"О воле в природе" - читать интересную книгу автора (Шопенгауэр Артур)

АРТУР ШОПЕНГАУЭР

О ВОЛЕ В ПРИРОДЕ

Перевод с немецкого М. И. ЛЕВИНОЙ

Обсуждение

подтверждений философии автора

данными эмпирических наук,

полученных со времени ее опубликования001

Τοιαΰτ έμοΰ λό γισιν έξηγουμένου,

Ούκ η'ξιωσαν ούδε προσβλέψαι τό πάν.

ΆΜ' εκδιδασκει πάνθ ό γηράσκωυ χρόνος.

Αεσχυλυς

ФИЗИОЛОГИЯ РАСТЕНИЙ

Подтверждения проявлению воли в растениях, которые я считаю нужным привести, даны преимущественно французами; эта нация отличается несомненной склонностью к эмпирическому знанию и неохотно выходит за пределы непосредственно данного. К тому же эти подтверждения принадлежат Кювье, упорное внимание которого только к чисто эмпирическому знанию послужило поводом к знаменитому спору между ним и Жоффруа Сент–Илером. Поэтому нас не должно удивлять, что утверждения здесь не столь решительны, как в приведенных раньше немецких свидетельствах, и что каждое подтверждение делается с осмотрительностью и сдержанностью.

Кювье в своей «Histoire des progres des sciences naturelles depuis 1789 jusqu'a ce jour», vol. 1, p. 245 говорит: «Растения обладают способностью к известным, как будто самим собой возникающим (spontanes) движениям, которые они совершают при соответствующих обстоятельствах и которые подчас настолько похожи на движения животных, что из–за этого растениям хочется приписать своего рода ощущение и волю; к этому склонны особенно те, кто хотят видеть нечто подобное в движениях внутренних частей животных. Так, вершины деревьев всегда стремятся к вертикальному направлению, разве что они склоняются к свету. Их корни ищут хорошую почву и влагу и, чтобы найти их, отклоняются от прямого пути. Влиянием внешних причин эту различную направленность объяснить нельзя, если не допустить также наличие внутренней склонности, способной возбудиться и отличающейся от простой силы инерции неорганических тел…. Декандоль поставил замечательные опыты, которые показали, что у растений существуют своего рода привычки, которые можно преодолеть искусственным освещением только по истечении известного времени. Растения, помещенные в постоянно освещаемый лампами подвал, не переставали в первые дни закрываться при наступлении ночи и отрываться утром. Существуют и другие привычки, которые растения могут приобретать и терять. Цветы, закрывающиеся при сырой погоде, остаются, если она длится слишком долго, открытыми. Когда господин Дефонтэн взял с собой в коляску растение желтую недотрогу, она сначала сжималась от тряски, но затем опять распустилась, как при полном покое. Следовательно, и здесь свет, влага и т. п. действуют только в силу внутренней склонности, которая, осуществляя такую деятельность, сама может быть уничтожена или изменена: жизненная сила растений, как и животных, подвержена утомлению и истощению. Hedysarum gyrans отличается странными движениями, которые оно совершает днем и ночью своими листьями, не нуждаясь для этого в каком–либо поводе. Если в царстве растений какое–либо явление может обмануть и напомнить о свободных движениях животных, то несомненно именно это. Бруссонэ, Сильвестр, Цельсий и Халле069 подробно описали это явление и показали, что деятельность растения вызывается только ее хорошим состоянием.

В восьмом томе той же работы (1828, с. 166) Кювье говорит: «Господин Дютроше добавляет физиологические наблюдения, сделанные на основе поставленных им опытов, которые, по его мнению, доказывают, что движения растений спонтанны, т. е. зависят от внутреннего начала, непосредственно воспринимающего влияние внешних факторов. Однако поскольку он затрудняется приписывать растениям чувствительность, он заменяет это слово словом Nervimotilitat»070 . Я должен по этому поводу заметить, что все мыслимое нами в понятии спонтанность при более детальном исследовании всегда оказывается проявлением воли, синонимом которого она служит. Единственное различие заключается в том, что понятие спонтанности взято из внешнего созерцания, понятие проявления воли — из нашего собственного сознания. Достойный внимания пример силы стремления этой спонтанности, также и в растениях, дает нам «Cheltenham examiner», он напечатан также в «Times» от 2 июня 1841 г.: «В последний четверг три или четыре больших гриба совершили на одной из наших самых людных улиц невиданный героический подвиг; в своем жадном стремлении прорваться в зримый мир они подняли большой камень мостовой».

В «Mem. d. l'acad. d. sciences del'annEe» 1821, vol. 5, P., 1826 г. Кювье на с. 171 пишет: «В течение веков ботаники ищут ответ, почему семя, в каком бы положении его ни посадить, всегда посылает корни вниз, а стебель наверх. Это приписывали влажности, воздуху, свету, но ни одна из всех причин не дает необходимого объяснения. Господин Дютроше поместил семена в отверстия, просверленные в дне наполненного влажной землей сосуда, который он повесил на балку в комнате. Можно было бы предположить, что стебель будет расти вниз, ничего подобного. Корни опустились, повиснув в воздухе, а стебли удлинялись, проходя через влажную землю, пока не вышли на поверхность. По мнению господина Дютроше, растения принимают определенное направление, следуя внутреннему принципу, а отнюдь не притяжению тел, к которым они направляются. На острие свободно движущейся на втулке иглы прикрепили зернышко омелы, находящейся в процессе роста, и поставили близ него дощечку: зерно очень скоро направило свои корни к дощечке и за пять дней достигло ее, причем игла не совершила ни малейшего движения. Стебли репчатого лука и лука–порея, положенные в темное место вместе с луковицами, поднимаются, хотя медленнее, чем при свете; они поднимаются, даже если их положить в воду, что достаточно доказывает, что направление им сообщают не воздух и не влажность». — К. Х. Шульц в его премированной Acad. des sciences в 1839 г. конкурсной работе «Sur la circulation dans les plantes», однако, сообщает, что, посадив семена в темный ящик с отверстиями на дне, он с помощью помещенного под ящиком зеркала, отражавшего солнечный свет, достиг того, что растения стали расти в обратном направлении — венчиком вниз, корнями вверх.

В Dictionn. d. sciences naturelles, в статье «Animal» сказано: «Если животные проявляют в поисках пищи жадное стремление, а в выборе ее — способность к различению, то корни растений направляются туда, где почва наиболее плодородна и даже на скалах выискивают мельчайшие трещины, в которых может содержаться хоть немного питания; их листья и ветви поворачиваются в ту сторону, где они могут найти больше всего воздуха и света. Если согнуть ветку так, чтобы поверхность ее листьев оказалась внизу, то листья переворачивают даже свои стебли, чтобы вновь занять то положение, которое наиболее благоприятно для осуществления их функций (т. е. гладкой стороной сверху). Можем ли мы с уверенностью считать, что это происходит бессознательно?»

Ф. И. Э. Майен, посвятивший в третьем томе своей «Новой системы физиологии растений» (1839 г.) предмету нашего исследования очень подробную главу, озаглавленную «О движениях и ощущении растений», говорит на с. 585: «Мы нередко видим, что картофель, находящийся в глубоких, темных погребах, когда время близится к лету, пускает ростки, которые всегда обращены к отверстиям, служащим доступом света, и продолжают расти до тех пор, пока не достигнут того места, куда непосредственно падает свет. Согласно некоторым наблюдениям, такие ростки картофеля доходили до 20 футов длины, тогда как обычно это растение, даже в самых лучших условиях, выпускает ростки не длиннее 3—4–х футов. Интересно подробно проследить, каким путем следует побег такой прорастающей в темноте картофелины, чтобы наконец достигнуть отверстия, через которое поступает свет. Побег пытается приблизиться к свету кратчайшим путем; но так как он недостаточно крепок, чтобы расти, пересекая без опоры воздушное пространство, он падает на землю и стелется таким образом до ближайшей стены, по которой он затем поднимается». И этого ботаника (цит. соч., см. с. 676) полученные им данные заставляют признать: «Следя за свободными движениями осциляторий и других низших растений, мы вынуждены признать наличие у этих созданий своего рода воли».

Яркое доказательство проявления воли у растений дают вьющиеся растения; если вблизи от них нет опоры, за которую можно было бы уцепиться, то в поисках ее они растут всегда по направлению к самому тенистому месту, даже к окрашенной в темный цвет бумаге, куда бы ее ни положить; напротив, стекла они избегают, потому что оно блестит. Об очень интересных опытах такого рода, в особенности с Ampelopsis quinquefolia сообщает Thr. Andrew Knight, Philos. transact. 1812 (в переводе в BibliothEque britannique. Section sciences et arts. Vol. 52)071 , хотя сам он пытается объяснить происходящее механически и не хочет признать в этом проявление воли. Я ссылаюсь на его опыты, а не на его суждение. Следовало бы посадить ряд лишенных опоры вьющихся растений вокруг ствола дерева и проследить, не поползут ли они все к нему, как к центру. По этому вопросу 6 ноября 1843 г. Дютроше сделал в Academic des sciences доклад: Sur les mouvements revolutifs spontanes chez les vegetaux; невзирая на многословие, этот доклад, напечатанный в ноябрьском номере 1843 г. «Comptes rendu des sciences de l'Acad. d. sc.»072 , достоин всяческого внимания. В результате его опытов оказалось, что побеги pisum sativum (зеленого горошка), Bryonia alba (белого перитупая) и Cucumis sativus (огурца), на которых находится усик (la vrille), совершают в воздухе очень медленное круговое движение, которое в зависимости от температуры в течение от одного до трех часов описывает эллипс; с его помощью они наугад ищут прочное тело, а если таковое находят, усик его обвивает и поддерживает теперь все растение, ибо само по себе оно стоять не может. Эти побеги действуют так же, хотя и значительно медленнее, как лишенные глаз гусеницы, которые в поисках листа описывают верхней частью туловища круги в воздухе. В названной статье Дютроше сообщает и другие сведения о движениях растений, например, что Stylidium gramini–folium в Новой Голландии имеет в середине венчика столбик, на котором расположены пыльник и рыльце и который попеременно сгибается и выпрямляется. Этому близко то, что сообщает Тревиранус в своей книге «Явления и законы органической жизни», т. 1, с. 173: «Так, у Parnassia pahistris (болотного белозора) и Ruta graveolens (пухачей руты) пыльники склоняются к рыльцу друг за другом, у Saxifraga tridactylites (триперстной камнеломки) — попарно, и в таком же порядке выпрямляются». По этому же вопросу несколько раньше сказано: «Самые общие для растений движения, которые кажутся произвольными, это — стремление веток и верхней стороны листьев к свету и влажному теплу, а также обвивание вьющимися растениями опоры. В последнем явлении особенно проявляется нечто сходное с движениями животных. Предоставленное самому себе вьющееся растение описывает, правда, при росте концами веток, круги и достигает путем такого рода произрастания какого–либо находящегося поблизости от него предмета. Однако приводить свой рост в соответствие с формой предмета, которого оно достигает, заставляет его не просто механическая причина. Cuscuta (павилика) обивает не любую опору, не обвивает она части животного тела, мертвые растительные тела, металлы и другую неорганическую материю, а обвивает лишь живые растения, причем не все, — например, не обвивает мох, — а только те, из которых она может извлекать своими присосками (papilia) необходимое ей питание, и такие растения притягивают ее уже на некотором расстоянии»073 . Особенно большое значение имеет в этой связи следующее наблюдение, сообщенное в «Farmer's magazine» и перепечатанное в «Times» от 3 июля 1848 г. под заглавием «Vegetable instinct»074 : «Если поставить с любой стороны побега молодой тыквы или крупного садового гороха на расстоянии до 6 дюймов миску с водой, то за ночь побег приблизится к ней и утром мы обнаружим его плавающим с одним из своих листьев на воде. Этот опыт можно продолжать каждую ночь, пока растение не начнет завязывать плод. Если поставить на расстоянии в 6 дюймов от молодого Convolvolus (полевого вьюнка) подпорку, то он ее найдет, даже если ежедневно менять ее место. Если растение уже достигло, обвивая опору, известной высоты, и его разматывают и обвивают опору в противоположном направлении, то оно вернется к своему первоначальному положению или в своем стремлении к этому погибнет. Если же два таких растения растут близко друг от друга без опоры, вокруг которой они могли бы обвиться, то одно из них меняет направление своей спирали и они обвивают друг друга. Дюамель положил несколько бобов в наполненный влажной землей цилиндр; спустя некоторое время они стали прорастать и, конечно, пустили перышки (plumula) вверх к свету, а корешки (radicula) вниз в почву. Через несколько дней цилиндр был повернут на четверть своего объема, и это повторялось до тех пор, пока цилиндр не совершил круг. Когда бобы были вынуты из земли, оказалось, что то и другое, и перышки, и корешки при каждом повороте выгибались, чтобы прийти, в соответствии с ним, одна, стараясь подняться вертикально, другая уйти вниз, в результате чего они образовали полную спираль. Однако хотя естественное стремление корней ведет их вниз, они все–таки, если почва внизу суха, а выше назходится какая–либо влажная субстанция, поднимутся вверх, чтобы ее достигнуть».

В записках Фрорипса за 1883 г. в No 832 есть краткая статья о движении растений: некоторые растения, находясь в плохой почве, вблизи от хорошей, пускают побег в хорошую почву; растение засыхает, побег же растет и сам становится растением. Таким образом одно растение сползло со стены.

В той же газете за 1835 г., No 981 помещен перевод сообщения оксфордского профессора Добени (из Edinb. new philos. journ. Ap. — Jul.075 1835), где автор на основании новых и очень тщательно проведенных опытов доказывает, что корни растений обладают, во всяком случае до известной степени, способностью производить выбор между предложенными им видами почвы

И наконец, я не хочу оставлять без внимания, что уже Платон приписывает растениям вожделения ιπιθυμια, следовательно, волю (Tim., p. 403. Bip). Впрочем, учения древних, посвященные этому вопросу, я уже рассмотрел в моем главном сочинении (т. 2, гл. 23); эту главу вообще следует использовать как дополнение к данному разделу.

Нерешительность и сдержанность, с которыми упомянутые авторы приступают, как мы видим, к тому, чтобы признать присущую растениям волю, хотя она и обнаруживается эмпирически, объясняется тем, что и они находятся в плену старого мнения, будто сознание — требование и условие воли, а воли у растений, очевидно, нет. Что воля есть первичное и поэтому независима от познания, с которым в качестве вторичного только и появляется сознание, им не приходит в голову. Растения обладают лишь аналогом, суррогатом познания или представления, но волю они действительно имеют и совершенно непосредственно: ибо воля в качестве вещи в себе есть субстрат их явления, как любого другого. Оставаясь реалистичными и исходя из объективных данных, можно также сказать: когда то, что живет и действует в растительной природе и животном организме, постепенно доходит по лестнице существ до такой ступени, что на него непосредственно падает свет познания, оно предстает в возникшем теперь сознании как воля и познается здесь более непосредственно, следовательно, лучше, чем где–либо; поэтому такое познание должно служить ключом к пониманию всего, стоящего ниже его. Ибо в нем вещь в себе уже не скрыта никакой другой формой, кроме формы самого непосредственного восприятия. Это непосредственное восприятие собственного воления и есть то, что называют внутренним чувством. Воля в себе не воспринимается и таковой она остается в неорганическом и растительном царстве. Подобно тому как мир, несмотря на солнце, был бы погружен во тьму, если бы не было тел, отбрасывающих солнечный свет, или как вибрация струны нуждается, чтобы звучать, в воздухе, даже в резонаторе, так воля сознает самое себя только с появлением познания; познание есть как бы резонатор воли, а звук, возникающий благодаря этому, — сознание. Это самое–себя–осознавание воли приписывали так называемому внутреннему чувству, ибо оно — наше первое и непосредственное познавание. Объектом этого внутреннего чувства могут быть только различные побуждения собственной воли, так как представление не может быть вновь воспринято, разве что только в рефлексии разума, этой второй потенции представления, следовательно, in abstracto. Поэтому простое представление (созерцание) относится к подлинному мышлению, т. е. к познанию в абстрактных понятиях, как воление само по себе — к пониманию этого воления, т. е. к сознанию. Поэтому совершенно ясное и отчетливое сознание как собственного, так и чужого существования приходит только с разумом (способностью мыслить в понятиях), который так же возвышает человека над животным, как способность чисто созерцательного представления возвышает животное над растением. То же, что, подобно растению, лишено способности представления, мы называем бессознательным и мыслим его как мало отличающееся от несуществующего, поскольку оно существует, собственно, только в чужом сознании как его представление. Тем не менее оно лишено не первичного в существовании, воли, а лишь вторичного; нам же представляется, что без этого вторичного первичное, которое ведь есть бытие вещи в себе, уходит в ничто. Мы не умеем непосредственно отчетливо отличать бессознательное бытие от небытия, хотя глубокий сон учит нас этому на нашем собственном опыте.

Если мы вспомним сказанное в предыдущем разделе, а именно, что познавательная способность животных, как и каждый другой орган, появился для их сохранения и поэтому находится в точном и допускающем бесчисленные ступени отношении к потребностям каждого животного, мы поймем, что растение, поскольку у него значительно меньше потребностей, чем у животного, вообще не нуждается в познании. Именно поэтому, как я неоднократно указывал, познание, вследствие обусловленного им движения по мотивам, представляет собой истинный и обозначающий существенную границу признак животности. Там, где кончается эта граница, исчезает и подлинное познание, сущность которого нам так хорошо известна из собственного опыта, и, начиная с этой точки, мы можем постигать то, что опосредствует влияние внешнего мира на движения существ, только с помощью аналогии. Напротив, воля, которую мы определили как основу и ядро каждого существа, всегда и повсюду одна и та же. На более низкой ступени растительного мира, как и в вегетативной жизни животного организма, в качестве определяющего средства отдельных проявлений этой повсюду присутствующей воли и посредника между внешним миром и изменениями такого существа место разума занимает раздражение, а в неорганической природе — физическое воздействие вообще, которое предстанет перед нами, — по мере того как мы будем двигаться, продолжая наше рассмотрение сверху вниз, — как суррогат познания, как его аналогия. Мы не можем сказать, что растения действительно воспринимают свет и солнце; однако мы видим, что они различным образом ощущают их наличие или отсутствие, что они устремляются и поворачиваются к ним, и, хотя это движение большей частью совпадает, правда, с движением их роста, как вращение луны — с ее обращением, это не значит, что оно существует в меньшей степени, чем движение роста; направление же роста растения определяется и целесообразно модифицируется светом так же, как действие — мотивом; для вьющихся, ползучих растений оно определяется найденной опорой, ее местом и формой. Поскольку, следовательно, у растения все–таки есть потребности, хотя и не такие, которые требовали бы участия сенсорного начала и интеллекта, то вместо них должно выступить нечто аналогичное им, чтобы сделать для воли возможным по крайней мере воспользоваться предлагаемым ей удовлетворением, если уж не искать его. Этим служит восприимчивость к раздражению, отличие которого от познания я хотел бы выразить таким образом: в познании выступающий как представление мотив и следующий за ним акт воли остаются отчетливо отделенными друг от друга, и тем отчетливее, чем совершеннее интеллект; — в простой восприимчивости к раздражению, напротив, ощущение раздражения не поддается различению от вызванного им воления, и оба они сливаются в одно. И наконец, в неорганической природе перестает действовать и восприимчивость к раздражению, аналогию которой познанию нельзя не признать: здесь остается, однако, разнородная реакция каждого тела на разнородное воздействие; а она и здесь еще предстает нашему движущемуся сверху вниз рассмотрению как суррогат познания. Если тело реагирует различно, то и воздействие должно быть различным и вызывать в нем различное состояние, которое при всей своей смутности обладает отдаленной аналогией с познанием. Следовательно, если огражденная где–либо вода, внезапно найдя выход, с шумом жадно в него устремляется, то она, конечно, это не познает, как не познает и кислота появившуются щелочь, ради которой она оставляет металл, или клочок бумаги — тертый янтарь, к которому он устремляется; тем не менее мы должны признать следующее: то, что вызывает во всех этих телах такие внезапные изменения, в известной степени сходно с тем, что происходит в нас, когда появляется неожиданный мотив. Раньше наблюдения такого рода служили мне для того, чтобы выявить волю во всех вещах; теперь же я привожу их, чтобы показать, к какой сфере относится познание, если рассматривать его не изнутри, как обычно, а реалистично, с находящейся вне его точки зрения, как нечто чуждое, т. е. принимать для его определения объективную точку зрения, очень важную для дополнения субъективной (Мир как воля и представление, т. 2, гл. 22: «Объективное воззрение интеллекта».). Мы видим, что познание представляется нам тогда как среда мотивов, т. е. причинности, в ее действии на познающие существа, следовательно, как то, что воспринимает изменение извне, за которым должно следовать изменение внутри, посредствующее между обоими. На этой узкой поверхности парит мир как представление, т. е. весь этот расстилающийся в пространстве и времени телесный мир, который как таковой может находиться только в мозгу, так же как и сны, которые, пока они длятся, предстают такими же. То, что человеку и животному дает познание, в качестве среды мотивов совершает для растения восприимчивость к раздражению, а для неорганических тел — восприимчивость к причинам разного рода, и, строго говоря, все это различно лишь по степени. Ибо только вследствие того, что восприимчивость животного к внешним впечатлениям увеличилась в соответствии с его потребностями и достигла той степени, когда для их удовлетворения должны развиться нервная система и мозг, возникает как функция этого мозга сознание, а в нем — объективный мир, чьи формы (время, пространство, причинность) служат способом, которым эта функция осуществляется. Таким образом, мы обнаруживаем, что познание было изначально рассчитано только на субъективное, определено только для служения воле, следовательно, полностью вторично и подчиненно по своему характеру, появляется как бы только per accidens076 в виде условия, ставшего необходимым для животного начала, воздействия мотивов, вместо раздражений. Возникающий при этих обстоятельствах образ мира в пространстве и времени — лишь план, на котором мотивы выступают как цели; этот образ мира обусловливает также пространственную и причинную связь созерцаемых объектов между собой, но есть тем не менее лишь посредствующее звено между мотивом и актом воли. Какой же скачок надо совершить, чтобы считать этот образ мира, возникающий, следовательно, случайно, в интеллекте, т. е. в функции мозга животных существ, для того чтобы они нашли средства для своих целей, и таким образом высветился бы подобно эфемерному образованию его путь на его планете, — считать этот образ, говорю я, этот простой феномен мозга, истинной последней сущностью вещей (вещью в себе), а сцепление его частей — абсолютным порядком мира (соотношением вещей в себе) и допускать, что все это существует независимо от мозга! Такое допущение должно казаться нам в высшей степени опрометчивым и дерзновенным; и все–таки оно служило основой и почвой, на которой были построены все системы докантовского догматизма, ибо оно служит молчаливо допущенной предпосылкой всей их онтологии, космологии и теологии, а также всех aeternarum veritatum077 , на которые они при этом ссылаются. Такой скачок всегда совершался безмолвно и бессознательно: в том, что он доведен до сознания, — бессмертная заслуга Канта.

Настоящий реалистический способ рассмотрения неожиданно приводит нас к объективной точке зрения на великие открытия Канта, и на пути эмпирико–физиологического рассмотрения мы приходим туда, откуда исходит его трансцендентально–критическое рассмотрение. Оно принимает в качестве своей отправной точки субъективное и рассматривает сознание как данное; но исходя из самого сознания и его a priori данной закономерности, приходит к результату, согласно которому все происходящее в сознании может быть только простым явлением. Мы же с нашей реалистической, внешней [точки зрения], принимающей объективное, существа природы как нечто просто данное, видим, чтб такое интеллект по своей цели и своему происхождению и к какому классу феноменов он относится; исходя из этого, мы познаем (тем самым a priori), что он должен ограничиваться одними явлениями и что все, представляющееся в нем, всегда может быть лишь по преимуществу субъективно обусловленным, следовательно, mundus phenomenon078 , как и также субъективно обусловленный порядок в связи его частей, и никогда то, что представляется в интеллекте, не может быть познанием вещей такими, как они суть в себе и как они в своем в себе бытии связаны между собой. Мы нашли, что познавательная способность в природе обусловлена, и свидетельства ее именно поэтому не могут иметь безусловной значимости. После изучения «Критики чистого разума», которой наша точка зрения, по существу, чужда, тому, кто ее понял, должно все–таки казаться, будто природа намеренно предназначила интеллект служить нам кривым зеркалом и играет с нами в прятки. Однако на нашем реалистически–объективном пути, т. е. исходя из объективного мира как данного, мы пришли к тому же результату, к которому Кант пришел на идеалистически–субъективном пути, т. е. изучая сам интеллект, то, как он конструирует сознание. И тогда оказалось, что мир как представление парит на узкой полосе между внешней причиной (мотивом) и вызванным ею действием (актом воли) у познающих (животных) существ, у которых отчетливое разъединение того и другого только начинается. Ita res accen–dent lumina rebus079 . Только после того как этот результат достигнут на двух совершенно противоположных путях, великое открытие Канта обретает полную отчетливость, и весь его смысл становится ясным, будучи освещаем с двух сторон. Наша объективная точка зрения реалистична и поэтому условна, поскольку она, принимая существа природы как данные, оставляет в стороне, что их объективное существование предполагает наличие интеллекта, в котором они прежде всего оказываются как его представления; однако субъективная и идеалистическая точка зрения Канта также условна, поскольку он исходит из интеллекта, который сам имеет свою предпосылку в природе и может появиться только вследствие ее развития до животных существ. Оставаясь на нашей реалистически–объективной точке зрения, учение Канта можно определить и таким ообразом: после того как Локк, чтобы познать вещи в себе, лишил вещи, как они являются, чувственных функций, под названием вторичных свойств, Кант со значительно более глубоким проникновением устранил несравненно более значительную роль функции мозга, охватывающую первичные функции у Локка. Я же здесь лишь показал, почему все это должно быть таковым, определив место, которое интеллект должен занимать в общем строе природы, если, оставаясь на реалистической почве, исходить из объективного как данного, принимая при этом в качестве опоры волю, единственное, что непосредственно сознается, это истинное πουστω080 метафизики как исконно реальное, явление чего только есть все остальное; дополнением к этому послужит еще следующее.

Выше я упомянул, что там, где есть познание, выступающий как представление мотив и следующий за ним акт воли тем отчетливее обособлены друг от друга, чем совершеннее интеллект, следовательно, чем выше мы поднялись в ряду сществ. Это требует дальнейшего разъяснения. Там, где деятельность воли возбуждается еще только раздражением и еще не возникает представление, следовательно, у растений, полученное впечатление еще не отделено от определения им. У низших видов животных организмов, у радиоляриев, аколефов, ацефалиев и т. п., дело обстоит примерно так: чувство голода, возбужденное им наблюдение за добычей, обнаружение ее и попытка схватить составляют здесь еще все содержание сознания, но тем не менее это означает, что уже проступает мир как представление, фон которого, т. е. все, кроме действующего каждый раз мотива, остается еще в полной тьме. В соответствии с этим органы чувств еще очень несовершенны и не полностью развиты, так как им надлежит давать эмбриональному рассудку лишь очень немногочисленные данные для созерцания. Повсюду же, где есть чувствительность, ей уже сопутствует рассудок, т. е. способность соотносить ощущаемое действие с внешней причиной; без этого чувствительность была бы лишней и служила бы только источником бессмысленных страданий. Выше в ряду животных появляются все более многочисленные и совершенные органы чувств, пока их число не достигает пяти; это происходит лишь у немногих беспозвоночных животных, а сплошь — только у позвоночных. Равномерно развивается мозг и его функция, рассудок: теперь объект предстает отчетливее и полнее, даже в его связи с другими объектами, ибо для служения воле необходимо воспринимать и взаимоотношения объектов; благодаря этому мир как представление обретает объект и задний план. Но схватывание все еще простирается лишь настолько, насколько того требует служение воле: восприятие и его результат еще не полностью разделены: объект воспринимается лишь постольку, поскольку он — мотив. Даже умные животные видят в объектах только то, что касается их, т. е. то, что имеет отношение к их волению, или во всяком случае то, что может иметь это отношение в будущем; так, кошки стремятся получить точное знание территории, а лисица — найти укрытия для будущей добычи. Ко всему остальному они невосприимчивы; быть может, ни одно животное не видело звездного неба. Моя собака испуганно вскочила, когда в первый раз случайно увидела солнце. У самых умных животных, даже получивших известные навыки в процессе дрессировки, иногда заметен первый слабый след безучастного восприятия окружающего; собаки умеют даже глядеть: мы видим, что они садятся у окна и внимательно следят взором за всем происходящим; обезьяны иногда озираются, как будто хотят вспомнить окружающую их местность. Только у человека мотив и действие, восприятие и воля отчетливо разделены. Однако это не сразу устраняет служение интеллекта воле. Обыкновенный человек отчетливо воспринимает в вещах только то, что прямо или косвенно имеет какое–либо отношение к нему самому (представляет для него интерес); по отношению к остальному его интеллект становится непреодолимо инертным; поэтому оно остается на заднем плане и не достигает сознания с полной сияющей ясностью. Изумление философа и волнение художника, вызываемые явлением, остаются вечно чуждыми ему, что бы он ни делал; ему, в сущности, все кажется само собой понятным; полное отделение и обособление интеллекта от воли и служения ей — преимущество гения, что я подробно показал в эстетической части моей работы. Гениальность — это объективность. Чистая объективность и отчетливость вещей в созерцании (этом фундаментальном и самом богатом содержанием познании) действительно находится в каждый данный момент в обратном отношении к участию, которое воля проявляет к этим вещам, и лишенное воли познание — условие, даже сущность эстетического восприятия. Почему посредственный художник, невзирая на все усилия, так плохо изображает местность? Потому, что он не видит ее более прекрасной. А почему он не видит ее более прекрасной? Потому что его интеллект недостаточно отделен от его воли. Степень этого отделения устанавливает большие интеллектуальные различия людей, ибо познание тем чище, а следовательно, тем объективнее и правильнее, чем больше оно отделилось от воли, подобно тому как тот плод наилучший, который не имеет привкуса почвы, на которой он вырос.

Это столь же важное, сколь интересное отношение, заслуживает того, чтобы мы, обозревая ретроспективно всю шкалу существ, придали ему большую отчетливость и представили бы себе постепенный переход от безусловно субъективного к высшим степеням объективности интеллекта. Безусловно субъективна неорганическая природа, где еще нет и следа осознания внешнего мира. Камни, глыбы, льдины, даже если они падают друг на друга или толкают и задевают и трут друг друга, не осознают ни друг друга, ни внешний мир. Однако и они уже испытывают воздействие извне, в соответствии с которым изменяется их положение и движение и которое поэтому можно рассматривать как первый шаг к сознанию. Хотя и растения еще не обладают сознанием внешнего мира, и присущий им только аналог сознания следует мыслить как смутное чувство удовольствия, тем не менее мы видим, что все они стремятся к свету, что многие из них ежедневно обращают цветы или листья к солнцу, что вьющиеся растения подползают к не касающейся их опоре и что, наконец, в некоторых видах растений обнаруживается даже своего рода возбудимость; таким образом между непосредственно не касающейся их средой и их движениями бесспорно существует уже связь и отношение, которые мы должны признать слабым аналогом перцепции. Вместе с животным впервые появляется несомненная перцепция, т. е. осознание других вещей как противоположных отчетливому самосознанию, которое только благодаря этому возникает. Именно в этом и состоит характерное свойство животной природы в противоположность природе растительной. В низших классах животных это сознание внешнего мира еще очень ог–ранченно и смутно; оно становится более отчетливым и пространным с возрастанием степеней развития интеллекта, которые, в свою очередь, следуют за степенью потребностей животного; и так это идет, поднимаясь, по всей шкале животного царства, вплоть до человека, в котором сознание внешнего мира достигает своей вершины, и мир предстает отчетливее и полнее, чем где бы то ни было. Но и здесь еще в ясности сознания существуют бесчисленные степени — от тупоумного глупца до гения. Даже в обычных умах объективная перцепция внешних предметов все еще в значительной степени сохраняет оттенок субъективности; познание носит такой характер, будто оно существует только для воления. Чем значительнее интеллект, тем более это исчезает и тем чище и объективнее предстает внешний мир, пока, наконец, в гении не достигает полной объективности, вследствие чего в отдельных вещах проступают идеи Платона, ибо постигающее их возвысилось до чистого субъекта познания. Поскольку созерцание есть основа всякого познания, такая разница в его основном качестве сказывается на мышлении и познании в целом; вследствие чего и возникает глубокое различие между восприятием обычного ума и ума выдающегося, заметное в любых условиях, следовательно, и между тупой, приближающейся к животной природе серьезностью ординарных умов, познающих только для воления, и постоянной игрой с избыточным познанием, озаряющей сознание выдающихся людей. Эти две крайности рассмотренной здесь большой шкалы и послужили, вероятно, причиной появления в немецком языке выражения «чурбан» (Klotz) (применительно к людям), в английском — blockhead.

Другим следствием появляющегося только в человеке отчетливого обособления интеллекта от воли и тем самым мотива от действия служит обманчивая видимость свободы в отдельных поступках. Когда в неорганической природе действие вызывает причины, в растительной — раздражения, то из–за простоты причинной связи не возникает даже видимость свободы. Но уже в животной жизни, где то, что до этого было причиной или раздражением, выступает как мотив, следовательно, возникает второй мир, мир представления, где причина находится в одной области, а действие в другой, причинная связь между ними, а с ней и необходимость, уже не так очевидны, как это было там. Однако у животного, чисто созерцательное представление которого находится посередине между следующими за раздражением органическими функциями и обдуманными действиями человека, причинная связь все еще несомненна: действие животного при наличии созерцаемого мотива неизбежно, если этому не противодействует противоположный созерцаемый мотив или дрессировка; все–таки представление у животного уже отделено от акта воли и само собой проникает в сознание. Но у человека, у которого представление возвышается даже до понятия, и которому целый невидимый мир мыслей, находящийся в его голове, предлагает для его деятельности разнообразные мотивы, подчас противоречащие друг другу, и делает его независимым от настоящего и созерцаемой среды, — у него причинная связь при наблюдении извне вообще непознаваема, и даже при наблюдении изнутри может быть познана только посредством абстрактного зрелого размышления. Ибо для наблюдения извне упомянутая мотивация посредством понятий придает всем движениям человека характер преднамеренности, вследствие чего они получают видимость независимости, отличающей их как будто от движений животного, хотя в сущности свидетельствующей лишь о том, что на человека действуют представления такого рода, которые животному недоступны; к тому же в самосознании акт воли познается самым непосредственным образом, мотив же обычно лишь очень опосредствованно и часто даже намеренно тщательно скрывается от самопознания. Следовательно, этот процесс в сочетании с сознанием той подлинной свободы, которая присуща воле как вещи в себе и вне явления, создает обманчивую видимость того, что и каждый отдельный акт воли ни от чего не зависит и свободен, т. е. безосновен; в действительности же при данном характере человека и познанном мотиве отдельный акт воли следует с такой же строгой необходимостью, как изменения, законам которых учит механика, и, используя слова Канта, мог бы быть вычислен, если точно известны характер и мотив, с такой же несомненностью, как лунное затмение; или, сопоставляя это с авторитетом другого рода, с Данте, который, будучи древнее Буридана. говорит:

Intra duo cibi distanti e moventi

D'un modo, prima si morria di fame,

Che liber'uomo l'un recasse a'denti.

Parad. IV, 1081