"Русский Рэмбо для бизнес-леди" - читать интересную книгу автора (Звягинцев Александр)

Глава 14

В разгромленном детском садике размерзлись все батареи Воды в охранном агентстве "Секретная служба" не было. Нестерпимо пахло кошачьей мочой Скиф с Лопой заглянули во все закутки загубленного здания, но ничего подозрительного не заметили. В бывшем кабинете заведующей стыли от холода на цементном полу оба связанных уголовника Липовые милиционеры переоделись и стали обыкновенными гражданами, которых не отличишь в толпе.

– Братья, что ли? – присмотрелся к ним Засечный.

– Братья Климовы, – кивнул старший. – Я Дмитрий Дмитриевич, для друзей – Дим Дымыч. Курю много.. А это мой младший, Вадим, для друзей просто – Димыч. Я обыкновенный армейский подполковник, а он у нас шишка – майор генштабовский.

На столе задребезжал разбитый телефон. Старший послушал трубку и мрачно сообщил:

– Хозяин звонил – едет сюда.

– Много он вам платит? – поинтересовался Скиф.

– Первый месяц служим, денег еще не видели Для семьи иногда продукты перепадают… Я тещу похоронил, в долги влез. А он, гад… Мол, уберете убийц-отморозков – и доброе дело сделаете, и пять штук "зеленых" в карман с братом положите, с долгами расплатитесь.

– Была задумка у жоха нашего, – вставил младший Димыч, – тепленьких "новых русских" из кабаков по домам развозить. Ну, из казино, ресторанов, с малин ихних. Лицензия на частный извоз у него имеется.

– Это мысль! – у Лопы сверкнули глаза.

– Разгонишься по Москве на битых тачках, – безнадежно махнул рукой Дымыч. – Хозяин такого металлолома накупил, что бомж с пьяных глаз в них не сядет.

– Проблема в принципе решаема, – подумав, сказал Скиф. – А для надежности лучше эскорт: один за рулем шикарной иномарки, двое – сзади на моем "жигуле".

– Без документов? – сказал Засечный. – Много мы поездим, до первого гаишника. Нечего нам в Москве делать.

Во двор садика вкатила белая "Волга" с помятым крылом.

– Старый знакомец! – обрадовался Лопа. – Это он вчера у нас на хвосте висел. Скиф. Позвоню-ка я своим станичникам.

– Сами справимся, – остановил его Засечный, но Лопа лишь ухмыльнулся. Братья Климовы настороженно ожидали развязки. Младший из окна помахал рукой водителю и мешковатому толстяку, вышедшим из видавшей виды машины.

– Так тэж Нидковский! – выдохнул изумленный Лопа.

Не успели они войти, как Лопа поясным ремнем лихо скрутил водителя и передал его Засечному. Тот слегка отвел душу на бандюге в лыжной шапочке с мордой ищейки, перед тем как уложить его на пол рядом с двумя дружками.

– Слизняка не трогайте, а то еще обдрищется со страху, он хоть и вонючий, но не такой уж опасный..

Заходи, ваше сиятельство, заходи, предводитель дворовых кабыздохов, – расшаркался перед задержавшимся в двери Нидковским Лопа.

Нидковский от порога оглядел всю компанию, и у него затряслись мелкой дрожью щеки, а язык прилип к небу.

– Прин-н-ношу мои извинения господам офицерам… Пшепрашам, господа, – бухнулся он на колени. – Подневольно, под угрозой лютой расправы, поддался на уговоры.

– Кто? – рявкнул на него Скиф. – Кто заказал нас, спрашиваю?

– То-то-тоша Костров… По навету господина Мучника, Серафима Ерофеича…

– За сколько?

– Пшепрашам, господа, совершенно бесплатно, на правах деловой услуги…

– Брешет, сука! – червяком завертелся на полу бандит в лыжной шапочке. – Десять тысяч баксов заломил за Скифа с командой, кореша свидетели. Откройте им хайло – скажут.

– Господа, я хоть и потомственный аристократ…

Предки мои у магнатов Радзивиллов на службе состояли, но не побрезгую с вами и за один стол сесть…

В моей машине роскошное угощение; позвольте, я распоряжусь насчет стола, Панове. Развяжите моих холопов, они нам организуют царский стол И мы спокойно выясним отношения.

– Заткнись ты с своим столом! – щелкнул его по лысине Лопа.

– Это вы зря, – засмеялся Дим Дымыч. – Холопы… Во как играет шляхтича!.. Денег он нам не платит, а вот пиры в этой помойке закатывает. Мы сходим выгрузим его богатство из машины.

– Сидите и не рыпайтесь, – оборвал его Засечный. – Вас никто еще не простил.

– Да-да, подготовьте-ка лучше стол, – оживился приготовившийся было к худшему Нидковекий. – Господам лучше знать, что и как.

Стол только казаку Лопе да голодным братьям Дмитриевичам мог показаться "царским": ассортимент частной привокзальной лавочки.

– Это шефуля объедки с дворянского собрания сюда свозит, – ехидно прокомментировал с пола ищейка в лыжной шапочке.

– Павло, – сказал Скиф, – заткни собаке пасть, или Засечный ему башку открутит. Присаживайтесь, граф. Отведаем вашего угощения с лейблом "Для стран "третьего мира" Вот фальшивый "Наполеон" в самый раз для "новых русских" и фальшивых аристократов, которые в прежние времена и политурой не брезговали.

Скоро Нидковский приосанился, как отогретый в городской уборной авитаминозный воробей, и зачирикал здравицы в честь незваных гостей.

– Не пугайтесь, граф, – положил перед собой пистолет Скиф. – Убивать вас я пока не буду…

Нидковский подавился безвкусными рольмопсами и мелко заикал в салфетку, заправленную за воротник.

– Нам известно, что у вашей фирмы есть лицензия на частный извоз. Мы устроимся, пожалуй, на работу в твою фирму сроком.., месяца на два для начала.

– Тогда мне непременно нужны ваши трудовые книжки, паспорта с пропиской, фотографии три на четыре, автобиографии и заявление на мое имя от каждого. Я даже начальника отдела кадров держу для этой цели.

– А дача под Неаполем тебе не нужна? – Засечный сорвал с груди графа салфетку и запихнул ее в его открытый рот – За одну пакость еще не рассчитался, а уже снова бревно на нас катишь, ваше сиятельство?

– Пан Нидковский будет жить на этом свете ровно столько, сколько времени будет держать язык за зубами. Мы все трое поступаем на твою "Секретную службу", – постучал по его мокрому лбу Скиф. – С братьями Климовыми нас будет пятеро. А тем, – он показал на связанных уголовников, – немедленный расчет.

Нидковский стал давиться салфеткой, и, когда Лопа помог ему избавиться от нее, он возмущенно замахал руками:

– Какой расчет может быть с бомжами, которых я подобрал на вокзале? Гоните их в шею, Панове, в шею!

Это же "сто первый километр", все беспаспортные.

Я их из милосердия подкармливаю и ночевать в офисе разрешаю. Вон пусть те казачки отвезут их подальше и выкинут на какой-нибудь свалке.

К воротам детского сада подъехал микроавтобус.

Из него, путаясь в шашках, вылезали бравые донцы Лопы.

* * *

Ниссановский микроавтобус с казаками и красный "жигуль" со Скифом и Засечным свернули с трассы и остановились в леске напротив трехэтажного дворца за кирпичным забором, напоминающего больше средневековый рьщарский замок. Над замком черным цыганским платком застила небо огромная стая галдящих ворон, возвращающихся с полей на ночевку в лесок. Воронье галдело так громко и надсадно, что в оранжерее, примыкающей к замку, высокий старик в сетчатой майке с кряхтением распрямился и погрозил возмутителям спокойствия увесистым костистым кулаком.

– Ишь, базар развели, биксы майданные, в натуре!..

Скиф за его спиной вошел на цыпочках в раскрытую дверь и пристроился за китайским розовым кустом. Из-под майки на спине старика проступали голубые наколки: церковные купола с крестами, а на плечах замысловатые эполеты.

Когда старик снова с кряхтением склонился над грядкой цветущих тюльпанов. Скиф отрывисто скомандовал:

– Стоять!.. Руки за голову!.. Лицом к стене!..

Старик с руками за головой заученно ткнулся лбом в стекло.

– Отставить… Ложная тревога.

Старик осторожно повернулся, рука его скользнула к упавшим садовым ножницам.

– Скиф, падла буду! С того света?.. Ну, канай сюда. Бить не буду, но кости помну для начала. – Из ручищ такого старика не вырвешься. – Мне отовсюду стук идет: нет его ни по кичам, ни по зонам, ни по пересылкам и централам. А он тут, вишь, над стариком юморует… Как ты мимо вертухаев-то моих проскочил?

– Пока мои бойцы у ворот им фуфло толкали, я дырочку в заборе нашел. Потолковать я к тебе, дед Ворон, без лишних ушей и глаз.

– Потолковать… А просто свидеться со стариком неужто западло, а?

– Я только со вчерашнего дня в Москве.

– А-а-а. И уже притиснули?

– В воду глядишь…

– Кто с таким понтом?

– Сима, блядь Косоротая.

Старик присел на бочку и вытер пот с седых кустистых бровей.

* * *

Родом дед Ворон, а по своему полному наименованию Григорий Прохорович Варакушкин, был из затерянного в лесах и болотах на стыке России, Украины и Белоруссии небольшого хутора. В крестьянской семье Варакушкиных рождались одни сыновья, пятеро молодцов – один краше другого. Братья с родителями, богомольными добрыми людьми, от зари до зари горбатились на болотистых наделах, потом и мозолями добывая хлеб свой насущный. Богатства особого в семье не было, но и с протянутой рукой, боже упаси, по миру не ходили.

Коллективизацию и раскулачивание в этих местах ретивые комиссары "учудили" как раз в тридцать третьем году, когда крестьяне вымирали от голода целыми семьями, а у живых порой не было сил по-людски похоронить умерших.

Утренней сумеречью, когда молочные туманы укрывают болота, нагрянули в их дом пьяные люди с винтовками, в фуражках с красными околышами. От шума проснулся на сеновале Гриня и увидел сверху, как мечутся по двору куры и гуси, визжат под ножами в лужах крови свиньи, а его батяню и братьев, со связанными за спинами руками, красные околыши волокут к подводам, к которым уже привязаны обе их кормилицы – комолые пестрые коровы. Заорал он от страху и свалился с сеновала прямо на голову выходящего из хлева красного околыша. Тот с перепугу выхватил "наган" и стал палить по мальцу. Соскочили с подвод братья, чтобы прикрыть собой поскребыша, но красные околыши бросились к ним волчьей стаей, опрокинули в грязь и стали молотить их прикладами винтовок.

– Гринюшка-а-а-а, беги-и-и-и, ро-о-одненьки-ии-ий! – подбитой птицей повис над рассветным хутором крик его мамки, и этот крик он навсегда унес в свою взрослую жизнь…

Он перемахнул через забор в сад, из сада в зацветающую картошку, а вслед ему, осыпая с яблонь созревающие плоды, гремели винтовочные залпы и летел лютый мат. Из картошки Гриня метнулся в укрытые туманом овсы и упал без чувств под куст конского щавеля, вымахавшего на проплешине в два его роста.

Двое суток пролежал он без движения в овсах, а на третьи, не заглянув даже на разграбленное родимое подворье, побрел куда глаза глядят…

Опустевшие в тот голодный год украинские шляхи к зиме привели его в богатый город Харьков, бывший в то время столицей Украины. Помыкавшись с протянутой рукой в Харькове, Гриня примкнул к подростковой банде, состоящей из таких же подранков, промышляющих мелким воровством на вокзале и на базарах.

Из-за природного ума и начитанности уже через два года Гриня стал вожаком банды, а за черный как смоль чуб и особый дар освобождать фраеров от карманных часов, перстней, колец и всего прочего, что блестит, получил он у взрослых урок кличку Воронок.

Время шло, и Воронок очень быстро превращался во взрослого Ворона. Как-то на гастролях банды в Киеве один уркаган с дореволюционным стажем доходчиво объяснил ему: воровать у граждан – дело последнее. Воровать надо у государства, так как государство само – самый большой грабитель. С тех пор повзрослевшая банда завязала с "раздеванием" фраеров и переквалифицировалась на государственные магазины, продуктовые склады и торговые базы. Разрабатывая хитроумные операции, Ворон бормотал всегда загадочную для урок фразу из Тиля Уленшпигеля:

"Пепел Клааса стучит в мое сердце!" Милиция Харькова с ног сбивалась, но дерзкие ограбления следовали одно за другим. Гриня жестоко мстил красным околышам за разоренную свою семью. Все награбленное шло на воровской общак.

Взрослые урки, на которых в первую очередь падал гнев красных околышей, попытались даже убить его, но в жестокой поножовщине на одной из загородных "малин" сами потерпели полное поражение и признали его власть над собой.

Индустриализация в стране захватывала в свой водоворот и юных грабителей. Они поступали работать на заводы и фабрики, учились на рабфаках, но по первому требованию вожака являлись на "малину" и шли на дело, потому что Ворон люто расправлялся с отступниками от воровских законов. Сам он к тридцать восьмому году тоже закончил рабфак при Харьковском тракторном заводе и, чтобы окончательно выяснить для себя вопрос взаимоотношений государства и личности, усердно штудировал Уголовный кодекс, готовясь к поступлению в Харьковский юринститут. Время от времени кто-то из харьковских урок "залетал" по мелочевке в зону, и от них пошел гулять по Гулагу слушок о фартовом харьковском жигане по кликухе Ворон. Как водится, слушок обрастал фантастическими подробностями его воровских подвигов и в конце концов дошел до ушей красных околышей.

Повязали его прямо в институте, у доски со списками поступивших, где была и его фамилия.

Но Ворон не "каркал" – подельников не заложил, никаких бумаг не подписал. Ему влепили семерик, и "столыпинский вагон" увез его в Воркуту.

Зона баклана с громкой воровской славой встретила сдержанно. Королем зоны был здоровенный армянин-глиномес, карточный шулер из Сухуми по кличке Арно Туз. Ворон стойко перенес обязательную для баклана "прописку" и издевательства спаянной кавказской шоблы Арно, от которой больше всего, с благословения вертухаев, доставалось доходягам политическим. Держался Ворон замкнуто и власти Арно над собой не признавал. Однажды Арно предложил ему работать на лагерного "кума". Ворон не долго думая послал его по матери. Разъяренный Арно решил поставить строптивого новичка на "четыре кости", и тогда Ворон на виду у всего барака точно рассчитанным движением всадил ему в солнечное сплетение заточку из оленьего рога. Зеки при виде мертвого Арно оцепенели от ужаса, но быстро опомнились и понесли по кочкам кавказскую шоблу. На другой день вертухаи свезли за зону на подводах шесть трупов и закопали их в мерзлую воркутинскую землю.

Ворону добавили еще семь лет и отправили по этапу в лагерь на заполярной горной реке Собь. С этапа он бежал, воспользовавшись жуткой пургой, бушевавшей несколько дней над Полярным Уралом. Река к тому времени еще не встала, и он, соорудив плот, сплавился на нем до Лабытнанги. В Лабытнанги через ссыльных поселенцев с Украины ему удалось достать документы на имя местного жителя и наняться пастухом оленей в ненецкий колхоз. За зиму на парной оленине, рыбе и полярных куропатках Ворон раздался вширь и вошел в полную мужскую силу: рост под сто девяносто, косая сажень в плечах и пудовые кулаки.

С оленьими стадами в ту зиму он дошел до Тарко-Сале, а оттуда по весне с первыми караванами леса сплавился по Оби до Ханты-Мансийска. В Хантах Ворон неожиданно встретил своего хуторянина, также раскулаченного в голодном тридцать третьем году.

От него он узнал, что родители его упокоились в здешной приобской земле, что два средних его брата в армии, на финской войне. Хуторянин отвез его на телеге в таежную деревню, где на спецпоселении жили два старших брата Ворона. У братьев уже были семьи и хозяйство. Узнав, что их будто с неба свалившийся младший брат Гриня – беглый зек, старшие братья не на шутку перепугались. На третий день его гостевания связали они его сонного вожжами и выдали красным околышам. Ворон не осуждал братьев, но у него будто пуповина оборвалась. Он понял, что отныне жить ему на земле одиноким тундровым волком…

Потом была Свердловская этапка, червонец за побег и ходка на дальняк, в Магадан. Туда уже дошли вести о "подвигах" харьковского уркагана. Признанные воровские авторитеты сочли за честь скорешиться с уркой, замочившим в Воркуталаге ссучившегося Арно Туза, и отвели ему место на нарах у окна. За приверженность воровским традициям лагерные паханы уже через два года посвятили Ворона в звание "вора в законе".

В Магаданской зоне в ту пору был на отсидке цвет интеллигенции, У Ворона появилась возможность общаться со знаменитыми артистами и военачальниками, слушать академиков и профессоров, читать умные книжки и закрыть наконец мучивший его вопрос о взаимоотношениях личности и государства. Это – взаимоотношения кошки и мышки. Кошка может сразу слопать мышку, может поиграть с ней в прятки… А сумасшедший поп, сидевший еще с ленинских времен, раскрыл Ворону великую тайну жизни: над человеком есть только двое судей – бог и он сам.

Когда дошла весть о германском вторжении, Гулаг забурлил страстями. Все рвались на фронт. Ворон написал заявление. Лагерное начальство радо было избавиться от отпетого рецидивиста, якшающегося с политическими, и включило его в списки штрафников первым номером.

В новогоднюю ночь под сорок третий год штрафбат, где оказался рядовой Варакушкин, прямо с марша бросили на прорыв немецкой обороны на Ельнинском плацдарме. Впереди – огрызающиеся трассерами линии окопов дивизии СС, позади – красные околыши с пулеметами и собаками. Резались молча, выхлестывая на врага всю накопившуюся в лагерях злобу. Опешив от незнакомой тактики боя и от их звериной ярости, эсэсовцы в панике бежали. Когда рассвет открыл поле ночного боя, усеянное трупами в черных мундирах и в черных телогрейках, выяснилось, что от батальона остался двадцать один штык.

– Где комбат и командиры рот? – спросил подъехавший комдив.

– Всех начальников-выбили фрицы еще на первой линии.

– Фуфло, блатняки; мне не толкайте… Кто же вас на вторую линию привел?

– Он, – показал пожилой штрафняк на окровавленного Ворона, сидевшего в стороне.

– Ранен, солдат? – подскочил к нему полковник.

– Нет, – поднялся Ворон. – То кровь чужая…

– Жаль, – огорчился комдив, протянул ему фляжку со спиртом. – Я б тебя тогда на законном основании в разведбат забрал…

За этот бой Ворон получил орден Красной Звезды, что у штрафников было большой редкостью.

Потом штрафников бросали на прорывы: под Гжатск, Псков, под Великие Луки. В деревне Поречье, что под Великими Луками, в ночной рукопашной схватке Ворон напоролся грудью на эсэсовский тесак.

Уезжать в тыловой госпиталь он отказался, и его поместили в дивизионный медсанбат. Там Ворон сразу же запал на молоденькую медсестру, раскосую казашку из Гурьева. И она не устояла перед красивым русским парнем. Целый месяц провалялся Ворон в госпитале, отогревая возле нее свою промороженную жиганскую душу.

После выписки, теперь уже на полном законном основании, комдив направил его в дивизионный разведбат. С такими же забубенными головушками – фронтовыми разведчиками – ползал он на брюхе по немецким тылам: доставал "языков", рвал мосты, нащупывал слабые места на немецком передке. А по возвращении, хоть на час, летел как на крыльях в медсанбат к своей казашке, обещавшей родить ему после войны косоглазого балашку-сына.

Под городом Перемышлем немцы обошли дивизию с флангов и прошлись по ее тылам. После ожесточенных боев положение выправилось, и, пользуясь затишьем, Ворон полетел в медсанбат… Пожилой санитар показал, ему сложенные во дворе трупы и пояснил:

– Ворвался фриц, всех раненых и лекарей-мужиков зараз перебил, а потом уж и лекарок… Но поперву ссильничали над лекарками, псы шелудивые.

В ту же ночь, взяв с собой только финку, Ворон уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел в блиндаж. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому временем генералом, несказанно удивился.

– С Ельни такой "симфонии" не слышал! – сказал он.

Еще больше удивился генерал, когда командир разведбата доставил ему оглохшего сержанта Варакушкина и немецкого полковника, обладателя Железного креста с дубовыми листьями.

Полковник оказался крупной штабной птицей из Берлина, а в размокших немецких планшетах нашли важные документы. Комдив лично приколол Ворону очередной орден, недавно введенную солдатскую "Славу" третьей степени, и снова угостил его спиртом из своей фляжки.

А на Дунае, уже в Австрии, на разведбат навалились превосходящие по численности вдвое власовцы, прорывавшиеся к американцам на Запад. И пришлось старшине Ворону снова принять командование батальоном на себя, ввиду того что опытные снайперы власовцев в первые же минуты схватки выбили всех офицеров. После того лютого боя на заваленном трупами берегу Дуная комдив приколол к окровавленной изодранной гимнастерке контуженого Ворона "Славу" второй степени и молча, по-братски обнял его.

Ту войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. Но, слава богу, та война быстро закончилась.

Красные околыши в Харькове демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Но Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и, как герой войны, получил небольшую комнатенку в бараке.

Комнатенка была обшарпанной, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной вохровцы.

В милиции его привели к мордатому майору, скорому на допрос, – и Ворон узнал в нем того самого конного красного околыша, который раскулачивал его семью. Майор Скорый требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и сдавать было не в его правилах. Он сказал майору все, что о нем думает. Тот выпучил рачьи глаза и пообещал закатать его дальше некуда. Уже через две недели вору-рецидивисту Ворону впаяли червонец, и "столыпинский вагон" увез его в Каргопольлаг.

Послевоенная зона резко отличалась от довоенной За войну упала в цене человеческая жизнь. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые "ломом подпоясанные" и "отколотые". Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свое звание вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и ему, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.

В пятьдесят первом году "ломом подпоясанные" подбили зеков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить их. Когда пляшут все – пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штафбату, залег в тайге. Когда немного затихло, беглые сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его подельников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.

Назад дорога ему была отрезана, и, сколотив банду из местных блатарей, он принялся вновь брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Но, имея опыт фронтового разведчика, он разрабатывал теперь операции более профессионально и хитроумно. Так продолжалось восемь лет…

В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому мосту, он случайно увидел красного околыша из своего детства. Майор Скорый из харьковской уголовки теперь был генерал-майором московской милиции. На его груди красовался целый "иконостас", но особенно Ворона удивили два ордена Славы. "Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, – размышлял он. – Но офицерам "Славу" не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…"

Подольская братва дала Ворону наколку на квартиру его визави… Операцию он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что генерал выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон нашел парадный мундир с "иконостасом". У него задрожали руки, когда он увидел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена.

"Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои "бебехи" в свою пользу", – понял Ворон.

В сейфе еще находилась коробка, набитая пачками долларов. Тут же лежали несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей, на предъявителя, и горсть брюликов чистой воды.

Итит твою мать, а мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит.

Прихватив коробку и свои "бебехи", он покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото генерала. Сберегательные книжки с рублями он полностью кинул на воровской общак, а коробку с долларами, брюлики и свои фронтовые "бебехи", запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.

Взяли Ворона через год. Хотя следаки ничего толком не доказали, но срок ему впаяли, по совокупности пятнадцать лет полосатого режима.

Тянул он этот срок сначала во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще червонец, и "столыпинский вагон" увез его на станцию Харп.

В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми выше крыши. Ворон догадался, откуда у малявы уши растут – визави даже на полосатом режиме пас его, боясь своего разоблачения. Ворон принял маляву всерьез и стал готовиться к встрече.

Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих.

Одного пришлось ему завалить заточкой из напильника, ссученный отморозок уж больно напролом буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовской генерал, обещал от сто второй мокрушной статьи всех троих отмазать и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…

– Ноги тебе надо делать, Ворон, – сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. – Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.

А ноги сделать из полосатого режима в ту пору было не так-то просто… Выручили московские кореши: по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг.

Не успел Ворон оглядеться на новом месте, как проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Кипеш красные околыши быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух бакланов по первой ходке.

"Пропадут желторотые, – с жалостью подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. – Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а желторотые, может, еще небо в алмазах увидят…"

Барон был мужик не вредный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на крутой статье. Накинули Ворону еще пятерик и по ходатайству Барона оставили его на зоне.

Авторитет Ворона у зеков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом, то есть судьей зоны.

После восемьдесят пятого года железное здоровье Ворона резко пошло на убыль, открылся туберкулез в отбитых на допросах легких. Он понимал, что земная юдоль его заканчивается, и с философским спокойствием ждал смертного часа.

"Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с ворьем, насильниками и мокрушниками чего-то мне не в масть, – иногда думал он и тяжко вздыхал:

– Не в масть, да жизнь не кино – обратно не перемотаешь".

Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети вертухаев и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог не шелохнувшись сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг навадиваться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он стал мысленно прокручивать всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали, как живые, лица его фронтовых побратимов-разведчиков и лицо единственной любимой им женщины, его косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детей, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих нерожденных детей.

Тоска по своим нерожденным детям заставила Ворона приглядеться к уголовному молодняку, валившему в последние годы в зону косяком.

Скиф появился на зоне в восемьдесят девятом. Вошел в барак и, увидев свободные нары у окна рядом с нарами Ворона, положил на них свой матрац. Это было неслыханным вызовом всему бараку. Нары рядом с паханом заслуживают ходками в зону и воровским фартом на воле. Барак попер на новичка озлобленной толпой. Скиф спокойно оглядел всех и командирским голосом заявил:

– Спать буду здесь. Кто против – два шага вперед.

– Мочи фуфлыжника! – заорал наширявшийся петух Сима Косоротая, из московской фарцы, и, напоровшись на кулак Скифа, на заднице пролетел до двери и ткнулся прыщавой мордой в парашу.

– А ты тут будешь спать отныне и вовеки, – показал ему на парашу Скиф.

Сима Косоротая поспешно замотал головой. Его нары и так были у параши.

– Откуда ты, фраерок, такой понтовый выискался? – оглядел старик ладную стать Скифа.

– Из страны, где обитают феи, слышал о такой?

– Не приходилось. Где такая страна?

– За Гиндукушем.

– А-а, ограниченный контингент… Что ты искал в той стране?

– Искал что прикажут, а выискал место на нарах рядом с тобой…

– Будем знакомы, коли так. – сказал Ворон и протянул новичку руку.

Это было тоже неслыханным нарушением лагерных законов. Зеки недобро загудели, у некоторых даже появились ножи и заточки. Чем бы закончился первый день Скифа на зоне, трудно предвидеть, если бы Ворон властно не произнес:

– Цьщ, я сказал!.. Здесь будут его нары, и амба!

Ворона сразу потянуло к новичку. Было в нем нечто такое, что поначалу Ворон никак не мог определить для себя. Потом-то он понял, в чем дело. Его, проведшего почти всю свою жизнь по тюрьмам, привлекло нравственное здоровье Скифа, которого днем с огнем не сыщешь среди лагерной братвы, да и на воле оно ныне – редкость. Им сполна обладали доходяги интеллигенты на довоенном сталинском "Дальстрое", его незабвенный комдив, побратимы – фронтовые разведчики. Ворон по жизненному опыту знал, что таких людей можно убить, но нельзя поставить на колени. Самой природой, генной памятью их предков, не дано им было ловчить и предавать, а на войне кровь врагов, ими пролитая, не пропитывала необратимым злом их души.

Много между Скифом и старым Вороном за три года в зимние метельные ночи было переговорено, передумано о нелепой их стране и такой паскудной жизни в ней, много чифиря было выпито ими. Между тем день ото дня Ворон таял, как восковая свечка.

Скифа вертухаи сразу определили на лесосеку.

И Ворон, чтобы больше бывать на свежем воздухе, с согласия лагерных авторитетов тоже напросился на лесоповал костровым. Он боялся признаться себе, что свой последний час он хочет встретить рядом со Скифом.

Ворон знал: для зоны Скиф – чужой, зеки никогда не смирятся с его офицерским гонором. Они уже пытались устроить ему правеж, но Скиф каждый раз размазывал их по стенам барака, и на время они затухали. Сказывалось также и его слово – слово пахана.

Но он знал, что после его смерти, рано или поздно, на голову Скифа упадет сосна или зарежут его в бараке ночью сонного. А тут еще Барон стукнул Ворону, что с воли перехватили маляву, адресованную сидевшим в зоне московским отморозкам. В Москве какие-то понтовые с большими бабками очень не хотят, чтобы Скиф когда-нибудь вышел на волю. Слух о близкой амнистии афганцам от новой власти Ворона не успокоил.

– Амнистия амнистией, будет она или нет, – сказал он Скифу. – А на всякий случай, как откинуться с зоны, продумать тебе надо бы.

– Уже продумал, – ответил тот. – Откинемся вместе, батя.

– Я и так скоро откинусь от всех вертухаев, – усмехнулся он и подумал про, себя: "Был бы у меня такой сын, как Скиф, и помирать, глядишь, легче было бы…"

Но Скиф слов на ветер не бросал. Через несколько дней, когда совсем стало худо старому и кровь у него хлынула горлом, из сплошного снегопада, словно призрак, появился над лесосекой грохочущий вертолет и сел рядом с полыхающим кострищем. Из вертолета выскочил Скиф, схватил Ворона, как куль, и посадил его в кресло второго пилота.

Через час лета над тайгой Скиф мастерски посадил вертушку в буреломы на берегу незастывшей реки, у зимовья рядом с приткнутой к берегу моторной лодкой, которую высмотрел опытным взглядом сверху.

В зимовье никого живого не было. Скиф нашел в схороне под застрехой продукты, соль и спички. Убедившись, что бак моторки заправлен под завязку и есть еще запасная канистра бензина, он положил в схорон деньги, что было, с точки зрения Ворона, неслыханным святотатством.

За ночь, в сплошной шуге, они доплыли на моторке до стойбища оленных хантов. Ханты беглых зеков, как правило, не выдают. Кантовались они здесь вдвоем до середины зимы, пока Скиф не заскучал от безделья…

Все еще не веря, что перед ним Скиф, за упокой которого он на всякий случай свечку в церкви ставил и панихиду заказывал, Ворон глухо произнес:

– Многое уже с того часа, как ты меня, доходягу чахоточного, с кичи сдернул, в нашей жизни наперекосяк пошло-поехало. Ты когда в Карабах отвалил на военные подвиги, я еще полгода у хантов в тайге клопа давил. Травами меня лесные люди отпаивали, медвежьим жиром. Окреп у якутов, не поверишь, даже на баб потянуло… А раз так – в Москву сразу намылился. Столкнулся с корешами старыми. У тех повязка по козлячьей линии имелась… Бидон с баксами и брюликами в лесу раскопал. Что положено волчарам ментовским пригоршней отстегнул. Они мне натурально ксиву выправили, а к моему лагерному делу маляву подшили, что я, мол, так и так, в тюремном лазарете от чахотки скопытился. Из Ухталага авторитеты знать дали, мол, вертухаи могилку моей фамилией подписали, еще и крест православный на ней поставили.

Белесоватые глаза старика замутились влагой. Он слепо смотрел перед собой, будто видел этот крест из сварной арматуры на своей могиле.

– В Москву-то я как раз к собачьей свадьбе поспел, когда партейные страну, как волки, на части рвали. Масть пошла, и лагерной голи, за муки наши тяжкие, перепало. Ток недолго музыка играла… Объявились крутые паханы, никто из нас их в глаза по лагерям не видел. Мы-то по мелочевке: заводик, фабричку, лесопилку там к рукам прибрать, а эти, навродь Косоротой, сразу – к нефтяной трубе присосались, к банкам да к власти продажной. Где это видано, итит их мать, чтобы министры с блатарями в одних саунах с телками оттягивались! Потому-то ныне у них лопатники из крокодиловой кожи баксами полны, а те министры их интерес, как цепные псы, блюдут. Так что Симе я хвост теперь прижать не могу. Вон его хаза на шахер-махере с нефтью повыше моей поднялась.

Скиф посмотрел на стеклянную стену, за которой просвечивали вычурные минареты.

– Кто-то из чеченов себе строил, а к нему приплыло. Так что хвост прижать ему не смогу, – повторил Ворон с непритворной горечью. – Ныне на Руси, Скиф, русские уже не хозяева. Хоромину вот свою со всем шмутьем хочу на тебя переписать. Воевать тебе когда-нито обрыднет, будет где кости перебитые погреть. Из родни-то у меня, сам знаешь… Теперь вот жалкую, что с бабами аккуратность блюл, не хотел сирот плодить. Так как, а, Скиф, про хоромину-то?..

– А мне нужна твоя хоромина, спросил?

– Не-ет, ты не думай чего!.. Хоть дом отдыха для проституток в хоромине заведи, хоть промотай, пропей – слова не вякну. А я тут при тебе бы до гробовой доски в приживальщиках сшивался, а? – просительно сказал Ворон, но, увидев насмешливую ухмылку Скифа, огорченно махнул рукой:

– Лады, все ясно с тобой.., господь бог разберется.

– Неужто о боге вспомнил?

– Не лыбься. Я две церкви в селах поставил, третью от мерзости запустения на кровные реставрирую.

Хорошо бы в рай, да грехи через край… Жизнь-то лишь пачкал своей гнилой натурой.

– Ну запел!

– А то как же… Погодь, рассказывал я тебе на нарах, как папаньку и маманьку моих мусор красномордый раскулачивал?..

– Помню, как же… Ты потом вроде бы его квартиру ломанул?

– Ломанул, – кивнул Ворон. – Дык прошлой осенью встретил я опять того мента. Еду как-то в машине, а он, волчара позорный, мопса на сквере выгуливает. Старый уже, щеки жирные на воротнике лежат.

Сел я на скамеечку и внаглую косяка на него давлю.

Он шнифтами рачьими зыркнул на меня и ажно весь фиолетовым сделался. Руками замахал, замычал чего-то и шнобелем в клумбу. Вызвал я ему "Скорую", человек как-никак… А в "Скорую" – то его уже вперед ногами запихивали. А ты говоришь… Бог – он не фраер!.. Ладно, давай я пока Симу окорочу по телефону, но ты после моего окорота сам к нему наведайся.

Не дай ему очухаться. А жить будешь только у меня, так-то оно надежней.

– Я не один.

– А по мне хоть со всей твоей разведротой.

* * *

За окном мягким котенком ворочался, устраиваясь поудобней, ранний декабрьский вечер. На землю в плавном танце опускались пушистые снежинки, из тех, что так долго не тают на девичьих ресницах. Свисток далекой электрички плавно уплывал в немоту снегопада. Первые огоньки деревенских избушек за редким леском мерцали в нем, как манящие отблески проплывающих кораблей.

Пока Ворон, матерясь, набирал занятый номер Мучника, Скиф, от чувства безопасности в его доме, по фронтовой привычке погрузился в полудрему. И припомнился ему плен в Дубровнике, покачивающаяся на волнах баржа – плавучая тюрьма. Заунывная песня охранника, которая в тех краях даже в гнусавом исполнении католика-хорвата звучала как восточные напевы.

В тумане проплывали американские военные корабли, перемигиваясь сигнальными огнями, тупыми иголками впивалась в мозг негритянская музыка.

Скиф висел на якорной цепи по пояс в ледяной воде.

Потом, когда его у костра отогревали черногорские рыбаки, Скифу показалось, что все войны на земле для него закончились.

В госпитале под Титоградом его водили к психотерапевту. Врачи опасались, что его вялость и апатия – симптомы надвигающегося суицида. Месяца через два все прошло. О самоубийстве он никогда не помышлял, но иногда на него накатывала волна непонятной умиротворенности, от которой он терял ненависть к врагу.

Вот и сейчас ему расхотелось видеть, как Ворон будет нагонять страх ;на Мучника.

Сима, как ни крути, муж Ольги, думал Скиф. А Ольга – мать его Ники.

Сквозь дрему до него долетал голос Ворона, дозвонившегося до Мучника.