АРТУР ШОПЕНГАУЭР
О ВОЛЕ В ПРИРОДЕ
Перевод с немецкого М. И. ЛЕВИНОЙ
Обсуждение
подтверждений философии автора
данными эмпирических наук,
полученных со времени ее опубликования001
Τοιαΰτ έμοΰ λό γισιν έξηγουμένου,
Ούκ η'ξιωσαν ούδε προσβλέψαι τό πάν.
ΆΜ' εκδιδασκει πάνθ ό γηράσκωυ χρόνος▼.
Αεσχυλυς
Из моего положения, что Кантова «вещь в себе», или последний субстрат каждого явления, есть воля, я вывел не только то, что воля — движущая сила и всех внутренних бессознательных функций организма, но также и то, что само это органическое тело — не что иное, как выразившая себя в представлении воля, сама воля, созерцаемая в пространственной форме познания. Поэтому я и сказал, что, подобно тому как каждый отдельный мгновенный акт воли сразу же непосредственно и неотвратимо предстает во внешнем созерцании тела как его действие, так и общее воление каждого животного, совокупность всех его стремлений, должны иметь верное отражение во всем теле, в свойствах его организма, и между целями его воли вообще и средствами к их достижению, которые предоставляет ему его организм, должно быть полное соответствие. Или, короче: общий характер его воления должен относиться к форме и свойствам его тела, как отдельный акт воли — к отдельному выполняющему его действию [органу] тела. В последнее время мыслящие зоотомы и физиологи в свою очередь и независимо от моего учения признали это как несомненный факт и таким образом a posteriori его подтвердили: их высказывания по этому вопросу также свидетельствуют о подтверждении природной истинности моего учения.
В прекрасной, иллюстрированной гравюрами, работе Пандера и д'Альтона «О скелете хищных животных» (1822) на стр. 7 сказано: «Так же, как характерные особенности строения костей следуют из характера животных, так характер складывается из их склонностей и желаний… Эти склонности и желания животных, которые столь ярко выражены во всей их организации, и по отношению к которым организация выступает лишь как их опосредствование, не могут быть объяснены из особых основных сил, ибо внутреннее основание может быть выведено только из общей жизни природы». Этими последними словами автор высказывает, собственно говоря, что он, как каждый естествоиспытатель, достиг здесь той точки, где он должен остановиться, так как наталкивается на метафизическое, что в этой точке последнее познаваемое, за пределами которого природа уклоняется от его исследования, были склонности и желания, т. е. была воля. «Животное таково, потому что оно так хочет» — так можно вкратце сформулировать последний вывод автора.
Не менее определенно и свидетельство в пользу истины моего учения, данное Бурдахом, ученым и мыслящим исследователем, в его большой работе «Физиология» (т. 2, § 474), где речь идет о последней причине возникновения эмбриона. Не могу, к сожалению, умолчать, что этот столь достойный муж именно здесь в момент слабости и Бог весть каким образом и чем побужденный приводит несколько фраз на совершенно никчемной, насильственно навязанной псевдо–философии о «мысли», которая якобы есть первоначальное (она — именно самое последнее и обусловленное), но «не есть представление» (следовательно, деревянное железо). Но сразу же после этого под вернувшимся влиянием его собственного лучшего Я он высказывает полную истину (стр. 710): «Мозг переходит в сетчатку глаза, потому что центр эмбриона волит вбирать в себя впечатления от деятельности мира; слизистая оболочка кишечного канала развивается в легкое, потому что органическое тело волит прийти в соприкосновение с элементарным веществом мира; из системы кровеносных сосудов возникают половые органы, потому что индивид живет только в роде, и возникшая в нем жизнь волит умножиться». Это столь близкое моему учению высказывание Бурдаха напоминает об одном месте в древней «Махабхарате», которое с этой точки зрения вряд ли можно не считать мифическим выражением той же истины. Это место из третьей песни в эпизоде Зунды и Упазунды в бопповской публикации: «Путешествие Арджуны на небо Индры и ряд других эпизодов Махабхараты» (1824). Там рассказывается, как Брахма создал Тилоттаму, прекраснейшую из женщин, и она обходит собрание богов; Шива так страстно желает смотреть на нее, что по мере того как она последовательно обходит круг, у него возникают четыре лица, направленные туда, где она находится, следовательно, на четыре стороны света. Может быть, к этому относятся изображения Шивы с пятью головами, как у Панш Мухти Шивы. Таким же образом при том же обстоятельстве у Индры возникают бесчисленные глаза на всем теле055 . В действительности каждый орган следует рассматривать как выражение универсального, т. е. раз и навсегда совершенного проявления воли, как фиксированное стремление волевого акта не индивида, а вида. Каждый образ животного есть вызванное обстоятельствами стремление воли к жизни: например, она преисполнилась стремления жить на деревьях, висеть на их ветках, пожирать их листья, не борясь с другими животными и не вступая на землю; это стремление принимает в течение бесконечного времени образ (Платоновой идеи) ленивца. Ходить он почти совсем не может, так как предназначен только лазать; беспомощный на земле, он ловок на деревьях, и сам выглядит как покрытая мхом ветка, чтобы преследователь его не заметил. Однако рассмотрим теперь это несколько прозаичнее и более методично.
Бросающееся в глаза, доходящее до мельчайших деталей соответствие каждого животного образу его жизни, внешним средствам сохранить себя, и его чрезвычайно искусная совершенная организация служит богатейшим материалом для телеологических наблюдений, которым с незапамятных времен предавался человеческий дух и которые затем, будучи распространены и на неодушевленную природу, послужили аргументом для физико–теологического доказательства [бытия Бога]. Исключительная целесообразность, очевидная преднамеренность во всех частях животного организма слишком очевидно свидетельствует о том, что здесь действовали не случайно и без всякого плана силы природы, а воля, — и едва ли можно было когда–либо серьезно усомниться в этом. Однако в соответствии с эмпирическим знанием и воззрением действие воли могло мыслиться только как руководимое познанием. Ибо до меня считалось, как показано уже в предыдущем разделе, что воля и познание нераздельны, более того в воле видели просто операцию познания, этого предполагаемого базиса всего духовного. Согласно этому там, где действовала воля, ее должно было направлять познание, следовательно, оно направляло ее и в данном случае. Среда познания, обращенного как таковое преимущественно вовне, ведет к тому, что действующая через его посредство воля может действовать только вовне, следовательно, только от одного существа к другому. Поэтому, обнаруживая несомненные следы воли, ее искали не там, где эти следы находили, а перемещали их вовне, превращая животное в продукт чуждой ему направляемой познанием воли; это познание должно было быть очень отчетливым, продуманным понятием цели, которое должно было предшествовать существованию животного и вместе с волей, чей продукт есть животное, лежать вне его. Согласно такому воззрению, животное раньше, чем в действительности, или в себе, существовало в представлении. Такова основа хода мыслей, на которой покоится физико–теологическое доказательство. Однако это доказательство — не просто школьный софизм, как онтологическое доказательство, и не заключает в себе неутомимого естественного противника, каким для космологического является закон причинности, которому оно обязано своим существованием; оно действительно является для образованного человека тем, чем кераунологическое056 для народа057 , и видимость его убедительности так велика, что даже самые знаменитые и непредвзятые умы глубоко верили в него; так, например, Вольтер; после всяческих сомнений он всегда возвращается к нему, не видит возможности выйти за его пределы, даже приравнивает его очевидность к математической. Даже Пристли (Disqurs. on matter and spirit, sect. 16, p. 188) объявляет его неопровержимым. Лишь глубине и тонкости Юма было дано выдержать и эту проверку. Этот подлинный предшественник Канта в своих столь заслуживающих чтения» Dialogues on natural religion»058 (part 7 и в других местах) обращает внимание на то, что между творениями природы и творениями преднамеренно действующего искусства, по существу, нет никакого сходства. Тем ярче сияет здесь заслуга Канта, который как в «Критике способности суждения», так и в «Критике чистого разума» перерезал nervum probandi ([главный] нерв доказательства (лат.).) как обоим другим доказательствам бытия Божьего, так и этому, столь двусмысленному доказательству. Краткое resume этого кантовского опровержения можно найти в первом томе моей главной работы. Оно является большой заслугой Канта, ибо ничто не препятствует более правильному пониманию природы и существа вещей, чем восприятие их как созданных в результате мудрого расчета творений. Поэтому, если герцог Бриджуотер назначил крупные премии за утверждение и сохранение подобных фундаментальных заблуждений, мы, идя вслед за Юмом и Кантом, будем без какой–либо другой награды, кроме истины, бесстрашно трудиться над их разрушением. Почетна истина, а не то, что ей противоречит. Но Кант и здесь ограничился негативной стороной; между тем она всегда оказывает свое полное воздействие лишь тогда, когда дополняется правильным позитивным утверждением, которое только и дает полное удовлетворение и само собой вытесняет заблуждение в соответствии со словами Спинозы: «sicut lux se ipsa et tenebras manifestat, sic veritas norma sui et falsi est» (Как свет обнаруживает и самого себя и окружающую тьму, так и истина есть мерило и самой себя и лжи (лат.). Это схолия к теореме 43 части второй «Этики» Спинозы.).
Итак, мы прежде всего утверждаем: мир создан не с помощью познания, следовательно, не извне, а изнутри; а затем стремимся открыть punctum saliens (здесь: жизненная (букв.: пульсирующая) точка (лат.).) яйца мира. Как ни легко физико–теологическая мысль, согласно которой интеллект упорядочил и создал мир, воспринимается грубым рассудком, она все–таки в корне неверна. Ибо интеллект известен нам только из животной природы, следовательно, как вторичное и подчиненное начало в мире, продукт позднего происхождения: поэтому он никак не может быть условием существования мира059 . Напротив, воля, которая все наполняет и непосредственно выражается в каждой вещи, обозначая ее этим как свое проявление, повсюду выступает как первичная. Поэтому все телеологические факты могут быть объяснены, исходя из воли того существа, в котором они обнаруживаются.
Впрочем, физико–теологическое доказательство может быть опровергнуто и эмпирическим замечанием, что продукты влечения животных к искусству — сеть, сплетенная пауком, строение сотов в пчелином улье и т. д., выглядят так, будто они возникли как результат понятия цели, далеко идущего предвидения и разумного обдумывания, тогда как очевидно, что они — создания слепого влечения, т. е. не направляемой познанием воли; из этого следует, что заключение от такого устройства к такому возникновению, как и вообще заключение от следствия к основанию, несостоятельно. Подробное рассмотрение влечения к искусству дано в 27 главе второго тома моего главного сочинения; эту главу вместе с предшествующей ей главой, посвященной телеологии (http://koncheev. narod. ru/glava26. htm), надо использовать как дополнение ко всему данному в этом разделе рассмотрению.
Если мы теперь уделим более пристальное внимание упомянутому выше соответствию организации каждого животного образу его жизни и средствам сохранения его существования, то возникнет вопрос, следует ли образ жизни организации, или организация образу жизни. На первый взгляд правильным представляется первое, так как по времени организация предшествует образу жизни, и можно прийти к мнению, что каждое животное избрало тот образ жизни, которому в наибольшей степени подходит его структура, наилучшим способом использовало преднайденные им органы — птица летает потому, что у нее есть крылья, бык бодается потому, что у него есть рога, а не наоборот. Этого мнения придерживается и Лукреций (что является сомнительным подтверждением такого мнения):
Nil ideo quoniam natum est in corpore, ut uti
Possemus; sed, quod natum est, id procreat usum.
(Для применения нам ничего не рождается в теле,
То, что родится, само порождает себе примененье. (лат.)
(Лукреций. О природе вещей, кн. IV, 834—835; перев. Ф. А. Петровского).)
(VI, 834–835). Однако в этом случае остается необъясненным, каким образом все самые различные части организма животного полностью соответствуют его образу жизни, ни один орган не мешает другому, наоборот, каждый поддерживает другой, ни один орган не остается неиспользованным и ни один подчиненный орган не мог бы быть более пригодным для другого образа жизни, и только главные органы определяют тот образ жизни, который животное действительно ведет; более того, каждая часть животного точнейшим образом соответствует как каждой другой его части, так и его образу действий, например, когти ловко схватывают добычу, которую раздирают и разламывают зубы, а кишечник переваривает; члены, осуществляющие движение, приспособлены, чтобы переносить тело туда, где находится добыча, — и ни один орган не остается неиспользованным. Так, например, у муравьеда не только длинные когти на передних лапах, чтобы разрывать термитник, но и длинная морда цилиндрической формы с маленьким ртом и длинным нитевидным, покрытым липкой слизью языком, который он засовывает глубоко в гнездо термитов и затем вытягивает облепленным насекомыми; зубов же у него нет, так как они ему не нужны. Кому же не ясно, что строение организма муравьеда относится к термитам, как акт воли к своему мотиву? К тому же между мощными передними лапами муравьеда, которые снабжены крепкими, длинными, кривыми когтями, и полным отсутствием у него зубов существует такое противоречие, что если Земля когда–нибудь будет преобразована, окаменелый муравьед окажется для [вновь] возникшего рода разумных существ неразрешимой загадкой, не будь им известны термиты. Шея птиц, как и четвероногих животных, как правило, такой же длины, как их ноги, чтобы они могли дотянуться до своего корма на земле, у водоплавающих же птиц шея часто гораздо длиннее, так как, плавая, они достают свой корм под водой060 . У болотных птиц ноги несоразмерно длиннее, чтобы они могли передвигаться по болоту, не утопая и не намокая, и соответственно этому очень длинная шея и клюв; клюв у них может быть крепким или слабым, в зависимости от того, предназначен ли он для того, чтобы раздроблять пресмыкающихся, рыб или червей; этому всегда соответствуют также их внутренности: у болотных птиц нет ни когтей, как у хищных птиц, ни плавательных перепонок, как у уток, ибо lex parsimoniae naturae (Закон бережливости природы (лат.).) не допускает лишних органов. Именно этот закон, в сочетании с тем, что, с другой стороны, у животного никогда не отсутствует орган, которого требует образ его жизни, но все его органы, даже самые разные, находятся в соответствии друг с другом и как будто заранее предназначены для совершенно особого, определенного образа жизни, для среды, в которой пребывает его добыча, для преследования и одоления ее, для раздробления и переваривания, доказывает, что строение животного определялось образом жизни, которое животное хотело вести, чтобы находить пропитание, а не наоборот; знание образа жизни и ее внешних условий как будто предшествовало строению животного, и каждое животное, до того как воплотиться в определенную форму, избрало соответственно этому снаряжение, совершенно так же, как охотник, отправляясь на охоту, выбирает нужное ему снаряжение — ружье, дробь, порох, ягдташ, нож и одежду в зависимости от того, на кого он собирается охотиться: он стреляет в кабана не потому, что у него ружье; он взял с собой именно такое ружье, а не ружье для стрельбы в птиц потому, что пошел на охоту на кабана; бык бодается не потому, что у него есть рога, а рога у него потому, что он хочет бодаться. К этому следует прибавить, чтобы дополнить доказательство, еще то, что у многих животных, находящихся в периоде роста, стремление воли, которому должен служить определенный член, проявляется еще до того, как этот член возникает, и, следовательно, пользование им предваряет его существование. Так, молодые козлы, бараны, телята толкаются головой еще до того, как у них появились рога; молодой кабан наносит удары во все стороны, хотя клыков, которые соответствовали бы его намерению, у него еще нет; мелкими же зубами, которые у него уже есть и которыми он действительно мог бы кусаться, он не пользуется. Следовательно, способ его защиты ориентирован не на существующее оружие, а наоборот. Это заметил уже Гален (De usu partium anim (Об употреблении органов живот [ных] (лат.).).1, 1), а до него Лукреций (V, 1032–1039). Это дает нам полную уверенность в том, что воля, пользуясь орудиями, которые она находит, употребляя определенные части тела потому, что они, а не другие ей доступны в данный момент, выступает не как нечто присоединившееся, скажем, вышедшее из сознания, но что первое и исконное здесь стремление жить таким образом, бороться таким способом; это стремление предстает не только в употреблении, но и в наличии данного оружия настолько, что первое часто предшествует второму и этим показывает, что оружие появляется потому, что существует стремление, а не наоборот: и так обстоит дело с каждой частью организма. Это утверждал уже Аристотель, говоря о каждом из вооруженных жалом насекомых: quia iram habent, arma habent (De part. animal. IV, 6) и далее (cap. 12) в общем: natura enim instrumenta ad officium, non officium ad instrumenta accomodat061 . Вывод таков: строение животного возникло сообразно его воле.
Эта истина с такой очевидностью напрашивается в работе каждого зоотома и анатома, что, если его дух не очищен глубокой философией, может привести его к самым странным заблуждениям. Так действительно и случилось с одним зоологом высшего ранга, с незабвенным де Ламарком, с ним, который открытием столь глубокого деления животных на vertebrata и nonvertebrata стяжал неувядаемое признание. Так, в своей «Philosophie zoologique», vol. 1 cap. 7 и в «Hist. nat. des animaux sans vertebres», vol. 1, introd., p. 180–212 (позвоночные… беспозвоночные (лат.)…. Философия зоологии, том 1, гл. 7… Естественная] ист [ория] беспозвоночных животных, том 1, Введ [ение], стр. 180—212) он совершенно серьезно утверждает и старается подробно показать, что форма тела, особые оружия и действующие вовне разного рода органы не существовали у каждого вида животных при его возникновении, а возникали постепенно в течение времени на протяжении ряда поколений вследствие стремления воли животного, вызванного свойствами его положения и среды, его повторных усилий и возникших из этого привычек. Так, утверждает он, водоплавающие птицы и млекопитающие постепенно обрели плавательные перепонки потому, что плавая, они раздвигали пальцы; у болотных птиц вследствие привычки бродить по болотам, возникли длинные ноги и длинные шеи; у рогатого скота лишь постепенно вырастали рога, поскольку, не имея пригодных для защиты зубов, он боролся только головой, и это желание бороться постепенно создало рога быка и рога оленя; улитка, как и другие моллюски, сначала не имела щупалец; но из потребности ощупывать предлежащие ей предметы они постепенно возникли; у всех кошек когти появились лишь со временем благодаря потребности разрывать добычу, а из потребности не повредить их при ходьбе и не испытывать от этого неудобств, способность втягивать когти и их подвижность; жираф, вынужденный в засушливой, лишенной травы Африке питаться листвой высоких деревьев, так долго вытягивал передние ноги и шею, пока не обрел свою странную форму, возвышающуюся спереди на 20 футов над землей. И таким образом Ламарк перебирает множество видов животных, полагая тот же принцип в основу их возникновения; при этом он не обращает внимания на то напрашивающееся соображение, что все виды животных, затрачивая такие усилия, до того как они постепенно в ходе бесчисленных поколений, создадут необходимые для их существования органы, должны были бы за время, когда им их недоставало, погибнуть и вымереть. Настолько слепым делает человека предвзятая гипотеза. Однако эта гипотеза возникла благодаря очень правильному и глубокому пониманию природы, это — гениальная ошибка, которая, невзирая на всю связанную с ней абсурдность, делает честь ее автору. То, что в ней истинно, он дал как естественник: он правильно видел, что воля животного — первична и определяет его организацию. Ложное же в ней вызвано отсталостью метафизики во Франции, где, по существу, все еще господствуют Локк и его слабый последователь Кондильяк, вследствие чего тела рассматриваются как вещи в себе, время и пространство — как свойства вещей в себе, и куда еще не проникло великое, ведущее к таким важным последствиям учение об идеальности пространства и времени, а тем самым и всего в них представляющегося. Поэтому Ламарк не мог мыслить свою конструкцию иначе, чем во времени, в последовательности. В Германии глубокое воздействие Канта навек изгнало заблуждения такого рода, так же, как грубую, абсурдную атомистику французов и назидательные физико–теологические рассуждения англичан. Настолько благотворно и длительно воздействие великого духа, даже на такую нацию, которая могла покинуть его, чтобы следовать за пустомелями и шарлатанами. Ламарк не мог прийти к мысли, что воля животного в качестве вещи в себе может находиться вне времени и быть в этом смысле более исконной, чем само животное. Поэтому он представляет себе животное сначала без определенных органов, но и без решительных устремлений, обладающим только восприятием: оно учит животное познавать обстоятельства, в которых ему надлежит жить, и из этого познания возникают его устремления, т. е. его воля, а из нее — в конце концов его органы или определенное строение тела, причем на протяжении многих поколений, поэтому в течение неизмеримого времени. Если бы у него хватило мужества додумать это до конца и быть последовательным, ему пришлось бы допустить существование праживотного, лишенного формы и органов и под влиянием климатических и локальных обстоятельств и их познания, преобразовавшегося в мириады различных животных форм, от комара до слона. В действительности же это праживотное — воля к жизни: но в качестве таковой она — метафизическое, а не физическое начало. В самом деле, каждый вид животных определил по собственной воле и в зависимости от обстоятельств, в которых он хотел жить, свои форму и организацию; но не как нечто физическое во времени, а как метафизическое вне времени. Воля не вышла из познания, и познание вместе с животным не существовало до того, как воля явилась в качестве простой акциденции, чего–то вторичного, даже третичного; напротив, воля есть первое, существо в себе: ее явление (т. е. просто представление в познающем субъекте и формах его познания — пространства и времени), — животное, обладающее всеми органами, которые представляют волю в этих особых условиях жизни. К этим органам принадлежит и интеллект, само познание; он, как и все остальное, точно соответствует образу жизни животного, тогда как де Ламарк выводит волю только из познания.
Рассмотрим бесчисленные формы животных. Насколько каждое из них — лишь отражение его воления, зримое выражение устремлений воли, составляющих ее характер! Различие форм — только образ различия характеров. Хищные животные, стремящиеся к борьбе и добыче, снабжены страшными зубами и когтями и сильными мышцами; их взор проникает вдаль, особенно если им, как орлу и кондору, приходится выслеживать добычу с головокружительной высоты. У пугливых животных, воля которых направлена не на борьбу, а на спасение в бегстве, вместо орудий нападения — легкие, быстрые ноги и острый слух, — у самого пугливого из них, у зайца, он потребовал даже заметного удлинения ушей. Внешним органам соответствуют и внутренние: у плотоядных животных короткие кишки, у травоядных — длинные для более длительного процесса усвоения; большой мышечной силе и раздражимости сопутствует в качестве необходимого условия сильное дыхание и быстрое кровообращение, представленные соответствующими органами, противоречия нигде быть не может. Каждое особое стремление воли выражено в особой модификации образа. Поэтому местопребывание добычи определяло облик преследователя: если добыча прячется в трудно доступных местах, в далеких укрытиях, в ночи и тьме, то преследователь принимает подходящий облик, и он не может быть настолько гротескным, чтобы воля к жизни не приняла его для достижения своей цели. Чтобы извлекать семена из шишки, клест предстает с этим ненормальным по своей форме орудием питания. Чтобы найти пресмыкающихся в их болотах, болотным птицам даны непомерно длинные ноги, непомерно длинные шеи, непомерно длинные клювы, удивительные формы. Чтобы вырывать термитов, у муравьеда короткие ноги, сильные когти и длинная, узкая, беззубая морда с нитевидным, липким языком. У пеликана, ловящего рыбу, чудовищный мешок под клювом, куда он помещает большое количество рыб; у сов, вылетающих ночью, чтобы напасть на спящую добычу, громадные зрачки, позволяющие им видеть в темноте, и очень мягкие перья, дабы их полет был бесшумен и не будил спящих. У Silurus, gymnotus и torpedo (электрические сом, угорь… скат (лат.).) есть даже целый электрический аппарат, парализующий добычу еще до того как они ее достигают, и служащий им одновременно защитой от их преследователей. Ибо туда, где дышит живое существо, сразу же приходит другое, чтобы поглотить его062 , и каждое как бы предназначено и рассчитано до мельчайших деталей на то, чтобы уничтожить другое. Например, среди насекомых наездники (Ichneumons) кладут для будущего питания своего выводка яйца в тело определенных гусениц или личинок, которых они для этого просверливают жалом. У тех, кто использует для этого свободно ползающих личинок, жало совсем короткое, около 1/8 дюйма; напротив, у Pimpla manifestator, которому [для добычи] нужны Chelostoma maxillosa, личинки которых глубоко скрыты в старых деревьях, куда короткое жало проникнуть не может, величина жала равна двум дюймам; почти такое же жало у Ichneumon strobillae, которые кладут свои яйца в личинки, живущие в еловых шишках: этим жалом они достигают личинок, прокалывают их и кладут в ранку яйцо, продукт которого впоследствии пожирает эту личинку (Kirby and Spence. Introduction to entomology. Vol. 1, p. 355)063 . Так же отчетливо проявляется воля преследуемых уйти от врага в их защитном вооружении. Ежи и дикобразы выпускают целый лес игл. С головы до ног покрыты недоступной зубам, клювам и когтям броней броненосцы, чешуйчатые животные и черепахи, а среди мелких животных весь класс ракообразных (Crustacea). Иные ищут защиту не в физическом сопротивлении, а в попытке обмануть преследователя; так, каракатица запаслась материалом для темного облака, за которым она скрывается в минуту опасности; ленивец похож на покрытую мхом ветку, древесная лягушка — на лист, и многие насекомые — на место своего пребывания; вошь у негров черная, правда, наши блохи тоже, но они надеются на свои далекие, беспорядочные прыжки, для которых приготовлен такой мощный аппарат. Антиципацию, присутствующую при всех этих свойствах, можно представить себе на примере той, которая проявляется в творческом инстинкте. Молодому пауку и муравьиному льву еще неизвестна добыча, которой они впервые ставят ловушку. То же проявляется при защите: насекомое Bombex поражается, по свидетельству Латрейля, жалом насекомого Parnope, хотя оно его не ест и оно на него не нападает; делает же оно это потому, что впоследствии Parnope положит свои яйца в гнездо Bombex'а и этим помешает развитию его яиц, что первому, однако, неизвестно. В таких антиципациях вновь подтверждается идеальность времени, которая вообще всякий раз проявляется, как только выступает воля как вещь в себе. В данном случае, как и во многих других отношениях, творческий инстинкт животных и физиологические функции служат пояснением друг другу, так как в обоих действует воля без познания.
В каждом животном воля вооружилась не только органом и оружием для нападения или защиты, но и интеллектом в качестве средства к сохранению особи и вида; поэтому древние называли интеллект ήγεμονικον, т. е. указующим путь и ведущим. Следовательно, интеллект предназначен только для служения воле и повсюду в точности ей соответствует. Хищники нуждаются в нем и обладают им, очевидно, в гораздо большей степени, чем травоядные. Исключением служат слон и в известной мере лошадь; однако вызывающий удивление ум слона был необходим, поскольку, живя двести лет и имея очень небольшое потомство, ему приходится заботиться о более продолжительном и гарантированном сохранении индивида, причем в странах, кишащих самыми жадными, сильными и быстрыми хищниками. Лошадь также живет дольше и менее плодовита, чем жвачные животные; к тому же, не имея ни рогов, ни клыков, ни хобота, вообще никакого оружия, кроме копыта, ей больше нужны ум и быстрота, чтобы избавиться от преследователя. Выходящий за обычную норму ум обезьян необходим отчасти потому, что они, живя в среднем пятьдесят лет, имеют небольшое потомство, а именно, одновременно лишь одного детеныша; отчасти же потому, что у них есть руки, которым должен соответствовать правильно их использующий рассудок; они применяют руки как при защите с помощью внешних орудий — камней и палок, так и для пропитания, требующего ряда искусных приемов (например, когда они разбивают орех камнем или когда они всовывают в створки открытой большой раковины камень, ибо в противном случае она могла бы захлопнуться и придавить руку, извлекающую из нее моллюска) и вообще в дружной и искусной организации краж с передачей украденных плодов из рук в руки, выставлением часовых и т. п. К этому следует добавить, что такой рассудок свойствен им преимущественно в молодом возрасте, когда мышечная сила ещ¨ неразвита: например, молодые понгиды или орангутанги обладают относительно большим мозгом и разумностью, чем зрелые особи, у которых мышечная сила достигает своего наибольшего развития и заменяет интеллект, соответственно сильно снижающийся. То же относится ко всем обезьянам: следовательно, интеллект здесь выступает как временная замена будущей силы мышц. Подробное описание этого процесса можно найти в «Resume des observations de Fr. Cuvier sur l'instinct et l'intelligence des animaux», p. Flourens, 1841, откуда я взял все относящееся сюда место в конце 31 главы второго тома моей главной работы. Только поэтому я его здесь не повторяю. Вообще интеллект у млекопитающих возрастает по ступеням — от грызунов064 к жвачным животным, затем к пахидермам, затем к хищникам и, наконец, к четвероруким: и этот результат внешнего наблюдения подтверждается в анатомии указанием на развитие мозга в том же порядке, по ступеням (по Флурансу и Кювье)065 . Среди пресмыкающихся самые умные — змеи, они поддаются даже дрессировке; объясняется это тем, что они — хищники и размножаются, особенно ядовитые, медленнее, чем другие. Как по отношению к физическому оружию, мы и здесь повсюду обнаруживаем волю как prius, и ее орудие, интеллект, как posterius. Хищники охотятся, а лисицы крадут не потому, что у них больше рассудка, а потому, что, поскольку они хотят жить охотой и воровством, у них более сильные зубы и когти, и больше рассудка. Лисица даже возместила недостающую силу мышц и зубов большей изворотливостью рассудка. Своеобразное пояснение нашему тезису дает судьба птицы додо, разновидности дронта, Didus ineptus, на острове Маврикия; эта птица вымерла и, как показывает уже само ее латинское наименование, была чрезвычайно глупой, чем и объясняется ее гибель; создается впечатление, что природа, следуя своему legis parsimoniae (закону бережливости (лат.).), зашла здесь слишком далеко и тем самым, как часто случается по отношению к индивиду, создала в данном случае неудачно весь вид, который именно в качестве такого и не мог существовать. Если в этой связи у кого–нибудь возникнет вопрос, не следовало бы природе дать и насекомым по крайней мере столько рассудка, сколько необходимо, чтобы не бросаться в пламя свечи, то на это можно ответить: конечно, только она не знала, что люди будут изготовлять свечи и зажигать их: a natura nihil agit frustra (природа ничего не совершает напрасно (лат.).). Следовательно, рассудка насекомым не хватает лишь в неестественной [для них] среде (Для третьего издания прибавлено: Если негры по преимуществу и в большом числе попали в рабство, то это, очевидно, является результатом того, что они сравнительно с другими человеческими расами отстали в интеллектуальном развитии. Это, однако, ничуть не оправдывает самого факта [обращения в рабство].).
Впрочем, интеллект повсюду зависит прежде всего от церебральной системы, а она находится в необходимом соотношении с остальным организмом; поэтому холоднокровные животные значительно уступают в этом отношении теплокровным, а беспозвоночные — позвоночным. Но организм — только ставшая зримой воля, к которой как на абсолютно первое все всегда сводится: ее потребности и цели определяют в каждом явлении меру для средств, а они должны соответствовать друг другу. Растение лишено апперцепции потому, что не обладает мобильностью; да и для чего бы была растению апперцепция, если она не может помочь ему находить полезное и избегать вредного? И наоборот, мобильность не могла бы помочь растению, поскольку оно не обладает апперцепцией, чтобы руководить ею. Поэтому в растении еще нет нераздельной диады чувствительности и раздражимости; они дремлют в его основе, способности воспроизведения, в которой здесь только и объективируется воля. Подсолнух, и вообще каждое растение, стремится к свету, но его движение к свету еще не отделено от его восприятия света, и оба они совпадают с его произрастанием. Рассудок человека, столь превосходящий остальные организмы и поддерживаемый данным ему разумом (способностью к несозерцательным представлениям, т. е. к понятиям: рефлексией, способностью мыслить), соотносится отчасти с его потребностями, значительно превосходящими потребности животных и возрастающими до бесконечности, отчасти с полным отсутствием у него естественного оружия и покрова и с его относительно небольшой мышечной силой, которая значительно уступает силе равных ему по величине обезьян, равным образом и с его неумением бегать, — ведь в беге его превосходят все четвероногие млекопитающие, и наконец, с его медленным размножением, длительным детством и долгой жизнью, требующими гарантии сохранения индивида. Все эти серьезные требования должны быть удовлетворены силами интеллекта: поэтому сила интеллекта здесь и преобладает. Но интеллект мы повсюду обнаруживаем как нечто вторичное, подчиненное, предназначенное служить только целям воли. Верный этому предназначению он, как правило, всегда остается на службе воли. Как он все–таки в отдельных случаях благодаря выходящему за пределы обычной нормы преобладанию церебральной жизни освобождается от этого служения, вследствие чего возникает чисто объективное познание, которое возвышается до гениальности, я подробно показал в третьей книге, в эстетическом разделе моей главной работы, и позже объяснил в Парергах (т. 2, § 50–57, а также § 206).
Если после всех этих наблюдений о точном соответствии между волей и организацией каждого животного мы с этой точки зрения ознакомимся с содержанием хорошего остеологического кабинета, то нам поистине покажется, что мы видим, как одно и то же существо (праживотное Ламарка, вернее, воля к жизни) изменяет в зависимости от обстоятельств свой образ и из одного и того же количества и порядка своих костей посредством их удлинения и укорочения, утолщения и утончения создает все многообразие форм. Это количество и порядок костей, который Жоффруа Сент–Илер («Principes de philosophic zoologique», 1830) назвал анатомическим элементом, остаются, как он убедительно показывает, по существу неизменным во всем ряде позвоночных и представляют собой константную величину, нечто заранее просто данное, бесповоротно установленное посредством непостижимой необходимости, неизменность чего мне хочется сравнить с постоянством материи при всех физических и химических изменениях: к этому я вскоре вернусь. Однако вместе с тем наблюдается величайшая изменяемость, пластичность, податливость этих костей по величине, форме и цели их применения; а это определяется, как мы видим, волей с исконной силой и свободой в зависимости от целей, которые ставят перед ней внешние обстоятельства: она делает из этого то, что в каждом данном случае вызывается ее потребностью. Если воля в качестве обезьяны хочет лазать по деревьям, она хватается четырьмя руками за ветки и чрезмерно вытягивает ulna и radius; a одновременно она удлиняет os coccygis (локтевая… лучевая кости… копчик (лат.).), превращая его в длинный, величиной в аршин, цепкий хвост, чтобы с его помощью повисать на деревьях и перепрыгивать с ветки на ветку. Те же кости на руках укорачиваются до неузнаваемости, если воля хочет в качестве крокодила ползать по илу, в качестве тюленя плавать или в качестве крота рыть; в последнем случае она увеличивает metacarpus и фаланги за счет всех остальных костей, превращая их в несоразмерно большие, лопатообразные лапы. Если же воля хочет прорезать воздух в качестве летучей мыши, то невероятно удлиняются не только os humeri (пястные кости… плечевая кость (лат.).), radius, ulna, но и обычно маленькие и подчиненные carpus, metacarpus phalanges digitorum (запястье, пястные и перстные кости (лат.).) растягиваются, как в видении святого Антония, до чудовищной, превосходящей длину тела животного длины, чтобы растянуть находящиеся между ними перепонки. Если воля, для того чтобы в качестве жирафа обгладывать кроны высоких африканских деревьев стала на беспримерно высокие передние ноги, то те же по своему числу всегда неизменные 7 шейных позвонков, которые были так сдвинуты у крота, теперь настолько удлиняются, что и здесь, как повсюду, длина шеи равнялась длине передних ног, чтобы голова могла опуститься до питьевой воды. Если же, когда воля принимает образ слона, длинная шея не может выдержать вес громадной, массивной и к тому же утяжеленной огромной длины зубами головы, то шея остается короткой, но выручает хобот, который опускается к земле, поднимая вверх корм и воду, и достигает также верхушки деревьев. Во всех этих изменениях мы видим, как в соответствии с ними одновременно растягивается, развивается, становится выпуклым череп, вместилище интеллекта, в зависимости от того, требуют ли более или менее трудно добываемые средства к существованию большего или меньшего интеллекта; различную степень рассудка опытный взор легко определит по выпуклостям черепа.
Правда, тот названный выше определенным и неизменным их анатомический элемент продолжает оставаться загадкой, поскольку он не входит в телеологическое объяснение, которое начинается только после того, как он допущен; ведь во многих случаях рассматриваемый орган мог бы быть столь же целесообразно создан и при другом количестве и порядке костей. Понятно, например, почему череп человека составлен из восьми костей, а именно для того, чтобы при рождении они могли сдвинуться посредством родничков; но почему у цыпленка, который пробивает скорлупу яйца, должно быть такое же количество черепных костей, мы не понимаем. Приходится поэтому допустить, что этот анатомический элемент, с одной стороны, основан на единстве и тождестве воли к жизни вообще, с другой — что первичные формы животных вышли одна из другой («Парерги», т. 2, § 91) и поэтому сохранился основной тип всего рода. Этот анатомический элемент есть то, что Аристотель понимает под своим αναγκαια φυσις изменяемость же его форм в зависимости от целей он называет την κατα λογον φισιν (См.: Arist. De partibis animalium III. c.2 sub finem: πως δε της αναγκαιας φυσεως κ.τ.λ. (необходимое природное свойство… целенаправленное природное свойство (др. — гр.)… Арист [отель]. О част [ях] животных, кн. III, гл. 2, в конце (лат.): целенаправленная вариация необходимого природного свойства и т. д. (др. — гр.). В рус. перев. 1837 г. эти слова отсутствуют.)) и объясняет, исходя из этого, что у рогатого скота материал верхних резцов использован для рогов: совершенно верно, так как верхние резцы есть только у не имеющих рогов жвачных животных, у верблюда и кабарги, у всех же остальных имеющих рога животных они отсутствуют.
Как поясненное здесь на примере костяка организмов точное соответствие строения животного его целям и внешним условиям жизни, так и удивительная целесообразность и гармония его внутренней структуры не могут быть сделаны ни одним объяснением или допущением, даже в отдаленной степени, столь понятными, как посредством уже установленной в других случаях истины, что тело животного есть только сама его воля, созерцаемая как представление, т. е. в мозгу, посредством форм пространства, времени и причинности, — следовательно, есть лишь зримость, объектность воли. Ибо при таком предположении все находящееся в этом теле и принадлежащее ему должно быть направлено на последнюю цель, на жизнь этого животного. Здесь не может быть ничего бесполезного, ничего лишнего, никакого изъяна, ничего противоречащего цели, ничего скудного или несовершенного для данного рода; все необходимое должно быть в наличии, но только поскольку оно необходимо. Ибо здесь творец, творение и материал одно и то же. Поэтому каждый организм — совершенное произведение. Здесь дело обстояло не так, будто воля имела сначала определенное намерение, познала цель, а затем применила соответствующие средства и овладела материалом; ее воление — непосредственно цель и непосредственно ее достижение; не было необходимости в чуждых средствах, которыми надлежало бы сначала овладеть: здесь воление, действие и достижение одно и то же. Поэтому организм предстает как чудо и не может быть сравнен с каким бы то ни было человеческим творением, ловко сработанным при искусственном свете познания066 .
Наше удивление перед бесконечным совершенством и целесообразностью в творениях природы объясняется, по существу, тем, что мы рассматриваем их, исходя из наших произведений. В них воля к творению и само творение — две разные вещи: между ними находятся еще два других обстоятельства: во–первых, чуждая воле самой по себе среда представления, через которую воля должна пройти, до того как она здесь осуществится; во–вторых, чуждый действующей здесь воле материал, которому должна быть навязана чуждая ему форма и которой он противится, так как уже принадлежит другой воле, а именно своей природной структуре, своей formae substantial, выраженной в нем идее (Платоновой): следовательно, материал должен быть сначала преодолен, но в своей внутренней глубине он всегда будет оказывать сопротивление, как бы глубоко ни проникла в него искусственная форма. Совершенно иначе обстоит дело с творениями природы — они не опосредствованное, как предыдущие, а непосредственное проявление воли. В них воля действует в своей первозданности, следовательно, бессознательно, воля и творение не разделены здесь опосредствующим их представлением: они составляют одно. И даже материал составляет с ними одно, ибо материя есть лишь зримость воли. Поэтому здесь материя полностью проникнута формой; вернее, их происхождение совершенно одинаково, они существуют лишь друг для друга и поэтому едины. То, что мы и здесь, как в произведении искусства, их разделяем, — только абстракция. Чистая, абсолютно лишенная формы и качеств материя, которую мы мыслим как материал в творениях природы, — только ens rationis (рациональная сущность (лат.).) и не может присутствовать в опыте. Напротив, материал произведения искусства есть эмпирическая, уже получившая форму материя. Тождество формы и материи — характерное свойство продукта природы, различие их — характерное свойство произведения искусства067 . Поскольку в продукте природы материя — только зримость формы, мы видим, что и эмпирически форма выступает просто как порождение материи, как вырывающаяся из ее глубин в кристаллизации, в вегетативном и животном generatione aequivoca (самозарождении (лат.).), причем наличие последнего по крайней мере не вызывает сомнения у эпидеонтов068 . На этом основании можно предположить, что нигде, ни на одной планете или спутнике, материя не будет находиться в состоянии бесконечного покоя; напротив, пребывающие в ней силы (т. е. воля, простой зримостью которой она служит) всегда будут прерывать наступивший покой, всегда будут пробуждаться, чтобы вновь начать свою игру в виде механических, физических, химических или органических сил, ибо они всегда только ждут для этого повода.
Если же мы хотим понять, как осуществляется деятельность природы, нам не следует прибегать для этого к сравнению с нашими произведениями. Истинная сущность каждого животного образа есть находящийся вне представления, следовательно, и вне его форм, пространства и времени, акт воли, которому поэтому неведомо пребывание друг после друга и друг подле друга, а присуще неделимое единство. Если же эта форма схватывается нашим церебральным созерцанием, и внутренность ее рассекает анатомический нож, то в свете познания оказывается то, что исконно и само по себе чуждо ему и его законам, но должно выступить в нем как соответствующее его формам и законам. Изначальное единство и неделимость упомянутого акта воли, этой поистине метафизической сущности, являет себя нам теперь разъединенным, в виде пребывания друг подле друга частей и последовательности функций, которые, однако, все–таки предстают как тесно связанные близким отношением для взаимной помощи и поддержки, как средство и цель друг для друга. Рассудок, постигающий это таким образом, приходит в изумление от глубоко продуманного устройства частей и комбинации функций, поскольку возникновению этой формы животного он непроизвольно приписывает способ, как из множества (которое привнесла лишь форма его познания) восстанавливается первоначальное единство. В этом смысл великого учения Канта, согласно которому целесообразность привнесена в природу лишь рассудком: рассудок дивится чуду, созданному им самим. То, что с ним происходит (если можно пояснить столь важную проблему тривиальным сравнением), подобно удивлению, что всякое число, помноженное на 9, дает в произведении число, сумма цифр которого равна опять 9 или же числу, кратному девяти; тогда как рассудок сам подготовил это чудо в десятичной системе счисления. Физико–теологическое доказательство предваряет реальное существование мира его существованием в рассудке и утверждает: для того чтобы мир был целесообразен, он должен, до того как он возникнет, существовать в представлении. Я же, следуя Канту, утверждаю: для того чтобы мир был представлением, он должен казаться нам целесообразным, — а это совершается в нашем интеллекте.
Из моего учения, правда, следует, что каждое существо создано им самим. Природа, которая никогда не лжет и в своей наивности подобна гению, говорит совершенно те же самое: каждое существо берет у другого, совершенно ему подобного, лишь искру жизни, а затем на наших глазах само создает себя, беря материал для этого извне, форму и движение — из самого себя, это и называют ростом и развитием. Таким образом, и эмпирически каждое существо предстает перед нами как собственное творение. Но язык природы не понимают, ибо он слишком прост.