней всю мою душу. Она меня простит еще.

Мерваль, характер которого был всегда одинаково ровен, поправил свои манжеты, немного смятые гневными движениями его друга, дал Глиндону истощить все его восклицания и упреки, а потом, как опытный рыбак, начал поправлять свои сети.

Узнав от Глиндона все, что произошло, он старался успокоить его, а не раздражать.

Нужно отдать ему должное: он не был порочен, он имел даже принципы более твердые, чем их обыкновенно имеют молодые люди. Он вполне искренне осуждал своего друга за намерения, которые он имел в отношении молодой актрисы.

— Из того, что я не хочу, чтобы она была вашей женой, не следует еще, что я желаю, чтобы вы из нее сделали свою любовницу. Между нами будет сказано, глупая женитьба все-таки лучше, чем преступная связь. Но подождите еще. Не действуйте под впечатлением минуты.

— Времени нельзя терять. Я обещал Занони дать ответ завтра. После этого мне уже не будет выбора.

— О! О! — воскликнул Мерваль. — Вот что кажется мне подозрительным. Объяснитесь.

Глиндон в пылу своей страсти рассказал своему другу все, что произошло между ним и Занони, опустив только, без особой причины, все, что касалось его предка и таинственного общества. Все эти подробности послужили в пользу Мерваля. Пречистое небо! С каким глубоким здравым смыслом он говорил! Было ясно, что существовал союз между актрисой и — кто знает — тайным ее любовником. Положение одного было двусмысленно, положение другого не менее. Как вопрос актрисы был ловок! С какой прозорливостью Глиндон под влиянием первого внушения разума проник в заговор и открыл западню! Неужели он женится, подозревая тайную связь и потому, что Занони говорил ему с важным видом, что нужно решиться до известного часа?

— Вот что вы по крайней мере можете сделать, — проговорил Мерваль. — Дайте срок; недостает только одного дня. Уничтожьте Занони. Он говорит, что встретит вас до полуночи, и просит не избегать его! Ба! Уедем из Неаполя в какую-нибудь близкую провинцию, где, если он только действительно не дьявол, он не найдет нас. Покажите ему, что не желаете, чтобы вас подталкивали к решению, которое вы сами намереваетесь принять.

Глиндон не мог оспаривать рассуждения своего друга; он не был убежден и колебался.

В эту минуту мимо них проходил Нико.

— Вы все еще думаете о Пизани?

— Да, а вы?

— Видели вы ее? Говорили вы с ней? Она станет мадам Нико раньше, чем кончится эта неделя. Я иду в кафе Толедо. Как только вы встретите вашего друга, синьора Занони, скажите ему, что два раза он стоял на моей дороге. Жан Нико хоть и живописец, но честный человек и всегда платит свои долги.

— Что касается денег, это хорошее правило, — проговорил Мерваль. — Но что касается мести, это менее морально и не так умно. Но разве он препятствовал вашей любви к Виоле? Да ведь этого не может быть, так как ваши дела в этом отношении идут недурно.

— Спросите у Виолы Пизани. Бедный Глиндон! Она только с вами так сурова. Но я не имею предрассудков. Еще раз прощайте.

— Проснитесь, — воскликнул Мерваль, хлопнув Глиндона по плечу, — что думаете вы о вашей возлюбленной?

— Этот человек лжет.

— Вы хотите написать ей?

— Нет, если все это с ее стороны только обман, то я откажусь от нее без малейшего сожаления. Я буду следить за ней, и, что бы ни случилось, Занони не будет распоряжаться моей судьбой. Вы правы; уедем из Неаполя завтра рано утром.

X

На другой день рано утром оба друга поехали верхом по направлению к Байе. Глиндон сказал в отеле, что если Занони станет спрашивать о нем, то он найдет его недалеко от этого места, столь дорогого древним.

Они проехали мимо дома Виолы; Глиндон превозмог себя, чтобы не остановиться, и, поворотив к гроту Позилипа, он поехал по дороге, которая ведет к Портичи и Помпее.

Было уже довольно поздно, когда они приехали в Портичи и остановились там, чтобы пообедать. Они вошли в довольно плохую гостиницу и обедали в палатке. Мерваль был веселее обыкновенного; он заставлял своего друга пить лакрима и болтал без умолку.

— Ну, мой милый, мы перечеркнули по крайней мере одно из предсказаний Занони; впредь вы не станете так легко верить ему.

— Иды наступили, но еще не прошли!

— Если он астролог, то вы не Цезарь. Ваше тщеславие делает вас легковерным. Слава Богу! Я не считаю себя персоной настолько важной, чтобы порядок в природе мог расстроиться, дабы напугать меня.

— Но зачем же разрушаться порядку в природе? Может быть, существует философия, которая открывает тайны природы, но не изменяет ее процессов.

— Вот, вы снова впадаете в легковерие; вы серьезно предполагаете, что Занони пророк и что он читает в будущем? Может быть, он, по-вашему, живет с гениями и духами?

В эту минуту хозяин гостиницы, маленький, толстенький человек, вошел в палатку с новой бутылкой лакрима.

Он надеялся, что их сиятельства будут довольны; он был тронут до глубины души, что им понравились его макароны. Их сиятельства едут на Везувий? В настоящую минуту происходит маленькое извержение, невидимое из гостиницы; но это красивое зрелище, и оно будет еще лучше после захода солнца.

— Прекрасная мысль! — воскликнул Мерваль. — Что вы об этом думаете, Глиндон?

— Я никогда не видел извержения, мне бы хотелось посмотреть на это зрелище.

— Но это, надеюсь, не опасно? — спросил осторожный Мерваль.

— Нисколько: гора теперь ведет себя очень вежливо. Она только играет, чтобы позабавить их сиятельств англичан, вот и все.

— Хорошо, оседлайте наших лошадей; мы поедем сейчас же. Теперь пируем.

Они допили бутылку, расплатились и вскочили на лошадей; хозяин гостиницы поклонился, и оба всадника направились к Резине. Вино и возбужденное воображение придали Глиндону вид школьника, который вырвался на свободу. Смех всадников веселым эхом отдавался в мрачных окрестностях погребенных городов.

Солнце начинало уже заходить, когда они приехали в Резину.

Они оставили там своих лошадей, взяли мулов и проводника. По мере того как мерк день, пламя вулкана становилось виднее. Наступила ночь, когда они сошли с мулов и продолжали свой путь пешком в обществе проводника и крестьянина с факелом. Проводник, как большая часть его собратьев, любил поболтать, и Мерваль воспользовался этим.

— Ах, ваше сиятельство, — говорил проводник, — ваши соотечественники любят вулкан до страсти. Господь Бог да сохранит их! Они дают нам столько денег! Если бы наше состояние зависело от неаполитанцев, мы умерли бы с голоду.

— Это потому, что они нелюбознательны, — отвечал Мерваль. — Помните, Глиндон, с каким презрением сказал нам старый граф: "Вы пойдете смотреть Везувий, конечно? Я никогда не видал его. Да что там и делать? Чувствуешь холод, голод, усталость; опасность угрожает вам, и все это для того, чтобы только посмотреть на пламя, которое имеет тот же вид в камине, что и на вершине горы!" И, — прибавил он, смеясь, — и старый граф был почти прав.

— Но это не все, — проговорил проводник, — некоторые посетители поднимаются на гору без нас. Они заслуживают того, чтобы свалиться в кратер.

— Они должны быть очень храбры, чтобы идти туда без проводников. Но я думаю, не часто приходится вам видеть такую смелость?

— Изредка, синьор. Но однажды ночью я сильно перепугался. Я сопровождал одно английское семейство, дама забыла на горе свой альбом; она предложила мне значительную сумму, чтобы я достал его и принес ей в Неаполь. В тот же вечер я отправился на гору за альбомом. Я действительно нашел его и хотел уже спускаться, когда вдруг заметил человека, который как будто выходил из самого кратера. Воздух так ядовит в том месте, что я не мог предположить, чтобы человек мог им дышать! Я был так поражен, что остановился как вкопанный. Видение прошло по горящему пеплу и остановилось перед мной. Святая Мария! Какая голова!

— Верно, отвратительная?

— Прекрасная, синьор, но ужасная. Ее вид не имел ничего человеческого.

— А что же сказала эта саламандра?

— Ничего; он как будто и не заметил меня, несмотря на то, что я находился от него на таком же близком расстоянии, как теперь от вас. Привидение быстро прошло передо мной и исчезло за горой. Охваченный любопытством, я захотел увериться, буду ли я в состоянии перенести атмосферу, которой дышал таинственный посетитель, но в тридцати шагах от того места, где я его заметил в первый раз, я чуть не задохся. С тех пор я не перестаю харкать кровью.

— Держу пари, Глиндон, что вы воображаете, что этот царь пламени был не кто иной, как Занони! — воскликнул со смехом Мерваль.

В это время они дошли почти до вершины горы, и зрелище, представившееся им, было действительно великолепно. Из кратера выходил густой дым, а посреди этого дыма виднелось пламя особенной и чудной формы, точно пучок громадных перьев, диадема горы; пламя с изумительными отсветами высоко поднималось и потом падало; оно дрожало, как перо на каске воина, и бросало свет вокруг себя на мрачную почву, производя бесконечные разнообразные тени. Серные испарения увеличивали еще больше мрачное величие и зловещий ужас этой картины. На повороте горы, по направлению к едва заметному и далекому морю, контраст был замечательно хорош — чистое небо, неподвижные, спокойные звезды, — можно было сказать, что две силы, добра и зла, открылись разом взорам людей.

Глиндон, предавшись восторгу художника, стоял, глубоко задумавшись, под впечатлением смутных волнений восторга и ужаса в одно и то же время. Облокотившись на плечо своего друга, он смотрел вокруг себя и слушал с немым ужасом глухой шум подземной бури, таинственной работы природы в мрачной и страшной глубине. Вдруг из пасти кратера вылетел громадный камень и, упав с оглушительным грохотом на скалу, разбился в мелкие куски, покатившиеся один за другим с горы. Один из осколков, самый большой, ударился о землю в узком пространстве, отделявшем англичан от их проводника, в трех шагах от путешественников; Мерваль громко вскрикнул, а Глиндон вздрогнул.

— Черт возьми, — воскликнул проводник, — спускайтесь, господа, спускайтесь; не теряйте ни минуты, следуйте за мной.

Проводник и крестьянин побежали как только могли скорее. Мерваль, проворнее своего друга, последовал их примеру, но и Глиндон, более смущенный, чем испуганный, не долго оставался на месте. Не успел он сделать несколько шагов, как страшный клуб дыма вырвался из кратера. Небо исчезло, и внезапно совершенный мрак окружил Глиндона; из темноты послышался вдалеке голос проводника, но мгновенно прервался, заглушенный грохотом взрыва и подземными стонами; Глиндон остановился. Он был далеко от своего друга и проводника; он был один среди мрака и ужаса.

Темный дым рассеивался медленно и как бы неохотно; огонь еще раз осветил ужасы опасной дороги. Глиндон, оправившись от волнения, пошел дальше. Снизу он слышал голос Мерваля, призывавший его, но он не мог его видеть, голос служил ему проводником. Задыхаясь, он бросился вперед; но сперва едва слышный, а потом сильный шум поразил его слух. Он остановился и обернулся. Огненная лава переступила границы кратера и пролагала себе дорогу по извилинам горы.

Поток быстро преследовал его. В отчаянии, работая руками и ногами, взобрался он на скалу, высоко подымавшуюся над общим уровнем. Поток лавы катился вокруг него, под его ногами; потом, почти покрыв камень, на котором он стоял, он пошел дальше. Глиндон не смел спуститься и должен был вернуться к кратеру, чтобы уже оттуда, без проводника, без указаний, найти другой путь. На минуту мужество покинуло его.

В отчаянии он громко вскрикнул, чтобы позвать к себе на помощь. Ответа не было. Покинутый всеми, он почувствовал, как его дух и энергия возросли вместе с опасностью. Он подошел так близко к кратеру, как только позволяли ему удушливые испарения, потом, внимательно осмотревшись, наметил себе путь, следуя которому надеялся избегнуть потока лавы; и тогда, твердыми и быстрыми шагами, он направился к куче горячего пепла. Он сделал около пятидесяти шагов, когда вдруг остановился: непонятный, необъяснимый ужас, который до тех пор посреди всех этих опасностей не мог овладеть им, наполнил теперь все его существо. Он задрожал всем телом, мускулы отказались повиноваться его воле, он чувствовал себя как бы парализованным и пораженным смертью. Ужас, охвативший его, как я уже сказал, был совершенно безотчетным и мистическим, ибо дорога была ясна и безопасна. Пламя за ним ровно горело вдали. Препятствий не было никаких, опасность более не угрожала ему.

И пока он стоял, пораженный внезапной паникой, прикованный к одному месту, не имея возможности ни двигаться, ни говорить, он заметил перед собой, на некотором расстоянии, постепенно принимающую форму и все более отчетливо выступающую перед его взором колоссальную тень, которая, казалось, принадлежала человеческой фигуре, но была несравненно больше человеческого роста.

Ослепительный свет вулкана, который казался бледным перед этим гигантским и таинственным видением, бросал отблеск и на другую фигуру, тихо и неподвижно стоявшую за первой. Может быть, контраст этих двух фигур Существа и Тени — поразил Глиндона. Разница между ними казалась такой же, как между Человеком и Сверхчеловеком. Одну только секунду, что я говорю десятую часть секунды англичанин мог перенести это зрелище. Второе извержение серных испарений, быстрее и гуще первого, разлилось по горе. И ядовитость этих испарений и сила его ужаса оказались таковы, что Глиндон, после отчаянного усилия вдохнуть в себя воздух, упал без чувств, потеряв сознание.

XI

Мерваль и проводник дошли между тем здравы и невредимы до того места, где оставили своих лошадей, и, только немного оправившись, вспомнили о Глиндоне. По мере того как проходило время, а он не показывался, Мерваль начал серьезно беспокоиться. Он настаивал, чтобы вернуться на поиски за своим другом, и наконец, благодаря самым щедрым обещаниям, уговорил проводника следовать за ним.

Они немного прошли, когда заметили две фигуры, медленно шедшие в их сторону.

Приблизившись к ним, Мерваль узнал своего друга.

— Спасен, слава Богу! — воскликнул он, поворачиваясь к проводнику.

— Ангелы небесные, спасите нас! — проговорил итальянец, вздрогнув. Вот привидение, которое я встретил в прошлую пятницу. Это он! Но у него теперь человеческое лицо.

— Синьор, — сказал Занони, пока бледный, утомленный Глиндон машинально отвечал на восклицания Мерваля, — синьор, я сказал вашему другу, что мы увидимся сегодня ночью, и вы видите, что он не ушел от моего предсказания.

— Но каким образом? - проговорил удивленный и озадаченный Мерваль.

— Я нашел вашего друга лежащим на земле в изнеможении от сильных испарений кратера. Я вынес его на чистый воздух, и так как мне хорошо известна эта гора, я привел вам его здравым и невредимым. Вот вся история. Вы видите, сударь, что без этого пророчества, которого вы желали избегнуть, ваш друг был бы в настоящую минуту безжизненным трупом; еще одна минута, и испарения произвели бы свое действие. Прощайте, желаю вам спокойной ночи.

— Но, мой спаситель, вы нас не покинете! — воскликнул Глиндон. — Разве вы не хотите вернуться вместе с нами?

Занони на минуту задумался и отвел Глиндона в сторону.

— Молодой человек, — сказал он, — мне нужно видеть вас еще раз сегодня ночью. Вы должны до часу утра сами решить свою судьбу. Я знаю, что вы оскорбили ту, которую думаете, что любите. Еще не поздно, вы можете раскаяться, но не советуйтесь с вашим другом: у него есть разум и осторожность, но в настоящую минуту вы не нуждаетесь ни в том, ни в другом. В жизни бывают минуты, когда сердце, а не ум должно дать ответ, а вы близки к такой минуте. Я не спрашиваю у вас теперь ваш ответ. Соберите ваши мысли и вашу истощенную энергию. До полуночи остается еще два часа. До двенадцати я буду с вами.

— Непонятное существо! — воскликнул англичанин. — Я бы хотел оставить в ваших руках жизнь, которую вы мне сохранили; но то, что я видел сегодня ночью, стирает из моего воображения даже образ Виолы. Желание сильнее желания любви горит во мне, желание не походить на других людей, возвыситься над ними, желание проникнуть и разделить тайну вашего собственного существования, желание сверхъестественной науки и неземного могущества. Я сделал свой выбор. Во имя моего предка я заклинаю тебя и напоминаю тебе твою обязанность: учи меня, руководи мной, сделай меня твоим учеником, твоим рабом, и тогда я без ропота оставлю тебе женщину, которую прежде я оспаривал бы у целого света.

— Я настаиваю, чтобы ты подумал еще раз, — сказал Занони. — С одной стороны, рука Виолы, спокойная, счастливая жизнь; с другой — мрак повсюду, мрак, сквозь который мой взгляд и тот не может проникнуть.

— Но ты уж говорил, что если я женюсь на Виоле, то я должен буду довольствоваться общим для всех людей существованием, а если я откажусь от ее руки, то я могу требовать твоей науки и могущества.

— Наука и могущество не составляют счастья.

— Но они больше, чем счастье. Скажи мне, если я женюсь на Виоле, будешь ли ты моим руководителем и учителем? Ответь мне, и я приму какое-нибудь решение.

— Это было бы невозможно!

— Так я отказываюсь от нее, я отказываюсь от любви, я отказываюсь от счастья. Да будут благословенны одиночество и отчаяние, если только благодаря им можно постигнуть твою тайну.

— Я теперь не принимаю твоего ответа. Когда я приду к тебе, ты дашь мне его одним словом — да или нет. А до тех пор прощай.

Занони поклонился ему и исчез.

Глиндон догнал своего друга.

Мерваль посмотрел на него и заметил в его лице большую перемену. Неопределенного выражения молодости уже не было. Черты лица стали мрачны и строги, природная свежесть его поблекла, и можно было подумать, что за один час он пережил страдания многих лет.

XII

Когда путешественники возвращаются с Везувия, они обыкновенно въезжают в Неаполь через самый оживленный неаполитанский квартал. Но теперь, когда англичане молчаливо проезжали по пустынным улицам, освещенным только звездами, везде царило глубочайшее спокойствие. Всадники ехали, не произнося ни слова, так как Глиндон, казалось, не слушал вопросов и рассуждений Мерваля. Да и Мерваль был не менее утомлен, чем лошадь, несшая его. Но вдруг ночное спокойствие было нарушено звуками башенных часов; было без четверти двенадцать.

Глиндон вздрогнул и с беспокойством осмотрелся. При последнем ударе часов послышался лошадиный топот, и из узкой улицы, направо от англичан, показался всадник. Он подъехал к ним; Глиндон узнал Занони.

— Как! - воскликнул Мерваль. — Мы еще раз встречаемся, синьор!

— У меня есть дело к вашему другу, — отвечал Занони. — Но он будет скоро свободен; может быть, вы желаете возвратиться в отель?

— Один?

— Опасности нет никакой! — отвечал Занони с легким оттенком презрения.

— Для меня нет, но для Глиндона?!

— Опасность от меня! Действительно, вы, может быть, правы.

— Поезжайте, дорогой Мерваль, — прервал Глиндон, — я догоню вас раньше, чем вы приедете в отель. Мерваль поклонился и поехал медленной рысью.

— Ваш ответ?

— Я решился. Любовь Виолы исчезла из моего сердца; я отказываюсь от нее.

— Вы решились?

— Решился. Теперь моя награда...

— Твоя награда! Завтра в это же время она будет ждать тебя!

Сказав это, Занони повернулся, и всадник и лошадь исчезли там же, откуда показались. Мерваль с удивлением заметил своего друга, догонявшего его минуту спустя после их разлуки.

— Что такое произошло между тобой и Занони?

— Мерваль! Не спрашивайте меня об этом сегодня; мне кажется, что я все это вижу только во сне.

— Верю вам; я сам будто сплю. Поедемте дальше.

Войдя в свою комнату, Глиндон старался собраться с мыслями. Он сел на постель и крепко сжал свою голову руками. Происшествия этого дня, видение гигантской фигуры, которую сопровождал Занони посреди пламени и вихря Везувия, его странная встреча с самим Занони в таком месте, где ни один человек не мог бы найти его, — все это наполнило его душу волнением. Огонь, первые искры которого дремали, вспыхнул в его сердце, огонь горного льда, который вспыхивает, чтобы никогда не погаснуть. Все его прежние стремления, его тщеславие, его мечты о славе исчезали в пылком желании перейти границы человеческой науки и достигнуть того рубежа между двумя мирами, которого таинственный чужестранец, казалось, достиг уже давно. Он сказал правду: любовь исчезла из его сердца, в котором не осталось спокойного уголка, где бы человеческая привязанность могла жить и дышать. Он отдал бы все, что когда-либо обещала смертная красота, все, о чем мечтала когда-либо пламенная надежда, за один час, проведенный с Занони за пределами видимого мира. Он встал, возбужденный новыми мыслями, которые жгли его, и открыл окно, чтоб свободнее дышать. Море дремало, освещенное слабым светом звезд, и никогда спокойствие неба не взывало с большим красноречием об успокоении безумных страстей человека. Но таково было расположение духа Глиндона, что эта тишина только разжигала в нем ненасытные желания, пожиравшие его душу. Он все еще смотрел на небо, когда одна звезда отделилась от группы своих сестер и исчезла в глубине пространства.

XIII

Молодая артистка и Джионетта вернулись из театра, и Виола, страшно утомленная, бросилась на софу, между тем как Джионетта убирала роскошные волосы, наполовину скрывавшие артистку. Заплетая косы, старая кормилица рассказывала маленькие происшествия, сплетни и интриги сцены и кулис. Джионетта была добрая и достойная женщина и огорчалась тем, что Виола не выбрала себе кавалера; выбор она вполне предоставляла своей госпоже: Зегри или Абенсерраг, Глиндон или Занони — для нее было решительно все равно, хотя слухи, собранные ею насчет последнего, и те похвалы, с какими Занони отзывался о своем сопернике, давали англичанину некоторое преимущество перед другими в глазах Джионетты. Она неверно воспринимала те глубокие и нетерпеливые вздохи, с которыми Виола встречала ее похвалы Глиндону, и искренне удивлялась, что нынче Виола так мало внимания уделила ему за кулисами. И наконец, истощив все свое красноречие на предполагаемый объект вздохов Виолы, она заметила:

— К тому же и про другого синьора нельзя сказать ничего дурного, разве лишь то, что он уезжает из Неаполя.

— Уезжает из Неаполя, Занони?

— Да, моя дорогая. Проходя сегодня около гавани, я заметила толпу, собравшуюся вокруг нескольких иностранных матросов. Его корабль прибыл сегодня утром и бросил якорь в заливе. Матросы говорят, что им приказано быть готовыми к отплытию при первом попутном ветре; они занимались загрузкой съестных припасов. Они...

— Оставь меня, Джионетта, оставь меня!

Прошло уже то время, когда она могла делать из Джионетты свою поверенную. Ее чувства достигли той точки, когда сердце отказывается от всякого излияния и чувствует, что оно не может быть понято. Одна, в самой большой комнате дома, она ходила взад и вперед; она вспомнила о дерзком предложении Нико, об оскорбительном ответе Глиндона, и сердце ее болезненно сжалось при воспоминании об аплодисментах, которые расточались ей как актрисе, а не как женщине и только оскорбляли ее достоинство.

Воспоминание о смерти отца, об увядших лаврах, разбитых струнах — вся эта печальная сцена припомнилась ей и ужаснула ее. Собственная ее судьба, она чувствовала это, была еще мрачнее; струны могли лопнуть, между тем как лавры были еще зелены. Лампа стала гаснуть, и она инстинктивно отвратила свой взгляд от темного угла комнаты.

Сирота, неужели ты боишься присутствия мертвых в доме своих родителей? Правда ли, что Занони уезжает из Неаполя? Неужели она его не увидит больше? О безумная! Думать, что страдание заключается в чем-то другом! Прошлое. Оно исчезло! Будущее. Без Занони какое будущее существовало для нее? Но это был третий день, а Занони сказал: что бы ни случилось, он увидит ее раньше, чем пройдет этот день. Решительный час ее судьбы приближался, но как могла она пересказать ему дерзкие слова Глиндона? Чистая и гордая душа может передавать другому свое торжество и счастье; обман и страдания — никогда. Но может ли Занони прийти так поздно? Может ли она принять его?

Было около полуночи. Измученная жестоким беспокойством и бесконечным сомнением, она, однако, оставалась все в той же комнате.

Было без четверти двенадцать, царствовала глубокая тишина; только она хотела пройти в свою спальню, как вдруг услыхала лошадиный топот; топот утих, и послышался стук в дверь. Ее сердце сильно билось; но страх уступил место другому чувству, когда она услыхала свое имя, произнесенное голосом, слишком хорошо знакомым.

Она с минуту колебалась; потом, с доверчивым спокойствием невинности, спустилась и отворила дверь.

Вошел Занони. Она последовала за ним в комнату, которую перед тем только покинула; лампа в руке освещала ее лицо и длинные волосы, распущенные по плечам.

— Виола! — проговорил Занони голосом, выдававшим глубокое волнение. — Я еще раз пришел к вам, чтобы спасти вас. Нельзя терять ни минуты. Вы должны бежать со мной, иначе вы станете жертвой князя N. Мне хотелось, чтобы другой исполнил эту задачу, вы знаете. Но он недостоин вас, этот холодный англичанин! Я у ног ваших молю вас, доверьтесь мне и бегите!

Он страстно схватил ее руку, упал на колени и поднял к ней свои блестящие и умоляющие глаза.

— Бежать с вами! — проговорила Виола, едва понимая, что происходит вокруг нее.

— Со мной! Имя, репутация, честь — все погибнет, если вы не пожелаете этого.

— Так, значит, — прошептала Виола, дрожа от волнения и отворачиваясь, ты ко мне не совсем равнодушен? Ты не хочешь отдавать меня другому?

Занони не отвечал; но его сердце забилось, щеки покрылись румянцем, а глаза загорелись страстью.

— Отвечай, — проговорила Виола.

— Равнодушен! О нет! Но я еще не смею сказать, что люблю вас.

— Тогда какое значение имеет моя судьба? — воскликнула Виола, бледнея и сторонясь его. — Оставьте меня, я не боюсь никакой опасности. Моя жизнь, а следовательно, и честь находятся в моих собственных руках.

— Будьте благоразумны, — произнес Занони. — Послушайте! Моя лошадь ржет! Это знак, предвещающий близость опасности. Скорей! Или вы погибли!

— А что тебе до этого? — воскликнула с горечью Виола. — Ты читаешь в моем сердце, ты знаешь, что сделался властелином моей судьбы. Но быть связанной ледяной тяжестью одолжения, быть нишей в глазах твоего равнодушия, отдаться тому, кто меня не любит! Ах! Это было бы самое ужасное преступление для женщины. Дайте мне лучше умереть!

Она отбросила назад локоны, падавшие на лоб. С опущенными руками, с гордым видом и выражением горечи пламенной души, придававшим необыкновенную прелесть ее странной красоте, она была неотразима для глаз и сердца.

— Не презирайте так опасность, самую смерть, может быть! — воскликнул Занони дрожащим голосом. — Вы не можете себе представить того, что вы требуете; пойдемте. — Он подошел к Виоле и взял ее за талию. — Пойдемте, Виола, верьте по крайней мере моей преданности.

— А не твоей любви! — воскликнула итальянка с упреком.

Ее взгляд встретился с глазами Занони. Он чувствовал, как сердце Виолы билось, он не мог оторваться от ее глаз, ее горячее дыхание касалось его щеки. Он вздрогнул — гордый, таинственный Занони, который, казалось, так отрешен от людей. С глубоким вздохом он прошептал:

— Виола, я люблю тебя! — Он упал к ее ногам и страстно продолжал: Теперь я не приказываю больше; как должно умолять женщину, так умоляю я тебя. С тех пор как я в первый раз увидел твои глаза и услыхал твой голос, ты стала для меня слишком дорога. Волшебство, о котором ты говорила, оно живет в тебе. Я уехал из Неаполя, чтобы избегнуть твоего присутствия, но твой образ преследовал меня. Проходили месяцы, годы, а твой нежный взгляд все еще озарял мое сердце. Я вернулся, потому что видел тебя одинокой и печальной, потому что я знал, опасности, от которых я мог спасти тебя, угрожают тебе. Прекрасная душа, тебя хотел я отдать кому-нибудь, кто на этой земле мог бы сделать тебя счастливее, чем могу сделать я. Виола!.. Виола!.. Ты не знаешь, ты никогда не узнаешь, до какой степени ты мне дорога!

Невозможно найти слова, чтобы описать восторг, полный, абсолютный восторг, наполнивший сердце неаполитанки. Тот, на кого она смотрела как на стоявшего даже выше любви, был у ее ног и выказал большую покорность и смирение перед ней, чем те ее поклонники, которых она наполовину презирала. Она молчала, но ее глаза говорили; а потом, тихо и как бы замечая наконец, что человеческая любовь овладела его душой, она почувствовала беспокойство чистой и добродетельной натуры. Она не смела, она даже не подумала задать ему вопрос, который бесстрашно предложила Глиндону; но она почувствовала внезапную холодность... ей показалось, что преграда поднимается между нею и любовью.

— Занони, — прошептала она с опущенными глазами, — не проси меня бежать с тобой, не соблазняй меня, — ты хотел защищать меня от других. О! Защити меня от самого себя.

— Бедная сирота! — нежно воскликнул он. — Можешь ли ты думать, что я прошу у тебя величайшей жертвы, какую женщина может принести любви? Ты моя жена, ты соединена со мной навсегда всеми нитями, всеми желаниями, которые могут укрепить и очистить любовь. Увы! Любовь оклеветали в твоих глазах. Те, кто действительно любят, стараются всевозможными узами и клятвами удержать за собою сокровище, которым они владеют. Виола, не плачь! По крайней мере до тех пор, пока ты мне не дашь право стереть эти слезы моими поцелуями!

Ее прекрасное лицо не отворачивалось больше, оно доверчиво опустилось на грудь Занони; он нагнулся, их губы встретились в долгом, горячем поцелуе... опасность, жизнь, свет — все было забыто.

Вдруг Занони быстро вырвался из ее объятий.

— Слышишь ты этот ветер, который вздыхает и затихает? Как этот ветер сила, которая у меня была, чтобы спасти тебя, защитить, предвидеть грозу на твоем горизонте... этой силы у меня нет больше! Но что мне до этого? Скорей! Скорей! Пусть любовь заменит все, что она решилась потребовать себе в жертву. Пойдем.

Виола уже не колебалась. Она накинула на плечи плащ, собрала свои распущенные волосы; еще одна минута, и она была готова, как вдруг послышался страшный шум в низу лестницы.

— Слишком поздно! Безумный, слишком поздно! — воскликнул Занони, направляясь к двери.

Он открыл ее и был отброшен назад толпой похитителей. Комната наполнилась масками, вооруженными с ног до головы. Двое из этих негодяев уже схватили Виолу — крики ее донеслись до Занони. Он бросился к ней. Виола услыхала его призыв на непонятном языке, увидела оружие бандитов, направленное в его грудь, и потеряла сознание.

Когда же пришла в себя, то поняла, что сидит связанная в быстро мчащейся карете наедине с одетым в маску и неподвижным спутником.

Карета остановилась при входе в мрачное здание. Двери отворились без малейшего шума, широкая лестница, ярко освещенная, представилась ее глазам. Она находилась во дворце князя N.

XIV

Молодую актрису привели и оставили одну в комнате, убранной в роскошном полувосточном вкусе. Ее первая мысль была о Занони. Жив ли он еще? Спасся ли он здравым и невредимым от кинжалов бандитов? Он, ее новое сокровище, новый свет ее жизни, ее руководитель и, наконец, ее возлюбленный!

Ей не долго пришлось думать; послышались шаги; она вскочила, но не испугалась. Смелость, которая не была ей свойственна, которой она до тех пор не знала, наполнила и возвысила все ее существо. Живая или мертвая, но она будет верна Занони! Теперь у нее был новый повод защищать свою честь.

Дверь отворилась, и вошел князь в роскошном наряде, который носили в то время в Неаполе.

— Красавица! — проговорил он, подходя к ней с полуулыбкой на губах. Ты не будешь строго судить насилие, вызванное любовью?

И он попытался взять ее за руку. Она оттолкнула его.

— Подумай, — продолжал он, — ты теперь во власти человека, который никогда не колебался, если желал достигнуть цели, хотя бы она была менее драгоценна, чем ты. Тот, кто тебя любит, несмотря на всю свою дерзость, не может спасти тебя. Ты принадлежишь мне; но вместо того, чтобы быть твоим властелином, позволь мне быть твоим рабом.

— Князь, — гордо отвечала Виола, — вы напрасно хвастаете. Ваша власть! Я не в вашей власти. Моя жизнь или смерть зависит от меня. Я не хочу вас презирать, но я не боюсь вас. Я чувствую — а в ином чувстве содержится вся сила, все знание божественного, — что мне нечего бояться даже здесь, но вы, князь N, вы сами ввели опасность под ваш кров, привели ее к вашему очагу.

Неаполитанец был поражен смелостью и величием, каких не ожидал. Но это был не тот человек, который отказался бы от плана, раз составленного им.

Он подошел к Виоле и собирался было ответить ей с искренней или наигранной страстью, как вдруг кто-то постучал в дверь комнаты.

Князь, раздраженный этой помехой, отворил дверь, нетерпеливо спрашивая, кто осмелился ослушаться его приказаний и мешать ему.

Вошел Маскари, бледный и сильно взволнованный.

— Ваше сиятельство, — проговорил он вполголоса, — простите меня, но пришел какой-то незнакомец и непременно хочет видеть вас. Судя по некоторым его словам, я нашел нужным даже ослушаться ваших приказаний.

— Незнакомец, в такое время! Что ему нужно? Почему его впустили?

— Он говорит, что дело идет о вашей жизни. Об опасности, которая угрожает ей, он желал бы сообщить лично вашему сиятельству.

Князь нахмурился и побледнел. Он на минуту задумался, потом подошел к Виоле и проговорил:

— Верьте мне, прелестное создание, что я не желаю злоупотреблять своей властью, я тысячу раз предпочел бы ждать внушений любви... В этих стенах вы можете себя чувствовать королевой в гораздо большей степени, чем на сцене. На эту ночь прощайте!.. Да будет ваш сон спокоен и благоприятен моим надеждам.

Сказав это, он удалился, а Виолу окружили прислужницы, которых она с трудом отослала прочь: она не хотела ложиться спать и провела всю ночь в осмотре комнаты и в мыслях о Занони, могущество которого внушало ей почти сверхъестественную веру.

Между тем князь спустился с лестницы и вошел в комнату, куда провели незнакомца.

Он был закутан с ног до головы в длинный плащ, какие иногда носили священники. Черты лица его были замечательны, цвет лица так темен, что казалось, он происходил от народов Востока. Из-под высокого лба сверкал такой проницательный взгляд, что князь старался избегать его, как мы стараемся скрыться от судьи, который проникает в самые преступные мысли нашего сердца.

— Что вам угодно? — спросил князь, прося незнакомца сесть.

— Князь N, — отвечал последний глубоким и приятным голосом с легким иностранным акцентом, — последний отпрыск самого сильного и мужественного рода, который подчинил человеческой воле божественный гений вместе со злобой и величием; потомок великого рода Висконти, история которого есть история самой Италии в ее славные дни и величие которого было делом самого могущественного ума, созревшего в ненасытном честолюбии, я пришел посмотреть на последнюю звезду этого неба, которое навсегда омрачится. Завтра в это же время у нее не будет своего места в пространстве. Ваши дни сочтены, если только не изменится ваш характер!

— Что это означает? — спросил князь с видимым удивлением и тайным ужасом. — Не пришел ли уж ты угрожать мне в моем собственном доме? Или ты желаешь предупредить меня об опасности? Кто ты, шарлатан или незнакомый друг? Отвечай же яснее: что за опасность угрожает мне?

— Занони и шпага твоего предка, — отвечал иностранец.

— А-а!.. — проговорил князь с презрительной улыбкой. — Я был уверен в этом. Ты сообщник или орудие этого ловкого, но теперь уничтоженного мною обманщика? И ты, конечно, пришел сказать мне, что если я освобожу одну пленницу, то опасность исчезнет, и рука Провидения сохранит меня.

— Суди обо мне, как желаешь, князь N. Да, я знаю Занони. Ты тоже узнаешь его могущество, но только тогда, когда он победит тебя. Мне хотелось бы спасти тебя, вот почему я и пришел сюда предупредить тебя. Ты спросишь меня, почему? Я сейчас отвечу тебе...

Помнишь ли ты странное предание про твоего деда? Про его жажду знания, более высокого, чем знание школ и монастырей? Помнишь ли, что говорили о чужестранце с Востока, который был его другом и учителем в знании, против которого Ватикан напрасно метал свои бессильные молнии? Помнишь ли судьбу своего предка? Знаешь ли ты, что, наследник одного только имени, не имея другого наследства, после легкомысленной и распутной жизни, подобной твоей, он исчез из Милана? Знаешь ли ты, каким образом после многих лет он снова вернулся в город, где царствовали его предки? Как с ним пришел мудрец с Востока, таинственный Мейнур? Как все, встречавшие их, замечали с удивлением и страхом, что время не наложило своего отпечатка на его лоб, что молодость, казалось, была оставлена ему навсегда? Разве ты не знаешь, что с той минуты счастье не покидало его? Дальние родственники его умирали, поместья одно за другим переходили в руки разорившегося дворянина! Он сделался руководителем принцев, первым магнатом Италии. Он основал род, которого ты последний потомок, и перенес свои владения из Милана в Сицилию. Видения ненасытного честолюбия преследовали его днем и ночью. Если бы он жил дольше, Италия имела бы новую династию и Висконти царствовали бы в сей возрожденной Элладе. Это был человек, каких свет видит редко; но его цели были слишком земные и непропорциональны средствам, которыми он пользовался, чтобы осуществить их. Если бы у него было больше честолюбия или поменьше его, он был бы достоин большего царства, чем Цезарь, — достоин нашего высокого духовного ордена, достоин дружбы Мейнура, которого ты видишь теперь перед собой!

Князь, с глубоким вниманием слушавший своего странного гостя, задрожал при его последних словах и вскочил с места.

— Обманщик! — вскричал он. — Как смеете вы играть таким образом моим легковерием? После смерти моего предка прошло шестьдесят лет; будь он жив, ему было бы теперь сто двадцать лет; а вы, старик еще свежий и сильный, называете себя его современником! Но вы плохо заучили нашу сказку. Вы не знаете, что мой предок, мудрый и знаменитый во всем, кроме доверчивости, которую он питал к этому шарлатану, был найден мертвым в своей постели, в то время когда его громадные планы были готовы к исполнению, и что убийца был этот самый Мейнур.

— Увы, — отвечал иностранец грустно, — если бы он слушался Мейнура, если бы он отложил последнее, самое опасное испытание смелой науки до тех пор, пока не истек бы срок, необходимый для полного посвящения в таинства, ваш предок был бы теперь вместе со мной на вершине скалы, которую вечно штурмуют волны самой смерти, не в силах сокрушить ее. Ваш предок не исполнил моей просьбы, ослушался моих решительных приказаний, и в смелости души, жаждущей тайн, недоступных тому, кто желает владеть скипетром и короной, он пал жертвой своего собственного безумия.

— Он был отравлен, и Мейнур бежал.

— Мейнур не бежал, — гордо отвечал иностранец, — Мейнур не может бежать от опасности, так как для него она уже давно не существует. Накануне того дня, когда герцог принял роковой напиток, с помощью которого он надеялся достичь бессмертия, я бросил его, видя, что моя власть над ним кончилась. Но довольно об этом. Я любил вашего предка, и мне бы хотелось спасти последнего из его рода... Не противьтесь Занони, не предавайтесь вашим страстям и отойдите от пропасти, пока еще есть время. На твоем челе и в глазах я вижу часть славы, бывшей уделом твоего рода. В тебе есть, Висконти, зачатки наследственного гения; но они подавлены пороками более постыдными, чем обычные пороки твоего рода. Помни, род твой вырос благодаря гению, а порок всегда мешал долговечности его могущества. В законах вселенной написано, что порок не может быть долговечен. Будь умен и слушайся уроков истории. Ты стоишь на границе двух миров, прошлого и будущего; как из одного, так и из другого раздаются голоса, предупреждающие тебя. Я кончил... Прощай.

— Нет, ты не уйдешь из этих стен. Я хочу подвергнуть испытанию твою власть. Эй! Кто-нибудь!..

Князь громко закричал, комната наполнилась его слугами.

— Берите этого человека! — закричал он, указывая на то место, где стоял Мейнур.

К его удивлению, к его невыразимому ужасу, место было пусто.

Таинственный незнакомец исчез, как дым. Только легкий и благовонный пар наполнял комнату.

— Помогите его сиятельству! — закричал Маскари.

Князь без чувств упал на пол.

В продолжение нескольких часов он находился как бы в исступлении. Когда же он очнулся, то отослал всех, и слуги потом долго слышали, как он медленно ходил по комнате взад и вперед. Только за час до назначенного праздника он как будто совершенно пришел в себя.

XV

После своего последнего свидания с Занони Глиндон провел ночь в глубоком и тяжелом сне и проснулся при ярком свете солнца.

Он встал со странным чувством спокойствия, которое было скорей результатом решимости, чем истощения. Происшествия и волнения предшествующей ночи перешли в ясные впечатления. Он только мельком думал о них. Его занимало будущее. Он походил на посвященного в древние египетские мистерии, который переступил порог только для того, чтобы еще сильнее желать проникнуть в святилище.

Он оделся и с радостью узнал, что Мерваль отправился с несколькими соотечественниками на остров Искья. Он провел самые жаркие часы дня в полнейшем одиночестве, погруженный в мысли, и мало-помалу образ Виолы предстал перед ним. Он отказался от нее и не раскаивался, а между тем чувствовал себя смущенным при мысли, что всякое раскаяние будет слишком поздно. Он вскочил со своего места и быстро дошел до дома артистки. Дорога была неблизкая, воздух удушлив. Глиндон пришел к дому усталый и еле дыша.

Он постучался, ответа не последовало. Он отворил дверь и вошел; поднялся по лестнице — ни малейшего звука, ни малейшего признака жизни.

В первой комнате на столе лежала гитара и рукописные партитуры из опер. Он остановился, собрал все свое мужество и постучал в двери следующей комнаты. Она была полуотворена; в комнате было тихо, он вошел. Это была спальня Виолы; священное место для влюбленного, и храм был достоин божества. Все было просто, редкие украшения отличались изящным вкусом; несколько книг на полках, несколько цветов, полузавядших в вазе лепной работы в этрусском стиле.

Солнце бросало свои лучи на белые обои; подле постели, на стуле, лежало несколько туалетных принадлежностей. Виолы не было; а кормилица, разве она тоже ушла? Он громко произнес имя Джионетты — даже эхо не ответило ему.

Но в ту минуту, как он выходил из дому, он издали заметил Джионетту. Старуха радостно вскрикнула, увидев его; но, к их общему отчаянию, ни тот ни другая не могли дать удовлетворительного объяснения случившемуся.

Джионетту разбудил ночью сильный шум; но раньше, чем она собралась с силами, чтобы спуститься, Виолы уже не было; на дверях она заметила следы взлома, и все, что она узнала от соседей, было то, что один бродяга из своего убежища видел при свете луны карету, которую принял за экипаж князя N.

Глиндон, получив эти сведения от рыдающей старухи, оставил ее и побежал во дворец Занони. Там он узнал, что синьор отправился на праздник князя N и вернется поздно.

Глиндон остановился в растерянности и ужасе, не зная, что думать и что делать. Мерваля и того не было, чтобы посоветоваться с ним. Совесть жестоко мучила его. Он имел возможность спасти женщину, которую любил, и он отказался от этого; но Занони, каким образом не удалось ему?.. Почему он отправился на праздник самого похитителя? Значит, Занони не знал, что произошло? Если так, то разве он должен терять время, чтобы предупредить его?

Нерешительный во всем, что касалось его внутреннего мира, Глиндон был храбр как никто в мире внешнем: он решился идти во дворец князя. Если Занони не удалось предприятие, то он, Кларенс Глиндон, потребует вернуть пленницу, жертву измены и насилия, в апартаментах самого князя, на глазах собравшихся гостей.

XVI

Мы просим читателя вернуться на несколько часов назад. Начинало только что рассветать; двое мужчин стояли на балконе, до которого доходил запах распустившихся цветов. Звезды еще виднелись на небе, птицы еще спали; но какая разница между спокойствием наступающего дня и торжественным покоем ночи!

Стоявшие на балконе одни только, казалось, не спали, это были Занони и таинственный незнакомец, который час тому назад заставил дрожать князя в его собственном дворце.

— Нет! — говорил этот последний. — Если бы ты подождал, чтобы получить высший дар, до тех пор, пока достиг бы зрелых лет и испытал потери, которые меня самого охладили прежде, чем я сделался его обладателем, тогда ты избежал бы проклятия, на которое ты жалуешься теперь; ты не стал бы сожалеть о краткости человеческой привязанности в сравнении со временем твоего существования, так как ты пережил бы всякое желание, всякую мечту о любви женщины. Ты, самый блестящий и, без этой роковой ошибки, самый духовный, может быть, в нашем высоком Братстве, стоящем между человечеством и небожителями, — ты будешь оплакивать безумие, внушившее тебе желание унести красоту и страсти молодости в мрачное величие земного бессмертия.

— Я не раскаиваюсь, я не стану раскаиваться, — отвечал Занони. Восторг и страдания, странное сочетание которых придало моей судьбе такое разнообразие, лучше, чем спокойное и ледяное течение твоей одинокой жизни; ты ничего не любишь, ничего не ненавидишь, ничего не чувствуешь и проходишь сквозь мир молчаливо и безрадостно.

— Ты ошибаешься, — отвечал тот, которого мы назвали Мейнуром, — я равнодушен к любви, мертв для всех страстей, могущих волновать человеческое сердце, но я не умер для более высших наслаждений. Я переживаю, спускаясь по течению бесчисленных годов, не бурные желания молодости, а спокойные и разумные радости зрелых лет. Я сам благоразумно навсегда отказался от молодости, когда отделил свою судьбу от людских судеб; не будем же друг другу завидовать и упрекать. Мне бы хотелось спасти этого неаполитанца, Занони (если ты хочешь, чтобы тебя так звали), во-первых, потому, что его предок был отделен от нашего ордена только последней и невидимой преградой, а во-вторых, потому, что я знаю, в нем есть задатки мужества и могущества его предков, задатки, которые могут сделать его достойным стать одним из нас. На земле редко встретишь таких людей, которым природа дала бы качества, способные выдержать это испытание. Но время и разврат, притупившие его чувства, притупили также и его воображение, и я его предаю его судьбе.

— Итак, Мейнур, ты питаешь еще надежды возродить при помощи новых учеников орден, состоящий теперь лишь из нас двоих! Конечно же, твоя опытность должна была бы научить тебя, что в тысячу лет едва ли рождается одно существо, которое могло бы пройти сквозь страшные врата, ведущие в другой мир! Твой путь разве не усыпан твоими жертвами? Отвратительный вид их агонии и ужаса, кровавое самоубийство, страшное безумие, разве они не стоят перед тобой и не заставляют тебя отказаться от твоих безумных, тщеславных мечтаний и не указывают на путь, ведущий к человеческим привязанностям?

— А разве, — перебил Мейнур, — у меня не было успехов, вознаграждавших меня за все потери? Могу ли я отказаться от этой высокой надежды, единственной достойной нашего возвышенного ордена, от надежды сотворить могущественную многочисленную расу, имеющую власть и силу заставить людей признать над собою власть нашего могущественного царства, от надежды сделаться действительными властелинами этой планеты, завоевателями, может быть, других миров, властителями враждебных и злобных племен, которые окружают нас теперь, расу, которая в своей бессмертной судьбе могла бы подняться до небесной славы и стать, наконец, вровень с существами, окружающими Трон Тронов? Что такое тысяча жертв для одного адепта на пути к этой цели?

— И вы, Занони, — продолжал Мейнур после минутного молчания, — вы сами должны, если эта привязанность к смертной красоте, которую вы позволили себе вопреки своей натуре, выльется в нечто большее, чем преходящая фантазия... вы должны однажды, в глубине своей души, причастной к высшей и вечной сущности, допустить, что вы можете преодолеть все препятствия на пути к тому, чтобы возвысить любимое вами существо до своего уровня. Не прерывайте меня! Можете ли вы спокойно видеть, как болезни и опасности будут угрожать ей, видеть, как лета обременят ее своей тяжестью, глаза ее поблекнут, красота тоже, между тем как ее сердце будет еще молодо и привязано к вам? Будете ли вы в состоянии видеть все это и знать, что от вас зависит...

— Довольно! — перебил его Занони яростно. — Какую судьбу можно сравнить с судьбой смерти от ужаса? Самых холодных мудрецов, самых пылких энтузиастов, самых суровых воинов с железными нервами находили после их первого шага на страшном пути мертвыми, с помутившимися от ужаса глазами, устремленными на что-то невидимое; не думаешь ли ты, что эта слабая женщина, которая бледнеет при малейшем шуме у окна, при крике ночной птицы, при капле крови на шпаге мужчины, — не думаешь ли ты, что она могла бы выдержать этот взгляд?.. При одной мысли о том, что она должна увидеть, даже я становлюсь трусом.

— Когда вы ей сказали, что любите ее, когда вы прижали ее к своему сердцу, вы отказались от власти предвидеть ее будущее или спасать ее от опасности. С этих пор вы для нее человек, и только человек! Что же вы знаете об искушениях, которые ожидают вас? Разве вы знаете о том, к чему приведет ее любопытство и ее смелость и мужество? Но довольно об этом. Вы настаиваете на вашем решении?

— Роковое слово уже произнесено.

— А завтра?

— Завтра в этот час наш корабль снимется с якоря, и тяжесть веков спадет с моего сердца. Безумный мудрец, мне жаль тебя! Ты отказался от своей молодости!

XVII

Конечно, князь N был не такой человек, которого Неаполь мог бы подозревать в суеверии. Однако на юге Италии существовал тогда и даже теперь существует, среди самых смелых философов и скептиков, дух удивительного легковерия.

В детстве князь слышал рассказы о честолюбии, гении и странной судьбе своего предка, и, может быть, под тайным влиянием этого примера он изучал в молодости науки не только всеми признанные, но еще старался проникнуть в древние и таинственные познания. Я сам видел в Неаполе маленькую книгу с гербом Висконти, которая толкует алхимию наполовину насмешливым, наполовину почтительным тоном, которую приписывают самому князю.

Удовольствия скоро отвлекли его от этих занятий, и его неоспоримые способности были исключительно посвящены безумным интригам или выставлению напоказ пышной роскоши, которую он демонстрировал с какой-то классической грацией. Его огромное богатство, его гордость, дерзкий характер делали его предметом ужаса для слабых и робких придворных душ. А министры ленивого и праздного правительства смотрели сквозь пальцы на его эксцессы. Странное посещение и еще более странное исчезновение Мейнура наполнили удивлением и ужасом сердце неаполитанца, и против этого впечатления его высокомерная гордость и утонченный скептицизм напрасно боролись. Призрак Мейнура представил ему Занони в новом виде, в каком он еще не представлялся ему. Он почувствовал сильное беспокойство при мысли, какого соперника он приобрел, какого врага нажил.

Когда, за несколько часов до праздника, он совершенно пришел в себя, то с мрачной твердостью решился привести в исполнение вероломные планы, уже давно составленные им. Ему казалось, что смерть Занони была необходима для его собственной безопасности, и если уже в начале их соперничества он заранее приговорил Занони, то предостережения Мейнура еще более утвердили его в этом решении.

— Посмотрим, дошло ли его знание до знакомства с противоядием, проговорил он вполголоса и со зловещей улыбкой.

Потом он позвал Маскари. Яд, который князь смешал своими собственными руками с вином, назначенным гостю, был составлен из субстанций, тайна которых была семейным достоянием рода, давшего Италии самых мудрых и жестоких тиранов.

Действие этого яда было быстро: он не вызывал страдания, не оставлял на лице никаких следов, которые бы могли пробудить подозрение; самые искусные врачи не могли бы найти в теле причины смерти. В продолжение двух часов жертва ничего не чувствовала, кроме легкого возбуждения в крови. Потом начиналась какая-то слабость, предвестница апоплексии. Тогда уже не было спасения.

Час празднества наступил; гости начали собираться. Это был цвет неаполитанского дворянства. Последним приехал, наконец, Занони, и толпа расступилась, чтобы пропустить блестящего чужестранца к хозяину дома. Князь принял его с многозначительной улыбкой, на которую Занони отвечал вполголоса:

— Иногда можно проиграть даже и с фальшивыми костями.

Князь закусил губу, а Занони прошел мимо и начал разговор с Маскари.

— Кто наследник князя? - спросил он.

— Дальний родственник со стороны матери; мужская линия прекращается с его сиятельством.

— Наследник в числе гостей?

— Нет! Князь никогда не видит его.

— Все равно, завтра он будет здесь.

Маскари с удивлением посмотрел на него, но в эту минуту подали сигнал начала праздника, и гости прошли в залу.

Пир по традиции начался вскоре после полудня. Зала была длинная и овальная, одна сторона выходила в сад, в котором виднелись фонтаны и мраморные статуи, наполовину спрятанные в апельсинных деревьях. Устроители употребили все свое искусство, чтобы свежесть и прохлада сменили душную дневную атмосферу.

Разговор велся более оживленно и умно, чем он обыкновенно ведется на юге, так как князь, сам человек умный и образованный, принимал у себя не только лучшие умы своей страны, но также и людей, веселая и легкомысленная жизнь которых придавала монотонности неаполитанской жизни элемент разнообразия. Между гостями было двое или трое французов, много путешествовавших, и их разговор мог только нравиться обществу, вся вера и философия которого заключалась вкратце в dolce far niente.

Князь, однако, был менее общителен, чем обыкновенно, и в минуты, когда он старался преодолеть себя, в его движениях было что-то принужденное. Он брал тоном ниже или выше естественной веселости.

Занони, напротив того, был совершенно спокоен и ровен в обращении, которое приписывали его знанию света. Его нельзя было назвать веселым, а между тем никто так, как он, не поддерживал общего оживления. Французы в особенности восхищались его превосходным знанием самых мелких событий, происходивших на их родине, и проницательность, которая выражалась в его эпиграммах на главных участников тогдашних событий, была для них предметом глубокого удивления. Глиндон приехал во дворец, когда праздник был уже в полном блеске. По его костюму слуги поняли, что он не из числа приглашенных. Поэтому ему сказали, что его сиятельство нельзя видеть, и только тогда Глиндон понял все, что было странного и затруднительного в решении, которое он принял. Силой войти в залу знатного и могущественного вельможи, окруженного чуть не всем дворянством Неаполя, и обвинить его в том, на что его гости смотрели как на достойный подвиг, значило совершить такой поступок, который все восприняли бы с насмешкой. Он с минуту колебался, потом, опустив золотой в руку слуги, сказал, что ему необходимо видеть Занони и что речь идет о жизни последнего. Благодаря этому средству он смог проникнуть во двор, а потом и во дворец. Он поднялся по широкой лестнице; веселые голоса гостей долетали до него. При входе в комнаты он позвал пажа и послал его с поручением к Занони. Паж повиновался, и Занони, услыхав имя Глиндона, повернулся к хозяину.

— Простите меня, один из моих друзей, англичанин, синьор Глиндон, которого вы, без сомнения, знаете по имени, ждет меня. Придя в такой час, он имеет, вероятно, сообщить мне что-либо крайне важное. Вы позволите мне удалиться на минуту?

— Не лучше ли будет, — отвечал князь с любезной, но зловещей улыбкой, если ваш друг присоединится к нам? Англичанин всегда желанный гость, но будь он хоть голландец, ваша дружба достаточная для него рекомендация. Мы не можем обойтись без вас, даже одну минуту.

Занони поклонился, а паж вернулся к Глиндону, любезно прося его от имени хозяина принять участие в празднестве.

Молодой англичанин вошел в залу.

— Милости просим. Позвольте мне надеяться, что вы приносите нашему знаменитому гостю приятные новости, — сказал князь. — Если вам нужно передать что-нибудь грустное, то отложите, пожалуйста, это сообщение.

Глиндон был мрачен, он хотел ответить, но Занони тронул его за руку и сказал по-английски:

— Я знаю, зачем вы меня ищете. Молчите и наблюдайте за тем, что произойдет.

— Вы, значит, знаете, что Виола, которую, как вы уверяли, можете оградить от опасностей, находится...

— В этом дворце. Да. И я знаю еще то, что убийца князя сидит по правую руку от него; его судьба и судьба Виолы навсегда разделены, и таинственное зеркало, в котором я читаю, остается светлым и ясным, несмотря на потоки крови. Будьте покойны и узнайте судьбу, ожидающую злодея.

Потом, обращаясь к князю, он продолжал:

— Ваше сиятельство! Синьор Глиндон действительно принес мне новости, которые я до некоторой степени предвидел. Я принужден покинуть Неаполь, однако это обстоятельство дает мне лишний повод весело провести сегодняшнюю ночь.

— А можно узнать причину отъезда, который, без сомнения, огорчит всех наших прекрасных неаполитанок?

— Это близкая смерть человека, который почтил меня своей дружбой, серьезно отвечал Занони. — Но будет говорить об этом, печаль не возвратит потерю. Мы заменяем старые цветы, которые вянут в вазах, новыми; так мудрость требует, чтобы мы заменяли новыми дружбами те, которые вянут на нашем пути.

— Благоразумная философия! — воскликнул князь. — "Ничему не удивляйтесь" было правилом римского поэта, и "ничем не огорчайтесь" — мое правило. Ничто в жизни не достойно печали, за исключением, может быть, случая, синьор Занони, когда красавица, которой мы поклоняемся, ускользает от нас. Нужно владеть громадной силой воли, чтоб не поддаться отчаянию и не принять с радостью смерть. Как вы думаете, синьор? Вы улыбаетесь. Вы не боитесь подобного несчастья? Поддержите мое пожелание: долгая жизнь счастливому любовнику и быстрый конец тому, надежды которого обмануты.

Кубок Занони наполнили роковым вином; Занони устремил глаза на князя и спокойно проговорил:

— Я пью за ваше здоровье, синьор, даже это вино!

Он поднес кубок к губам. Князь страшно побледнел. Взгляд Занони, твердый и строгий, остановился на нем и заставил его задрожать под тяжестью его преступления.

Занони выпил до дна и проговорил беспечно:

— Вы слишком долго держали это вино, оно потеряло свои достоинства и может повредить некоторым людям, но не бойтесь: мне оно не сделает вреда, князь. Синьор Маскари, вы знаток, скажите нам ваше мнение.

— Я не люблю кипрского вина! — воскликнул Маскари с хорошо подделанным спокойствием. — Оно бросается мне в голову. Синьор Глиндон, может быть, не имеет такого отвращения к нему: англичане любят, как я слышал, теплое, опьяняющее вино.

— Вы желаете, чтоб мой друг испробовал этого вина? Не забудьте, что не все могут пить его, как я, безнаказанно.

— Нет, — отвечал поспешно князь, — если вы не хвалите вино, то Боже сохрани, чтобы мы угощали им своих гостей! Герцог, — продолжал он, поворачиваясь к одному французу, — Франция родина винограда; что вы скажете об этом бургундском вине? Хорошо оно перенесло путешествие?

— Ради Бога, — прервал Занони, — переменимте вино и разговор.

И он стал говорить еще оживленнее. Гости никогда не видали такого легкого, блестящего, веселого ума.

Все были в восторге, даже князь и Глиндон были поражены. Князь, которого слова и взгляды Занони в ту минуту, как он выпил яд, наполнили мрачными предчувствиями, находил теперь даже в блеске его ума неминуемый признак роковой силы напитка.

Один за другим гости пришли в восторженное состояние, между тем как Занони ослеплял их своими нескончаемыми шутками и анекдотами. Но какая горечь была в этом оживлении, какое презрение к своим собутыльникам и их пустому существованию заключалось в его словах!

Стало темнеть. Праздник уже на несколько часов перешел обыкновенные границы подобных собраний. Между тем никто и не думал об уходе, и Занони с блестящими глазами и с насмешливой улыбкой расточал сокровища своего ума, как вдруг показалась луна и осветила цветы и бассейны сада, оставляя залу в таинственной полутьме. Занони встал.

— Господа, — проговорил он, — надеюсь, что мы еще не надоели хозяину, а эти сады представляют новое искушение продлить наш праздник. Нет ли у вас, князь, нескольких музыкантов, которые могли бы занять нас, пока мы вдыхаем аромат ваших апельсинных деревьев?

— Превосходная мысль! — воскликнул князь. — Маскари, пошлите за музыкой.

Все поднялись, чтобы отправиться в сад, и только тогда действие вина, выпитого ими, дало себя чувствовать. Едва держась на ногах, гости отправились в сад.

Как бы для того, чтобы вознаградить себя за долгое молчание, с каким они слушали Занони, все заговорили разом, никто не слушал. Было что-то ужасное в контрасте чудной красоты ночи с криками шумного собрания. Один француз, молодой герцог де Р., человек высшего круга, живой, разговорчивый, как все дети его нации, был особенно шумлив. Так как обстоятельства, воспоминание о которых сохраняется еще до сих пор в некоторых неаполитанских кружках, сделали позже необходимыми показания герцога насчет того, что произошло тогда, я передам здесь краткий рассказ, который я, узнал лично от своего веселого друга, герцога де Р.

"Я не помню, — писал герцог, — чтобы чувствовал когда-либо такое возбуждение, как в тот вечер. Мы походили на школьников, вырвавшихся из класса, мы толкали друг друга локтями, спускаясь в сад с громким смехом и говором. Вино, так сказать, выставляло характер каждого. Одни были шумливы и задиристы, другие грустны и печальны; те же, кого мы считали за скромных и молчаливых, сделались откровенны и разговорчивы. Я помню, как во время этого веселья и криков я посмотрел на синьора Занони, разговор которого очаровал нас всех, и почувствовал какую-то ледяную дрожь, заметив на его лице ту же спокойную и холодную улыбку, которая не сходила с его лица во все время, пока он нам рассказывал любопытные и странные анекдоты двора Людовика XIV.

По правде сказать, я чувствовал себя расположенным поссориться с человеком, спокойствие которого казалось как бы оскорбительной насмешкой над нашей шумливостью.

И не один я испытывал раздражающее действие его насмешливого спокойствия. Некоторые из моих товарищей говорили мне после, что при виде Занони у них кровь кипела и их веселость превращалась в ненависть. Казалось, его холодная улыбка имела особенную способность оскорблять тщеславие и вызывать гнев. В эту минуту подошел ко мне князь, взял меня под руку и увел далеко от остальных гостей. Он пил не меньше нас в продолжение праздника, однако вино не произвело в нем такого же возбуждения. В его наружности и разговоре была какая-то высокомерность, гордое презрение, которые, несмотря на то, что он старался оказывать нам самое любезное внимание, раздражали мое самолюбие. Казалось, пример Занони заразил и его, и он стал подражать, злоупотреблять манерой иностранца. Он поднял меня на смех по поводу некоторых придворных слухов, где мое имя произносилось в связи с именем одной сицилийской дамы знатного происхождения и редкой красоты; он выказывал презрение к тому, на что я смотрел бы как на честь.

Он стал говорить, наконец, что один срывал все лучшие цветки Неаполя и с презрением оставлял нам, иностранцам, подбирать их после него! Мое самолюбие, как человека и француза, было задето. Я ответил ему в насмешливом тоне, который, конечно, не позволил бы себе, если бы был хладнокровнее. Он же захохотал и отошел, оставив меня в еще большем раздражении.

Может быть, это вино произвело во мне такое действие, и я стал искать ссоры, только в ту минуту, как он отошел от меня, я обернулся и заметил подле себя Занони.

— Князь фанфарон, — сказал он мне с той же улыбкой, которая мне так не понравилась. — Ему хотелось бы присвоить себе и все богатство, и всю любовь. Отомстим ему.

— Но как?

— В его доме в настоящую минуту находится самая красивая из певиц Неаполя, знаменитая Виола Пизани. Она здесь не по своему желанию, так как он насильно похитил ее; но он уверяет, что она обожает его. Настоим же на том, чтобы он показал нам это сокровище, и когда она войдет, герцог Р. может не сомневаться, что его комплименты и внимание польстят прекрасной Виоле и вызовут ревнивые подозрения ее похитителя. Это было бы справедливое наказание за его дерзкое высокомерие.

Предложение очень понравилось мне. Я поспешил за князем. Музыка только что зазвучала, знаком я остановил ее, и, обращаясь к князю, стоявшему посреди самой оживленной группы молодых людей, стал обвинять его в том, что он предлагает нам таких посредственных музыкантов, а для себя оставляет лютню и голос первой артистки Неаполя. Я попросил наполовину шутливым, наполовину серьезным тоном, чтобы нам показали Пизани. Моя просьба была принята общими криками одобрения.

Хозяин пытался отказать нам, но мы заглушили его слова громкими криками.

— Господа, — проговорил князь, когда наконец мы умолкли, — если бы я даже согласился на ваше предложение, то никогда не смог бы уговорить синьору выйти к такому шумному обществу. Вы слишком благородны для того, чтобы принуждать ее, хотя герцог Р. забывается до такой степени, что поступает так со мной.

Задетый за живое этим упреком, которого я заслуживал до некоторой степени, я отвечал:

— Князь, у меня перед глазами столь благородный пример насилия, что я не колеблясь иду по дороге, на которой вы далеко перегнали меня. Весь Неаполь знает, что Пизани презирает ваше золото и вашу любовь и что одно только насилие могло увлечь ее под вашу кровлю. Вы отказываетесь представить нам ее, потому что боитесь ее жалоб, потому что достаточно знаете тех людей, которых ваше тщеславие старается осмеять, чтобы быть уверенным: французский дворянин всегда готов предложить красавице и сердце, и защиту.

— Вы правы, — сказал Занони, — князь не смеет показать нам свою добычу.

Князь стоял несколько минут задумавшись, он казался раздраженным. Наконец он разразился оскорбительными восклицаниями насчет Занони и меня. Занони ничего не отвечал. Я был более раздражителен и вспыльчив.

Гости находили удовольствие в нашей ссоре, только один старался восстановить спокойствие, это был Маскари. Но мы не слушали его. Остальное легко отгадать. Мы спросили шпаги; один из присутствующих принес мне две. Я собирался сделать выбор, но Занони подал мне другую, рукоятка которой, искусно вырезанная, свидетельствовала о ее древности.

В ту же минуту он проговорил, глядя на князя с улыбкой:

— Князь, герцог выбирает шпагу вашего предка! Вы слишком храбры, чтобы быть суеверным, но вы не забыли о нашем условии?

При этих словах мне показалось, что хозяин вздрогнул и побледнел, однако ответил на улыбку Занони презрительным взглядом.

В следующую минуту сделалось какое-то непонятное смятение и беспорядок. Между шестью или восемью из присутствующих началась страшная свалка; но мы искали друг друга, князь и я. Шум, окружавший нас, смятение гостей, крики музыкантов, удары наших шпаг только возбуждали нашу ярость. Мы боялись, чтобы нас не разъединили; мы дрались с бешенством, без правил, без методы. Я наносил удары, машинально отражал их, ослепленный, вне себя, как будто сам дьявол был во мне, до тех пор, пока наконец я не увидел князя, лежащего у моих ног в крови, и Занони, говорящего ему что-то на ухо.

Это зрелище отрезвило нас всех. Борьба кончилась. Исполненные стыда, угрызений совести и ужаса, мы окружили нашего несчастного хозяина, но было уже поздно, он закатывал глаза. Я видел многих умиравших, но никогда не случалось мне видеть лица, выражавшего столько ужаса и испуга.

Наконец все было кончено. Занони поднялся и, взяв с большим хладнокровием шпагу, которую я держал в руке, спокойно проговорил:

— Вы свидетели, господа, что князь сам заслужил свою судьбу. Последний из знаменитого рода погиб в ночной драке.

Я больше не видел Занони, я отправился к нашему посланнику и рассказал ему все происшедшее. Меня признали невиновным как неаполитанское правление, так и наследник несчастного князя N.

Подписано: Луи Виктор, герцог де Р.

Этот документ содержит самые мельчайшие подробности происшествия, которое произвело сильное впечатление на весь Неаполь. Глиндон не принимал участия в ссоре.

Когда Занони встал и удалился с места происшествия, Глиндон заметил, что, проходя сквозь толпу гостей, он слегка коснулся плеча Маскари и проговорил что-то, чего англичанин не расслышал.

Глиндон последовал за Занони в банкетный зал, полный мрачных ночных теней и лишь местами освещенный полосами лунного света.

— Каким образом могли вы предсказать это ужасное событие? Он погиб не от вашей руки! — спросил Глиндон дрожащим голосом.

— Генерал, рассчитывающий на победу, лично не сражается, — отвечал Занони. — Оставим прошедшее и мертвых в покое. В полночь вы должны быть на морском берегу, в полумиле направо от вашего отеля. Вы узнаете место по одинокой колонне, к которой привязана сломанная цепь. В этом месте и в этот час, если ты хочешь быть посвященным в наше общество, ты найдешь учителя. Ступай! У меня есть здесь дело. Помни, что Виола еще в этом дворце.

В ту же минуту вошел Маскари; Занони простился с Глиндоном, и тот медленно удалился.

— Маскари, — проговорил Занони, — ваш покровитель умер; ваши услуги будут не нужны его наследнику, человеку порядочному, которого бедность спасла от порока. Что касается вас самого, будьте благодарны, что я не предаю вас палачу! Вспомните о кипрском вине. Не дрожите! Напиток был бессилен против меня, но мог подействовать на других. Я прощаю вас, и если я умру от действия вина, то обещаю вам, что моя тень не станет смущать покой такого достойного человека. Но довольно об этом. Проведите меня в комнату Виолы Пизани. Вам она не нужна, а смерть тюремщика открывает двери тюрьмы. Скорей, я хочу ехать.

Маскари проговорил несколько невнятных слов, поклонился и повел Занони в комнату, где была заперта Виола.

XVIII

За несколько минут до полуночи Глиндон направился к месту свидания. Таинственная власть, которую Занони имел над ним, еще более укрепилась последними событиями вечера; внезапная катастрофа с князем, так точно предсказанная и такая случайная, вызванная, казалось, самыми ординарными причинами, поразила его до глубины души, исполнив ее чувствами восхищения и ужаса. Ему почти казалось, что этот мрачный и таинственный человек владеет силой делать из самых простых обстоятельств орудия своей непреклонной воли.

А между тем, если это так, почему он допустил похищение Виолы? Отчего не предотвратил он преступления, вместо того чтобы наказывать преступника?

Действительно ли Занони любит Виолу? Любить и предлагать ее Глиндону, сопернику, которого он мог так легко уничтожить своим тайным искусством!

Он теперь видел, что Занони и Виола не хотели обмануть его и женить против воли. Страх и уважение, которое он чувствовал к первому, не позволяли ему подозревать обман.

А сам он, любит ли он еще Виолу? Нет. Когда утром он узнал об опасности, к нему вернулись, правда, симпатия и нежность; но со смертью князя ее образ исчез из его сердца, и он не испытывал ни малейшего чувства ревности при мысли, что она спасена Занони и что в этот самый час она находится, может быть, в его доме.

Кто когда-либо в продолжение своей жизни был пожираем страстью игры, тот может вспомнить, как все другие занятия, все другие помыслы исчезали из его души, как он был порабощен исключительно этою страстью. Благодаря какому-то магическому могуществу демон игры овладевал всеми его мыслями, всеми его чувствами!

В тысячу раз сильнее этой страсти игрока было возвышенное желание, царившее в сердце Глиндона. Он хотел быть соперником Занони, но не в человеческой любви, а в сверхъестественном, вечном знании. Он был готов отдать с радостью, с восторгом свою жизнь, чтобы узнать тайны, отделявшие таинственного иностранца от человечества.

Ночь была светлая, волны едва колыхались у его ног, когда он проходил по морскому берегу. Он дошел наконец до указанного места и увидал там прислонившегося к колонне человека в длинной мантии. Он подошел ближе и произнес имя Занони.

Человек обернулся, Глиндон увидал незнакомца, лицо которого, не имея красоты Занони, имело такое же величественное выражение, только, может быть, еще более властное, благодаря возрасту и спокойной глубине мыслей, на которые указывали его широкий лоб и глубокие, проницательные глаза.

— Вы ищете Занони, — проговорил незнакомец, — он сейчас придет; но тот, кого вы видите перед собой, может быть более связан с вашей судьбой и может скорей исполнить ваше желание.

— Разве на земле есть еще другой Занони?

— Если нет, — отвечал незнакомец, — зачем же вы питаете надежду и желание самому стать Занони? Вы, может быть, думаете, что до вас никто не имел такого же пылкого желания? Кто в своей молодости, когда душа находится ближе к небу, откуда она пришла, и ее божественные, лучшие, первоначальные устремления не стерты еще роковыми страстями и мелочными заботами, не питал веры, что вселенная содержит тайны, не известные никому из простых смертных, и не вздыхал об источниках вод, которые находятся далеко-далеко, в глубине пустыни недоступной науки? Музыка этого источника слышится в душе, пока она на ложном пути не удаляется от священных вод и странник не умирает в огромной пустыне. Думаешь ли ты, что из всех тех, кто питал эту надежду, ни один не нашел истины или что эта жажда тайной науки дана нам напрасно? Нет! В сердце человека нет ни одного желания, которое не было бы предчувствием того, что существует в далеком мире. Нет! На этом свете иногда появлялись более блестящие и более счастливые умы, которые достигли областей, где живут существа выше человека. Занони велик, но он велик не один. У него были свои предшественники, у него будут, может быть, последователи.

— Вы хотите сказать мне, — проговорил Глиндон, — что я вижу в вас одного из тех редких и могущественных духов, которых Занони не превышает ни в силе, ни в мудрости?

— Во мне, — отвечал незнакомец, — вы видите того, кто открывает самому Занони самые высшие тайны. На этом берегу, на этом месте я уже был в те времена, о которых молчат ваши летописи. Финикийцы, греки, римляне, ломбардцы — я их всех видел! — блестящие, легкие листья великого древа вселенской жизни, не раз рассеянные по миру и вновь зеленеющие, пока наконец та же раса, давшая свою славу древнему миру, не одарила второй молодостью новый свет. Так как эллины, происхождение которых было неразрешимой задачей для ваших ученых, вышли из той же великой семьи, что и нормандское племя, рожденное, чтобы везде быть властелинами мира, а не рабами. Темные предания говорят, что сыны Эллады пришли из обширных стран Северной Фракии, чтобы сделаться покорителями пастушеских племен пеласгов [17] и основателями расы полубогов. Эти сыны Эллады даруют смуглому местному населению Минерву с голубыми глазами и Ахилла с белокурыми волосами (характерные типы Севера); они вводят в пастушескую жизнь военную аристократию, ограниченную монархию и феодализм классической эпохи. Этих признаков было бы достаточно, чтобы проследить становление первоначальных учреждений эллинов в тех самых странах, откуда в менее отдаленные времена нормандские воины напали на дикие и воинственные орды кельтов, чтобы со временем самим стать греками христианского мира... Но эти вопросы не интересуют вас, и ваше равнодушие к ним оправданно. Не в знании внешних предметов, а во внутреннем совершенстве состоит цель человека, жаждущего стать сверхчеловеком.

— А в каких книгах заключается эта наука? В какой лаборатории производятся эти опыты?

— Сама природа снабжает нас матерьялами, они вокруг вас, под вашими ногами: в траве, которую пожирает животное и которую презирает ботаник, в элементах, в источниках каждого вещества и в воздухе, в мрачных недрах земли — везде открываются смертным сокровища и источники бессмертной науки. Но даже задачи самой простой науки темны для тех, кто не сосредоточивает в себе силы своего ума; как рыбак вон в той лодке не скажет вам, почему два круга могут соприкасаться только в одной точке, точно так же, если бы земля и была наполнена книгами, излагающими божественную науку, они все-таки не имели бы значения для того, кто не захотел бы изучить их язык и медитативно постигнуть истину. Молодой человек! Если твое воображение достаточно пылко, если твое сердце смело, а жажда знания ненасытна, я приму тебя в свои ученики. Но первые уроки суровы и ужасны.

— Если ты их выучил, почему же не выучу их я? — смело спросил Глиндон. — Я чувствовал с самого детства, что странная тайна окружала мою жизнь. И нередко, пренебрегая целями обыкновенного земного честолюбия, я пристально вглядывался в облака и во тьму, простирающуюся за ними. В тот день, как я увидал Занони, я почувствовал, что открыл руководителя и учителя, которого призывала моя молодость в своих бесплодных мечтаниях.

— И его миссия перешла ко мне, — отвечал незнакомец. — Там, в бухте, качается корабль, который должен унести Занони в более прекрасные места. Скоро поднимется ветер, надуются паруса, и Занони умчится, как ветер, уносящий его. Но как ветер, он оставляет в твоем сердце семена, которые могут принести цветы и плоды. Занони исполнил свою задачу, ему больше нечего делать; тот, кто должен кончить его дело, стоит перед тобою... Но я слышу шум его весел. Ты выберешь и решишь, должны ли мы увидеться снова.

С этими словами незнакомец медленно удалился и исчез в тени утесов. На воде показалась лодка, она причалила к берегу, и из нее вышел человек. Глиндон узнал Занони.

— Глиндон! Я не могу уже дать тебе счастливой любви. Час прошел, и ее рука, которая могла бы принадлежать тебе, навсегда соединена с моей. Но у меня есть неистощимые дары, которые я передам тебе, если ты откажешься от надежды, пожирающей твое сердце и последствий осуществления которой я сам не могу предвидеть. Будь твое честолюбие человеческим, я мог бы удовлетворить его. Существуют четыре вещи: любовь, богатство, слава, могущество. Первую я тебе дать не могу, остальные три в моем распоряжении: выбирай, что хочешь, и расстанемся в мире!

— Я этих даров не желаю, я выбираю знание, которым ты владеешь. Для него, и только для него, отказался я от любви Виолы, его одно желаю я иметь в награду!

— Не в моих силах отказать тебе, но я должен предостеречь: желание учиться не всегда заключает в себе способность воспринять знание. Я могу дать тебе, правда, учителя, но остальное зависит от тебя. Будь благоразумен, пока есть еще время, и бери то, что я могу дать тебе.

— Ответьте на мои вопросы, и по вашему ответу я решу. Во власти ли человека влиять на существа стихии? Во власти ли человека повелевать элементами и обезопасить жизнь от шпаги и болезни?

— Все это, — отвечал Занони, — возможно для небольшого числа людей; но на одного, который достигает этого могущества, приходятся тысячи других, которые погибают, пытаясь добиться его.

— Еще один вопрос. Ты...

— Остановись! О себе, как я уже говорил, я не даю отчета.

— Хорошо, а человек, которого я видел сегодня вечером, должен ли я верить его словам? Действительно ли он один из тех избранников, кто, как ты, ведает тайны, которые я желаю узнать?

— Безрассудный! — воскликнул Занони. — Твой выбор сделан. Мне остается сказать тебе одно: "Будь мужествен и да сопутствует тебе успех!" Да, я дам тебе учителя, который имеет власть и волю открыть тебе двери ужасного мира. Мне бы хотелось просить его пощадить тебя, но он не послушает меня. Мейнур! Прими твоего ученика.

Глиндон обернулся, и его сердце забилось при виде незнакомца, приближения которого он не слышал и не заметил.

— Прощай, — продолжал Занони, — твое испытание начинается. Когда мы снова увидимся, ты будешь жертвой или победителем.

Глиндон следил за ним, пока он удалялся. И только когда Занони спустился в лодку, стало видно, что там, кроме гребцов, была женщина.

Она поднялась, махнула Глиндону рукой в знак прощания, и через неподвижный воздух до него долетел чистый голос Виолы:

— До свидания, Кларенс, я прощаю тебя! До свидания! Он хотел отвечать, но голос изменил ему; для него Виола была навсегда потеряна. Она уезжает с ужасным чужестранцем, мрак покрывает ее судьбу! Эту судьбу он решил вместе со своею. Лодка, все уменьшаясь, помчалась по мягким волнам вдоль лунной дорожки, увлекая с собой влюбленных, и превратилась в еле различимое пятно, которое вскоре коснулось борта корабля. В ту же минуту поднялся свежий ветер; Глиндон повернулся к Мейнуру и прервал молчание:

— Скажи мне, можешь ли ты читать в будущем, скажи мне, что судьба ее будет счастливой и что она по крайней мере сделала мудрый выбор.

— Мой ученик, — отвечал Мейнур ледяным тоном, — твоя первая обязанность заключается в том, что ты должен подавлять всякую мысль, всякое чувство, всякую симпатию, привязывающую тебя к другому. Первоначальная ступень знания заключается в том, чтобы сделать из самого себя предмет для твоего изучения, твой мир. Ты выбрал свою участь, ты отказался от любви, от богатства, славы и могущества. Что тебе за дело до человечества? Совершенствовать свои способности, сосредоточивать свои чувства — вот твоя единственная цель!

— А результатом будет ли счастье?

— Если счастье существует, — отвечал Мейнур, — то оно должно заключаться во внутреннем мире, из которого должны быть исключены всякие страсти. Но счастье есть высшая ступень существа, а ты стоишь еще на пороге первой ступени.

Мейнур говорил, а видневшийся вдали корабль распускал паруса и медленно удалялся от берега. Глиндон вздохнул, и учитель вместе с учеником направили свои шаги к городу.