"КАВАЛЕРЫ МЕНЯЮТ ДАМ" - читать интересную книгу автора (Рекемчук Александр)

Сигнал


Тогда же мы прикинули, каким должно быть оформление будущей книги.

Я высказал пожелание, чтобы она вышла с портретом автора на обложке. Попросил Нагибина дать хорошую фотографию.

Через несколько дней из Пахры привезли пакет.

Фотография, по-видимому, была недавней: голова в роскошных сединах, с еще пробивающими сквозь нее темными прядями; породистое, изрезанное крупными морщинами лицо; молодые, но всезнающие и печальные глаза.

Об этом лице очень верно кем-то сказано, что во все поры жизни — от юных лет до глубокой старости, — оно не теряло красоты.

Вместе с портретом, уже по своей инициативе, он прислал репродукцию старинной гравюры: на ней была изображена пышнотелая русоволосая красавица, почти нагая, с крохотными ступнями ног и субтильными нежными ручками, она смотрелась в зеркало, которое держал перед нею влюбленный мальчик...

Мне показалось, что эту красавицу я видел в Эрмитаже или Лувре, излюбленный типаж Франсуа Буше, все эти поросячьи прелести, все эти пальчики, мочки, сосочки... Но я не знал картины, с которой сделана гравюра. Может быть, Фрагонар?

Позвонил Нагибину — спросить. Но он ответил, что сам уже многие годы безуспешно пытается это выяснить.

Затем, позабыв о Буше и Фрагонаре, он с юношеской увлеченностью заговорил о самой красавице:

— Понимаешь, сходство просто поразительное! Один к одному...

Было ясно, что речь идет о сходстве дебелой красавицы с героиней «Моей золотой тещи».

— Если вы вдруг захотите проиллюстрировать книгу...

— Ладно, — сказал я.

Портрет Нагибина и репродукцию унесла домой молодая художница Ирина Разина, которой мы заказали оформление книги.

Недели через две она пришла в издательство — очень взволнованная и внутренне смятенная, но полная сознания своей правоты, — и разложила на столе эскизы.

На суперобложке было лицо Юрия Нагибина, то самое, в сединах и сетке глубоких морщин.

Но оно было расколото вдребезги на кусочки, на осколки, даже не на квадратики, а на кубики, объемные, рельефные, хоть возьми и катай на ладони. Так прежде писали кубисты, а ныне исхитряются делать компьютерные умельцы: сплошное крошево, но, вместе с тем, на редкость цельно.

В эскизе переплета был использован тот же прием, только здесь разбита вдребезги вальяжная дама: как будто мальчик уронил зеркало — и в каждом осколке запечатлелась навек ее соблазнительная нагота.

Всё это было чертовски красиво, но полно тревоги и каких-то недобрых предзнаменований: разбитое зеркало...

— Но почему? — спросил я художницу.

— Эта книга разбила мое представление о Нагибине, — пылко заявила Ирочка Разина.

— А что ты читала раньше?

— «Зимний дуб»... в школе.

Показать всё это автору было проблемой. Нагибин залег в санаторий для сердечников, где-то в области, адреса не оставил, чтобы не беспокоили. Обещал, что именно там, в перерывах между радоновыми ваннами и кислородной палаткой, непременно закончит свой первый роман.

Мы и не решились беспокоить его.

А дальше всё совпало, как на заказ.

Нагибин и Алла вернулись из санатория.

А мне на стол положили сигнальный экземпляр только что вышедшей книги.

Этот томик был очень красив. Черный супер, белый переплет. К сожалению, «одеть» в супер весь тираж книги было для нас и для типографии делом неподъемным. Но и жертвовать эффектной художественной находкой не хотелось. Поэтому общий тираж книги вышел в двух вариантах оформления: в одном варианте переплет был черным, на нем — расколотый портрет автора со всеми его сединами; в другом — дородная красавица на белом глянце, осколки былой красоты... Будто бы на чей вкус: кому поп, кому попадья.

Мгновенный переход из белого в черное. И обратно — из черного в белое.

Вдруг вспомнилась белая лебедь из фильма о Чайковском, которая внезапно и грозно оборачивалась черным лебедем: Одетта и Одиллия из «Лебединого озера».

Я позвонил Нагибину:

— Есть сигнал... Что? Приезжай — сам увидишь.

Мы решили отпраздновать выход книги в самой большой комнате издательства, на четырнадцатом этаже высотки на Новом Арбате.

Девятого июня Юрий Нагибин приехал в «Пик» вместе с Аллой.

На минуту она оставила нас вдвоем, и я вручил ему конверт. В эти дни курс рубля летел вниз, рубль падал устрашающе и безнадежно. Всё летело кувырком. Поэтому гонорар был выплачен автору в долларах. По тем временам вполне прилично, да и по нынешним тоже.

Он сунул конверт за пазуху, схватился за томик, еще пахнущий, как принято говорить, типографской краской.

— Здорово! — выдохнул он. — Такой книги у меня еще не было. Он влюбился в нее мгновенно, как влюбились в нее и мы. Потом поднял глаза, в которых сквозила смертная тоска:

— А знаешь, я и не надеялся, что увижу эту книгу...

— Ну-ну, — ответил я шутливой укоризной. Тем более, что за стеной раздавался звон бокалов и тарелок: это наши издательские дамы заканчивали приготовления к пиршеству. Он тоже услышал этот звон, понимающе усмехнулся, сказал:

— Саша, ты извини... но я не буду пить водку. Алла привезла с собою домашнее вино, это как раз для меня... Понимаешь, у меня отекают ноги.

Каюсь, меня не сильно впечатлил этот симптом. Я не улавливал связи: при чем тут сердце, если отекают ноги?..

Обняв автора за плечи, повел его в соседнюю комнату.

Пиковские дамы расстарались: стол был потрясающим, поистине праздничным, и за этим столом собрались все, кто был причастен или считал себя причастным к появлению книги.

Были речи, тосты, ответные речи, ответные тосты — и, если признаться честно, то я смутно помню их содержание.

В памяти запечатлелись лишь два момента.

Глотнув пару рюмок водки, я решил попробовать домашнего винца, которое привезли из Пахры. Сидевшая между мною и Юрой Алла налила мне из бутылки. Я пригубил, почмокал, воздев глаза с видом знатока. Обнаружил, что мне очень знаком этот вкус. Но откуда?.. И вдруг вспомнил: это был вкус того компота, которым нас поили в круглосуточном детском саду на Плехановской улице, в Харькове, куда мама отдала меня перед школой на перевоспитание. Ну, точно: это был тот самый компот, компот моего детства, я запомнил его вкус на всю жизнь!..

Обрадованный сладким воспоминанием, я сунулся за спиною Аллы к Нагибину, чтобы съехидничать — мол, такого мы с тобой еще не пили! — но он не заметил моего движения и продолжал отрешенно рассматривать титульный лист книги с чернильным штемпелем «Сигнальный экземпляр».

Алла, наклонившись ко мне, полушепотом, чтобы он не слышал, сказала:

— Лишь бы Бог дал ему хоть несколько лет жизни...

— Несколько лет? — столь же тихо переспросил я. — Да он нам зимой такого нарассказывал, что в несколько лет не уложишься... Пусть будет больше!

Плеснул водки — ей и себе.

Второй врезавшийся мне в память эпизод был настолько нелеп и неуместен, что лучше бы его и не было, но он был.

Вдруг заговорил Миша Хамзин, наш исполнительный директор, тоже мой бывший студент, работавший после института на саратовском телевидении, а недавно вновь появившийся в Москве: Александр Евсеевич, возьмите; ну, я взял...

— Это — сатанинская книга!

Такова была первая фраза его спича. Вторую фразу он произнес сразу же вслед за первой, но я отделю ее паузой и ремаркой.

Едва он произнес эти слова, за столом, дотоле говорливом и шумном, повисла напряженная тишина: ведь всем стало ясно, что прозвучала преднамеренная дерзость, никем и ничем не спровоцированная, а, скорей всего, вызванная желанием показать себя.

Молчали все. Молчал и Юрий Нагибин, который, по-видимому, ждал продолжения речи с тем, чтобы потом на нее ответить. Либо смолчать, оставить без внимания.

Молчал и я, мысленно перебирая все возможные причины, которые подвигли нашего молодого менеджера на столь категоричное заявление.

Прежде всего, я обратил внимание на терминологию, поскольку она была актуальной: разгорался международный скандал вокруг книги Салмана Рушди «Сатанинские суры», автор которой был обвинен в святотатстве иранским аятоллой и заочно приговорен к смерти, где бы он ни нашел для себя укрытие и пристанище.

В паспорте Миша значился Махмудом: татарин, родившийся в Киргизии. В его прозе иногда — орнаментально и пикантно — сквозили восточные мотивы. Вместе с тем, у меня не было оснований считать его правоверным мусульманином. Еще в пору учебы в Литературном институте, как-то на семинарском занятии он прилюдно пожаловался: «А Саша Филимонов уехал в Челябинск и увез мое Евангелие!» — «Ничего, — утешил я его, — пока обойдешься Кораном». Смеху было.

И сейчас мне не очень верилось, что повести Юрия Нагибина задели религиозное чувство Миши Хамзина либо его нравственный аскетизм — вот уж чего не было, того не было.

То есть, в своей попытке мгновенного анализа ситуации я не нашел вразумительного ответа и был уже склонен к банальному выводу: вот, распустилась молодежь до безобразия, совсем не признает авторитетов — вот вам и свобода суждений, вот вам и свобода слова... И вообще — пить надо умеючи!

Однако второй частью своего застольного спича Миша Хамзин разрушил все мои логические построения.

— ...правда, я еще не читал этой книги, — сказал он.

А вот это уже было знакомо: «...правда, я Пастернака не читал, но всё равно осуждаю!»

Я его этому не учил.

Кажется, преодолев шок внезапности, теперь это поняли все за нашим дружным столом — поняли, что и откуда.

Но я не мог оставить без ответа выходку своего бывшего студента.

Я предложил выпить за здоровье Миши Хамзина и за его успехи на том новом месте работы, которое с завтрашнего дня ему придется искать.

Впрочем, он его уже нашел несколько раньше — и, может быть, потому был столь нагл. Он совмещал издательские хлопоты с работой на телевидении, в передаче «Ждите писем». Но и там у него не заладилось. Через некий срок, устроившись матросом на российское грузовое судно, Миша отплыл в Америку. Почему-то матросня невзлюбила новичка и, заподозрив в нем «мистера Кэй Джи Би», основательно избила. Добравшись до Майами, Миша сбежал с корабля и попросил политического убежища, что, вероятно, и было с самого начала целью его вояжа. Судно арестовали, а самого Мишу упрятали в тюрягу. Ко мне пришла, вся в слезах, жена Хамзина, оставшаяся в Москве с двумя детьми. Как было не посочувствовать! С помощью одной американской правозащитной организации удалось вызволить Мишу из-за решетки. Он устроился мойщиком посуды в ресторане и, со временем, перевез в Майами семью, они стали там жить-поживать, надеюсь, что счастливо.

Но вся эта история приключилась гораздо позже того дня и того застолья, в котором мой бывший студент произнес свой спич.

И хотя Нагибин сделал вид, что его это вовсе не задело — смех да и только, — но по его растерянной улыбке можно было понять, что словесный выпад достиг цели, что ему причинена боль.

Что ж, он должен был предвидеть, что за новую книгу ему еще не так достанется.

Минут через двадцать, сославшись на то, что сегодня дел невпроворот, Нагибин и Алла распрощались со всеми, поблагодарив за добрые речи, за книгу.

Я пошел проводить их до лифта, а лифта долго не было, мы еще о чем-то посудачили, и тут на четырнадцатом этаже раздался мелодичный звонок, сигнал о том, что лифт подан — и они покатили вниз.

В течение нескольких дней до нас доходили вести о том, что Юрий Маркович Нагибин разъезжает по московским издательствам и всем показывает книгу, выпущенную «Пиком»: учит наших коллег тому, как надо в быстром темпе и в столь же прекрасном оформлении издавать новинки русской литературы.

Конечно же, было лестно всё это слышать.

Но, вместе с тем, были и причины для беспокойства.

Мы уже знали, что издательство «Книжный сад» и его хозяин Юрий Кувалдин вот-вот выпустят в свет книгу дневниковых записей Нагибина, охватывающих полувековой период времени и подготовленных к печати самим автором. Как интересно!..

А вдруг какой-нибудь расторопный издатель перехватит и ту рукопись, что обещана нам? Тот роман, который со дня на день он должен был закончить — первый роман в его творческой жизни...

Но и эта проблема разрешилась вполне счастливо.

Утром семнадцатого июня из Пахры сообщили, что шофер везет в Москву рукопись нового романа.

В середине дня папка уже лежала на моем письменном столе.

Я развязал тесемки, откинул картон — нет ли письма от автора? — но письма не было.

На титульном листе красовалось заглавие: «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя».

Я вспомнил, как минувшей зимой, во время наших посиделок в издательстве, Нагибин шутливо, но решительно предостерегал: «Длинновато? Нет-нет, не уговаривайте: название останется именно таким...»

Однако я не терял надежды еще раз поспорить с автором романа. Я бы выдвинул следующий неоспоримый довод: читатели, в обиходе, сами сокращают длинные названия; вот уж и названия новых повестей произносят сокращенно: не «Тьма в конце туннеля», а «Тьма», не «Моя золотая тёща», а просто «Тёща»... а тут читатели отбросят без колебаний и «культ личности», и «волюнтаризм», и «застой» — и будут говорить кратко: «Дафнис и Хлоя»... но «Дафнис и Хлоя» — это не Юрий Нагибин, а Лонг, третий век нашей эры... или второй?

Я уже представлял себе, как будет протестующе пыхтеть, как будет рассерженно морщить лоб живой классик, сокрушая мои доводы, не оставляя от них камня на камне.

Но тут дверь отворилась, и в кабинет вплыла Наташа Худякова, совмещающая в «Пике» должности секретарши, заведующей канцелярией и корректора, — а почему бы ей и не совмещать в себе всё это: вон какая толстуха, вон какая красавица, живое подобие пышнотелой нагибинской тёщи!..

— Только что звонили из Пахры, — сообщила она. — Сказали, что Юрий Маркович умер.

— То есть, как — умер?

— Да вот так. Умер.

— А — это?..

Я ошалело листал страницы лежащей передо мною рукописи.

— Ну, с утречка отправил. А потом умер.

Я продолжал моргать, глядя на Наташу. Что за бред? Что за чушь?..

В окне был яркий июньский день, полыхало солнце, раскаляя добела стены высотки, в небе — ни облака, лишь ласточки мгновенными росчерками полосуют синь. В эту пору лета, в такое время дня, поди, вообще не умирают...

— А кто звонил?

— Не знаю, не назвались. Сказали, что из Пахры. И что умер... Но это была не Алла Григорьевна, не жена.

Моя рука машинально подкрадывалась к трубке, но я отдернул ее на половине пути.

Догадался, что в таких случаях не перезванивают.

Позднее журналистка Марина Генина поведала читателям «Вечерней Москвы» о последних днях и часах Нагибина:

«...Он писал взахлеб, без отдыха. Больное сердце требовало покоя, но Юрий Маркович глотал лекарства и не отходил от письменного стола: он должен был поставить последнюю точку.

Рукопись была перепечатана на машинке за неделю до его смерти. Я вычитала ее и переслала ему на дачу — он жил там круглый год. За день до смерти Юра позвонил мне по телефону. Голос был юным, счастливым. Он только что приехал с презентации двух новых книг. Одну из них — «Тьма в конце туннеля» — страшная повесть о фашизме в России — он не мечтал увидеть при жизни. «Я не верю, что держу в руках сигнал...» Я умоляла его лечь спать. Нет! Безумно устал, но спать не пошел. Нужно было уже вслед за мной вычитать до конца «Дафниса и Хлою». Он сделал это. Поставил последнюю в жизни точку, подготовил роман к печати и уснул, очень усталый и, наверное, очень счастливый... И не проснулся. Роман о любви был закончен, и сердце его разорвалось 17 июня 1994 года».

В этом свидетельстве всё ценно и достоверно, за исключением того, что презентация книги в издательстве «Пик» произошла не за день до внезапной смерти, а за неделю до нее.

Но это уточнение существенно лишь для тех координат времени, к которым приучены мы, а он уже пребывал в другом измерении.

Его похоронили на Новодевичьем кладбище. Вдова не хотела гражданской панихиды, только — отпеванье в Успенском соборе того же Новодевичьего монастыря.

Возможно, у нее были достаточные резоны для этого. Но, вместе с тем, нельзя было лишать друзей покойного писателя права сказать над его гробом слово прощания.

Я позвонил в Пахру кинорежиссеру Эльдару Рязанову, попросил уговорить Аллу. Она сдалась.

Панихида прошла в Доме кино на Васильевской улице.

Несмотря на разгар лета — самая страда кинематографических экспедиций, дачный сезон, горящие путевки, — в огромном фойе здания, под знаменитым витражем Леже, было полно народа.

Я различил в толпе Беллу Ахмадулину, Василия Аксенова, приехавшего на побывку из Америки, множество других знакомых лиц — зареванных, печальных, хмурых.

Выступал Михаил Ульянов, легендарный Егор Трубников из «Председателя». Взволнованно говорила о Нагибине Нина Соро-токина, написавшая вместе с ним сценарий забойного сериала «Гардемарины, вперед!» Я рассказал о его последней книге, которая вышла всего лишь несколько дней назад, ее практически еще никто не успел прочесть, еще никто не знал, с чем он ушел.

Над гробом зачитали телеграмму соболезнования, подписанную президентом России Борисом Ельциным.

На кладбище мы ехали вместе с Василием Аксеновым.

До этой горестной встречи мы виделись с ним три года назад, в Вашингтоне, в студии «Голоса Америки», через месяц после августовских событий 1991 года: после танков на московских улицах, мятежников с дрожащими руками, несметных толп у Белого дома, подавленного Горбачева, поваленного Дзержинского...

Тогда его взгляд, его речь, как мне показалось, были чрезмерно строги: ну, что, забегали? засуетились?., а что вы, ребята, делали, когда мы тут пахали, как негры, когда мы тут бились за вашу и нашу свободу?., нежились в своих Пицундах-Коктебелях, резвились по бабам, писали всяческую мутоту... И хоть бы кто извинился, принес покаяние! Так нет: по-прежнему шустрите, как ни в чем не бывало...

Тогда на «Голосе Америки» разговор у нас не получился.

В данную же минуту его насупленный взгляд еще и договаривал: один только Юра Нагибин оказался совестливым человеком — умер от стыда...

Спорить с ним не имело смысла.

Тем более сейчас, когда, выбравшись из автобуса, мы пошли к белоснежным стенам монастыря, его зубчатым башням без шатровых наверший, гулкой арке ворот.

Я попытался снять напряг молчания, прочтя ему наизусть из нагибинской «Тещи» те финальные строки, которые сейчас приведу в каноническом тексте.

«...Татьяну Алексеевну я увидел двенадцать лет спустя на помосте крематория, в гробу. Она всего лишь на полгода пережила мужа, ей не было шестидесяти. Умерла от сердца — сказали мне... В гробу лежала молодая красивая женщина с золотой головой... Она не уступила смерти ни грамма своей живой прелести. Стоящие у гроба были куда сильнее отмечены грядущим небытием, нежели она, уже ступившая в него. Она, а не я, повинна в том кощунстве, которое сотворил у гробового входа мой спутник и однолеток, почтив вставанием память усопшей».