"Только один год" - читать интересную книгу автора (Аллилуева Светлана Иосифовна)ЮбилейШоссе на Коннектикут бежит с холма на холм. Стоит ясный поздний октябрь. Синеет прохладное небо. И насколько хватает глаз, до самого горизонта, раскинулись вокруг желтые, багряные осенние леса. «Золотая осень», как говорят в России… Хорошо уехать в Новую Англию из Нью-Йорка, где в этом «юбилейном» году будут много писать и шуметь по поводу 50-ти лет Октябрьской революции. Ни одна газета, журнал и телевизионная программа не обойдутся без рассказов о «достижениях». Юбилей есть юбилей: принято говорить лишь об успехах. Везде будут повторять о спутниках и об элегантных советских балеринах. Арт Бухвальд уже сострил: «в США создано Общество Охраны празднования 50-летия Октябрьской революции». У меня – первая осень без обязательного официального празднования 7 ноября. Это скучный праздник, не затрагивающий чувств миллионов людей в СССР. Ему никто не радуется, но скрыться от него некуда. Можно представить себе, что делается там в этом году! Полтора месяца я прожила в Бристоле у полковника в отставке Руфи Бриггс. У полковника светло-голубые глаза и светлая коса, уложенная по-русски вокруг головы. Ей наверно намного за пятьдесят, но я теперь не берусь судить о возрасте в этой стране. Выглядит она молодо, быстро бегает весь день на высоких каблуках, дымя сигаретой и звонко смеясь. Полковник жизнерадостна, деятельна и не оставляет мне ни минуты на созерцание. Мы немедленно занялись ее большим садом, откуда открывался холодный простор залива Наррагансет. Прежде всего очистили большой догвуд от плюща, почти задушившего бедное дерево. Полдня ползали мы на коленках, вырубая и выпиливая корни, потом, влезши на лестницу с ножницами в руках, я срезала плети, обвивавшие ветви. Полковник исцарапала себе все руки, но была очень довольна: ожившее, освобожденное дерево, с которого мы сняли весь плющ, весело зашелестело листьями. У меня ломило спину после этого, но полковник была как ни в чем ни бывало. Вечером мы сели возле телевизора в гостиной, зажгли камин, и рядом на ковре растянулись остальные «члены семьи» – эрдельтерьер и два черных кота. Руфь принесла два теле-столика для ужина, закурила сигарету и приготовила два крепких мартини с колотым льдом. Отныне это был наш ежевечерний ритуал. Только телевидение и табачный дым были мучительны для меня в этом доме, все остальное было приятным. Полковник была веселой и добродушной, а эрдельтерьер и два кота приняли меня в свою компанию. Один кот имел примесь бирманской крови и кое-что понимал в кастовой системе. Поэтому он относился ко мне, как раджи и махараджи в Индии, – с терпеливым, вежливым презрением. Другой родом из Франции, толстяк с белой манишкой и манжетами, был настоящий джентльмен. Он вежливо просил открыть ему дверь, ходил со мной гулять по саду, терся возле ног и сладко мурлыкал. Пес – все понимал, смотрел прямо в глаза, был хорошим другом, и иногда приходил спать ко мне наверх. Я работала в саду у полковника, наслаждаясь свежим ветром и запахом яблок. Они сыпались на землю каждый день с огромных яблонь. Мы собирали их в корзины и отвозили делать сидр. Потом пропололи все цветы на зиму. Несколько раз в ноябре шел снег, и я думала: ну вот, настала зима!.. Но никакой зимы не было. Снег не держался долго. Мы ходили гулять на берег залива, взяв собаку. Там была площадка под деревьями для пикников, со столиками и скамьями, откуда можно было смотреть на заходившее солнце. Мы ездили гулять на берег океана возле Ньюпорта, где на высокие скалы набегал прилив. Атлантика дышала глубоко и мерно, вились чайки. Отлив обнажал камни, поросшие мохом. Гуляя вокруг Бристоля я находила подмосковные растения и травы, и однажды не поверила своим глазам, увидев вдоль дороги заросли белого донника. Как сладко было найти здесь луговую, хмельнопахнущую траву, которую в России косят летом и от нее таким ароматным становится сено… Но деревья, которые я видела вокруг с первого же дня приезда в США, здесь особенные: они круглые, ветвистые, с необычайно свежей листвой; им свободно расти и вольно дышать здесь – как и людям. 31-го октября исполнился ровно год, как умер Браджеш Сингх. Всего лишь год назад я была в Москве, сидела в своей квартире и не помышляла о том, что буду когда-нибудь гулять здесь, в Новой Англии. Как неправдоподобно меняется жизнь. Здесь в этот день был веселый детский праздник – Холлоуин. Под вечер дети звонили возле дверей, я выносила им конфеты и печенье, они были в смешных масках. То же самое, наверное, делают сейчас в Калаканкаре – в память об умерших в Индии всегда угощают священников и детей, каждый может зайти в дом. В этот день мы дали в газеты сообщение о том, что часть денег, полученных от издания «20 писем» пойдет на больницу в Индии, двум детским домам – в Париже и в Швейцарии, русским эмигрантским газетам и журналам в США и Толстовскому Фонду. Из Калаканкара в Бристоль, Род-Айленд, пришла длинная телеграмма от Суреша и от всех жителей деревни. В Бристоле, в воскресенье телеграммы доставляют через аптеку, там и телефон. Тотчас город узнал мой адрес, и к дому Руфи Бриггс бросились корреспонденты. Но полковник легко отбила все атаки и мы отделались коротенькой заметкой в газете с фотографией дома. Вообще же Бристоль не проявлял никакого любопытства, и это было чудесно. Я ходила на почту за газетами полковника Бриггс, гуляла по улицам. В Нью-Йорке, после всех телевизионных интервью, это было бы невозможно. Я начала водить большой «шевроле» полковника по тихим улицам и возле залива, с трудом привыкая к автоматической передаче. Одна местная дама долго расспрашивала меня о судьбе царской семьи, о чем я почти ничего не знала. Тогда она заметила: – «Кажется, я знаю о России больше вас!» Зубной врач, к которому мне пришлось пойти, все время говорил о Пастернаке и о «Докторе Живаго», так что невозможно было работать: мы тратили все время на разговоры. Потом мы обедали у него в семье. Зубной врач жил лучше, чем московский академик. Дом профессора Браунского университета мне даже не с чем сравнить по московским стандартам: ничего подобного там не снилось и министрам. В Браунском университете в это время занимались четыре аспиранта из СССР. Они были инженеры – литовец, украинец, армянин и русский. В газете было интервью с ними и я так обрадовалась, прочитав: «Многое в США напоминает нам нашу страну». Значит, это не только мое впечатление, преследовавшее меня в США со дня приезда. Значит, это так и есть – мы не сговаривались, конечно, и не встречались. Я знаю, как осторожны советские граждане заграницей, когда у них берут интервью: за малейшую неточность их будут потом долго «прорабатывать» в партийной организации за «политическую незрелость». Но в том, что говорили эти ребята сквозило восхищение и искренняя симпатия к США и к людям, окружающим их. Человек с открытыми глазами и ушами, не начиненный официальной пропагандой, не может не видеть доброжелательность этой страны, и не ответить ей взаимностью… Но было и другое. Еще в сентябре я неожиданно получила письмо от одной сотрудницы советского посольства в Вашингтоне, которую знала по Москве. Она писала, что хочет встретиться со мной, предлагала свои услуги в случае, если я хочу написать письмо или послать посылку детям. Она «неожиданно» вспомнила обо мне, хотя я находилась в этой стране уже полгода, и сокрушалась о моем «одиночестве» в США, где она сама, «за два года не завязала дружбы ни с кем». Она писала: «Я часто думаю о Вас по вечерам. Есть ли здесь хотя бы один человек, с которым Вы могли бы поговорить? Я знаю американцев, они безразличны и не интересуются жизнью других людей». Я не удивилась ее мнению: служа в посольстве она не имела права на дружбу. Возможно, что она не вызывала симпатий у тех, с кем встречалась. Ее предложение встретиться и поговорить было чистейшим лицемерием: мы с ней никогда не дружили в Москве. Здесь же она была типичным посольским работником и, теперь, накупив вещей на несколько лет вперед, собиралась уезжать домой. Ее внезапное обращение ко мне было, безусловно, продиктовано ей начальством. Я ответила ей, что не нуждаюсь в ее услугах, и что для «задушевных бесед» у меня достаточно друзей среди американцев. 7-го и 8-го ноября весь коммунистический мир надрывался, чтобы убедить себя и других в своих победах и преимуществах. Эти дни для меня всегда были отравлены воспоминанием о маминой смерти, а в этом году исполнилось ровно 35 лет, как ее не стало. Я помню первый в моей жизни парад на Красной площади, куда меня взяла мама. Мне было шесть с половиной лет и детские впечатления были яркими. На следующий день наша гувернантка сказала, чтобы мы описали то, что видели на площади. Я написала: – «Дядя Ворошилов ездил на лошади». Мой 11-тилетний брат высмеял меня, сказав, что надо писать: «Товарищ Ворошилов скакал на коне». Он довел меня до слез, а мама смеялась. Она на минуту заглянула в детскую в пестром махровом халате и ушла. Больше мы никогда ее не видели. Мой брат был бы способным редактором: он сразу заметил, что я недооцениваю политическую значительность событий и упрощаю исторический момент. Очевидно, это свойство осталось за мной на всю жизнь. Ворошилов так и остался в моем представлении «дядей»: поднять его выше этого уровня у меня не было оснований. Да и все другие «дяди», появлявшиеся много лет молчаливыми статистами вокруг моего отца, никогда не выросли в моих глазах до уровня «вождей» – политических руководителей страны. Они по существу ими никогда и не были. Я знала их семьи, их детей, знала, как они живут. Ничто не привлекало в их жизни, и я не была с ними близка. Их жены, бывшие когда-то мамиными приятельницами, хранили о ней память, как о человеке огромной душевной чистоты, совершившем подвиг. Екатерина Ворошилова, Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Зина Орджоникидзе всегда говорили о маме с восхищением, – она превратилась в их глазах в символ правды и душевной независимости. Им это было не под силу. Они вели жизнь советских вельмож, знатных дам того нового класса, который создала революция в Советской России, уничтожив старую аристократию. Они могли лишь следовать за своими мужьями, бывшими рабочими и крестьянами, превратившимися в советскую знать. Зинаида Жданова называла мою маму «больным человеком», – но она не видела ее никогда и лишь повторяла официальную версию партии. Молодому поколению в этих семьях удавалось иногда подняться до критического отношения к собственным родителям и к их делу. Молодым помогало образование, университеты, иностранные языки, – все то, чего не знали родители. «Дядя» Ворошилов был одним из самых старых и знатных вельмож революции, один из немногих уцелевших старых командиров Первой Конной. Он да Буденный, – потому что оба не были политически активны. Буденный занимался коннозаводством и жил просто. Ворошилов же любил шик. Его дача под Москвой была едва ли не одной из самых роскошных и обширных. Все те подарки, которые «трудящиеся» присылали своим вождям, один только мой отец отдавал в музей. Дома и дачи Ворошилова, Микояна, Молотова были полны ковров, золотого и серебряного кавказского оружия, дорогого фарфора. После второй мировой войны пошла волна «подарков» от братских социалистических стран и из Китая. Вазы из яшмы, резьба по слоновой кости, индийские шелка, персидские ковры, кустарные изделия из Югославии, Чехословакии, Болгарии – что только не украшало собой жилища «ветеранов революции», и продолжало поступать в их дома со всех концов мира, символизируя собой «братскую солидарность трудящихся». Ожил средневековый обычай вассальной дани синьору. Ворошилову, как старому кавалеристу, дарили лошадей: он не прекращал верховых прогулок у себя на даче, – как и Микоян. Их дачи превратились в богатые поместья с садом, теплицами, конюшнями, конечно, содержали и обрабатывали все это за государственный счет. В общем, источники существования были у всех «вождей» одинаковыми; разница в том, как выглядит дом, зависела только от вкуса хозяйки и пристрастий хозяина. Ворошилов был молодцеват и за шестьдесят; он гулял на даче в белых фланелевых брюках легкой походкой старого офицера. Таким же моложавым и щеголеватым выглядел Микоян, строго следивший за диетой и за своим весом. На Микояна и его жену огромное впечатление и влияние оказала их первая поездка в Америку, во многом изменившая их собственный быт, сделавшая их дом более современным. Но Ворошилов навсегда остался на уровне своего кавалерийского кругозора. Народные украинские песни, которые он хорошо пел, остались для него пределом искусства. А аляповатые портреты всех членов его семьи, сделанные «придворным академиком живописи» Александром Герасимовым, украшали стены его дачи. Ворошилов не отказывался позировать; других вождей приходилось писать с фотографий. Впрочем, многое зависело от жен: Екатерине Ворошиловой нравились портреты, остальные не интересовались живописью. Деньги «академику» заплатило, конечно, государство. Сама Ворошилова, бывшая работница и партийная активистка, превратилась в дородную даму, посвятившую себя изучению истории партии. Много лет она работала в Высшей партийной школе, – там же, где подвизалась Зинаида Жданова. Шутка гласила, что они обе служат «наглядными пособиями по истории КПСС». Сам Ворошилов любил сказать речь за столом по любому поводу, увязав ее с политическим моментом. Привычка авторитетно высказываться за семейным обедом на даче вошла в обиход «вождей». Даже когда за столом жена, внуки и давние знакомые, вроде меня, Ворошилов произносил политические тосты, стоя с бокалом в руке. Сын, невестка и внуки опускали глаза и вздыхали от скуки. То же самое делал за воскресным семейным обедом Н. М. Шверник, ставший президентом СССР после смерти Калинина. Больше я нигде этого не встречала: дома люди вели себя нормально. Обширная трехэтажная дача Ворошилова с громадной библиотекой, сгорела дотла после войны из-за неосторожности маленького внука: он играл с огнем около новогодней елки. Но дачу быстро отстроили снова в тех же размерах, только библиотека погибла безвозвратно. У Ворошилова, Молотова, Кагановича, Микояна были собраны точно такие же библиотеки, как и на квартире у моего отца в Кремле. Книги посылались сюда издательствами по мере их выхода из печати – таково было правило. Конечно, никто за книги здесь не платил. Ценность этих собраний состояла в уникальных советских изданиях 20-х и 30-х годов, изъятых из всех обычных библиотек после «чисток» 37-38 годов. Здесь же «изъятий» никто не мог делать, и вся художественная литература, представленная позже арестованными и погибшими писателями, стояла на полках. Тут же были все партийные издания, отражавшие борьбу фракций и течений в партии, Троцкий, Бухарин, – всё, что бесследно исчезло из публичных библиотек. И всё, что издавалось в СССР, начиная с первых же пореволюционных лет, включая важнейшие периодические издания, было собрано в этих «домашних» библиотеках, которыми пользовалась главным образом молодежь. Библиотека Ворошилова сгорела. Нашу – государство решило взять себе и распределить по-своему усмотрению. Кагановичу и Молотову, после того, как их изгнали из политбюро и из Кремля, разрешили считать библиотеки «личной собственностью»: они частично, распродали редкие издания, а остальное вывезли из Кремля на свои новые, скромные квартиры. В СССР государство «поворачивает» как хочет все законы, в том числе законы о собственности. В семье Микояна библиотека распределена между сыновьями и они ею с удовольствием пользуются. Ашхен Микоян была тихой, красивой, отличной хозяйкой. У себя на даче, сидя перед домом на хорошо подстриженной лужайке, она сушила на солнце шерстяные кавказские одеяла, подушки, ковры, зимние вещи. Пятеро сыновей, куча племянников и племянниц, приезжавших каждое лето из Армении, кухня, вечный домашний халатик и пыльная тряпка в руке. Ашхен не была и не хотела быть вельможной дамой, или знатоком истории партии… Америка поразила ее рационализацией быта, и она переоборудовала дома все ванные комнаты и кухню по образцу увиденного там. Их старая квартира в Кремле была самой простой, и Ашхен очень горевала, когда всем «вождям» предложили государственные особняки на Ленинских горах, со стенами обтянутыми шелком, с дорогими деревянными панелями, мраморными каминами и тяжеловесной мебелью. Она по-прежнему предпочитала дачу, где она могла перетрясать свои подушки на лужайке. Она была теплой, простой и милой, и какое-то внутреннее чутье помогло ей остаться такой до последних дней, не превратившись в «советскую даму». Когда Микоян поехал на Кубу, она была тяжело больна. Я видела ее на даче, она лежала на кушетке, и ни за что не хотела переезжать в московский особняк. Здесь, вокруг нее были все те же деревянные стены с гобеленами, кафельные полы, резная дубовая мебель, которые остались в доме от дореволюционных владельцев. В этом доме мало что было приобретено новыми вельможами. Наверное это было ей приятно. Когда Микоян встречался с Кастро, Ашхен умерла. В этой семье сохранились демократизм и простота отношений. Но не следует забывать об огромных государственных средствах, расходовавшихся на многочисленных родичей, на четырех женатых сыновей и одиннадцать внуков, на их поездки, машины, квартиры… Сыновья Микояна знали вкус современной жизни. Ворошиловские портреты академика Герасимова они бы выкинули вон из своих комнат. И часто, когда Микоян отправлялся на банкет или уезжал заграницу, ему приходилось занимать хорошие носки и галстуки у сыновей. От Микояна, бывшего много лет министром торговли СССР, строго скрывалось существование специальных «закрытых» магазинов, где его невестки покупали его же сыновьям импортированные из-за границы вещи. Министр полагал, что существовавшие во время войны и карточной системы «распределители» давно исчезли, вместе с карточной системой. Но московская знать и министерство торговли думали иначе. Со строгим отбором немногие лица допускались в закрытое отделение ГУМ'а, где они могли без очереди и давки купить югославскую обувь, английское джерсе и французские духи. Микояну не говорили об этом, так как боялись, что он сейчас же упразднит нелегальную торговлю, и тогда уезжающим заграницу советским дипломатам невозможно будет прилично одеться и «достойно представлять» за рубежом Советский Союз. Перед отъездом в Индию Кассирова, хорошо знавшая порядки МИД'а, повела меня в это «закрытое отделение». Там я купила английское летнее пальто, которое ношу и сейчас в Принстоне. А белые югославские туфли, описанные всеми газетами после интервью на Лонг Айленде, я купила не в Нью-Йорке, а в Москве, и только благодаря знакомой продавщице, оставившей их для меня под прилавком. Микоян же считал, что в СССР «импортная торговля расширяется каждый год». Он верил всем цифрам, которые ему давали как министру. У него на даче, даже зимой, всегда была свежая зелень, – из собственной оранжереи. Угощая меня, он говорил: «В СССР нет привычки есть свежую зелень». Я ответила, что все любят зелень, но ее нигде не купишь. «Как!» – воскликнул Микоян, – «мы продали населению в два раза больше зелени в этот год, чем раньше!» Квартира и дача Молотова отличались хорошим вкусом и роскошью обстановки – по советским стандартам, конечно – а жена Молотова всегда была одета лучше всех правительственных дам. Дом Молотовых был несравним с нашей скучной казенной кремлевской квартирой, и был роскошнее всех остальных. Жена Молотова тоже когда-то была работницей на фабрике, носила на голове красную косынку и была партийной активисткой. Потом она стала во главе советской парфюмерии. Побывав в Париже, Берлине и Америке, она забыла свое пролетарское прошлое, сделавшись первой московской дамой, хозяйкой дипломатических приемов у себя на даче и в официальных резиденциях. Ее дом был поставлен на широкую ногу. Единственной дочери она дала прекрасное образование – английский, французский, немецкий, музыка, специальная учительница гимнастики. Полина Молотова была членом ЦК, министром рыбной промышленности, депутатом Верховного Совета, членом жюри Дома моделей, и членом всяческих обществ и учреждений. Теперь она стала болеть непонятными болезнями, от которых никто не знал, как ее лечить. Она ездила лечиться в Европу, в Берлин, в Карловы Вары. Когда ее арестовали в 1949 году, все были уверены, что она этого физически не выдержит. Даже дочь не знала все четыре года, что с ее матерью, и все считали ее давно погибшей. Когда, тотчас же после смерти моего отца, ее возвратили из казахстанской ссылки, то невозможно было поверить, что она жива. Но она, смеясь, говорила, что «суровые условия укрепили ее здоровье». В самом деле она выглядела лучше, чем прежде и «непонятные болезни» исчезли. Необыкновенно меняются человеческие судьбы в СССР – и удивительны порой реакции людей на то, что происходило с ними… Полину Молотову арестовали, безусловно, с согласия (а может быть и по указанию) моего отца, считавшего, что будучи еврейкой, она «связана с сионистами и шпионит за Молотовым». Ей было это хорошо известно. Но она упорно относила все это за счет Берия, и говорила мне, что «плясала, как сумасшедшая», узнав, что Берия арестован. Никто не сопротивлялся сильнее 20-му съезду и новому курсу Хрущева, чем Каганович и Молотов, а его жена была еще более категорична: Хрущева они восприняли, как своего личного врага – за то, что он выбросил их из правительства и рекомендовал их исключение из партии. С приходом к власти Косыгина, Молотов и Каганович немедленно подали заявление о восстановлении их в партии, но им было отказано. Тогда они озлобились на все на свете и стали превозносить «память великого Сталина». Я видела постаревшего, поблекшего Молотова – пенсионера в его небольшой квартире, уже после того, как Хрущева сменил Косыгин. Молотов, по обыкновению, говорил мало, а только поддакивал. Раньше я всегда видела его поддакивающим отцу. Теперь он поддакивал жене. Она была полна энергии и боевого духа. Ее не исключили из партии, и она теперь ходила на партийные собрания на кондитерской фабрике, как в дни ее молодости. Они сидели за столом всей семьей, и Полина говорила мне: – «Твой отец был гений. Он уничтожил в нашей стране пятую колонну, и когда началась война – партия и народ были едины. Теперь больше нет революционного духа, везде оппортунизм. Посмотри, что делают итальянские коммунисты! Стыд! Всех запугали войной. Одна лишь надежда – на Китай. Только там уцелел дух революции!» Молотов поддакивал и кивал головой. Их дочь и зять молчали, опустив глаза в тарелки. Это было другое поколение, им было стыдно. Родители походили на ископаемых динозавров, окаменевших и сохранившихся в ледниках. Полина Молотова мелко накрошила чеснок в борщ, уверяя, что «так всегда ел Сталин». Потом она ругала прачечную, после которой сама перестирывала белье. Потом ругала Хрущева, которому не могла простить исключение ее мужа из партии. Моему отцу она «простила» гибель миллионов, которых она назвала «пятой колонной». Я уже не удивлялась, что им так понравилось в Монголии, где Молотов был некоторое время послом. Там они оба нашли близкое сердцу политическое ничтожество отсталой страны-сателлита, варварство кочевников, перескочивших от родового строя прямо в социализм; Полина Молотова не раз повторила о «здоровом духе» монгольской республики. Когда я ушла от них, мне казалось, что я вышла из палеонтологического музея. К счастью, подобные визиты были для меня редкостью. Полину Молотову я навещала потому, что некогда она была маминой приятельницей, и осталась так мало людей, помнивших и знавших маму. Я не видела как жил теперь другой пенсионер, Каганович. Но я бывала у них несколько раз прежде, когда он был еще полновластным членом политбюро. Его миловидная дочь и ее муж, оба архитекторы, были славными молодыми людьми, и их жизнь шла отдельно от родителей. Собственно, к ним в гости я и ходила. Каганович был тоже одним из старых коммунистических вельмож. Та же большая дорогая дача, та же громадная бесплатная библиотека… Тот же уровень образования, что и у Ворошилова. Такая же, как у Молотова жена, работавшая в текстильной промышленности, одевавшая за государственный счет толпу родственников. Такой же, как у них «прикрепленный» – офицер МГБ, возглавлявший личную охрану. Такой же «хвост» – вторая машина с чекистами, повсюду следовавшая за личным лимузином. («Ездить на хвосте» – так называли чекисты свою работу). Такой же, как у них всех, бронированный «паккард» с зелеными непробиваемыми стеклами. Юмор живет везде, и среди «кремлевских детей» существовали свои шутки. Вереница правительственных «паккардов», с ревом сирен проносившаяся в Кремль по Арбату, называлась «собачьей свадьбой». На полицейском языке квартиры и дачи именовались «объектами»; поэтому в шутку говорили: – «Субъект поехал на объект». В доме Кагановича не было щедрого размаха Ворошилова, шика и вкуса Молотова, демократической рациональности Микояна. Это был богатый мелкобуржуазный дом, полный некрасивых дорогих вещей, с пальмами в кадках по углам. Сам Каганович, шумный и грубый, выглядел обыкновенным толстым барином в своем поместье. Он считался хорошим организатором в промышленности и на транспорте, который одно время возглавлял. Но его политическая деятельность в столице, помимо строительства метро, совпала с разрушением культурно-исторических памятников. Неизвестно зачем, смели с лица земли Чудов монастырь и Красное крыльцо в Кремле, Храм Христа Спасителя, Сухареву башню, Иверские ворота и часовню. Зеленое Садовое Кольцо бульваров, опоясывавшее город, превратили в «море асфальта»… На месте разрушенного Храма Спасителя, так и не удалось построить Дворец Советов, запланированный еще при Кагановиче, лично утвердившем так называемый «генеральный план реконструкции Москвы». «Реконструкцией» Москвы в таком же духе занимались все московские партийные руководители, без исключения. Это было духом партии. Архитекторы безуспешно пытались отговорить Хрущева от постройки Дворца Съездов рядом с кремлевскими соборами, так как это искажало весь ансамбль Кремля. Хрущев не желал и слушать. Из-за кремлевской стены возвышается теперь белое современное здание, похожее на большой универмаг, над крышей которого нелепо торчит золотой купол колокольни Ивана Великого. Молодежь называет Дворец Съездов – «стилягой среди бояр». Каганович, между тем, пытался интересоваться искусством. Один его родственник был скрипач, и поэтому дети водили его иногда на концерты. Однажды на концерте Иегуди Менухина в Москве я была в той же ложе. Концерт был настоящим праздником искусства; Менухин и Ойстрах играли концерт для двух скрипок Баха. Это был необыкновенно гармоничный ансамбль. Вдруг Каганович, повернувшись ко мне и подмигнув, произнес: – «А ведь наш-то забивает американца!» Для него это было состязание, как скачки. Несколько иначе – по сравнению со «старыми вождями» – жили те, кто пришел позже. Берия поднялся на самый верх очень быстро, и, являясь членом политбюро, конечно, пользовался теми же стандартами государственного размаха. Но грузинам присущ врожденный эстетизм, поэтому его дом выглядел современным и изящным. Надо отдать должное хозяйке – очаровательной красавице Нине. Когда ей не было 17-ти лет она жила в мингрельской деревне. Узнав, что приехал сам начальник ГПУ Грузии, Лаврентий Берия, она пошла попросить его о своем брате, который был арестован. Берия приехал в специальном поезде. Нина вошла в вагон и уже никогда больше не видела родной деревни. Ее увезли, потому что она была красива и понравилась начальнику. Он запер ее в купе, и так она стала его женой. Но грузинские женщины – преданные жены. Хотя Нина иногда плакала и жаловалась мне на свою несчастную и унизительную жизнь, тем не менее, она никому другому в этом бы не призналась. Она стала агрохимиком, и могла бы прекрасно работать на полях и в садах своей Грузии, о чем всю жизнь мечтала. Это было неосуществимо. Муж привез ее в Москву, которую она терпеть не могла. Она продолжала играть роль жены и хозяйки дома – хотя давно уже не была ни тем, ни другим. Выхода не было. Она отдала все силы единственному сыну, и достигла хороших результатов: сын получил хорошее образование, знал немецкий и английский, и стал одним из первых инженеров-ракетчиков в стране, создавших первые управляемые снаряды. Он был мягким и приятным, как мать. Оба они являли резкий контраст с самим Берия, прирожденным палачом и изувером, для которого тайная полиция была призванием. Даже дома встречи с ним никогда не были приятными. По воскресеньям он развлекался на своей даче, стреляя в тире из разных видов оружия. По вечерам смотрели кино – сын переводил ему американские и немецкие фильмы. Потом он вдруг уезжал, неизвестно куда. Трудно было найти, о чем говорить с этим человеком, он был резок и говорил непристойности. Берия жил в бывшей даче Власа Чубаря, арестованного в 1937 г. У домов тоже своя судьба. Все дачи, построенные в свое время хорошими архитекторами за государственный счет, «переходили по наследству» к следующим владельцам. Молотов жил в бывшей даче Ягоды. Жданов – в бывшей даче Рудзутака. Мы переехали в Кремле в 1933 году в бывшую квартиру Бухарина. Души прежних владельцев витали где-то в тех же стенах… Семья Берия была арестована в 1953 году в той самой даче, где арестовали когда-то Чубаря. Хрущев въехал в бывшую дачу Молотова, после того, как выбросил его из партии, – хотя обладал и своей собственной. Но дом был несчастливым: в 1964 году Хрущева вынудили расстаться с огромной усадьбой, где он уже успел убрать великолепные розы, насадив повсюду кукурузу. Кто знает, может быть Микоян был так удачлив и неуязвим в своей политической карьере оттого, что никогда не посягал ни на что большее, кроме дома, доставшегося ему в 1919-м году, и сохранял его прежний облик. Дача Берия была роскошна, огромна. Белый дом расположился среди высоких стройных сосен. Мебель, обои, лампы, все было сделано по эскизам архитектора – того самого Мирона Мержанова, который строил когда-то дачи моего отца, а в 1949 году попал в тюрьму и не возвратился. Нина сделала дом еще более уютным – потому что сама была милой и уютной. В доме было кино – как, впрочем, и на дачах всех «вождей». Это было развлечение молодежи, предпочитавшей заграничные фильмы, чтобы практиковаться в иностранном языке. Я не ошибусь, если скажу, что немецкие, американские, английские и французские фильмы были для этого круга важнейшим источником информации о внешнем мире. Ведь другие источники – книги, газеты, журналы – были закрыты. А молодежь жадно припадала к любому источнику, дававшему свежие знания. Но в доме Берия всегда можно было найти книги на английском и немецком языке, и иностранные журналы. Нина держала в доме тихую, аккуратную немку, вырастившую ее сына, и спасла ее от ссылки во время войны. Когда сын женился и появились внучки, Нина возилась с ними. Своей жизни у нее не было и не могло быть с таким мужем. Но она держалась всегда с огромным достоинством. После того, как Берия был арестован в июне 1953 года и немедленно же расстрелян, – спустя некоторое время правительство распространило длинный секретный документ о его «преступлениях». Читка его на партийных собраниях занимала больше трех часов подряд. Кроме того, что Берия был обвинен в «международном шпионаже в пользу империализма», больше половины секретного письма ЦК было посвящено его «аморальному облику». Партийные следователи с упоением рылись в грязном белье уже не опасного противника, и еще ни одно партийное собрание не бывало столь увлекательным: описание любовных похождений поверженного «вождя» было сделано со всеми подробностями. Неизвестно только, в чем ЦК хотел убедить партийную массу: к политике это не имело никакого отношения. К внутрипартийной борьбе – тоже. Документ ничего не объяснял и ни в чем не убеждал, – разве лишь в том, что ханжи из ЦК обнаружили собственную грязную натуру. После 1953 года жена и сын Берия были высланы из Москвы на Урал. Спустя несколько лет Нина просила разрешения жить и работать в Грузии: наконец она могла бы уехать в свою деревню и заняться агрохимией. Но ей было отказано. По существу, эта красивая и несчастная женщина, чья жизнь была загублена деспотизмом, находится в ссылке, хотя за ней нет политических преступлений. Менее роскошной и более демократичной выглядели жизнь и быт Маленкова, Андреева, Жданова – сравнительно молодых «вождей». Конечно, их демократизм был относительным, – они не старались быть вельможами. Но, при общем советском уровне жизни и они стояли на недосягаемом Олимпе власти, и на немыслимом для простых людей уровне роскоши. Я бывала в этих семьях, так как знала молодежь примерно одного возраста со мной. Быть может, молодежь и определяла собой весь уклад жизни в этих домах. Сын Жданова был химиком, вокруг него всегда был большой круг друзей из университета. Дочь Андреева – биохимик, ее муж – архитектор, ее брат – авиационный конструктор, его жена – искусствовед. Дочь Маленкова – архитектор. Летом они играли в теннис, катались на акваплане по реке (водные лыжи пришли в моду позже); зимой – на лыжах. Справляли дни рождения детей и внуков, ходили в лес за грибами, старались не пропускать хорошие концерты в консерватории. В какой-то степени родители здесь прислушивались, приноравливались к взглядам молодого поколения. Семья Маленкова была, пожалуй, наиболее интеллигентной из всех остальных на этом «высоком уровне». Он был инженером-электриком по образованию, жена его долгие годы была директором Энергетического Института – одной из самых передовых технических школ в Москве. Два сына и дочь воспитывались в рамках русской интеллигентной семьи – без потуг на вельможную роскошь. Художникам здесь не позировали. Персидских ковров, китайской яшмы и золоченого оружия не собирали. Дом был простым, без буржуазных фарфоровых горок и без претензий на «летний дворец». Два сына Маленкова учились в специальной школе на английском языке. С ними жил брат матери, учитель, помогавший им в занятиях. Летом сажали цветы и следили за огородом. За столом всегда был общий разговор, интересный для детей и родителей. Мальчики выпускали свою стенгазету, – совсем как и мы, в нашем далеком-далеком детстве. Неудивительно, что Маленков был, очевидно, наиболее здравомыслящим – и к тому же самым молодым – из политбюро. Программа развития легкой промышленности, предложенная им в марте 1953 г. нашла самый живой отклик: это была первая необходимость для страны. Он сразу завоевал популярность – и это его погубило. Изгнанный из правительства, он уехал в Казахстан и, наверное, до сих пор работает там директором небольшой электростанции. В Москву он ни разу не ездил «на поклон», и «прощения» не просил. Политбюро это раздражало, и Маленкова продолжали преследовать на месте, предъявляя ему всевозможные обвинения, как например, – в демагогии. «Демагогия» заключалась в том, что Маленков становился в очередь за хлебом, как и все население небольшого городка. Это было сочтено «дерзким вызовом» правительству. Между тем для него и для его семьи перемена жизни не была такой трагедией, как для Молотова или Кагановича, для которых существование вне правительства и власти означало полное крушение. Маленковы же просто вернулись к обычной жизни, которую обеспечивало им их образование, и потеря власти не значила для них слишком много. Такие вынужденные пенсионеры, как Каганович, Молотов – а теперь Хрущев – быстро разрушаются духовно и физически, потому что жизнь без власти над другими не представляет для них смысла. Несколько особой была судьба Жданова. Эту семью я знала больше, так как Юрий Жданов был моим мужем и я два года прожила в их доме, – уже после смерти самого Жданова. Андрей Жданов был из семьи инспектора гимназий, мечтал стать агрономом, любил цветы и сады. Кроме него в семье было три сестры, и все дети получили образование дома. Его мать была дворянкой, пианисткой, окончившей Московскую Консерваторию. Три сестры Жданова были старше, чем он, и страстно увлекались народничеством. О марксизме в семье до революции никто не думал. Сестры стали учительствовать, а когда началась первая мировая война, две сестры ушли добровольно в армию, и стали шоферами на грузовиках. В то время это было для женщин неслыханной независимостью. Они проработали шоферами всю свою жизнь и после революции, никогда не имели семьи и продолжали, где возможно, вести образовательную работу. Старшая же осталась учительницей, у нее были сын и внуки, но мужа она бросила, и сама была Главой большой семьи. В Москву она почти не приезжала. Андрей Жданов был студентом Петровско-Разумовской сельскохозяйственной академии в Москве когда началась первая мировая война, а затем революция. Тогда он стал большевиком, потому что это был общий порыв. И, как многие слабые люди, взявшие на плечи нечто противопоказанное их природе, стал усердным догматиком, стараясь переупрямить и переубедить самого себя. Я знала Жданова, как человека безвольного, с больным сердцем, в общем приятного и мягкого. То, что его имя соединилось в истории советского искусства с мрачной полосой репрессий и гонений 1946 и 1948 годов, явилось результатом слишком усердной деятельности человека, являвшегося носителем и исполнителем воли других. В данном случае – моего отца. Я сомневаюсь, что мой отец вникал в тонкости стихов Ахматовой, или музыки Прокофьева и Шостаковича, или сатиры Зощенко. Он не «доходил» до деталей; но считалось, что «Жданов понимает вопросы искусства» и Жданову поручалось «навести порядок». И тот произносил речь на 1-м съезде писателей о том, что «советская литература самая идейная во всем мире», осуждал стихи Ахматовой за интимность, а рассказы Зощенко – за «психологизм». Наигрывая что-то на рояле он «учил» композиторов, как надо писать музыку «для народа»… Одному кинорежиссеру, чей фильм был отвергнут, он сказал: – «А почему у вас советская действительность снята на черно-белую пленку, а далекое прошлое на цветную? Значит наша жизнь – серая?!» Когда было нужно, Жданову поручалось выступать о внешней политике, об истории философии, о международном рабочем движении. В конце концов его возненавидели все, как исполнительного адъютанта и возможного «наследника Сталина» в партии. Между тем, он на такую роль не претендовал и не раз повторял: «Только бы не пережить!..» (моего отца). У него не было амбиции для борьбы за власть: он бы ее с удовольствием уступил сам. В доме он был всегда под пятой у женщин – у сестер, у жены. Жизнь дома крутилась вокруг единственного сына, его друзей, его интересов. Здесь бывали интересные и веселые молодежные вечера. Друзья Юрия из школы и из университета приходили сюда не думая о «высоком положении» хозяина дома. Здесь помогли многим, чьи родители пострадали в 1937-38 годах: дружба из-за этого не прекращалась. В этой семье не было злобных или жестоких людей. Но ограниченность, догматизм и нечто фанатическое проявлялось во многом. На искусство Жданов, действительно, смотрел с ханжески-пуританских позиций, столь распространенных в партии. Их лучше всего выразила однажды жена Жданова в своем незабываемом афоризме: «Илья Эренбург так любит Париж, потому что там – голые женщины». Природа образного мышления в музыке, живописи, кино – была Жданову так же чужда, как высшая математика. Но он рвался в бой, закусив удила, чтобы быть «большим роялистом, чем сам король», чтобы «доказать» злонамеренность Тито или бесполезность идеалистической философии во все века. Может быть, он хотел таким образом навсегда расправиться с остатками идеализма в себе самом. Когда-то, в начале своей партийной деятельности, он руководил Горьковской областью, где строили первый советский автомобильный завод, – это были лучшие годы его политической карьеры. Оттуда его перевели, сразу же после убийства Кирова, в Ленинград, ввели в состав ЦК, поручили говорить перед съездом писателей, – это был слишком большой масштаб для слабого человека с больным сердцем. Он держался за моего отца, как ребенок держится за руку взрослых, и изо всех сил старался тоже выглядеть взрослее. В результате Жданов навсегда оставил о себе дурную память Держиморды. В общем, верхние «десять семей» государства жили довольно похоже одна на другую. Жили скучно, бесцветно. Дети старались поскорее уйти от родителей и, вести свою жизнь. Почти никто из «кремлевских детей» не продолжил политической карьеры отцов. Ольга Ульянова, племянница Ленина, стала химиком; дочь М. Фрунзе – тоже. Дочь Л. Кагановича – архитектор, сын К. Ворошилова – инженер, три сына Микояна и сын А. Андреева – авиационные конструкторы, дочь Андреева и сын Жданова – химики, сын В. Куйбышева и дочь Г. Маленкова – архитекторы, сын Л. Берия – конструктор управляемых ракет, дочь Н. Шверника – инженер телевидения. Все они – интеллигенты с хорошим образованием, ушедшие далеко вперед от отцов в своих взглядах на жизнь и на культуру. Единственным «продолжателем», в своем роде, являлся сын Я. Свердлова, Андрей, профессиональный чекист, усердно занимавшийся «борьбой с остатками троцкизма», и особенно «настроениями молодежи», и многих усадивший в тюрьму. Почти в каждой семье были свои жертвы «чисток»: у Молотова, Ворошилова, Микояна. Если не родственники – то друзья. Младший сын Микояна женился на дочери Алексея Кузнецова, ленинградского партийного лидера, когда тот уже был отстранен от работы и ждал ареста. На свадьбе дочери он сидел похудевший и подавленный. Вскоре Кузнецова и его жену арестовали, а Алла Кузнецова осталась в семье Микояна; к ней относились как к родной дочери. Арестовали родителей невестки Ворошилова, и с трудом удалось, с помощью самого Ворошилова, выхлопотать им замену лагерей – ссылкой. В каждой семье боялись говорить то, что думали. Жили тихо, растили детей, молчали. В этом, собственно говоря, и заключалась вся «руководящая деятельность» членов политбюро – высшего органа власти и партии. Молчать и поддакивать. Пока был жив мой отец – этим всё политбюро и занималось. За это они остались живы и неприкосновенны, и тихонько старели и хирели на своих дачах. Любой из них – от Берия с его тайной полицией, до Маленкова и Микояна, занимавшихся экономикой, делали одно и то же: поддакивали и поддерживали. Правда, был еще скрытый род деятельности, не выходивший на поверхность и только редко выдававший себя каким-нибудь знаком: вожди плели интриги друг против друга, один старался столкнуть другого, и выйти в фавориты. Но все были очень осторожны, и каждый боялся поплатиться собственной головой, «подсиживая» другого. На поверхность все это бурно вылилось только после смерти отца. До марта 1953 года, можно было всегда видеть Маленкова и Берия, гуляющими под руку. Они ходили парой, так и приезжали к отцу на дачу, и выглядели близкими друзьями. Эта дружба, очевидная для всех, вероятно, основывалась на взаимной поддержке друг друга в каких-то спорных вопросах. Взаимоотношения внутри политбюро были сложными, запутанными и взаимно недобрыми. В доме у Ждановых Маленкова называли только презрительной кличкой «Маланья», из-за его круглого, женоподобного лица. (Маланья, Малашка – женское деревенское имя). Жданов представлял собою некий противоположный полюс Маленкову и Берия. Последнего одинаково боялись все без исключения. Молотов был фактически отстранен от дел после ареста его жены в 1949 году. Кагановича, Ворошилова, Андреева, Шверника никто серьезно в расчет не принимал. Микоян умудрялся быть в мире со всеми… Но когда умер отец, и Берия почти что вырвался к власти, тут все обернулись против него с поразительным единством. В июне 1953 года Маленков не поддержал «старого друга», и всё политбюро единодушно свергло и арестовало Берия. После смерти отца у Берия осталась единственная опора – секретная полиция, ее войска. Маршалы и генералы армии поддержали политбюро, и в день ареста Берия на улицы Москвы ввели танки: боялись войск МВД. Никто не понимал в чем дело, и милиция спрашивала: – «Что это, маневры? Тогда езжайте в объезд города. Испортите мостовую!» Никто не поддержал человека, которого теперь все боялись не меньше, чем когда-то моего отца. Секретные архивы правительства были в руках Берия, и это не устраивало никого в политбюро. Теперь, даже такие близкие сотрудники Берия по МГБ и разведке, как генерал И. А. Серов, предпочли поддержать правительство. Это неудивительно в стране, где тайный сговор и дворцовый переворот служат единственной формой смены руководителей у кормила власти, – поскольку демократических форм жизни в этом обществе нет. Ничего не изменилось в поведении политбюро и при Хрущеве. «Пришли другие времена, взошли другие имена» – писал Евтушенко… Взошли другие имена на политическом горизонте, и всходят все новые и новые, но осталась всё той же система, весь общественный уклад. И стиль жизни новых «десяти семейств» продолжает оставаться, в общем, таким же. Хрущев был тих и молчалив, когда правил Сталин. Но придя к власти он сделался разговорчивым, властолюбивым, нетерпимым и неожиданно стал проявлять диктаторские замашки. Я почти не знала его семью, и не бывала у них в доме, но эта перемена в самой натуре человека была поразительной. Во всей истории подъема и падения Хрущева, очень красноречивой является судьба его зятя, Алексея Аджубея. В ней, как в капле воды, отразился весь уклад жизни в СССР, уродливый и антидемократичный в самой своей сути. Алеша Аджубей был способным студентом, готовившимся стать журналистом. Я хорошо знала его мать, лучшую московскую портниху, обшивавшую всех дам «верхних десяти семейств». Она была поистине талантливым человеком, и многое от ее эстетизма и энергии было у единственного, любимого сына. Алеша женился на дочери Хрущева в 1949 году, когда оба они были студентами. Ничто не сулило ему тогда будущих взлетов и падений. Он окончил учебу и мог бы жить как все журналисты – талантливые и нет – находясь в кабале у редакторов, цензоров, партийной конъюнктуры и дисциплины. Но ему повезло, и с приходом к власти Хрущева, Аджубея стали быстро двигать наверх, благо он, в самом деле, был талантлив и смекалист. Я питала к нему симпатию, потому что любила и уважала его мать. В ней было достоинство, она глубоко презирала правительственных дам, своих заказчиц. Она прошла нелегкую трудовую жизнь, приехав из провинции в Москву и завоевав популярность прекрасной работой. Таким же она хотела бы видеть сына. Войдя в семью всемогущего премьера, она перестала работать в ателье, иногда лишь делая специальные вещи для Нины Петровны и своей невестки, потому что они ее об этом умоляли. Никаких других контактов с семьей Хрущева у нее не было, и она их не искала. Она переехала теперь в собственную квартиру рядом с сыном, который относился к ней с трогательной заботой. Он был уже главным редактором «Известий» – центральной московской газеты, и сделал ее живой, интересной, насколько это было возможно в рамках системы. Подписка сразу же возросла, он сделал газету вечерней, переоборудовал редакцию. Алеша реорганизовал весь аппарат, помогал сотрудникам получить квартиры – он знал хорошо, что значит бедность, знал как живут рядовые работники газет. Редакция газеты «Известия» не чаяла в нем души. Все было бы прекрасно, но человеку всегда мало… За 11 лет власти Хрущева, Алеша стал крупным политическим деятелем. Уже к нему нельзя было просто позвонить по телефону в редакцию. «Поговорить с Аджубеем» означало почти что побеседовать с кем-нибудь в правительстве. Алеша ездил заграницу вместе с тестем, возглавлял пресс-бюро при Хрущеве: перед ним заискивали, искали его покровительства, надеялись на его помощь. И вдруг в один день – все рухнуло: Хрущев был низвергнут. Способному редактору больше не дали руководить газетой, как прежде. По точной аналогии с тестем, Аджубея обвинили во всех смертных грехах, и долго «прорабатывали», – хотя он пил не больше других и вел себя так же, как все. Его выгнали из газеты, подписка на которую сразу же упала и она превратилась в серую тряпку, какой и была в прежние годы. Теперь он работает редактором небольшого журнала. Его мать, наверное, снова шьет известным московским заказчицам. Старинная испанская мантилья с высоким гребнем, которую сын привез ей с Кубы, хранится у нее, как память об одиннадцати годах жизни «на самом верху». Может быть, она и не жалеет о них… Новый премьер-министр, другой первый секретарь партии, новые «десять семейств», новое политбюро, которое по старому – ничем не руководит. Новые баре нового класса – советской аристократии, – выросшей из бывших рабочих и крестьян. У них не было и не могло быть иного эталона власти, чем власть барина; иного идеала, как стать самому барином в поместье; иного кругозора, чем – «у нас в деревне». Общество в СССР уже пятьдесят лет живет по законам кастовых групп и привилегий, установив, по существу, кастовый строй, который упразднила Индия. Жрецы (партия) и воины (армия) – сила и власть этого общества, покоящегося на плечах миллионов и миллионов тружеников, одураченных жрецами, запуганных оружием. В индийской деревне, где я жила два месяца, критиковали правительство, и выбирали между семью кандидатами семи различных партий. СССР отстала от Индии на пятьдесят лет – с того самого «незабываемого» дня в 1917 году, когда власть в стране захватила небольшая группа большевиков, превратившаяся затем в одну правящую партию. Теперь бы «догнать и перегнать» Индию, с ее парламентарной демократией! Вот какого лозунга не хватает в официальных заповедях коммунизма, которые каждый год «дают» народу жрецы и фарисеи из ЦК КПСС, собравшись в своем «храме» на Старой площади в Москве… Каждый год, 7-го ноября, все члены политбюро, их жены, дети и внуки, идут на Красную площадь смотреть парад. Кто на мавзолее, кто возле него. Все мерзнут, простуживаются и потом долго болеют. Накануне – обязательно присутствовать на торжественном докладе по поводу очередной годовщины, после чего дается большой официальный концерт. Из года в год одни и те же славословия, докладчик тот, кто в этом году в почете у политбюро. Но доклад заранее составляется в ЦК, где заранее утверждаются и дозволенные лозунги. На площади кто-нибудь погорластее из московского комитета партии выкрикивает эти лозунги, читая по бумажке, и взмахивая рукой по направлению идущих демонстрантов. Демонстранты отвечают жидким «ура». Могут и не отвечать, так как за них орет «ура» громкоговоритель, включенный тут же на площади. Звуки «народного ликования» тоже заранее записаны на пленку, как и дозволенные песни и марши. И радио разносит по всей земле, с Красной площади и мавзолея, со святая святых коммунизма, подготовленные и заранее утвержденные клики, – а не настоящие голоса идущих по площади людей. Ведь не исключена возможность, что живые, непредусмотренные люди могут выкрикнуть что-нибудь не утвержденное: ДОЛОЙ, – вместо УРА… Поэтому громкоговоритель надрывается изо всех сил, и перекричать его невозможно. Так было, когда меня мама повела на парад в первый раз. Так было все 35 лет после этого – при Сталине, при Хрущеве, после Хрущева. То же самое происходит и теперь в Москве, на Красной площади, в Ленинграде, во всех союзных республиках, во всех социалистических столицах. Как всегда, политбюро стоит на мавзолее, жены, дети и внуки – внизу, вблизи святая святых. Дальше, переминаясь с ноги на ногу, мерзнет дипкорпус. Еще дальше – стройные ряды государственной бюрократии, министры, генералы, члены ЦК и партийного аппарата с женами, детьми и внуками, – создавая впечатление ликующей толпы. Кинооператоры усердно снимают этот фарс каждый год. Кадры стандартны. Только – иные лица на мавзолее, да новые пушки на площади… А народ, с бумажными цветами и транспарантами в руках, быстро проталкивают через площадь, через ряды конвоя в штатском, образующего как бы зубья гребенки: проходи меж этих зубьев, не задерживайся, побыстрее. И позади трибун, возле кремлевской стены, сложены винтовки – на всякий случай… Я всего изведала. Стояла возле мавзолея, в числе самых избранных. Стояла дальше, среди менее избранных. Ходила со студентами однокурсниками через эти «зубья», через площадь, махая рукой тем, кто на мавзолее. Ходила взрослой, уже не махая рукой. Потом перестала ходить и стоять. Смотрела на все это много раз по московскому телевидению, зная с точностью до последнего слова, что скажет тот или иной маршал, открывающий или принимающий парад. Когда-то «дядя Ворошилов ездил на лошади». Хорошо ездил. Буденный – тоже. Булганин – с трудом, его долго тренировали в манеже, и он всегда боялся упасть. Потом перешли на западный манер – на открытых машинах, стоя, приложив руку к козырьку, объезжают войска. А людей собирают в семь часов утра и они ждут. Потом ждут на улицах часами, медленно двигаясь через всю Москву, чтобы быстро пройти через Красную площадь, под строгое – «не задерживайтесь». Потом они сдадут бумажные цветы и красные транспаранты по описи, и пойдут по домам, чтобы, наконец, отдохнуть и напиться после долгой прогулки на холоде. Что там прокричал сегодня с мавзолея очередной маршал – им не важно. Они знают, что каждый год одно и то же, и что ничего не изменилось в стране. Только новые лица поднимаются каждый год на древнеегипетское, фараонское, варварское святилище мирового коммунизма – мавзолей. Говорят, что идея вечного сохранения тела Ленина в мавзолее принадлежала моему отцу. Вся семья Ленина протестовала, и Крупская отказалась посетить «святилище». Я понимаю Крупскую: мне всегда казалась абсурдной самая идея мавзолея, потому что век «святых мощей» давно прошел. Когда тело моего отца было помещено в мавзолей, рядом с Лениным, меня пригласили в числе первых посетителей, и у меня осталось надолго самое ужасное впечатление от этого противоестественного «заглядывания в могилу»… Поэтому я считала естественным, что тело отца, наконец, после долгих мытарств, предали земле. Но, правительство, делая это, хотело таким образом перевести Сталина из «лика святых» в ряды грешных смертных, не достойных покоиться в фараонском саркофаге. Сегодня коммунисты всех стран считают, что «святыня», очистившись от грешника, засияла новым светом над всей землей. И этому будут еще долго верить толпы пилигримов, приезжающих сюда на поклон из дальних углов СССР и из других стран – толпы слепых рабов, которым необходимы саркофаги, пирамиды, и фараонская власть – вместо свободы. Как я счастлива, что меня там больше нет. В этом необыкновенном году, вместо обычного «празднования октября» я справляла американский праздник – «День Благодарения». Это благодарение первых переселенцев, высадившихся в Америке, за их первый урожай, праздник осеннего изобилия и отдыха от работы. Это мой Праздник. Я переселенец, я добралась до этой обетованной земли, у меня за плечами трудные месяцы и вся моя парадоксальная жизнь. И, наконец, все волнения завершаются. Так сядем за стол! С утра Руфь и я жарили индюшку, варили картофель и тыкву, чтобы сделать пюре. Украсили стол фруктами и орехами. Нашими гостями были профессор Браунского университета с женой, и нам было весело. Американская еда изобильна; может быть, она не так изыскана, как французская или китайская, но это вкусная еда, от которой трудно оторваться. Не зря приехали на этот континент первые поселенцы. И насколько естественнее осеннее Благодарение щедрой природе, чем сомнительное поклонение фараонским саркофагам. Мне было за что благодарить эту страну, протянувшую мне руку помощи в трудную минуту. Меня приняли, помогли – несмотря на хор клеветников, звучавший громко и слаженно. После всех атак Москвы в это лето, после сенсации с книгой, после всего, что я читала о себе в прессе и критике, я приехала в Бристоль с перенапряженными нервами и не спала ночами. Полковник Бриггс с ее армейской дисциплиной в доме, маршем ее каблучков и веселым смехом привела меня в порядок. Мне было за что благодарить ее, маленький Бристоль, симпатичного молодого губернатора Чейфи, и всю эту огромную страну, на берег которой меня выбросили волны Судьбы, – как тех первых поселенцев. Мой первый праздник Благодарения я справляла здесь от всей души. Он отлично заменил мне казенный юбилей пятидесятилетия революции. |
||
|