"Повесть о любви и тьме" - читать интересную книгу автора (Оз Амос)

23

Я помню, что мы, сестры, много спорили — с нашими подругами и друзьями, с учителями в гимназии, дома, между собой. Темы были разные: справедливость, судьба, красота, Бог… Подобные споры были весьма распространены в наше время, значительно больше, чем теперь. Спорили мы, конечно, и об Эрец-Исраэль, о проблемах ассимиляции, о партиях, о литературе, о социализме, о войнах, которые вел еврейский народ. Главными спорщиками были Хая и Фаня со своими подругами и друзьями. Я в этом участвовала меньше, поскольку была младшей, и мне всегда говорили: «Твое дело только слушать». Хая возглавляла организацию сионистской молодежи, или была там секретарем. Мама твоя состояла в социалистической молодежной еврейской организации «Ха-шомер ха-цаир», и я также, через три года после нее, вступила в эту организацию. Клаузнеры хотели, чтобы ты даже названия этого не слышал, они очень-очень боялись, что ты, не приведи Господь, приобретешь красноватый оттенок.

Однажды, кажется, это было зимой, на праздник Ханука, разгорелся у нас большой спор, который длился с перерывами несколько недель: наследственность и свобода воли. Помню, как сегодня, что твоя мама вдруг произнесла довольно странную фразу: «Если вскрыть человеческий череп и извлечь мозг, то сразу же станет видно, что наш мозг — всего лишь кочан цветной капусты. Даже мозг Шопена или Шекспира — всего лишь цветная капуста».

Я уже забыла, в какой связи Фаня сказала это, но помню, что мы очень-очень смеялись, не могли остановиться, у меня от смеха даже слезы выступили, но она даже не улыбнулась. У Фани был такой обычай — порой сказать на полном серьезе такое, от чего все рассмеются, и она знала, что будут смеяться, но сама не смеялась. Фаня смеялась лишь в тех случаях, когда это как-то трогало именно ее, смеялась одна, отдельно от всех, и тогда, когда никто даже не подозревал, что в теме беседы есть и смешная сторона. Вот как раз тогда твоя мама и взрывалась смехом. Впрочем, случалось это с ней чрезвычайно редко. Но если уж Фаня смеялась над чем-нибудь, то все находящиеся в комнате внезапно обнаруживали, что это и вправду смешно, и начинали хохотать вместе с ней.

«Всего-то вот такая капуста, — сказала она и, раздвинув ладони, показала размеры этого кочана, — но что за чудо: эта капуста вмещает и небо, и землю, и солнце, и звезды, и идеи Платона, и музыку Бетховена, и французскую революцию, и романы Толстого, и «Ад» Данте, и все пустыни, и все океаны… Есть там вдоволь места и динозаврам, и китам… Все легко проникает в недра этой капусты: и надежды человечества, и страсти, и вожделения, и ошибки, и фантазии… Всему там находится место, даже бородавке с черными волосами, что растет на подбородке дурацкой башки». В ту самую секунду, как Фаня неожиданно вставила отвратительную бородавку на башке где-то между Платоном и Бетховеном, все мы вновь покатились со смеху. Все, кроме твоей мамы, которая только смотрела на нас в изумлении, будто это не ее «капуста» рассмешила всех нас.

*

Потом Фаня написала мне из Праги философское письмо. Мне тогда было около шестнадцати, а она уже была девятнадцатилетней студенткой. Возможно, она писала свои письма ко мне чуть-чуть свысока, потому что я всегда считалась малышкой-глупышкой, но я помню, что это было довольно длинное, подробное письмо, обсуждавшее проблемы наследственности в их столкновении с окружающей средой и свободой волеизъявления.

Сейчас я попытаюсь пересказать тебе, но, разумеется, своими словами, а не словами Фани: вряд ли среди моих знакомых найдется много таких, кто был бы способен говорить так, как Фаня. Рассуждала Фаня примерно так: наследственность и формирующая нас окружающая среда, а также общественный статус — все это можно сравнить с картами, которые раздаются вслепую до начала игры. В этом нет никакой свободы — мир тебе дает, а ты просто берешь то, что дают, без какой-либо возможности выбирать. Но — так написала мне твоя мама из Праги — вопрос в том, что каждый из нас делает с картами, которые ему сдали. Ведь бывают игроки, великолепно играющие и при не слишком хороших картах, а бывают и те, у кого все наоборот: даже если карты выпали замечательные, можно все потратить, все проиграть! И это — и есть наша свобода: свобода сыграть теми картами, что нам сданы. Но и эта свобода, — написала мне Фаня, — зависит, по иронии судьбы, от везения каждого участника игры, от его терпения, разума, интуиции, смелости. И ведь, в конечном итоге, эти качества — тоже только карты, которые выпали или не выпали нам перед началом игры, без каких-либо вопросов с нашей стороны. А если это так, то что же, в конце концов, остается нам в качестве свободы выбора?

Не так уж много, — утверждала твоя мама. — Возможно, нам оставлена всего лишь свобода смеяться над нашим положением либо оплакивать его, свобода принять участие в игре или исчезнуть, свобода попытаться, по крайней мере, понять, в чем нужно, а в чем нельзя уступать, либо не делать таких попыток. Короче выбор — между тем, чтобы провести эту жизнь, бодрствуя, или провести ее в полудреме.

Вот такие примерно вещи писала Фаня, твоя мама. Но я их изложила своими словами. Ее слова я повторить не способна.

*

Если уж мы говорим о противостоянии судьбы и свободы выбора, если уж говорим о картах, то у меня для тебя припасена еще одна история. У Филиппа, нашего кучера-украинца, был сын — смуглый красавец Антон. Черные сверкающие глаза, словно два алмаза, уголки губ чуть-чуть оттянуты вниз, словно от презрения или чрезмерной силы, плечи широкие… Говорил он басом, так что, когда он возвышал голос, звенели стеклянные безделушки на комоде. Всякий раз, когда по улице шла ему навстречу девушка, этот Антон обязательно замедлял шаги, а девушка непроизвольно убыстряла свои, и дыхание ее учащалось. Я помню, что мы, сестры, подсмеивались друг над другом, а иногда и над нашими подругами: «Что, вырядилась в эту блузку ради Антона?» Или: «Цветок в волосах в честь Антона?» Или: «Кто это в честь Антона отправился гулять по улице в плиссированной юбке и коротких белоснежных носочках?»

Рядом с нами на улице Дубинской проживал инженер Стилецкий, племянник княжны Равзовой, которой в двенадцатилетнем возрасте был отдан в работники твой дедушка. Это был тот самый несчастный инженер, что основал мельницу, где папа сначала трудился простым рабочим, потом от имени этого инженера руководил всей мельницей и, в конце концов, откупил ее. Я до сих пор еще помню его полное имя и отчество — Константин Семенович Стилецкий. Жену его звали Ира, Ирина Матвеевна, и в один прекрасный день она просто бросила мужа и двоих детей, которых звали Сеня и Кира. Женщина эта просто сбежала с голубым чемоданчиком в руке — сбежала прямо в избу напротив, избу Антона, которую тот построил своими руками за нашим двором, на самом краю усадьбы. Там был выгон, где пасли коров. Верно, у нее были причины сбежать от своего мужа: он, возможно, и был каким-то там гением, но при этом пьяницей, болтуном, нытиком… К тому же он не однажды просто проигрывал ее в карты, то есть отдавал ее на одну ночь в качестве платы, если ты понимаешь, что я имею в виду: он отдавал ее на ночь тем, кто выигрывал у него в карты.

Я помню, как однажды спросила про это у мамы, но она перепугалась, аж побледнела и сказала мне: «Сонечка! Ой-ой-ой! Постыдись! Немедленно, ты слышишь!? Немедленно перестань думать о таких некрасивых вещах и начни думать о вещах красивых! Ибо это известно, Сонечка: если девушка думает о некрасивых вещах, у нее тут же начинают расти в разных местах на теле волосы, и голос у нее становится грубым, неприятным, как у мужчины. А после всего этого никто на всем белом свете не захочет на тебе жениться!»

Вот так нас тогда воспитывали. Но сказать правду? Я и сама не очень-то хотела думать о таких вещах. Думать о женщине, которая в качестве награды должна была идти в какой-то грязный барак, с каким-то пьяным негодяем. Думать о судьбах многих женщин, чьи мужья проигрывают их. Есть ведь еще способы проиграть женщину. Не только в карты! Только что поделаешь? Подобные мысли ведь не телевизор, где, если увидел вещи некрасивые, сразу же нажимаешь кнопку и убегаешь на другую программу. Нет! Некрасивые мысли — они словно гнусные червячки внутри цветной капусты.

*

Тетя Соня вспоминает, что Ира Стилецкая была женщиной нежной, миниатюрной, с приятным лицом. На лице этом застыло удивленное выражение, будто ее застигли врасплох: «Она всегда выглядела так, словно именно в эту минуту ей сообщили, что Ленин ждет ее во дворе и хочет с ней поговорить».

В избе Антона она прожила несколько месяцев, быть может, полгода. Муж ее, инженер, не позволял детям даже приближаться к ней и запретил им отвечать, когда она пыталась к ним обратиться. Но они могли видеть ее каждый день издали, и она тоже могла видеть их. Муж ее, Стилецкий, он тоже видел ее все время издали — у Антона. Антон любил носить Иру на руках. Даже после двух родов она сохранила тонкую, красивую фигуру, словно у шестнадцатилетней девочки. И Антон, бывало, поднимал ее на руках, как щенка, кружился с нею в танце, подбрасывал в воздух и ловил: «Оп-оп-опа!» Ира верещала от страха и била Антона маленькими своими кулачками, которые разве что щекотали его. Был он силен, как бык, этот Антон: голыми руками, без всякого инструмента, мог выпрямить едва ли не любую погнувшуюся в нашей карете железку. Это была просто трагедия без слов: каждый день Стилецкая видела перед собой и дом, и детей, и мужа, и они тоже каждый день издали видели ее.

Однажды эта несчастная женщина (она уже сильно выпивала, прямо с раннего утра тянулась к бутылке) просто спряталась у ворот их дома и дожидалась в засаде, когда, возвращаясь из школы, появится Кира, ее младшенькая. Я случайно оказалась там, на улице, и видела, как Кирочка не давала матери взять себя на руки, потому что отец запретил с нею общаться. Малышка боялась отца, боялась даже сказать матери несколько слов, она брыкалась и кричала «спасите», пока Казимир, управляющий инженера Стилецкого, услышав крики, вышел на лестницу. Он тут же замахал руками, издавая такие звуки, будто прогонял курицу. Я никогда не забуду, как Ира Стилецкая бежала оттуда и плакала, не тихими слезами, не так, как плачут дамы, нет, она голосила, как какая-нибудь служанка, как мужичка. Она рыдала со страшными завываниями, просто нечеловеческими завываниями: так воет собака, у которой отбирают щенка и убивают его прямо на ее глазах.

Было что-то подобное у Толстого… Ты ведь, наверняка, помнишь «Анну Каренину», тот эпизод, когда Анна однажды тайком пробирается в свой дом, чтобы увидеть сына, и чем все это кончается… Только у Толстого это совсем не так жестоко, как произошло у нас. Когда Ирина Матвеевна убегала от Казимира, она поравнялась со мной, близко-близко, вот, как ты сидишь сейчас… Мы ведь были соседями, но она не ответила на мое «здравствуйте», и я слышала ее вой раненого зверя, я даже почувствовала запах из ее рта, я видела ее лицо, и уже тогда она была не совсем вменяемой. В ее взгляде, в рыданиях, в походке я уже видела начало смертельного конца.

И в самом деле, спустя несколько недель или месяцев Антон бросил ее, или не бросил, а просто взял да уехал в одну из деревень. И Ирина вернулась домой, стояла на коленях перед мужем, и инженер Стилецкий, видимо, все же сжалился над ней и принял обратно. Но не надолго: ее то и дело забирали в больницу, и, в конце концов, появились санитары, завязали ей глаза, связали руки и отвезли ее в сумасшедший дом, в город Ковель.

…Я помню ее глаза, и это так странно, ведь с тех пор прошло восемьдесят лет, была Вторая мировая война, и Холокост, и войны, которые велись здесь, и было постигшее нас несчастье, и кроме меня все уже умерли, и все-таки глаза ее до сегодняшнего дня пронзают мое сердце, словно две острые спицы.

*

После этого вновь и вновь возвращалась, успокоившись, Ира домой, к Стилецкому, занималась немного своими детьми, даже посадила в саду новые розы, кормила птиц и кошек. Но однажды она убежала в лес, а спустя несколько дней, после того, как ее поймали, взяла бидончик керосина и вошла в крытую толем избу, которую построил своими руками на выгоне Антон. Антон там давно уже не жил. Она зажгла спичку, спалила избу со всем скарбом и сгорела сама. Помнится, в зимние дни, когда все было покрыто белым снегом, черные стропила сожженной избы казались обугленными пальцами, возникшими из белого снега и устремленными к лесу и к облакам.

Спустя какое-то время инженер Стилецкий совсем сбился с пути, тронулся умом, снова женился, обнищал и, в конце концов, продал папе свою долю во владении мельницей. Долю княжны Равзовой твой дедушка сумел выкупить еще раньше. Он ведь начинал у княжны в подмастерьях, он был у нее в услужении, нищий мальчик двенадцати с половиной лет, у которого умерла мать и которого мачеха выгнала из дому.

А теперь посмотри сам, какие круги рисует нам судьба: ведь и ты осиротел со смертью твоей матери ровно в двенадцать с половиной лет. Как и твой дедушка. Тебя, правда, не отдали какой-то полубезумной помещице. Вместо этого тебя отправили в кибуц. Там ты был «ребенком со стороны». Не думай, будто я не знаю, что это значит «ребенок со стороны» — так называли они детей, родившихся не в кибуце. Райский сад вовсе не ожидал тебя там. Дедушка твой в пятнадцать лет почти самостоятельно управлял мельницей княжны Равзовой, а ты в этом возрасте писал стихи. Спустя годы вся эта мельница перешла в собственность папы, который в глубине души слегка презирал любую собственность. Не просто презирал: он чуть ли не задыхался от этого. У моего папы, твоего дедушки, были и упорство, и полет, и величие души, и особая жизненная мудрость. Только счастья у него не было.