"Призрак" - читать интересную книгу автора (Бульвер-Литтон Эдвард)Том второйКнига четвертая СТРАЖ ПОРОГАМесяц спустя после отъезда Занони и знакомства Глиндона с Мейнуром двое англичан прогуливались по Толедской улице. — Я вам повторяю, — говорил один с жаром, — что если в вас осталась хоть капля здравого смысла, то вы возвратитесь со мною в Англию. Этот Мейнур еще более опасный обманщик, чем Занони, потому что смотрит на свою роль еще серьезнее. К чему сводятся, в конце концов, все его обещания? Вы сами сознаетесь, что нет ничего неопределеннее. Вы говорите, что он оставил Неаполь и избрал себе убежище, более подходящее для его занятий, чем многолюдные города, и это убежище находится среди опаснейших бандитов Италии, куда даже правосудие не смеет проникнуть. Нечего сказать, уединение, достойное мудреца! Я трепещу за вас. Что, если этот иностранец, о котором никто ничего не знает, в заговоре с разбойниками? Что, если они только посягают на ваше богатство или даже на вашу жизнь? Очень может быть, что, отдав половину состояния, вы еще дешево отделаетесь! Вы презрительно улыбаетесь. Хорошо! Посмотрим на вещи с вашей точки зрения. Вы собираетесь подвергнуться испытанию, про которое сам Мейнур говорит, что оно не особенно соблазнительно. Выдержите вы его или нет, это еще вопрос. В случае неуспеха вам грозят самые ужасные бедствия, в случае успеха вам будет не лучше, чем этому мрачному и нелюдимому мистику, которого вы взяли в учителя. Бросьте эти глупости и пользуйтесь вашей молодостью. Вернитесь со мною в Англию, забудьте эти мечты, вступите на поприще, предназначенное для вас, изберите лучший предмет для вашей привязанности, чем эта итальянская авантюристка. Позаботьтесь о вашем состоянии, зарабатывайте деньги, сделайтесь человеком счастливым и известным. Вот вам совет друга, и надо сказать, что эта будущность стоит обещаний Мейнура. — Мерваль, — возразил Глиндон тоном человека, не желающего быть убежденным, — я не могу, если бы и хотел, последовать вашим советам. Какая-то высшая сила руководит мною, я не могу противиться ее влиянию. Я пойду до конца по странному пути, на который я вступил. Не думайте более обо мне. Идите сами по тому пути, который мне предлагаете, и будьте счастливы. — Это безумие, — сказал Мерваль, — ваше здоровье и так уже расстроено, вы так переменились, что вас узнать нельзя. Поедем со мной. Я уже вписал ваше имя в свой паспорт. Я через час уеду, и вы, юноша, останетесь без друзей, в руках этого безжалостного шарлатана. — Довольно, — холодно отвечал Глиндон, — ваши советы теряют всю свою силу, когда вы не скрываете своего предубеждения. И я уже имею основательные доказательства, — и его лицо сильно побледнело, — могущества этого человека, если только он человек, в чем я иногда сомневаюсь, и, будь что будет, я не отступлю ни перед чем. Прощайте, Мерваль; если мы никогда больше не увидимся и вы услышите, что Кларенс Глиндон уснул вечным сном, то вы скажете нашим прежним друзьям: "Он умер достойною смертью, как тысячи до него, отыскивая истину!" Он пожал руку Мерваля и, быстро оставив его, исчез в толпе. На углу Толедской улицы его остановил Нико. — А! Глиндон! Я целый месяц не видал вас. Где вы прятались? Или вы работали? — Да. — Я еду в Париж. Едемте со мною. Там нуждаются в талантах, и вы могли бы иметь успех. — Благодарю, но у меня в настоящее время другие планы. — Какой лаконизм! Что с вами? Или вас так печалит потеря Пизани? Делайте, как я, я уже утешился с Бианкой Саккини, восхитительной, образованной женщиной, без всяких предрассудков. Она, я полагаю, будет для меня полезна. Что же касается этого Занони... — Ну, и что же? — Если я когда-нибудь нарисую сатану, то моделью для него будет Занони. Настоящее мщение художника, не так ли? Кроме шуток, я его ненавижу! — Почему? — Почему? Разве он не увез женщину и приданое, которые мне предназначались? Впрочем, — прибавил он задумчиво, — если бы даже вместо вреда он принес мне пользу, я все-таки ненавидел бы его. Его наружность, его лицо были бы для меня предметом ненависти. Я чувствую, что в нас живет взаимная антипатия. Я чувствую также, что когда мы снова встретимся, то ненависть Жана Нико будет не так бессильна. И мы с вами также, дорогой собрат, может быть, еще встретимся. Да здравствует республика! Я еду в мой новый мир. — А я — в мой. Прощайте. Мерваль в тот же день уехал из Неаполя; а на другой день утром Глиндон верхом выехал из города. Он направился к живописной, но опасной части страны, которая в то время была наполнена разбойниками, и немногие путешественники решались проезжать через нее без сильного конвоя даже среди белого дня. Трудно себе представить более уединенную дорогу, чем та, по которой ехал Глиндон. Перед ним расстилались громадные пространства, вполне предоставленные капризам дикой и роскошной растительности Юга. Время от времени только дикая коза испуганно глядела на него с вершины утеса или крик хищной птицы нарушал безмолвие. Это были единственные признаки жизни, нигде не видно было ни малейшего следа человека. Погруженный в свои страстные и мрачные думы, молодой человек продолжал свой путь до тех пор, пока солнечный зной не начал наконец сменяться вечерней прохладой и слабый ветерок не поднялся с моря, невидимого и далекого, которое осталось по правую руку. В эту минуту из-за поворота дороги Глиндон увидал деревню, вытянутую вдоль дороги и печальную, какие часто встречались в самой середине Неаполитанского королевства; он подъехал к маленькой часовне на краю дороги, украшенной нишей с изображением Мадонны. Вокруг этой капеллы находилось около полдюжины грязных и несчастных существ, которых проказа изгнала из среды общества. Они подняли нестройный крик при виде всадника и, не сходя с места, протянули свои исхудалые руки, моля о милостыне во имя Девы Марии. Глиндон поспешно бросил им несколько монет, отвернувшись, дал шпоры лошади и замедлил скорость только при въезде в деревню. По обеим сторонам узкой и грязной улицы теснились какие-то мрачные и свирепые фигуры; одни стояли, опершись о стены своих черных хижин, другие сидели на пороге, третьи лежали; вид их возбуждал сострадание и в то же время внушал страх. Они молча следили взглядом за Глиндоном, иногда обменивались многозначительными словами, но не мешали ему продолжать путь. Даже дети перестали болтать и пожирали его сверкающими взглядами, говоря матерям: "Завтра будет праздник". Действительно, это были хижины, куда не решалось проникать правосудие и где насилие и убийства царили безраздельно, — деревня, каких было много в самых живописных частях Италии и где слово крестьянин было вежливым синонимом разбойника. Взглянув вокруг себя, Глиндон почувствовал некоторый страх, и вопрос, который он хотел задать, замер на его губах. Наконец из одной полуразрушенной хижины вышел человек, казавшийся важнее других. Он был одет более опрятно и щеголевато, чем другие. На его черных вьющихся волосах была надета суконная шапка с золотой кистью, падавшей ему на плечо, усы его были тщательно расчесаны, на его мускулистой шее был повязан пестрый шелковый платок, а на куртке из грубой материи было нашито несколько рядов филигранных пуговиц; тщательно вышитые штиблеты обрисовывали атлетические формы, и за цветной пояс были заткнуты два пистолета с серебряной насечкой и нож, какой носят итальянцы низшего сословия, с рукояткой из слоновой кости и богатой насечкой. Его костюм довершал небольшой карабин прекрасной работы, висевший у него за спиною. Он был среднего роста, имел атлетическую, но стройную фигуру, а его правильное, загорелое лицо выражало скорее смесь смелости и откровенности, чем жестокости, и производило довольно приятное впечатление. Глиндон внимательно посмотрел на него, остановил лошадь и спросил дорогу в Горный замок. Услышав этот вопрос, итальянец снял шапку и, подойдя к Глиндону, положил свою руку на шею его лошади. — Значит, вы тот, кого ждет наш шеф, синьор? — сказал он тихо. — Он поручил мне проводить вас в замок. И надо сказать правду, что иначе с вами могло бы случиться несчастье. Он отошел немного и крикнул: — Эй, вы! Друзья, впредь и навсегда уважайте этого кавалера. Это гость нашего возлюбленного патрона из Горного замка. Да живет он долгие годы. И да пребудет он, как и его хозяин, в безопасности днем и ночью, в горах и в ущельях, да минет его нож и пуля в опасности и в жизни. Горе тому, кто тронет хоть один волос на его голове или хоть одну монету в его кошельке. С сегодняшнего дня и навсегда мы будем уважать его и верно служить ему до смерти! — Да будет так! — хором отвечала сотня голосов, и все собрались вокруг путешественника. — И, — продолжал странный покровитель, — чтобы его всегда можно было узнать, я повязываю его белым шарфом и говорю ему священный пароль: Мир храбрым! Синьор, пока вы будете носить этот шарф, самый гордый между нами поклонится вам. Если вы произнесете этот пароль, самые храбрые сердца склонятся перед вашей волей. Если вам понадобится убежище, если вы захотите отомстить, или завоевать красавицу, или уничтожить врага, скажите священное слово, и мы ваши! Не так ли, друзья? И снова грубые голоса закричали "Да будет так!". — А теперь, — шепотом прибавил итальянец, — если у вас есть несколько лишних монет, то бросьте их толпе, и едем! Глиндон, восхищенный этим заключением, опорожнил на дорогу весь свой кошелек, и в то время, как мужчины, женщины и дети среди брани, благословений и проклятий оспаривали друг у друга добычу, бандит взял за повод лошадь Глиндона, заставил ее скорой рысью проехать улицу деревни, повернул налево, и через несколько минут деревня и жители исчезли, а по обе стороны дороги отвесно поднимались горы. Тогда проводник выпустил повод и, замедлив шаги, устремил на Глиндона полусерьезный, полунасмешливый взгляд. — Ваше сиятельство, может быть, не ожидали такого дружеского приема? сказал он. — По правде сказать, его трудно было и ожидать, так как синьор, к которому я еду, не скрыл от меня истинного характера соседнего с ним населения... А как ваше имя, друг мой, если я могу вас так назвать? — О, не церемоньтесь со мной, ваше сиятельство... В деревне меня обыкновенно зовут маэстро Паоло. Прежде у меня, правда, было довольно двусмысленное прозвище, но я забыл его с тех пор, как удалился от света. — Что заставило вас поселиться в горах? — Откровенно говоря, синьор, — отвечал с веселой улыбкой бандит, пустынники моего сорта не особенно любят исповедь. Но, как бы то ни было, когда я здесь, в горах, со свистком в кармане и карабином за спиной, у меня нет тайн. Затем Паоло три раза кашлянул и начал говорить с большим увлечением. Но по мере того, как его рассказ подвигался, его воспоминания увлекли его более назад, чем он желал сначала, и его беззаботная развязность уступила место воодушевлению, свойственному детям его страны. — Я родился в Террачине, прекрасная страна, не правда ли? Мой отец был ученый монах знатного происхождения. Моя мать, царство ей небесное, хорошенькая дочь трактирщика. Само собою разумеется, что брак между ними был невозможен, и, когда я родился, монах пресерьезно объявил, что мое рождение было чудесным. С колыбели я предназначался к духовному званию; по мере того как я рос, монах усердно занимался моим образованием, и я выучился по-латыни так же быстро, как дети, не столь чудесные, выучиваются свистеть. Но старания святого человека не ограничились этим. Обязанный обетом соблюдать бедность, он делал так, что карманы моей матери были всегда полны. Скоро между этими карманами и моими образовалось тайное сообщение, так что в четырнадцать лет я уже носил шапку набекрень, пистоли за поясом и приобрел все манеры щеголя. В это время моя мать умерла, и в это же время мой отец написал историю папских булл в сорока томах, и так как я уже сказал, что он был из знатного семейства, то ему дали кардинальскую шапку. С этого времени он счел удобным отречься от вашего покорного слуги. Он поместил меня к одному почтенному неаполитанскому нотариусу и для начала положил мне двести экю на содержание. Ну, синьор, я скоро изучил право, настолько, чтобы понять свою неспособность отличиться на этом поприще, и вместо марания бумаг стал ухаживать за дочерью нотариуса. Мой патрон открыл наши невинные забавы и выгнал меня вон. Это было очень неприятно, но моя Нинета любила меня и заботилась, чтобы я не ночевал на улице с лаццарони [18]. Мне кажется, что я еще теперь вижу ее, как она босиком тихонько отворяет мне двери и проводит в кухню, где голодного влюбленного всегда ждала бутылка вина и кусок хлеба. Однако Нинета наконец охладела, это вечная история: отец нашел ей отличную партию в лице старого, богатого продавца картин. Она взяла мужа и захлопнула дверь перед носом любовника. Я не пришел от этого в отчаяние, напротив того, — когда молод, в женщинах нет недостатка. Не имея ни гроша, я поступил матросом на испанское судно. Занятие было менее веселое, чем я ожидал; к счастью, на нас напали пираты, половина экипажа была убита, другая взята в плен. Я принадлежал ко второй, как вы видите, синьор, так что счастье мне благоприятствовало. Я понравился капитану пиратов. "Будь нашим", — сказал он мне. "С удовольствием", — отвечал я. Итак, я сделался пиратом! Прекрасная жизнь! Как я благословлял нотариуса, выгнавшего меня. Праздники, битвы, любовь, ссоры! Иногда мы выходили на берег и жили как князья. Я провел таким образом три года, синьор, но тогда во мне разыгралось честолюбие, я начал составлять заговор против капитана, я захотел занять его место. В одну прекрасную ночь мы нанесли удар. Корабль был далеко от земли, море было тихое, ни малейшего ветерка, полная луна. Нас было более тридцати человек, мы бросились в капитанскую каюту. Старый волк предчувствовал опасность и встретил нас с пистолетами в руках. "Сдайся, — закричал я, — твоя жизнь будет пощажена". "Вот тебе", — возразил он. И просвистела пуля, но святые мне покровительствовали, пуля до меня не дотронулась, а уложила наповал стоявшего сзади меня боцмана. Я бросился на капитана, и другой пистолет разрядился, не причинив никому вреда. Мы схватились врукопашную, но я не мог вынуть своего ножа. Между тем весь экипаж был на ногах, одни за капитана, другие против. Слышались крики, проклятия, выстрелы и стоны умирающих, глухой шум тел, падавших в воду. В этот день акулы хорошо поужинали. Наконец старый Бильбоа оказался сверху, и блеснул его нож. И он вонзил его по рукоятку — не в мое сердце, а в левую руку (я успел подставить ее), и кровь хлынула фонтаном, как у кита. Под силой удара тучный старик согнулся, и наши носы соприкоснулись. Своей правой рукой я успел схватить его за горло и перевернул его, как ягненка, синьор. И клянусь, вскоре с ним было покончено. Брат боцмана, толстый голландец, пригвоздил его пикою к полу. "Старина, — сказал я капитану, когда он уставился на меня страшным взглядом, — я не желал тебе зла, но ты знаешь всякий должен преуспеть в этом мире!" Капитан сделал отвратительную гримасу и отдал душу дьяволу. Я вышел на палубу. Какое зрелище! Двадцать храбрецов лежали убитыми в луже крови на палубе, и луна, синьор, спокойно блестела в ней, как будто это была вода! Но мы победили, корабль стал мой. Я очень весело командовал им полгода. Однажды мы напали на французскую посудину вдвое больше нашей. Какой праздник! У нас давно не было хорошей драки, и мы начинали становиться уже девицами. Но тут мы воспользовались случаем — судно и груз оказались нашими. Они хотели размозжить голову капитану, но это было против наших правил, мы заковали его и оставили с остатками экипажа на нашем судне, которое было страшно повреждено, и смело подняли на французском наш черный флаг. Однако счастье оставило нас с той минуты, как мы бросили нашу старую посудину. Разразилась страшная гроза, и она дала течь, многие из нас бежали на шлюпке. У нас было много золота, но ни капли воды. В течение двух суток мы ужасно страдали и наконец вышли на землю около одного французского порта. Судьба сжалилась над нами. И так как мы имели деньги, то были вне подозрений, ибо люди обычно подозревают тех, кто их не имеет. Тут мы скоро забыли перенесенные страдания, подлатали судно, и меня стали воспринимать как самого великого капитана, который когда-либо вышагивал по палубе. Но, увы, судьбе было угодно, чтобы я влюбился. О, как я любил мою прелестную Клару!.. Да, я так любил ее, что почувствовал отвращение к моей прошлой жизни. Я решил раскаяться, жениться на ней и сделаться честным человеком. Я собрал моих товарищей, сообщил им мое решение, отказался от командования и советовал им уехать. Они последовали моему совету, и я не слыхал о них больше. У меня осталось две тысячи экю, с этой суммой я получил согласие отца на дело, и было решено, что я приму участие в его торговле. Бесполезно говорить, что никто не подозревал о моей морской славе. Я выдал себя за сына неаполитанского ювелира, а не кардинала. Я был счастлив тогда, синьор, очень счастлив! Я не причинил бы тогда зла и мухе. Женись я на Кларе, я сделался бы самым мирным купцом в свете. Бандит остановился на мгновение, видно было, что он переживал более, чем говорили его слова и тон. — Но, — продолжал он, — не следует слишком останавливаться на прошлом. День нашей свадьбы приближался. Накануне него Клара, ее мать, ее маленькая сестра и я, мы прогуливались по гавани, как вдруг прямо против меня остановился какой-то тип с рыжими волосами и красным лицом и вскричал: "Черт возьми! Это проклятый пират, захвативший Ниобию". "Не шутите", — спокойно сказал я ему. "О! — возразил он. — Я не могу ошибиться. Помогите!" Он схватил меня за шиворот. Я отвечал тем, что бросил его в канаву. Но это не помогло. Рядом с капитаном оказался лейтенант с такой же прекрасной памятью. Собралась толпа, явились матросы. Силы были неравны. В эту ночь я спал в тюрьме, а несколько недель спустя меня сослали на галеры. Мне подарили жизнь, потому что французский капитан подтвердил, что я спас его жизнь. Но цепи были не для меня, я бежал с двумя товарищами, которые потом отправились работать на большую дорогу и, без сомнения, давно уже пойманы. Как добрая душа, я не желал совершать более преступлений, так как Клара со своим нежным взглядом по-прежнему наполняла мое сердце, так что я взял у одного бедолаги только нищенское рубище, вместо которого оставил ему свой фрак каторжника. Затем, побираясь, я добрался до города, где жила Клара. В ясный зимний день я добрался до окраины города. Я не боялся быть узнанным: мои волосы и борода стоили маски. О, Святая Дева! Навстречу мне попалась похоронная процессия. Теперь вы все знаете, и мне нечего больше прибавить. Она умерла! Может быть, от любви, но вероятнее — от стыда. Знаете вы, как я провел ночь? Я украл заступ каменщика и, не замеченный никем, разрыл свежую землю, вынул гроб, сорвал крышку; я снова увидал ее!.. Смерть не изменила ее. При жизни она всегда была бледна. Я поклялся бы, что она живая. Это было счастье — увидеть ее, и одному. Но затем, утром, снова положить ее в гроб, закрыть его, забросать землею!.. Слышать, как комья глины стучат о гроб! Это было ужасно, синьор! Я никогда не знал прежде и не желаю думать об этом теперь, как драгоценна человеческая жизнь. С восходом солнца я снова пошел туда, куда глаза глядят, но так как Клары не было больше, то мое раскаяние улетучилось, и я снова оказался не в ладах со своими ближними. Наконец мне удалось устроиться матросом в Ливорно. Из Ливорно я попал в Рим и стал у дверей дворца кардинала. Он вышел, золоченая карета ждала его у подъезда. "Эй! Отец! — сказал я ему. — Ты меня не узнаешь?" — "Кто вы?" "Ваш сын", — тихо сказал я. Кардинал отступил, внимательно поглядел на меня и задумался на минуту. "Все люди мои дети, — спокойно сказал он, — вот вам деньги. Тому, кто просит один раз, дают милостыню, того, кто просит второй раз, отправляют в тюрьму. Воспользуйтесь моим советом и не надоедайте мне более. Да благословит вас Небо". Сказав это, он сел в карету и поехал в Ватикан. Кошелек, который он мне оставил, был туго набит. Я был благодарен и довольный отправился в Террачину. Едва я прошел ворота, как встретил двух всадников. "Ты, наверное, беден, дружище, — сказал мне один из них, — а между тем на вид ты кажешься сильным". — "Бедные и сильные люди, синьор, полезны и в то же время опасны". — "Хорошо сказано, иди за нами". Я повиновался и стал бандитом. Мало-помалу я поднимался по ступеням иерархической лестницы, и так как я всегда отнимал кошельки, не перерезывая горло, то у меня отличная репутация, и я могу лакомиться макаронами в Неаполе без особого риска для жизни. Вот уже два года, как я поселился здесь, я тут господин, и у меня есть земля. Меня зовут фермером, синьор, и теперь я ворую только для развлечения и чтобы не разучиться. Надеюсь, что теперь ваше любопытство удовлетворено, мы в ста шагах от замка. — А каким образом вы познакомились с тем, к кому я еду? — спросил англичанин, которого очень заинтересовал рассказ его проводника. — Что заставило вас и ваших товарищей быть с ним в такой дружбе? Маэстро Паоло пристально поглядел на собеседника своими черными глазами. — Но, синьор, — сказал он, — вы, без сомнения, более моего знаете об этом иностранце, с необычным именем. Все, что я вам могу сказать про него, это то, что я стоял у одной лавки на Толедской улице около двух недель тому назад, когда какой-то человек дотронулся до моей руки. "Маэстро Паоло, сказал он, — я хочу познакомиться с вами, сделайте мне одолжение, выпив со мною бутылку лакрима". "Охотно", — отвечал я. Мы вошли в таверну, сели, и мой новый знакомый начал так: "Граф О. хочет отдать мне внаем свой старый замок около Б. Вы знаете это место?" "Отлично; в нем никто не жил около пятидесяти лет, он полуразрушен, синьор! Это странное место для сдачи внаем, надеюсь, что цена умеренная?" — "Маэстро Паоло, я философ и не забочусь о роскоши. Мне нужно спокойное убежище, где я мог бы делать научные опыты. Замок устроит меня, если только вы захотите иметь меня соседом и возьмете меня и моих друзей под свое особое покровительство. Я богат, но я не привезу в замок ничего такого, что можно украсть. Я буду платить за наем двойную плату, одну графу, другую вам". Мы скоро сошлись, и так как синьор иностранец удвоил сумму, предложенную мною, то он в большом почете у нас. Мы готовы защищать старый замок от целой армии врагов. А теперь, синьор, откровенность за откровенность, скажите, кто этот странный человек? — Он? Он же вам сказал это, он философ. — Гм! Он ищет философский камень? Немного колдун, боится попов? — Вы отгадали. — Я подозревал это, и вы его ученик? — Ученик. — Желаю вам счастья! — серьезно сказал бандит, крестясь. — Я не лучше других, но ведь у человека есть душа, я могу, конечно, решиться на какое-нибудь пустячное, честное воровство или на то, чтобы слегка пристукнуть человека, если возникнет в этом необходимость, но заключать союз с дьяволом! О, берегитесь, молодой человек, берегитесь! — Не опасайтесь, — возразил Глиндон, улыбаясь, — мой учитель слишком умен и добр, чтобы заключать подобный договор. Но вот мы, кажется, и пришли. Какие величественные развалины! Какой восхитительный вид! Глиндон в восторге остановился и взглядом художника осматривал окружавшую его местность. Он стоял на широком выступе скалы, покрытой мхом и мелким кустарником. Между этой скалой, на которую они взобрались, и другой, такой же высоты, где стоял замок, пролегало глубокое и узкое ущелье, заросшее буйной растительностью, сквозь которую невозможно было разглядеть неровное дно пропасти. Но бездна легко угадывалась по мощному и монотонному реву невидимой стремнины. И уже вдали прослеживался путь этого бурного, стремительного потока, пересекавшего пустынные, заброшенные долины. Налево открывался почти безграничный вид. Особая прозрачность лилового воздуха отчетливо фокусировала каждую складку местности, лежащей внизу, которую завоеватель былых времен мог бы счесть за целое царство. Хотя дорога, по которой Глиндон проследовал сюда, показалась ему пустой и безлюдной, теперь с этой высоты местность виделась ему усеянной замками, шпилями церквей и деревушками. Вдали, в последних лучах заходящего солнца, белым отблеском светился Неаполь, и розовые тона горизонта таяли в голубизне его знаменитого залива. На еще большем расстоянии, в другой части открывшейся панорамы, можно было смутно различить покрытые темной листвой руины древней Посейдонии. Там, посреди этой темнеющей и бесплодной области, возвышалась зловещая и мрачная Огненная гора. В другом же направлении, извиваясь через разноцветные, пестрые долины, которым даль придавала магическое очарование, сверкали многочисленные потоки, на берегах которых этруски, сибариты [19], римляне, сарацины и норманны, вторгаясь, разбивали свои шатры и палатки. Все величественные видения прошлого — видения бурной, ослепительной, захватывающей дух истории Южной Италии — пронеслись перед взором художника, когда он пристально разглядывал простирающуюся под ним панораму. Он медленно обернулся и устремил взгляд на серые, разрушающиеся стены замка, куда он пришел искать тайн, которые сулили ему чудное могущество. Это был один из рыцарских замков, какими Италия была усеяна в средние века; лишенный готической грации и величия, характеризующих церковную архитектуру того же времени, он казался огромным и устрашающим даже в развалинах. Деревянный мост вел через ров и был достаточно широк для проезда двух всадников; доски глухо стучали под копытами усталой лошади Глиндона. Дорога, которая прежде была вымощена плитами, а теперь заросла высокой травой, вела во внешний двор замка. Ворота были распахнуты, и половина построек в этой части стояли в руинах, они были увиты диким виноградом. Проникнув во внутренний двор, Глиндон был приятно поражен, видя, что там замок сохранился лучше, дикие розы улыбались серым стенам, а посреди двора струился фонтан из пасти громадного Тритона. Тут его с улыбкой встретил Мейнур. — Добро пожаловать, мой друг и ученик, — сказал он, — тот, кто ищет истину, может найти в этом уединении вечную Академию. Окружающие Мейнура, привезенные им в это уединенное убежище, вполне устраивали философа, потребности которого были ограниченны. Старый армянин, которого Глиндон видел у Мейнура в Неаполе, высокая женщина с грубыми чертами лица, взятая в деревне по рекомендации Паоло, и двое молодых людей с длинными волосами, вкрадчивым языком и свирепыми лицами, взятые там же и по той же рекомендации, составляли всю прислугу. Комнаты, занятые Мейнуром, были удобны и непроницаемы для дождя и ветра и даже сохранили некоторые остатки прежней роскоши — резную мебель и огромные мраморные столы. Спальня Глиндона соединялась с террасой или бельведером, с которого открывался восхитительный вид на окрестности и который с другой стороны был отделен от покоев Мейнура длинной галереей и лестничным пролетом в дюжину ступенек. Во всем царила атмосфера строгой, но приятной созерцательности, и она вполне гармонировала с занятиями, для которых предназначалась. В течение нескольких дней Мейнур отказывался от всякого разговора с Глиндоном о том, что занимало последнего более всего. — Снаружи все готово, — говорил он, — но внутри не то, ваша душа должна освоиться с этой местностью и проникнуться окружающей ее природой, так как природа есть источник всякого вдохновения. И Мейнур заговаривал о чем-нибудь менее важном. Он брал с собою англичанина на свои прогулки по окружавшей их романтической местности и улыбался в знак одобрения, когда он предавался восторгу, который эта грандиозная красота внушила бы и менее чуткой душе. Тогда Мейнур раскрывал перед своим изумленным учеником сокровища знаний, которые казались неистощимы и бесконечны. Он самым тщательным и живым образом описывал характер, привычки, нравы и верования различных народов, один за другим населявших эти места. Правда, его описания не были почерпнуты из книг и не опирались ни на один ученый авторитет, но он обладал в высшей степени даром рассказчика и говорил с уверенностью очевидца. Иногда он говорил о более дивных тайнах природы с красноречием и величием, которые придавали им колорит поэзии. Мысли молодого художника незаметно приобретали более возвышенный характер; благодаря разговорам с Мейнуром его лихорадочные желания стали не столь пылки. Его душа все более и более предавалась созерцанию, он чувствовал себя как бы облагороженным, и в молчании чувств ему слышался голос души. Именно к такому состоянию Мейнур явно желал подвести неофита. На этой элементарной ступени посвящения ученик еще находится на уровне обычного мудреца. Тот же, кто желает делать открытия, должен начинать с некоторого рода абстрактного идеализма. И только потом, возложив на себя серьезное и радостное бремя ученичества, он может развить в себе способности к созерцанию, к имагинации. Глиндон заметил, что во время их экскурсий Мейнур охотно останавливался там, где растительность была роскошнее, чтобы сорвать растение или цветок, и вспомнил, что часто видел Занони, занимающегося тем же. — Неужели, — сказал он однажды Мейнуру, — эти скромные дети природы могут служить тайным наукам? Неужели растения полезны не только для человеческого здоровья, но и для достижения духовного бессмертия? — Что, если бы, — отвечал Мейнур, — какой-нибудь путешественник посетил дикарей, не имеющих понятия о самых первичных знаниях, сказал бы этим варварам, что растения, которые они попирают ногами, одарены самыми могущественными свойствами, что одно может возвратить здоровье умирающему, другое может поразить идиотизмом мозг самого знаменитого мудреца, третье поразит насмерть самого сильного врага, что слезы, смех, сила, болезнь, безумие, разум, бессонница, летаргия, жизнь, смерть заключаются в этих ничтожных травах, — неужели вы думаете, что его не сочли бы за колдуна или обманщика? Половина свойств растительного мира неизвестна человечеству, и оно находится по отношению к ним в абсолютном невежестве, подобно тем гипотетическим дикарям, о которых я вам сейчас говорил. В нас есть свойства, сродные с определенными растениями и на которые последние могут оказывать воздействие. Волшебный корень древних — это не сказка. Вообще характер Мейнура сильно отличался от характера Занони. Он менее очаровывал Глиндона, но зато более подавлял и производил впечатление. Разговор Занони выдавал его глубокий интерес ко всему человечеству, чувство, сходное с энтузиазмом к искусству и красоте. Слухи, ходившие про его жизнь, еще более увеличивали ее таинственный характер, приписывали ему щедрость и благотворительность; во всем этом было что-то человеческое и симпатичное, смягчавшее строгость уважения, которое он внушал, и, может быть, заставлявшее сомневаться в том, что он действительно обладает высшими тайнами. Мейнур, напротив того, казался совершенно равнодушным к внешнему миру. Если он не делал зла, то казался точно так же равнодушен к добру. Его поступки не облегчали страданий нищеты, его слова не сострадали несчастью. Он думал, жил и действовал скорее как спокойная и холодная отвлеченность, чем как человек, еще сохранивший какую-нибудь симпатию к человечеству. Заметив полное равнодушие, с которым он говорил об изменениях на поверхности земли, свидетелем которых он был, Глиндон осмелился заметить ему однажды про эту разницу. — Это правда, — холодно отвечал Мейнур. — Моя жизнь есть созерцание, жизнь Занони — наслаждение. Когда я срываю растение, я думаю только о пользе, которую из него можно извлечь, Занони же останавливается, чтобы полюбоваться его красотой. — И вы думаете, что из двух существований ваше совершеннее и возвышеннее? — Нет, его существование есть существование молодости, мое — зрелых лет. Мы прорабатываем различные качества, каждый из нас имеет власть, которая недоступна другому. Те, которые учатся у него, живут лучше; те, которые учатся у меня, знают больше. — Я действительно слышал, что его неаполитанские друзья вели более чистую и благородную жизнь после встречи с ним, но тем не менее это были странные друзья для мудреца. И, кроме того, то ужасное могущество, которым он располагает по своему желанию и которое он продемонстрировал на судьбах князя N и графа Угелли, плохо вяжется с образом того, кто спокойно ищет добра. — Да, — сказал Мейнур с ледяной улыбкой, — и в этом заключается ошибка философов, желающих вмешиваться в жизнь человечества. Нельзя служить одним, не задевая других, нельзя защищать добрых, не объявив войну злым. Если желаешь исправлять порочных, то надо жить с ними, чтобы узнать их пороки. Таковы мнения Парацельса, великого, хотя и часто ошибавшегося человека. Но я непричастен к подобной глупости, я живу только ради знания. Другой раз Глиндон спросил Мейнура относительно таинственного братства, на которое намекал Занони. — Я полагаю, что не ошибаюсь, — сказал он, — думая, что вы оба члены братства Розенкрейцеров? — Неужели вы думаете, — отвечал Мейнур, — что не было никакого мистического общества, стремившегося к тем же целям и теми же средствами, прежде чем арабы, в 1378 году, передали одному немецкому путешественнику тайны, которые послужили основанием общества Розенкрейцеров? Однако я допускаю, что Розенкрейцеры составляли секту, происходившую от великой и более древней школы. Они были умнее алхимиков, но их учителя умнее их. — А сколько существует в настоящее время членов этого первоначального общества? — Занони и я. — Только двое! И вы думаете научить всех побеждать смерть? — Ваш предок обладал этой тайной; он умер потому, что не хотел пережить единственное существо, которое любил. Мы не владеем искусством избавлять человека от смерти независимо от его собственной воли или от воли неба. Эти стены могут раздавить меня на месте. Мы можем только раскрывать тайны природы, знать, почему окостеневают части организма, почему застаивается кровь, и противопоставлять действию времени средства, предохраняющие от болезней. Это не магия, это правильно понятая медицина. В нашем обществе самым лучшим и благороднейшим даром считается наука, возвышающая ум, а потом уже та, которая сохраняет тело. Но только искусство, которое добывает из соков организма животную силу и приостанавливает процесс распада, и даже знание высшей тайны, которую я только укажу здесь и согласно которой теплород, как вы его называете, считающийся, по мудрой доктрине Гераклита, источником жизни, может сделаться постоянным ее обновителем, — этого всего еще недостаточно для безопасности. Наша цель состоит в том, чтобы обезоруживать и отвращать людскую ненависть, обращать мечи наших врагов против них самих и проходить если не бестелесными, то по крайней мере невидимыми для глаз, на которые мы можем набросить пелену мрака, загипнотизировав их. Некоторые наблюдатели приписывают это свойство агату. Я же могу вон в той долине найти растение, которое может загипнотизировать лучше, чем агат. Одним словом, знай, что из самых скромных и простых произведений природы извлекаются самые величайшие субстанции. — Но, — сказал Глиндон, — если вы обладаете этими великими тайнами, то почему вы так боитесь их распространения? Разве различие между истинной и ложной наукой не заключается в том, что первая передает миру способ своих открытий, тогда как последняя сообщает только чудесные результаты, причины которых отказывается объяснить? — Хорошо сказано, с точки зрения школьных мыслителей, но подумай еще. Предположи, что мы передадим наше знание всему миру, порочным и добродетельным, — неужели мы сделаем доброе дело? Представь себе тирана, развратника, злодея, одаренных этим ужасным могуществом, — разве это не будут воплощенные дьяволы? Допустим, что те же привилегии будут даны и добрым, но в каком положении будет тогда общество? В титанической борьбе, которая тогда возгорится, добрые будут всегда в оборонительном положении, а злые вечно будут нападать. В настоящем состоянии земли зло преобладает, и оно останется победителем. По этим-то причинам мы не только торжественно обязываемся передавать наше знание только тем, кто не станет злоупотреблять им, но, кроме того, наши испытания состоят в борьбе, которая очищает страсти и возвышает желания. И в этом отношении природа руководит нами и помогает нам, так как она ставит ужасных стражей и непреодолимые преграды между честолюбием порока и небесами божественного знания. Таков был характер разговоров Мейнура с его учеником, разговоров, которые, обращаясь, по-видимому, к разуму, только возбуждали его воображение. Именно на отрицании каких бы то ни было феноменов, которые природа, правильно познанная, не могла бы сотворить, и зиждилась сама возможность существования тех неведомых нам сил, которые, по убеждению Мейнура, она могла бы раскрыть для человека. Таким образом проходили дни и недели, и душа Глиндона мало-помалу привыкала к этой жизни уединения и созерцания, забывая тщеславие и химеры внешнего мира. Однажды он довольно поздно гулял, наблюдая звезды. Никогда еще он так сильно не чувствовал, как велика власть неба и земли над человеком и как наш ум зависит от влияния природы. Словно пациент, на котором представитель месмеризма мало-помалу сосредоточивает энергию, он почувствовал в своем сердце все увеличивающуюся силу космического магнетизма, который есть жизнь вселенной. Странное чувство сознания величия, скрытого в тленной оболочке, возбуждало в нем неопределенные и втшышенные стремления, как смутное еще узнание прошлой и более святой жизни. Непреодолимое желание заставило его пойти к Мейнуру. Он хотел потребовать немедленного посвящения в высшие миры; он чувствовал себя готовым дышать божественным воздухом. Он вошел в замок и прошел через мрачную галерею, которая вела в комнаты Мейнура. Мейнур занимал две комнаты, соединявшиеся между собою, и третью, где была его спальня. Все они заключались в четырехугольной башне, возвышавшейся над мрачной пропастью, заросшей кустарниками. Первая комната, в которую вошел Глиндон, была пуста. Он тихо приблизился к двери во вторую и открыл ее. На пороге он отступил назад, пораженный сильным запахом, наполнявшим ее, что-то вроде тумана делало воздух гуще, но не темнее; этот пар походил на снежное облако, медленно приближавшееся. Смертельный холод охватил сердце Глиндона, и кровь застыла у него в жилах. Он остановился неподвижно, его взгляд невольно старался проникнуть сквозь туман, и ему показалось (так как он не был убежден в действительности виденного), что он видит какие-то смутные и фантастические, но колоссальные призраки, или, может быть, это сам туман принял такой вид. Рассказывают, что один выдающийся художник древности так искусно нарисовал чудовищ, которые скользят по призрачной Реке Мертвых, что зрители воспринимали и саму Реку как привидение. Бескровные существа сливались с мертвой водой, и взгляд вскоре переставал отличать их от сверхчувственной среды, которую они населяли. Таковы были и скользящие облики, которые, сворачиваясь кольцами и извиваясь, проплывали в этом тумане, надвигаясь на оцепеневшего Глиндона. Но прежде чем успел сделать вдох, он почувствовал, что кто-то схватил его за руку и увлек из комнаты. Он услышал, как дверь затворилась, кровь снова потекла по жилам, и он увидел около себя Мейнура. Тогда все его тело скорчилось в страшных судорогах, и он без чувств упал на пол. Глиндон пришел в себя на балконе. Звезды сурово глядели на темную бездну внизу, останавливая свой тихий и спокойный взгляд лишь на лике посвященного, который стоял рядом с ним со скрещенными на груди руками. — Юноша, — сказал он, — судите по тому, что вы испытали, как опасно искать знания, не будучи к нему приготовленным. Еще одно мгновение в воздухе той комнаты, и вы были бы трупом. — Какого же рода это знание, которое вы, сам бывший прежде таким же смертным, как и я, можете безопасно искать в той леденящей атмосфере, где я не могу дышать! Мейнур, — продолжал он (и его страстное желание, возбужденное опасностью, которой он подвергался, делало его еще отважнее). Мейнур, я приготовлен достаточно, чтобы сделать первый шаг. Я пришел как ученик к Иерофанту — просить вас о посвящении. Мейнур положил руку на сердце молодого человека — оно билось сильно, но правильно и смело; тогда спокойное и холодное лицо мудреца выразило почти восторг. — Судя по такой отваге, я найду наконец истинного последователя, прошептал Мейнур. Затем он продолжал: — Пожалуй! Первый шаг есть экстаз. Всякая человеческая мудрость начинается с видений, они служат мостом между этим светом и другим. Посмотрите внимательно на эту звезду. Глиндон повиновался, а Мейнур исчез в другой комнате, из которой медленно стали выходить благоуханные пары; более бледные и слабые, чем те, которые имели такое ужасное влияние на Глиндона, они действовали на него освежающим образом. Он пристально глядел на звезду, и она, казалось, все более притягивала его взгляд. Какая-то слабость овладела всем его телом, не касаясь, однако, ума, в то же время он почувствовал, что его висков коснулась какая-то летучая эссенция и вместе с тем легкая дрожь пробежала по всему телу. Слабость его все увеличивалась, и он продолжал глядеть на звезду, которая стала увеличиваться, наполнила собою все пространство и поглотила его. Наконец среди блестящей, серебристой атмосферы он почувствовал, как будто в его мозгу что-то разорвалось, точно лопнула какая-то крепкая цепь, и в ту же минуту чувство божественной свободы, свободы от тела и парения, казалось, увлекло его самого в пространство. — Кого из всех жителей земли желаешь ты теперь видеть? — спросил голос Мейнура. — Виолу и Занони! — отвечал Глиндон, чувствуя, что его губы не шевелятся. Едва успела эта мысль промелькнуть в его голове, как в пространстве, наполненном нежным серебристым светом, перед ним быстро замелькали фантастические картины: деревья, горы, города, моря проходили перед ним, точно картинки панорамы, наконец он заметил, что одна картина остановилась; он увидал грот на морском берегу, покрытом миртовыми и апельсинными деревьями. На некотором расстоянии виднелись развалины, и луна ярко освещала двух человек около грота, у ног их плескались синие волны, и Глиндону казалось, что он слышит их шепот. Занони сидел на обломке скалы, Виола, полулежа около него, глядела в его лицо, склоненное к ней, и лицо молодой женщины выражало полное счастье, которое дает любовь. — Хочешь ты слышать их разговор? — спросил Мейнур. И Глиндон, не произнеся ни звука, мысленно ответил "да". Их голоса донеслись тогда до его слуха, но звуки их казались ему странны, так были они тихи и отдаленны, — такие голоса должны были слышаться святым затворникам. — Почему, — спрашивала Виола, — можешь ты находить удовольствие, слушая меня, невежду? — Потому, что сердце никогда не бывает невежественным, потому что тайны чувства так же чудесны, как и тайны ума. Если иногда ты не понимаешь языка моих мыслей, то и я часто открываю сладостные загадки в языке твоих волнений. — О, не говори так! — вскричала Виола, обнимая его за шею. — Потому что загадки — это язык любви, и любовь должна разрешать их. Прежде чем узнать тебя, прежде чем жить с тобою, прежде чем научиться ожидать твоих шагов перед твоим возвращением и в твоем отсутствии находить тебя повсюду, я не подозревала, как сильно и всеобъемлюще сродство души с природой. И тем не менее теперь я убеждена в том, что только предполагала прежде, — в том, что чувство, привлекшее меня к тебе, вначале не было любовью. Я понимаю это, сравнивая прошлое и настоящее; тогда это было чувство, имевшее источником исключительно ум! Теперь я не перенесла бы, если бы ты сказал: "Виола, будьте счастливы с другим". — Но я и сейчас мог бы сказать тебе это! О! Виола! Не уставай никогда повторять мне, что ты счастлива. — Счастлива, потому что ты счастлив. А между тем, Занони, ты бываешь иногда печален. — Это оттого, что жизнь человеческая так коротка, оттого, что наступит день, когда нам придется расстаться, потому что луна продолжает светить и тогда, когда соловей уже перестал петь. Пройдет время, и твои глаза потускнеют, твоя красота поблекнет и эти локоны, которыми играет моя рука, поседеют и станут непривлекательны. — А ты жестокий! — вскричала Виола. — А разве я никогда не увижу в тебе признаков старости! Разве мы не состаримся вместе и наши взгляды не привыкнут к перемене, с которой сердце не будет согласно! Занони со вздохом отвернулся и, казалось, погрузился в свои мысли. Внимание Глиндона удвоилось. — Если бы это было так! — прошептал Занони. Затем он пристально поглядел на Виолу и улыбнулся. — Неужели тебе не интересно узнать более о возлюбленном, которого ты считала прежде служителем духа зла? - сказал он. — Нет, все, что интересно знать о любимом, я уже знаю, — я знаю, ты любишь меня. — Я сказал тебе, что моя жизнь не похожа на жизнь других, неужели ты не хотела бы разделить ее? — Я ее разделяю. — Но если бы было возможно остаться навсегда молодой и красивой до тех пор, пока весь мир вокруг нас воспламенится, как громадный погребальный костер? — Мы будем такими, когда оставим этот мир. Занони молчал несколько мгновений. — Можешь ли ты вызывать блестящие и воздушные видения, которые посещали тебя прежде, когда ты считала себя предназначенной для особенной судьбы, отличной от судьбы остальных людей? - спросил он наконец. — Занони, но я уже выбрала свою судьбу! — Но будущее, разве оно не пугает тебя? — Будущее! Я забываю его. Прошедшее, настоящее и будущее заключаются для меня в твоей улыбке! О! Занони, не играй глупой доверчивостью моей молодости. Я стала лучше и смиреннее с той минуты, как твое присутствие развеяло для меня туман. Будущее! Когда нам надо будет опасаться его, я взгляну на небо и вспомню о Том, Кто руководит нашей судьбой. Она подняла глаза, темное облако вдруг скрыло всю сцену, оно закрыло деревья, океан и прибрежные пески, но последними скрылись из глаз Глиндона образы Виолы и Занони: лицо одной, озаренное блаженным возбуждением, лицо другого — более суровое, чем обыкновенно, в своей задумчивой красоте и глубоком спокойствии. — Приди в себя, — сказал Мейнур, — твое испытание началось. Есть обманщики, которые могли бы показать тебе отсутствующих и болтать языком шарлатанов о скрытом электричестве, о магнетическом токе, которых только первоначальные свойства смутно им известны. Я дам тебе книги этих знаменитых простаков, и ты увидишь, как многие из них, в века невежества, доходили неверными шагами до врат всемогущего знания и воображали, что они уже проникли во храм. Гермес, Альберт Великий, Парацельс — я знаю их всех; но, несмотря на всю их славу, им суждено было ошибаться. У них не было ни веры, ни необходимого мужества, чтобы достигнуть цели, к которой они стремились. Подумай, Парацельсий, скромный Парацельсий в своей надменности свысока смотрел на всю нашу тайную науку. Он думал, что может вывести расу людей при помощи химии. Он присвоил себе божественный дар — дыхание жизни. Он сделал бы людей, но он признался в конце концов, что эти люди были бы пигмеями! Мое искусство заключается в том, что я хочу делать людей, стоящих выше человечества. Я вижу, что мои речи возбуждают твое нетерпение. Но прости меня: все эти люди (великие мечтатели, каким ты хочешь быть) были моими друзьями. Они умерли, превратились в прах. Они говорили о духах и боялись всякого общества, кроме человеческого. Они походили на ораторов, которых я слышал в Афинах: блестящих на трибуне и трусов на поле сражения. Взять хотя бы Демосфена. Мой герой — трус! Каким проворным он оказался, когда, сверкая пятками, улепетывал с Херонси [20]. Но ты снова приходишь в нетерпение. Я мог бы открыть тебе, юноша, много тайн прошлого, которые сделали бы тебя оракулом школьного знания. Но ты жаждешь проникнуть сквозь туманное будущее. Твоя страсть будет удовлетворена. Но надо, чтобы ум сначала был приготовлен. Иди к себе, усни, соблюдай строгий пост; не читай; медитируй, имей видения, ставь себе задачи. Мысль всегда распутывает наконец свой хаос. До полуночи возвращайся ко мне. Было около полуночи, и Глиндон возвратился к учителю. Он соблюдал строгий пост, и в видениях, в которые погрузилось его возбужденное воображение, он был не только нечувствителен к потребностям плоти, но парил выше их. Мейнур, сидя около своего ученика, говорил так: — Человеческое высокомерие равняется его невежеству. Наклонность к самомнению естественная наклонность человека. Человек, пребывая на младенческой ступени познания, думает, что весь мир создан для него. В течение многих веков он видел в звездных мирах только малые свечки и факелы, зажженные Провидением не для чего иного, как для того, чтобы сделать ночь более приятной человеку. Астрономия исправила эту ошибку человеческого тщеславия; в настоящее время человек признает, что звезды суть более обширные и славные миры, чем земля, на которой он пресмыкается и которая есть едва заметная точка во вселенной; но в бесконечно малом, как и в бесконечно великом, Бог одинаково щедр на жизнь. Путешественник видит дерево и думает, что его ветви созданы для того, чтобы доставить ему убежище от летнего солнца или топливо в зимнее время. Но из каждого листка на ветке Создатель сотворил целый мир, наполненный различными существами. Каждая капля воды этого рва — мир более населенный, чем человеческое царство. Повсюду наука открывает новые сокровища жизни. Жизнь — всепроникающий принцип, и даже существа, которые кажутся умершими и сгнившими, порождают новую жизнь и переходят в новые формы вещества. Подумайте тогда, исходя из очевидной аналогии. Если мы возьмем не лист, не каплю воды, а вон ту звезду, то она тоже населенный и дышащий мир. Более того, человек сам является целым миром для других существ: миллионы и миллиарды их живут в потоках его крови, в его теле так же, как человек живет на земле. Простого здравого смысла (если бы ваши школьные учителя имели его) было бы достаточно, чтобы научить людей, что окружающая землю со всех сторон бесконечность, которую вы называете пространством, — бесконечное Неосязаемое, которое отделяет Землю от Луны и звезд, — также наполнена соответствующей этой среде жизнью. Разве не явный абсурд предполагать, что жизнь, кишащая на каждом листе, отсутствует в необъятном, безмерном пространстве? Согласно закону Великой Системы, в ней сохраняется каждый атом, в ней нет места, где бы не было дыхания жизни. Даже склеп, покойницкая — питомники и рассадники жизни, не так ли? Но тогда можно ли считать, что только пространство, которое само — Бесконечность, пусто, только оно безжизненно и менее, так сказать, полезно в плане существования вселенной, чем скелет собаки, чем заселенный существами лист, чем кишащая жизнью капля? Микроскоп показывает вам тварей в капле. Но еще не изобрели никакого механического инструмента, который смог бы обнаружить более высокие, благородные и способные существа, живущие в безграничной воздушной среде. Между ними же и человеком существует таинственная и ужасная, страшная связь. Отсюда, с помощью сказок и легенд, которые не во всем лживы и не во всем правдивы, возникала время от времени вера в существование духов и привидений. И если эта вера была более распространена среди доисторических и примитивных племен, нежели среди людей вашего тупого и бестолкового века, то это потому, что у первых чувства остались более утонченными. И так же как дикарь может за мили видеть следы и чуять присутствие противника, неразличимые для огрубевших чувств цивилизованных животных, так и завеса, отделяющая дикаря от существ, населяющих воздух, более проницаема и более тонка. Слушаете ли вы меня? — Да, и очень внимательно. — Но прежде чем приподнять завесу, отделяющую человека от других, ему невидимых существ, душа должна пребывать в состоянии экстаза и быть очищенной от всех земных желаний. Недаром те, кого называли магами во все века, предписывали воздержание, созерцание и пост как условие всякого экстаза. Когда душа приготовлена таким образом, наука может явиться к ней на помощь, зрение может сделаться более проницательным, нервы более чувствительными, ум более широким, саму стихию воздуха, пространство можно очистить с помощью тайн высшей химии, и это не магия в смысле нарушений законов природы, как думают люди. Я уже сказал, что магии нет, это просто наука, которая управляет природой. В пространстве существуют миллионы созданий, не совсем бестелесных, так как все они, как и инфузории, невидимые для невооруженного глаза, имеют известную материальную форму, но настолько тонкую, воздушную, что она служит только как бы неосязаемой оболочкой духа, гораздо более легкой, чем осенняя паутинка, сверкающая в лучах солнца. Отсюда любимые фантомы розенкрейцеров — сильфы и гномы. И между тем все эти существа в высшей степени различны по своим свойствам и силе и отличаются друг от друга более, чем калмык от грека. Посмотрите в каплю воды, какое разнообразие инфузорий! Какой ужасный вид у многих из них! То же самое мы встречаем и в жителях атмосферы: одни обладают высшим знанием, другие странной хитростью; одни враждебны человеку, как демоны, другие кротки и благосклонны, как посланники и посредники между небом и землей. Тот, кто хочет войти в сношения с этими различными существами, подобен путешественнику, вступающему в неизвестную страну. Он подвергается неизвестным опасностям, ужасам, которых он не может предвидеть. Когда ты проникнешь в эту страну, то я уже не смогу защитить тебя от грозящих там опасностей. Я не могу указать тебе там на места безопасные от нападений самых ожесточенных врагов. Тебе одному придется все решать и противостоять опасностям. Но если ты любишь жизнь до такой степени, что твоя единственная забота заключается в том, чтобы жить, неважно с какой целью, возбуждая твои нервы и твою кровь живительным эликсиром алхимиков, то зачем подвергать себя опасностям со стороны этих существ? Ибо этот эликсир, наполняющий тело более совершенной жизнью, делает чувства до того тонкими, что лярвы, носящиеся в воздухе, становятся доступными твоему зрению и слуху, поэтому без постепенной подготовки, делающей тебя способным противиться этим призракам и контролировать их злобный характер, жизнь, одаренная этой способностью, была бы самым ужасным мучением, которое только человек может навлечь на себя. Вот почему этот эликсир, хотя и составленный из самых простых растений, может быть безопасно принят только тем, кто прошел через самые строгие испытания. Некоторые, напуганные и преследуемые совершенно непереносимым страхом при том виде, который открывался им с первым глотком зелья, находили, что агония и нестерпимые боли в физическом мире менее страшны. Скажу более, для неподготовленного одна капля этого эликсира есть смертельный яд. Между стражами входа есть один превосходящий всех остальных своей злобной ненавистью, взгляд его парализовал самых бесстрашных, и власть его над душой увеличивается вместе с возрастающим страхом. Твое мужество поколеблено? — Напротив, твои слова только воспламенили его. — Следуй в таком случае за мной и подготовься к работе, необходимой на пути посвящения. Мейнур повел его во внутреннюю комнату и начал объяснять некоторые химические процессы, простые сами по себе, но, как Глиндон убедился, чреватые самыми чудными результатами. — В древние времена, — сказал Мейнур, улыбаясь, — наш орден часто был вынужден прибегать к обманам, чтобы спасать истины, а ловкость в механике и знание алхимии создали членам ордена славу колдунов. Заметь, как легко сотворить призрак льва, который бы повсюду сопровождал новоявленного Леонардо да Винчи! И Глиндон с восторгом и удивлением увидел, как легко и просто устраивать видения, обманывающие воображение. Все эти чудеса Мейнур показал и объяснил Глиндону, точно человек, показывающий ребенку волшебный фонарь. — А теперь можешь смеяться над магией, так как все, что я показал тебе, люди воспринимали с ужасом и отвращением, а инквизиция наказывала пыткой и костром. — Но алхимическая трансмутация металлов... — Природа есть лаборатория, в которой металлы и элементы изменяются постоянно. Делать золото — вещь легкая, еще легче делать жемчуг, рубины, алмазы. Да, ученые и тут видели колдовство и не видели его в открытии, которое при помощи соединения самых простых веществ может тысячами уничтожать их братьев. Откройте то, что может уничтожить жизнь, и вы великий человек; откройте то, что может ее продолжить, и вы обманщик. Придумайте какое-нибудь механическое изобретение, которое делает богача богаче, а бедняка беднее, и вам воздвигнут статую. Откройте в искусстве какую-нибудь тайну, которая уравнивала бы физическое неравенство, и они камня на камне не оставят от своих собственных домов, чтобы этими камнями побить вас. Вот, мой ученик, каков свет, которым Занони еще интересуется; вы и я предоставим его самому себе. А теперь, когда вы видели несколько результатов знания, начинайте изучать его язык. Затем Мейнур поставил перед Глиндоном задачи, которые ему пришлось решать ночь напролет. Ученик Мейнура был долгое время погружен в занятия, которые требовали самого тщательного внимания и самых строгих и точных расчетов, но зато удивительные и разнообразные результаты вознаграждали его усилия и увеличивали его усердие. Эти занятия не ограничивались, однако, химическими открытиями, благодаря которым казалось возможным при помощи опытов с теплотой производить величайшие чудеса физиологии. Мейнур утверждал, что нашел связь между всеми мыслящими существами, которая заключается в невидимой жидкости, сходной с электричеством, но все-таки отличной от того, что мы знаем об этой чудесной силе, жидкости, которая соединяет мысль с мыслью с быстротою телеграфа наших дней, и, по словам Мейнура, это влияние простиралось на самое отдаленное прошедшее, то есть на все места и все времена, где когда-либо человек мыслил. Таким образом, если предположить, что гипотеза верна, то любое знание оказалось бы доступным с помощью контактов между умами и всеми областями мира мыслей. Глиндон с удивлением открыл, что Мейнур был последователем глубоких тайн, которые приверженцы Пифагора приписывали тайной науке чисел. В этом отношении ум его стал приобретать новую ясность, и он начал понимать, что даже способность предсказывать или, скорее, рассчитывать события может с помощью [21]... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Он заметил, что во всех опытах Мейнур делал тайну из окончательного процесса, приводившего к результату. Он заметил это своему учителю и получил от него скорее суровый, чем удовлетворительный ответ: — Неужели ты думаешь, что я дам простому ученику, способности которого не подвергались еще никаким испытаниям, силу, которая могла бы изменить лик общества? Последние тайны открываются только тому, чьи достоинства известны учителю. Терпение! Ум очищается трудом, и все тайны будут открываться тебе, по мере того как твоя душа будет делаться более способной для их принятия. Наконец Мейнур объявил, что доволен успехами своего ученика. — Приближается час, — сказал он, — когда ты будешь в состоянии перешагнуть через громадную невидимую преграду, когда ты постепенно приготовишься к встрече с ужасным Стражем Порога. Продолжай твои занятия, научись смирять твое нетерпение видеть результаты, прежде чем исследуешь причины. Я оставлю тебя на месяц; если по окончании того срока, по моем возвращении, задачи, данные мною тебе, будут решены, если твоя душа будет приготовлена созерцанием и строгими мыслями к испытанию, то я обещаю тебе, что испытание начнется. Но я должен предупредить тебя и даже строго приказать, чтобы ты не входил в эту комнату. Они были в это время в комнате, где совершалась большая часть их опытов и где Глиндон, в ночь, когда искал Мейнура, чуть не стал жертвою своего любопытства. — Не входи в эту комнату до моего возвращения или, если тебе понадобится взять что-нибудь в ней, берегись зажигать масло, находящееся в этих сосудах, и открывать вазы, стоящие вот на этих полках. Я даю тебе ключ от комнаты, чтобы подвергнуть испытанию твое послушание и самообладание. Юноша, этот соблазн составляет часть твоего испытания. Мейнур отдал ему ключ и с закатом солнца оставил замок. В течение нескольких дней Глиндон был погружен в занятия, которые поглощали все его умственные силы. Успех до такой степени зависел от полного сосредоточения всех способностей и точности выводов, что в его голове не было места ни для каких других мыслей. Это напряжение всех способностей над предметами, которые, по-видимому, не относились прямо к цели, которой он хотел достичь, было, очевидно, необходимо, по мнению Мейнура. Так в математике есть много теорем, которые не находят применения ни при решении задач, ни в практике, но которые служат для того, чтобы развить ум и сделать его более гибким, чтобы приготовить его к пониманию и анализу общих истин: это своего рода умственная гимнастика. Не прошло еще и половины срока, назначенного Мейнуром, а Глиндон уже окончил все задачи, оставленные ему учителем; тогда его ум, вырвавшись из-под гнета рутинных и механических занятий, стал искать себе пищи в беспокойных мечтах. Его любопытная и отважная натура была возбуждена приказанием Мейнура, и он сам нашел, что слишком часто посматривает на ключ запретной комнаты. Он начал возмущаться таким детским испытанием его твердости. Какими еще сказками о Синей Бороде собирался запугать и ужаснуть его учитель? Неужели стены комнаты, в которой он столько занимался, могут вдруг превратиться в живую опасность? Если в ней кто-либо бывал, то разве только призраки, которых Мейнур научил его презирать. Тень льва; призрак, созданный химией! Он чувствовал, что его уважение к Мейнуру уменьшалось при мысли, что он не брезговал употреблять недостойные хитрости, для того чтобы играть умом, который сам пробудил и образовал! Однако он противился соблазнам своего любопытства и гордости и, чтобы избавиться от их усиливающегося влияния, начал делать прогулки в горы и на равнины, окружавшие замок, стараясь физической усталостью подавить непрерывную работу мозга... Однажды, когда он выходил из мрачного ущелья, он вдруг попал на один из тех праздников, которые кажутся живым воспоминанием преданий древности. Это был праздник, отмечаемый каждый год окрестными крестьянами. Старики пили вино, молодежь танцевала, и все были веселы и счастливы. Сторонний свидетель этого веселья, Глиндон почувствовал, что он сам еще молод. Воспоминание обо всем, чем он пожертвовал не колеблясь, охватило его душу раскаянием. Женщины, проходившие мимо него в своих живописных костюмах, их веселый смех — все это вызвало в нем образы прошлого, когда жить значило для него наслаждаться. Он подошел ближе, и вдруг перед ним появилась шумная группа, маэстро Паоло дружески хлопнул его по плечу. — Добро пожаловать, — весело сказал он, — мы рады видеть вас. Глиндон хотел отвечать, когда вдруг его взгляд остановился на молодой девушке, опиравшейся на руку Паоло, красота которой была так поразительна, что он покраснел и почувствовал, что его сердце сильнее забилось, когда взгляды их встретились. В ее глазах сверкала лукавая веселость, полуоткрытые губки позволяли видеть мелкие блестящие перлы, а ее ножка, как бы в нетерпении и негодовании от паузы, которую устроил ее кавалер, выстукивала такт арии, которую она напевала вполголоса. Паоло улыбнулся при виде впечатления, которое произвела его спутница. — Не хотите ли потанцевать? — сказал он Глиндону. — Присоединяйтесь к нам, оставьте вашу торжественную важность и забавляйтесь, как и мы, грешные. Посмотрите, как хорошенькой Филлиде хочется танцевать. Сжальтесь над нею. Филлида сделала вид, будто надулась, и, высвободив от Паоло свою руку, отошла, бросив через плечо взгляд вызова и ободрения в одно и то же время. Глиндон почти невольно приблизился к ней и заговорил. Она опустила глаза и улыбнулась. Паоло оставил их с совершенно беззаботным видом. Филлида заговорила, она подняла на ученика кокетливо-вопрошающий взгляд. Он покачал головой, Филлида засмеялась серебристым смехом. Она указала на красивого горца, весело смеявшегося. Почему Глиндон почувствовал ревность? Почему, когда она ему говорит, он не качает более головой? Он предлагает ей руку. Филлида краснеет и кокетливо берет ее. Что такое? Возможно ли это? Они входят в ряды танцоров... ха-ха! — не лучше ли это, чем дистиллировать растения и иссушать свой мозг над вычислениями? Как легко танцует Филлида! Как ловко сгибается ее стройная талия под обхватывающей ее рукой! Тара-pa, тара-та, тара-ра... Что это за такт, заставляющий кровь кипеть в жилах? Были ли когда-нибудь глаза, такие, как у Филлиды? Их блеск не похож на холодное и спокойное мерцание звезд, но зато как они сверкают и смеются! А ее розовые губки, которые так скупятся в ответах на любезности, точно слова для них потерянное время и они знают только язык поцелуев!.. О, Ученик Мейнура! О, Будущий Розенкрейцер, платоник магии и уж не знаю кто! Мне стыдно за тебя! Что сталось с твоей суровой созерцательностью? Неужели ты для этого отказался от Виолы? Держу пари, что ты забыл теперь про эликсир и про каббалу. Берегись! Что ты делаешь? Почему жмешь ты эту маленькую ручку, лежащую в твоей? Почему ты? Тара, papa, тарара, тара, рара-ра... тара-pa... тара-ра! Отвернись от этой ножки, от этих плеч. Тара, рара-ра! Теперь они отдыхают под густым деревом, смех раздается все дальше и дальше, влюбленные пары одна за другой проходят мимо них, с любовью на устах, с любовью во взорах. Но я убежден, что они не видели и не слышали никого, кроме себя самих. — Ну что, синьор, нравится ли вам ваша напарница? Присоединяйтесь к нашему пиру! После вина танцуется веселей. Опускается солнце, восходит осенняя луна... И снова танцы. Но танцы ли уже это или это веселый, шумный и дикий вихрь? Как сверкают их взгляды сквозь ночные тени! Эти порхающие фигуры! Какой хаос и какой порядок! Да это тарантелла! Маэстро Паоло смело ведет танец. Сам дьявол! Какие ярость и неистовство! Тарантелла покорила всех. Танцуй или умри! И вот уже перед нами — фурии, корибанды [22], менады... Хо-хо! Больше вина! Шабаш ведьм просто милая шутка по сравнению с этим безумием... От облака к облаку плывет луна, то проливая свое сияние, то исчезая — тусклая, когда краснеет девушка, сияющая, когда девушка улыбается! — Филлида! Ты волшебница! — Спокойной ночи, синьор, увидимся ли мы снова? — А! Юноша, — сказал дряхлый старик, опираясь на палку, — пользуйтесь молодостью. У меня также была своя Филлида! Я тогда был прекраснее вас. Увы! Если бы мы могли быть всегда молоды! Всегда молоды! Глиндон вздрогнул, сравнивая свежее и розовое личико молодой девушки с тусклыми глазами старика, его желтой и морщинистой кожей, его трясущимся телом. — Ха! Ха! — продолжал старик, насмешливо улыбаясь. — А между тем я был когда-то молод. Дайте мне на что купить стакан водки! Тара, papa, pa-papa, тара, papa-pa! Здесь танцует Молодость! Завернись в свое тряпье и уматывай отсюда, Старость! Глиндон возвратился домой перед рассветом. Разбросанные на столе вычисления привлекли его взгляд, но он сейчас же отвернулся от них со скукой и отвращением. Но увы! Если бы можно было быть всегда молодым! Какой ужасный призрак этот дряхлый старик! Может ли таинственная комната показать более отвратительное и отталкивающее привидение! О да, если бы мы могли быть всегда молоды! Но сохнуть над этими цифрами, корпеть над составлением этих зелий! О, нет, подумал Глиндон, нет! Наслаждаться, любить, быть счастливым! Что более идет к молодости, чем удовольствие? Я могу сейчас же приобрести этот дар вечной молодости! Что значит это запрещение Мейнура? Не есть ли это последствие эгоистической сдержанности, с которой он скрывает от меня окончательную тайну всех своих опытов? Без сомнения, по своем возвращении он снова скажет мне, что великая тайна достижима, но снова запретит мне всякие попытки овладеть ею. Не желает ли он поработить мою молодость в угоду своей старости? Сделать меня вполне зависимым от него?.. Принудить меня к постоянной, однообразной работе, возбуждая мое любопытство и показывая постоянно плоды, к которым не дает мне прикоснуться... Эти и другие, еще более горькие мысли волновали и раздражали Глиндона. Разгоряченный вином и безумными излишествами ночи, он не мог спать. Отталкивающий образ старости, которая со временем подступит к нему, если он будет побежден, возбуждал еще сильнее его желание добыть для себя эту ослепительную и вечную юность, которая восхищала его в Занони. Запрещение только заставляло его еще более возмущаться. Наконец наступил день и рассеял все мороки ночи. Таинственная комната не представляла никакой разницы с остальными комнатами замка. Какое привидение могло явиться при блеске этого сияющего солнца? В натуре Глиндона было странное и вместе несчастное противоречие: разум его имел склонность к сомнению, а сомнение делало его нерешительным и колеблющимся, но в то же время физически он был храбр до безумия. Это нередкая аномалия. Скептицизм и самонадеянность — родные братья. Когда человек такого характера на что-нибудь решился, никакая личная боязнь не остановит его, тогда как достаточно самого жалкого софизма, чтобы опровергнуть его. Не отдавая себе отчета в состоянии сознания, под влиянием которого его тело пришло в движение, он прошел через коридор, отворил запрещенную дверь и вошел в комнату Мейнура... Все было на своих местах, только на столе, посреди комнаты, лежала открытая книга. Он подошел и заглянул в книгу: она была написана шифром, но он без большого труда разобрал первые фразы. Текст гласил: "Пить продолжительными глотками внутреннюю жизнь — это видеть жизнь высшую; жить наперекор времени — это жить всеобщей жизнью. Тот, кто открывает эликсир, открывает и то, что находится в пространстве, так как ум, оживляющий тело, укрепляет чувства; свет имеет особую привлекательность. В лампах розенкрейцеров огонь является чистым, элементарным принципом. Зажги лампы в то время, как откроешь сосуд, заключающий в себе эликсир, и свет привлечет к тебе создания, для которых он есть жизнь. Берегись страха. Страх есть смертельный враг науки". Далее шифр становился непонятным. Но разве того, что он прочел, недостаточно? Не достаточно ли этой последней фразы "Берегись страха"? Казалось, что Мейнур нарочно оставил эту страницу открытой, как если бы испытание состояло в действиях, совершенно противоположных его советам, как будто учитель, делая вид, что хочет испытать его терпение, в сущности хотел испытать его храбрость. Не смелость, а страх был смертельным врагом тайнознания. Он подошел к полкам, на которых стояли хрустальные вазы, и твердой рукой открыл одну. В ту же минуту по комнате распространился приятный запах. Воздух засверкал, точно он состоял из бриллиантовой пыли. Чувство чудного блаженства, чисто духовного, охватило все его существо, в то же время в воздухе раздалась слабая, но чудная музыка. Но в это же время в коридоре послышался голос, его звали по имени, и через мгновение в дверь раздался стук. "Вы тут, синьор?" — говорил голос Паоло. Глиндон закрыл вазу и поспешно поставил ее обратно на место, приказав Паоло идти ждать его в помещении на другом конце коридора, затем с сожалением оставил комнату. Закрывая дверь, он еще слышал замирающую гармонию и легкими шагами, с веселым сердцем пошел к Паоло, твердо решив возобновить свои опыты в такое время, когда их можно будет окончить, не боясь помехи. Когда он переступил через порог, Паоло с удивлением отступил. — Синьор! — вскричал он. — Вас нельзя узнать. Удовольствия, я вижу, украшают молодость. Вчера вы были бледны и расстроены, но прекрасные глаза Филлиды произвели на вас действие, какого никогда не производил философский камень (да простят меня святые за то, что эти слова слетели с моего языка) на самих колдунов! Глиндон бросил взгляд в старое венецианское зеркало и был не менее Паоло удивлен переменой, происшедшей в его наружности. Его фигура, обыкновенно сгорбленная от трудов и мыслей, показалась ему выше на полголовы, так прям был его изящный стан; его глаза сверкали, цвет лица сиял здоровьем. Если таково было действие простого вдыхания эликсира, то неужели алхимики были не правы, приписывая ему способность сохранять жизнь и молодость? — Простите, синьор, что я помешал вам, — сказал Паоло, вынимая из кармана письмо, — но ваш патрон написал, что будет здесь завтра, и поручил мне, не медля ни минуты, передать вам это письмо. — Кто его принес? — Всадник, который не стал ждать ответа. Глиндон развернул письмо и прочел: "Я возвращаюсь неделей раньше, чем думал: ждите меня завтра. Тогда можно будет начать испытание, которого так желаете; но помните, что, приступая к нему, надо сделать все свое существо возможно более духовным. Чувства должны быть побеждены и подавлены; ни одна страсть не должна подавать своего голоса. Можно достигнуть мастерства в каббале и в алхимии, но необходимо еще господствовать над своими чувствами и телом, над любовью, тщеславием, честолюбием и ненавистью. Я надеюсь найти тебя таким. Соблюдай до моего приезда пост и предавайся созерцанию". Глиндон с презрительной улыбкой смял письмо. Как, снова эти занятия! Снова воздержание! Молодость без удовольствий и любви! Мейнур! Тебя перехитрили! Твой ученик сумеет без тебя проникнуть в твои тайны. — А Филлида! Направляясь сюда, я прошел мимо ее хижины: она улыбнулась и покраснела, когда я стал шутить насчет вас, синьор. — Я должен поблагодарить тебя, Паоло, за такое приятное знакомство. Твоя жизнь, должно быть, полна всяких удовольствий. — О! Пока человек молод, нет ничего лучше нашей полной приключений жизни, да здравствует вино, веселье и любовь! — Это правда. Прощай, Паоло, на днях мы поговорим подольше. Все утро Глиндон был погружен в новое для него чувство блаженства. Он пошел в лес и там, перед радужными красками осенней листвы, испытал восторг, похожий на его прежние восторги художника, но более сильный и утонченный. Природа, казатось, стала ближе к нему. Теперь он лучше понимал все, в чем Мейнур так часто наставлял его, — мистерию симпатий и любви в природе. Теперь он был готов отдаться этой мистерии, подобно этим детям леса. Он должен был познать обновление жизни. Круговорот времен года, который проходит сквозь зимний холод, снова приносит с собой цветение и радость весны. Жизнь человека сравнима с одним годом растительного мира: он имеет свою весну, лето, осень и зиму — но только однажды. А листва столетних дубов вокруг него каждый год так же молода в лучах майского солнца, как зелень совсем юных побегов. "Моей будет твоя весна, но не твоя зима!" — восклицает Стремящийся. Погруженный в свои мечты, он незаметно вышел из леса и в нескольких шагах перед собою увидал небольшой домик скромной наружности. Дверь его была открыта, и он увидал девушку, работавшую с веретеном. Она подняла глаза, слегка вскрикнула и весело выбежала ему навстречу. Он узнал Филлиду. — Тсс! — сказала она, таинственно прикладывая палец к губам. — Не говорите громко, моя мать спит; я знала, что вы придете ко мне; как вы добры! Глиндон, немного смущенный этой незаслуженной похвалой, тем не менее не протестовал. — Значит, вы думали обо мне, прелестная Филлида? — Да, — отвечала, краснея, молодая девушка с той открытой и смелой наивностью, которая характеризует женщин Южной Италии, в особенности низшего класса. — Я ни о чем другом не думала. Паоло сказал мне, что знает, что вы придете ко мне. — Паоло вам родственник? — Нет, он друг для всех нас. Мой брат из его шайки. — Из его шайки! Разбойник! — В наших горах, синьор, мы не зовем горца разбойником! — Извините, но разве вы не трепещете иногда за жизнь вашего брата? Правосудие... — Правосудие не решается заглядывать в эти ущелья. Бояться за него! О нет! Мой отец и дед занимались тем же. И я часто сожалею, что я не мужчина. — Клянусь твоими прелестными губками, я в восторге, что твои сожаления напрасны. — Вы, значит, меня серьезно любите? — От всего сердца. — Я тоже люблю тебя! — сказала молодая девушка и позволила взять себя за руку. — Но, — прибавила она, — ты скоро оставишь нас, а я... Она остановилась, слезы показались у нее на глазах. Надо признаться, что во всем этом была опасность. Филлида, конечно, не обладала ангельской прелестью Виолы, но по крайней мере ее красота также имела власть над чувствами. Глиндон, может быть, никогда не любил Виолу, может быть, чувство, внушенное ею, не заслуживало названия любви. Как бы то ни было, но при виде этих черных глаз ему показалось, что он никогда не любил. — А разве ты не могла бы оставить свои горы? — тихо спросил он. — Ты меня это спрашиваешь? — сказала она, отступая и глядя на него. Но знаешь ли ты, каковы мы, дочери гор? Вы, блестящие и легкомысленные жители городов, вы часто говорите несерьезно. У вас любовь только препровождение времени, для нас она — жизнь. Оставить эти горы? О, если бы я могла оставить с ними и мою природу. — Оставь свою природу при себе, я люблю ее. — Ты ее любишь, пока ты верен; но если ты непостоянен! Хочешь ли ты знать, какова я, каковы дочери нашей страны? Дочери тех, кого вы зовете разбойниками, мы стараемся быть подругами наших мужей и любовников. Мы любим страстно и смело признаемся в этом. В опасности мы боремся вместе с вами, мы служим вам как рабы, когда опасность миновала, мы никогда не изменяем, а когда вы изменяете нам, мы мстим. Вы можете осыпать нас упреками, ударами, попирать нас ногами, как собаку, — мы безропотно переносим все; измените нам — и тигрица не будет более безжалостна. Будете верны, и наши сердца вознаградят вас; будете фальшивы, и наши руки накажут вас. А теперь скажи мне, любишь ли ты меня? В то время как итальянка говорила, лицо ее поминутно меняло свое выражение, при последнем вопросе она стыдливо опустила голову и боязливо ждала ответа. Эта бесстрашная гордость только восхитила Глиндона, вместо того чтобы испугать его. — Да, Филлида! — отвечал он. Конечно, да, Кларенс Глиндон! Самое непостоянное сердце отвечает да на подобный вопрос, заданный такими свежими губками. Берегись, берегись! О чем ты думаешь, Мейнур, оставляя своего ученика на двадцать четыре часа во власти этих диких горных кошек? Проповедовать пост и возвышенное отречение от чувственного соблазна! Это хорошо для такого человека, как ты, почтенный учитель, которому Бог знает сколько лет, но, когда тебе было двадцать четыре года, твой учитель, верно, держал бы тебя вдали от Филлиды, иначе у тебя было бы мало склонности к каббале. Они оставались вдвоем до тех пор, пока мать Филлиды не позвала ее из соседней комнаты. Молодая девушка одним прыжком была у своего веретена и снова приложила палец к губам. "В Филлиде больше волшебного, чем в Мейнуре, — думал Глиндон, весело возвращаясь в замок. — Однако, если поразмышлять хорошенько, я не уверен, нравится ли мне эта склонность к мщению. Но кто владеет действительной тайной, может смеяться даже над мщением женщины и отвратить всякую опасность!" Несчастный! Ты уже видишь возможность измены! Занони был прав: "Налейте чистую воду в грязный колодец, и вы только поднимете грязь!" Ночь уже наступила. В старом замке покой и тишина. Теперь пора. Мейнур, суровый Мейнур, враг любви, взгляд которого прочтет в твоем сердце и который откажет тебе в обещанных тайнах, потому что чудная улыбка Филлиды рассеяла безжизненный мрак, который он называет покоем, — Мейнур приезжает завтра; воспользуйся этой ночью. Берегись страха. Теперь или никогда. Храбрый юноша, храбрый, несмотря на все свои ошибки, он твердой рукой снова открыл дверь запретной комнаты. Он поставил лампу на стол около книги, которая осталась открытой, он стал переворачивать листы, но мог разобрать только следующее место: "Когда ученик приготовлен таким образом, пусть он откроет окно, зажжет лампы и намочит себе виски эликсиром. Он должен остерегаться пить эликсир большими глотками, потому что если он сделает это прежде, чем приготовит свое тело постоянным вдыханием, то вместо жизни найдет смерть". Дальше он не мог прочесть, шифр снова изменялся. Он внимательно и спокойно оглядел комнату. Луна безмятежно светила в открытое им окно, и казалось, что ее свет, который покоился на полу и стенах, обладал призрачной и печальной властью. Он поставил таинственные лампы в количестве девяти в круг посередине комнаты и зажег их одну за другой. Лазурный и серебристый ослепительный свет наполнил комнату, но скоро этот свет стал приятнее и слабее; легкий сероватый туман мало-помалу наполнил комнату; смертельный холод охватил сердце англичанина; с инстинктивным предчувствием опасности он с трудом дотащился до полки, на которой стояли хрустальные вазы; он поспешно стал вдыхать эликсир и смочил им виски. То же ощущение силы, молодости и блаженства, как и утром, мгновенно сменило смертельный ужас, который он только что испытывал. Он стоял выпрямившись, скрестив руки на груди, без страха наблюдал то, что развертывалось перед ним. Между тем туман принял уже плотность и вид снеговой тучи, и лампы сверкали сквозь него, как звезды. Тогда он ясно увидал фигуры, имевшие человеческие контуры, которые медленно проходили сквозь туман. Их тела были прозрачны и вытягивались и свертывались, как кольца змеи. Во время их величественного шествия он услышал слабый звук, точно они вторили друг другу голосами, которые, казалось, сливались в песнопение, наполнявшее душу невыразимым блаженством. Ни одна из этих фигур не обращала на Глиндона никакого внимания. Непреодолимое желание Глиндона принять участие в их движении заставило его протянуть руки и громко закричать; но с его губ сорвался только едва слышный шепот, а движение и звуки продолжались непрерывно, как будто рядом с ними не было никакого смертного. Видения медленно обошли кругом всю комнату и исчезли в открытом окне. Тогда глаза Глиндона, следившие за ними, увидели чтото неопределенное, появившееся в окне и вдруг превратившее в невыразимый ужас то блаженство, которое он до сих пор испытывал. Мало-помалу он стал различать этот неопределенный предмет. Казалось, что это была человеческая голова, покрытая черным покрывалом, сквозь которое сверкали адским блеском глаза, от которых у Глиндона на сердце похолодело. Это было все, что он мог различить в этом лице, — глаза, взгляд которых невозможно было выдержать. Но его ужас, который, казалось, был выше человеческих сил, увеличился в тысячу раз, когда призрак медленно вошел в комнату. Туман рассеялся перед ним, блестящий свет ламп потускнел, и их пламя закачалось от его присутствия. Вся фигура была так же закутана, как и лицо, но под покрывалом угадывался женский силуэт. Она двигалась не так, как движутся призраки, походящие на живые существа, а, скорее, ползла, как громадная рептилия. Наконец призрак остановился около стола, где лежала мистическая книга, и снова устремил свой взгляд сквозь полупрозрачное покрывало на того, кто так дерзко, неосторожно вызвал его. Самое гротескное и безумное воображение монаха или живописца средних веков не в состоянии было бы придать образу черта или дьявола выражение такой смертельной злобы, исходившей из его глаз, которая бросала в дрожь человека, потрясая до основания все его существо. Все остальное в нем было неопределенно, закутано в покрывало или, скорее, саван. Но его сверкающий взгляд излучал что-то почти человеческое в своей ненависти и страстной иронии, что-то такое, что подсказывало: эта ужасная тень не была вполне духом, она казалась настолько материальной, чтобы являться смертельным и ужасным врагом существ, обладающих физическим телом. Глиндон, у которого волосы встали дыбом и глаза остекленели от страха, в агонии судорожно прижимался к стене, не смея оторвать своего взора от ужасающего взгляда. В это время призрак заговорил. И скорее душой, чем слухом, понял он эти слова. — Ты вступил в безграничное пространство. Я Страж Порога. Чего ты хочешь от меня? Ты не отвечаешь? Или ты меня боишься? Разве ты не любишь меня? Разве не для меня отказался ты от радостей твоего рода? Ты хочешь стать мудрым? Я обладаю мудростью бесконечных веков! Поцелуй меня, мой смертный возлюбленный. Ужасный призрак подполз к нему, его дыхание коснулось его щеки! С пронзительным криком Глиндон без чувств упал на пол и не помнил ничего до тех пор, пока на другой день не открыл глаза и не увидел себя в своей постели. Яркое солнце освещало комнату, бандит Паоло стоял у его изголовья и, чистя свой карабин, напевал калабрийскую любовную песенку. Занони скрыл свое счастье на одном из тех островов, которым бессмертная слава Афин до сих пор придает меланхолический интерес. Видимый с вершины одной из его зеленых гор, этот остров был похож на чудесный сад и был самым прелестным из всех островов, разбросанных в этом дивном море. Там расточительная красота природы все еще, кажется, оправдывала те очаровательные суеверия, которые слишком привязывали людей к земле и которые скорее низводили богов к ним, нежели подымали людей к менее для них соблазнительному и заманчивому и менее чувственному и сладострастному Олимпу. Для коренных жителей остров был Великой Матерью, благосклонно улыбавшейся им из далекого прошлого. Жителям Севера для их счастья важны философия и свобода. На островах же, где Афродита возникает из пены морской, чтобы править ими, и где времена года встречают ее бок о бок на берегах своих, природы вполне достаточно для счастья их обитателей. Жилище Занони, немного удаленное от города, стоявшее на берегу небольшой бухты, принадлежало одному венецианцу. Оно было невелико, но отличалось редким изяществом. На море, в виду дома, стоял на якоре его корабль. Индусы служили ему, как всегда, с молчаливой торжественностью. Для таинственного знания Занони и невинного незнания Виолы шумный свет был одинаково не нужен. Небо и земля, полные любви, были вполне достаточным обществом для мудрости и незнания, пока они любили друг друга. Как я уже говорил, ничто в занятиях Занони не указывало на него как на последователя тайных наук, но его привычки были привычками человека размышляющего. Он любил уходить один на далекие расстояния на заре и в сумерки, а в особенности ночью, на восходе или закате луны. Он любил во время прогулок в глубь этого плодородного острова собирать растения и цветы, которые тщательно хранил. Иногда среди ночи Виола вдруг пробуждалась под впечатлением таинственного инстинкта, говорившего ей, что Занони нет более около нее; она протягивала руки и убеждалась, что инстинкт не обманул ее. Она замечала, что он говорил о своих привычках очень сдержанно, и если иногда ее охватывало какое-нибудь предчувствие или подозрение, то она старалась не выказывать его. Но на прогулках он не всегда был одинок, часто, когда море было совершенно спокойно, они вдвоем целые дни проводили на корабле, объезжая остров и посещая все соседние уголки Греции, казалось в совершенстве известные Занони. Его рассказы о прошлом, о легендах этой страны заставляли Виолу любить народ, который дал миру поэзию и искусство. По мере того как Виола узнавала Занони, она открывала в нем тысячи вещей, которые увеличивали и делали более могущественным очарование, которое он производил на нее. Его любовь была так нежна и предупредительна, он имел драгоценное качество быть еще более благодарным за то счастье, которое он испытывает, нежели гордиться тем счастьем, которое сам мог дать. Занони был обыкновенно мягок, холоден и сдержан почти до безразличия со всеми, кто имел с ним дело. Никогда никакое гневное слово не сходило с его уст, никогда гнев не сверкал в его глазах. Однажды они подверглись опасности, нередкой в этих полудиких местах. Пираты, промышлявшие вокруг, узнали о прибытии двух иностранцев, а из болтовни матросов они узнали о богатстве их господина. Однажды ночью Виола, только что уснувшая, была разбужена слабым шумом. Занони с ней не было; она со страхом стала прислушиваться. Вдруг ей послышался стон. Она быстро вскочила и бросилась к двери; все было спокойно. Послышался шум приближающихся шагов: вошел Занони, спокойный и, по-видимому, не подозревавший о ее страхе. На другое утро у главного входа в дом нашли три трупа, соседи опознали в них самых опасных и кровожадных разбойников архипелага, людей, виновных в сотне убийств, которым до сих пор удавались все преступления, внушенные им жаждою грабежа. Затем на берегу нашли следы более многочисленной шайки, как будто после смерти главарей сообщники обратились в бегство. Но когда стали разбирать дело, то смерть разбойников оказалась покрытой необъяснимой тайной. Занони не выходил из своего кабинета. Никто из слуг ничего не слышал, наконец, на трупах не было никаких следов насилия. Они умерли от неизвестной причины. С этой ночи дом Занони и его окрестности стали для обитателей острова священны. Соседние деревни, счастливые, что избавились от такого бича, глядели на иностранца как на человека, находящегося под особенным покровительством Святой Девы. И еще долго после отъезда Занони впечатлительные греки, пораженные странной и внушающей уважение красотой этого человека, говорившего на их языке так же хорошо, как они сами, голос которого часто утешал их скорби, а рука никогда не уставала удовлетворять их нужды, сохранили о нем благодарное воспоминание. Даже теперь они показывают большой платан, под которым они часто видели его задумчиво сидевшим в одиночестве в полуденное время. Но Занони посещал также места, более скрытые от взглядов, чем тень этого платана. На этом острове существуют смоляные источники, о которых говорил еще Геродот, и часто среди ночи луна видела его выходящим из миртовых кустов, среди которых текут эти горячие источники, влияние которых на органическую жизнь еще, может быть, даже неведомо современной науке. Еще чаще он проводил целые часы в фоте, находившемся в самой уединенной части острова, среди сталактитов, которые, кажется, были созданы рукою человека и которые суеверие жителей связывает с легендами о многочисленных и почти постоянных землетрясениях, колеблющих этот остров. Каковы бы ни были намерения Занони, заставлявшие его осматривать окрестные места, все они были связаны с одним могущественным желанием, и каждый день, который он проводил в обществе Виолы, усиливал и подтверждал это желание. Сцена, которую Глиндон видел во время своего экстаза, была верна во всех отношениях. Несколько дней спустя после этой сцены Виола смутно поняла, что какое-то духовное влияние, свойства которого она не посмела анализировать, старалось овладеть ее существом. Чудные и неопределенные видения, как те, которые она знала в юности, но более частые и более поразительные, преследовали ее днем и ночью во время отсутствия Занони; когда он возвращался, они исчезали и казались ей менее прекрасны, чем его дорогое присутствие. Занони тщательно и жадно расспрашивал ее про эти видения и не раз был огорчен и взволнован ее ответами. — Не говори мне, — сказал он однажды, — об этих неопределенных образах, о движениях звезд, о чудных мелодиях, которые кажутся тебе музыкой и языком небесных сфер. Не видела ли ты более определенного и более прекрасного образа, чем другие? Не слышала ли ты голоса, говорящего тебе на твоем языке и нашептывающего странные тайны священной науки? — Нет! В этих снах все неопределенно, ночью, как и днем; и когда при шуме твоих шагов я прихожу в себя, моя память сохраняет только смутное воспоминание счастья. Но как оно отлично в своей холодности от счастья слышать твой голос, когда ты говоришь: "Я люблю тебя!" — Почему же видения менее прекрасные казались тебе прежде столь очаровательными? Почему они охватывали твой ум и наполняли сердце? Прежде ты мечтала о каком-то волшебном мире, а теперь кажешься счастливой обыкновенной жизнью! — Разве я не объясняла тебе этого? Разве это обыкновенная жизнь любить и жить с тем, кого любишь? Мой волшебный мир во мне, не говори мне о другом. Ночь застала их на уединенном берегу, и Занони, оторвавшись от более возвышенных забот и наклонясь над этим дорогим лицом, забыл, что в окружавшей их бесконечности есть другие миры, кроме человеческого сердца. — Адон-Аи! Адон-Аи! Явись! Явись! И в гроте, где прежде раздавались предсказания языческих оракулов, вдруг появилась из причудливой, фантастической тени скалы гигантская светящаяся колонна. Она походила на блестящую струю видимого издали фонтана. Блеск ее осветил сталактиты и своды пещеры и отбросил слабый и дрожащий свет на лицо Занони. — Сын Вечного Света, — сказал маг, — ты, которого я, подымаясь по ступеням лестницы восхождения от воплощения к воплощению, узнал наконец в обширных равнинах Халдеи, ты, от кого я так широко черпал эту невыразимую мудрость, исчерпать которую может только вечность, ты, который тождествен мне, насколько это позволяют различия в нашей природе, ты, который в течение веков был моим добрым гением и другом, отвечай мне и руководи мной. Из сверкающей колонны вышло чудное видение. Это было лицо человека, очень молодое лицо с печатью вечности и мудрости; свет, похожий на сияние звезд, пульсировал в его прозрачных венах; все его тело было свет, и свет рассыпался искрами между волнами его роскошных блестящих волос. Сложив руки на груди, он остановился в нескольких шагах от Занони. — Мои советы были прежде тебе дороги, — тихим и нежным голосом заговорил он, — прежде, каждую ночь, твоя душа могла следить за полетом моих крыльев, чрез величие бесконечности. Теперь ты снова привязал себя к земле самыми крепкими узами и прелесть бренного тела пленяет тебя более, чем расположение сынов звездных пространств. В последний раз, когда твоя душа слышала мой голос, чувства уже смущали твой ум и затемняли видения. Я прихожу к тебе в последний раз; власть, которую ты имеешь, чтобы вызывать меня, уже исчезает из твоей души, как луч солнца исчезает с волны, когда между небом и океаном ветер гонит тучи. — Увы, Адон-Аи, — печально отвечал Занони, — я слишком хорошо знаю условия существования, в котором некогда твое присутствие разливало радость. Я знаю, что источник нашей мудрости заключается в равнодушии к свету, над которым она властвует. Зеркало души не может отражать в одно время небо и землю, одно исчезает с его поверхности, как только в глубине появляется другое. Но если еще раз, с тяжелым усилием ослабевающего могущества, я призвал тебя, то не для того, чтобы ты снова дал мне ту божественную окрыленность, при помощи которой ум, освобожденный от оков тела, поднимается до небесных сфер. Я люблю и любовью начинаю жить в сладостной, дорогой мне человеческой природе другого. Если я еще обладаю каким-нибудь знанием, то оно служит мне только для того, чтобы отвращать опасность, угрожающую лично мне или тем, на кого я могу смотреть с высоты моего знания, но я так же слеп, как самый обыкновенный смертный, относительно судьбы той, которая заставляет мое сердце биться страстью, затемняющей мой взор. — Не все ли равно? — отвечал Адон-Аи. — Твоя любовь только насмешка над любовью; ты не можешь любить, как те, кого ждет смерть и могила. Еще одно мгновение в твоей бесконечной жизни, и та, которую ты любишь, будет прахом. Другие обитатели этого мира идут к могиле рука об руку; рука об руку поднимаются они в новые циклы существования. Для тебя здесь остались еще века, для нее - часы; разве для тебя и для нее возможна общая будущность? Через какие ступени духовного существования пройдет ее душа, когда ты, одинокий и запоздалый, явишься с земли к дверям Света? — Сын звезды! Неужели ты думаешь, что эта мысль не преследует меня постоянно? Разве ты не видишь, что я вызвал тебя для того, чтобы выслушать меня и служить моим намерениям? Разве ты не читаешь во мне моего желания и моей мечты? Разве ты не знаешь, что я хочу возвысить ее существование до моего? Ты, Адон-Аи, пребывая в небесном блаженстве, не можешь испытывать того, что испытываю я, отпрыск смертного рода. Исключенный из того божественного круга, до которого возвысился мой ум, принужденный жить один среди людей, я искал себе друзей, но напрасно. Наконец я нашел подругу. У хищной птицы и у дикого зверя они есть, и я имею достаточно познаний и достаточно власти, чтобы удалить все вредное с ее пути, который должен вести ее к высшим сферам, пока наконец она будет в состоянии принять эликсир, побеждающий смерть. — И ты начал ее посвящение и бессилен продолжать. Я это знаю. Ты мог наполнить ее сон чудными видениями, ты вызвал лучших сынов воздуха и приказал им убаюкивать ее сон, но ее душа не слушает их, она возвращается на землю и уклоняется от их влияния. Почему? Слепец, разве ты не видишь? Потому что в ее душе все любовь. Нет никакой соединяющей страсти, которая привязывала бы ее к мирам, с которыми ты хочешь познакомить ее с помощью твоих таинственных чар. Эти вещи привлекательны только для ума. Что имеют они общего с земной страстью, с надеждой, которая сама поднимается к небу? — Но разве не может существовать никакой общей связи, которая соединяла бы наши души и наши сердца и оказала бы влияние на ее душу? — Не спрашивай у меня этого, ты не поймешь. — Заклинаю тебя, говори. — Разве ты не знаешь, что когда две души разделены, то связь, которая их может соединить, есть третья душа, в которой они встречаются и живут? — Я понимаю тебя, Адон-Аи, — сказал Занони, и лицо его засияло сильнейшей человеческой радостью, — и если судьба, темная для меня в этом отношении, даст мне счастье последнего смертного, если когда-нибудь будет существовать ребенок, которого я смогу прижать к груди и назвать своим... — Неужели ты для того мечтал стать выше людей, чтобы в конце концов стать человеком? — Но ребенок, вторая Виола, — прошептал Занони, не слушая сына Света, молодая душа, только что спустившаяся с неба, которую я буду воспитывать с той минуты, как она явится на землю, крылья которой я приучу следовать за мною и через которую сама мать возвысится и пройдет сквозь царство смерти! — Берегись, подумай. Разве ты не знаешь, что твой самый безжалостный враг находит в действительности? Твои желания все более приближаются к желаниям человеческой природы. — Человеческая природа прекрасна! — отвечал Занони. При этих словах лицо Адон-Аи осветилось улыбкой. ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПИСЕМ ЗАНОНИ К МЕЙНУРУ 1 "Ты ничего не говорил мне об успехах твоего ученика, и я боюсь, что обстоятельства так различно сформировали ум поколений, к которым принадлежим мы, и ум искренних и эксцентричных детей сего века, что все твои заботы и самое тщательное руководство не будут иметь успеха, даже если тебе и попадется неофит с более чистым и возвышенным характером, чем тот, кого ты принял под свою кровлю. Третье состояние существования, которое индийский мудрец вполне верно называет состоянием средним между сном и бодрствованием и не вполне точно называет экстазом, неизвестно жителям Севера, и немногие из них соглашаются предаваться ему, глядя на это состояние, как на Майю, на иллюзию расстроенной души. Вместо того чтобы возделывать эту эфирную почву, из природы, субстанции которой, если она правильно познается, можно было бы выращивать такие роскошные плоды и такие прекрасные цветы, они смотрят на это усилие ума подняться выше узкого мира людей в обитель бессмертных духов как на болезнь, которую доктор должен лечить с помощью лекарства; они не знают, что этому состоянию, в его еще несовершенной, младенческой форме, они обязаны происхождением поэзии, музыки, искусства, всеми идеалами прекрасного, которых не может дать ни сон, ни бодрствование. Мейнур, в те отдаленные века, когда мы с тобою были сами неофитами, мы принадлежали к людям, для которых реальный мир был закрыт и недоступен. Наши предки имели в жизни одну цель — сокровенное знание. Мы с колыбели были предназначены и приготовляемы к этому, как к жреческому служению. И то, что для нас было азами науки, на то нынешние ученые смотрят с презрением, как на фантастические химеры, или с отчаянием отворачиваются, как от непроницаемой тайны. Даже самые основополагающие начала теории электричества и магнетизма и те для них темны и неясны и служат предметом яростных споров между различными направлениями их слепой науки, а между тем даже в нашей юности как мало из наших братьев достигли первой ступени посвящения. А те, кто ее достиг, после нерадостного обладания теми преимуществами, которых они так жаждали, добровольно покинули Свет, не делая никаких усилий над собой, нашли свою гибель, как пилигримы в пустыне, не выдержав тишины одиночества и испугавшись бесцельности своего пути. Но ты, в котором живет, кажется, только одно желание знать, не спрашивая, к чему поведет оно, к счастью или несчастью, ты часто предлагал себя в проводники тем, которые хотели идти по пути таинственного знания, ты всегда старался увеличить и часто увеличивал число наших адептов, но они были посвящены в твои тайны только отчасти. Тщеславие, страсти делали их недостойными идти дальше, и теперь ты снова в качестве эксперимента, без любви, без жалости подвергаешь эту новую душу всем случайностям ужасного испытания! Ты думаешь, что любопытства и бесстрашия достаточно для успеха там, где глубокие умы и самая строгая добродетель часто не имели успеха. Ты думаешь, что хранящийся в его душе росток таланта художника может помочь ему взрастить величественный цветок золотой науки. Для тебя это новый опыт. Щади своего ученика, и если он обманет твои надежды с первых же опытов, то возврати его действительности, пока еще он может пользоваться преходящей чувственной жизнью, которая кончается могилой. Предупреждая тебя таким образом, я в то же время заставляю тебя смеяться над моими легкомысленными надеждами. Так часто отказываясь посвящать других в наши тайны, я наконец начинаю понимать, почему великий закон, связывающий человека с ему подобными даже в то время, когда он старается уединиться от них, сотворил из твоего холодного и безжизненного знания связь между тобою и человечеством; почему ты также искал учеников и последователей, почему, видя, как ряды нашего общества редеют, ты старался заполнить пробелы, вознаградить потери, почему среди твоих постоянных расчетов, неумолимых, как сама природа, ты всегда в ужасе отступаешь перед мыслью остаться в одиночестве. То же и со мной. Я тоже искал друга, ровню, я тоже содрогался при мысли остаться в одиночестве. И то, против чего ты предупреждал меня, случилось. Любовь. Любовь приводит все к своей мерке. Я должен опуститься до той, которую я люблю, или поднять ее до себя. Все, что принадлежит истинному искусству, всегда имело для нас привлекательность, так как само наше бытие пребывает в той сфере, из которой проистекает искусство. Таким образом, в той, которую я люблю, я открыл наконец то, что с первого взгляда призвало меня к ней, дочери гармонии. Музыка, войдя в ее существо, стала поэзией. Ее привлекала не сцена с ее пустой ложью, а тот собственный фантастический мир, который, казалось, представляла для нее сцена. Там ее поэзия находила свой голос, там она пыталась выразить себя в несовершенной форме и вновь возвращалась к себе, убеждаясь, что сцены недостаточно для нее. Поэзия окрашивала ее мысли, переполняла ее душу. Она не выражала себя в словах или творениях ее рук, она порождала чувства и облекалась в видения. А когда наконец пришла любовь, тогда она, как река в море, излила свои беспокойные волны в это чувство, чтобы стать молчаливой, глубокой и спокойной, чтобы стать вечным зеркалом Небес. Но благодаря этой поэзии, находящейся в ней, не может ли Виола подняться до поэзии вселенной? Часто, слушая ее безыскусную речь, я открываю в ее словах мудрость, подобно тому как мы обнаруживали странные свойства в каком-нибудь дикорастущем цветке. Я вижу, как ее душа созревает на моих глазах, и какое сокровище вечно новых мыслей, сколько чистоты заключается в ней! О, Мейнур! Сколь многие из нас разгадали законы вселенной, разрешили загадки внешней природы — осветили светом тьму. Но разве поэт, который ничего не изучает, кроме человеческого сердца, не более великий философ, чем все остальные исследователи природы? Знание и атеизм несовместимы. Знать природу — значит знать, что существует Бог. Но так ли это необходимо, чтобы познавать метод и архитектуру самого творения? Когда же я наблюдаю чистый разум, каким бы необразованным и детским он ни был, то мне думается, что я вижу перед собой Божественное, Духовное более ясно, чем во всей массе материи, которая носится в пространстве по Его воле. Основное правило нашего союза повелевает нам сообщать наши тайны только чистым душам. Самая ужасная часть испытания заключается в соблазне, который наше могущество представляет для злых. Как ужасно было бы, если бы порочный человек достиг нашего могущества. К счастью, это невозможно, его испорченность парализовала бы его могущество. Я надеюсь на чистоту Виолы с большим основанием, чем ты можешь надеяться на храбрость и гений твоих учеников. Я беру тебя в свидетели, Мейнур, что с самого того дня, когда я проник во все тайны нашей науки, я никогда не старался употребить их для недостойной цели!.. Наше столь долгое пребывание на земле, увы, не оставляет нам ни родины, ни семейства; закон, по которому наши науки и искусство должны стоять в стороне от бурных страстей и стремлений обыденной жизни, запрещает нам оказывать какое-либо влияние на судьбы народов, которыми небо управляет с помощью более грубых и слепых орудий. Несмотря на это, повсюду, где бы я ни был, я старался помогать несчастным и уничтожать зло. Мое могущество было враждебно только злым. Однако, несмотря на все наше знание, мы на каждом шагу принуждены быть только орудиями того Могущества, от которого мы получили наше! Как ничтожна вся наша мудрость в сравнении с той, которая дает малейшему растению его свойства и населяет каждую каплю мириадами живых существ! Но, одаренные властью иметь иногда влияние на счастье других, мы не знаем, что ожидает нас самих в будущем!.. С какой трепетной надеждой лелею я мысль, что мне можно будет сохранить для моего одиночества свет живой улыбки!" 2 "Не считая себя достаточно чистым, чтобы посвятить такую чистую душу, как ее, я стараюсь наполнить ее видения прекрасными и нежными сынами пространства, что подсказали поэзии, которая сама является инстинктивным проникновением в тайны мироздания, идею о сильфах. Но и эти создания менее чисты, чем ее мысли, менее нежны, чем ее любовь. Они не могли поднять ее выше ее человеческого сердца, потому что она имеет в самой себе свое небо..." "Я только что глядел на нее во время сна. Я слышал, как она шептала мое имя. Увы! То, что для других так сладко, для меня не лишено горечи; я думаю о том, что скоро настанет час, когда этот сон станет непробудным, когда это нежное сердце перестанет биться, когда эти уста, шепчущие мое имя, будут немы. Любовь имеет два различных вида; если мы будем видеть лишь ее плотские узы, ее минутные наслаждения, ее пылкую горячку и отупляющее воздействие, то нам покажется удивительным, что эта страсть есть высший двигатель всего мира, что ей приносились величайшие жертвы, что она оказывала воздействие на все культуры и во все века, что гений, во всем своем величии и божественной красоте, поклонялся ей, что без любви не было бы ни цивилизации, ни музыки, ни поэзии, ни красоты, ни жизни вне животного состояния. Но если взглянуть на любовь в ее божественной форме, в самоотверженности ее порывов, в ее интимной связи со всем, что есть лучшего в душе, если мы подумаем о ее власти надо всем, что в жизни мелко и ничтожно, о ее победе над идолами более грубого культа, о ее волшебной силе, которая превращает хижину во дворец, пустыню в оазис, а зимний холод в чудесную весну, с той минуты, когда туда проникает ее живительное дыхание, тогда нас удивит то, что так мало людей видят ее святую природу. То, что чувственный человек называет наслаждениями любви, есть самые ничтожные, самые незначительные из ее радостей. Истинная любовь не столько страсть, сколько символ, знак иного состояния бытия. О, Мейнур, может ли быть, чтобы настало время, когда я буду говорить с тобою о Виоле как о существе, переставшем существовать..." 3 "Знаешь ли ты, что с некоторого времени я часто спрашиваю себя, все ли так невинно в науке, отделяющей нас от остальных людей. Правда, что чем более мы поднимаемся и чем более низки и презренны кажутся нам пороки людей, пресмыкающихся один день на земле, тем более пронизывает нас чувство доброты и наше счастье кажется исходящим прямо от нее. Но в то же время сколько добродетелей в тех, кто живет в мире и кого поражает смерть. Разве не утонченный эгоизм наше состояние отъединения, обособленности, это самодостаточное, ушедшее в себя магическое существование, этот отказ от того благородства, которое включало бы в себя наше собственное благополучие, наши радости, наши надежды, наши опасения вместе с другими людьми? Жить, не боясь врага, в безопасности от всякой унижающей тебя болезни, свободным от всяких зол и бед, — такая судьба пленяет нашу гордость. Но в то же время не более ли достоин восхищения тот, кто умирает за другого? С той минуты, как я ее люблю, Мейнур, мне кажется, что с моей стороны подлость избегать смерти, которая поражает любящие нас сердца. Я чувствую, что земля охватывает и привязывает к себе мою душу. Ты был прав: вечная старость, спокойная и невозмутимая, есть дар более драгоценный, чем вечная молодость с ее стремлениями и желаниями. До тех пор, пока мы не станем только духами, покой может быть найден только в равнодушии". 4 "Я получил твое письмо... Возможно ли? Твой ученик обманул твои ожидания! Увы! Бедный ученик! Но..." (Следуют комментарии относительно подробностей жизни Глиндона, которые читатель уже знает или узнает вскоре, и настоятельная просьба к Мейнуру наблюдать еще за судьбой его ученика.) "Я также питаю надежду иметь ученика. Но ужасы, которые должны сопровождать его испытание, пугают меня! Я хочу снова посоветоваться с сыном Света". "Да! Адон-Аи, долгое время глухой к моим призывам, наконец явился мне, и его славное появление даровало мне надежду. Возможно, Виола, наконец наши души соединятся!" ПИСЬМО ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ "Мейнур! Пробудись от твоей апатии — радуйся! Новая душа явится в мире. Новая душа, которая назовет меня отцом! Если те, для кого существуют тяготы и радости человеческой жизни, должны трепетать от радости при мысли вновь увидеть свое детство возродившимся в их детях, если при этом в них вновь может возродиться Святая Невинность, которая является первой ступенью существования, если они могут почувствовать, что на человека при этом возлагается почти ангельская обязанность — с колыбели руководить новой жизнью, а душу пестовать для Неба, — то можешь себе представить, как я счастлив, встречая наследника всех этих даров, которые к тому же удваиваются, будучи разделенными! Как я радуюсь при мысли, что могу защищать, отвращать опасность, обучать и вести поток жизни, расширяя, обогащая и углубляя его, к раю, из которого он вытекает! И на берегах этой реки наши души соединятся, возлюбленная Мать. Наше дитя принесет нам таинственную симпатию, которой нам еще недостает. И тогда какой призрак станет тебя преследовать, какой ужас обеспокоит тебя, когда твое посвящение совершится около колыбели твоего ребенка!" Да, Виола! Ты теперь уже не то создание, которое на пороге твоего неаполитанского жилища следило за неопределенными образами своей фантазии; ты уже не та, которая стремилась дать жизнь идеальной красоте на подмостках, где иллюзия на час представляет небо и землю, до тех пор, пока усталый ум не начинает снова видеть только показной блеск и машиниста сцены. Твоя душа покоится в своем счастии, ее неопределенные стремления нашли себе цель. Одно мгновение заключает в себе иногда чувство вечности, так как, когда мы понастоящему счастливы, мы знаем, что умереть невозможно. Всегда, когда душа чувствует самое себя, она чувствует вечную жизнь. Твое посвящение отложено. Твои дни и ночи наполнены теперь только теми видениями, которыми счастливое сердце убаюкивает воображение, чуждое зла. Простите меня, сильфы, если я спрашиваю себя, не лучше ли, не прекраснее ли подобные видения, чем вы... Они стояли на берегу и глядели на солнце, исчезавшее в волнах. Сколько времени жили они на острове? Не все ли это равно? Месяцы, годы, может быть, — к чему считать это время счастья? Можно пережить целые века в одно мгновение. Так мы измеряем порывы наших чувств или наши скорби длительностью наших мечтаний или количеством чувств, порождаемых этими мечтаниями. Солнце медленно закатывалось, воздух был душен и тяжел; на море недалеко от берега неподвижно застыл величественный корабль, на деревьях ни один листок не шевелился. Виола приблизилась к Занони, какое-то предчувствие, которое она не могла определить, заставляло быстрее биться ее сердце; она взглянула на Занони и была поражена выражением его лица: оно являло озабоченность, волнение, беспокойство. — Это спокойствие пугает меня, — тихо сказала она. Занони, казалось, не слыхал ее. Он тихо говорил сам с собою, его глаза с беспокойством осматривали горизонт. Она не знала почему, но этот взгляд, вопрошавший пространство, эти слова, произнесенные на неизвестном наречии, смутно оживили в ней суеверное чувство. Она сделалась боязливее с того дня, когда узнала, что должна стать матерью. Странный кризис в жизни женщины и ее любви! Что-то, что еще не родилось, оспаривает уже ее сердце у того, кто до сих пор безраздельно господствовал в нем. — Занони! Посмотри на меня, — сказала она, беря его за руку. Он повернулся к ней. — Ты бледна, Виола! Твои руки дрожат. — Это правда, я чувствую, точно какой-то враг приближается к нам. — И твой инстинкт не обманывает тебя. К нам действительно приближается враг. Я вижу его сквозь эту тяжелую атмосферу, я слышу его сквозь молчание. Видишь ли ты, сколько насекомых на листьях? Они почти невидимы. Они следуют за дыханием врага. Это поветрие бубонной чумы! Он еще говорил, как вдруг с ветвей дерева, под которым они стояли, к ногам Виолы упала птица, она взмахнула несколько раз крыльями, вытянулась и замерла. — О, Виола, — сказал Занони с глубоким волнением, — вот смерть! Разве ты не боишься умереть? — Оставить тебя? О да! — Но если бы я мог передать тебе тайну, как победить смерть, если бы я мог остановить для твоей молодости течение времени, если бы я мог... Он вдруг остановился, взгляд Виолы выражал ужас, лицо и губы были бледны. — Не говори мне так, не смотри на меня так, — сказала она, невольно отстраняясь. — Ты меня пугаешь... О! Не говори так, я стала бы бояться, не за себя, но за моего ребенка! — Твоего ребенка! Но разве бы ты отказалась для твоего ребенка от этого чудного дара? — Занони! — Ну, что же? — Солнце исчезло у нас из глаз, но для того, чтобы показаться другим глазам. Исчезнуть из этого света — это значит жить там, наверху. О, мой возлюбленный! О, мой супруг, — продолжала она со странной и неожиданной живостью, — скажи мне, что ты шутил, что ты хотел посмеяться над моим легковерием! Чума не так ужасна, как твои слова. Чело Занони омрачилось, он молча глядел на нее несколько секунд. — Что дает тебе право сомневаться во мне? — почти сурово спросил он. — О! Прости меня, прости! Ничто! — вскричала Виола, рыдая и бросаясь ему на грудь. — Я не хочу верить даже твоим словам, если они обвиняют тебя. Он молча вытер поцелуем слезы Виолы. — Ах! — произнесла она с прелестной детской улыбкой. — Ты хотел дать мне талисман от чумы; видишь, я беру его у тебя сама. И она положила руку на маленький античный амулет, который он носил на шее. — Ты не можешь себе представить, до какой степени эта вещица сделала меня ревнивой к твоему прошлому, Занони! Это какой-нибудь залог любви, без сомнения? Но нет, ты не любил ту, которая тебе его дала, так, как ты меня любишь, хочешь, я украду у тебя твой амулет? — Дитя! — нежно сказал Занони. — Та, которая повесила его на мою шею, принимала это действительно за талисман, потому что она была так же суеверна, как и ты, для меня он больше, чем магический амулет: это воспоминание прекрасного, теперь погибшего времени, когда меня любили, не сомневаясь. Он сказал эти слова с интонацией печального упрека, который проник в сердце Виолы, но затем его тон вдруг принял торжественность, остановившую порыв чувств Виолы. — Может быть, наступит день, Виола, — прибавил он, — когда этот талисман перейдет с моей груди на твою, когда ты лучше поймешь меня, когда законы нашего существования будут одинаковы. Он медленно повернулся, и они тихими шагами пошли домой, но страх, несмотря на все усилия изгнать его, оставался в сердце Виолы. Она была итальянка и католичка, она имела все предрассудки своей родной страны. Она ушла в свою комнату и начала молиться перед образом святого Януария, который ее духовник дал ей в детстве и который всюду сопровождал ее. Она считала невозможным с ним когда-нибудь расстаться. На другой день, проснувшись, Занони нашел у себя на шее образок святого, рядом с мистическим амулетом. — Теперь тебе нечего бояться чумы, — сказала Виола, смеясь и плача, — а когда ты почувствуешь желание говорить со мною, как вчера, святой будет рядом, чтобы остановить тебя. Ну что, Занони, ответь теперь — может ли действительно существовать родство мысли душ, кроме как среди равных? Чума действительно разразилась, надо было оставить остров, их излюбленное убежище. Могущественный маг, ты не имеешь никакой власти спасти тех, кого любишь. Прощай, убежище любви и счастья, дорогие места спокойствия и безопасности! Беглецы, вы можете найти страны столь же прекрасные, но это время — может ли оно когда-нибудь вернуться? И кто может поручиться, что сердце не изменяется вместе с местом своего счастья, что оно ничего не теряет, оставляя места, где мы впервые жили с любимой? Малейший уголок заключает в них столько воспоминаний. Прошедшее, наполненное любовью, кажется, отвечает за будущее. Если вами овладевает мысль менее добрая, вам стоит взглянуть на какое-нибудь дерево, под сенью которого было произнесено столько клятв и слезы были стерты поцелуями, и вы возвращаетесь к первым минутам счастья. Но не то под кровлей, где ничто не говорит об этих первых минутах блаженства, где недостает красноречивого голоса воспоминаний. Да и разве тот, кто испытал глубокую привязанность, не скажет вам, что она изменяется с переменой места? Дуйте же сильнее, благословенные ветры, раздувайтесь паруса, прочь из края, где Смерть сменила царство Любви! Проплывают мимо берега, новые картины сменяют зеленые холмы и апельсиновые рощи Свадебного острова. Вдали уже видны мерцающие в лунном свете колонны храма, который афиняне посвятили Богине Мудрости. И, стоя на корме несущегося вперед судна, посреди крепнущей бури, почитатель, переживший свою Богиню, тихо произнес: "Неужели мудрость веков не принесла мне более счастливых часов, не озарила большими радостями, чем те, что получили от нее Пастух или землепашец, не знающие иного мира, кроме милого их сердцу деревенского уголка, иных наслаждений, кроме поцелуя и улыбки родного очага?" А луна, равно льющая свой свет и на развалины храма, покинутого богами, отошедшей в прошлое веры, и на хижину крестьянина, и на незапамятную вершину горы с покрывающим ее бренным растительным миром, казалось, спокойно и презрительно улыбалась в ответ человеку, который, возможно, видел, как возводили этот храм, и кто в ходе своей невероятной, таинственной жизни, может быть, еще увидит, как эта гора разрушится до основания. |
|
|