"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)IIIВ субботу утром, сидя в поезде, который вез его к Скропу, Энтони чувствовал себя несколько бодрее и увереннее. Во всяком случае, эта поездка была уже каким-то действием. Накануне он побывал у отца, и, хотя вынужден был признать, что война проложила между ними глубокую пропасть, они поговорили спокойно и дружески. Последнее время Тони стал лучше спать, его не мучили кошмары. Он накупил себе, — а кое-что взял у отца, — много хороших книг — Шекспира, Диккенса, Стерна, Китса, Гиббона [58] — и читал каждый вечер до тех пор, пока его не одолевал сон. Больше всего ему пришлись по душе Тимон Афинский и Тристрам Шенди, первый — потому, что так сильно и правдиво выражал его собственное возмущение и ярость, второй — своим нежным юмором. Стихи Шелли, которые он когда-то обожал, стали для него теперь набором красивых пустых слов, а почти вся более поздняя литература казалась пропитанной фальшью и грязью, из которых и выросла война. Он еще раз виделся с Маргарит, и на этот раз они расстались в полном согласии, почти друзьями, по крайней мере он так надеялся. Он не будет принадлежать ей, пока не узнает наверное, что Кэти для него потеряна, но, — может быть, он обманывал сам себя, — ему казалось, что Кэти, вероятно, поняла бы и даже одобрила его. Он знал, что ему вовсе не хочется жить с Маргарит, но чувствовать ее поцелуи, касаться ее тела, вкушать ее чувственный восторг было так же целительно, как пить из источника жизни. Прикосновение к этой нежной, живой плоти помогало стереть немыслимые воспоминания о стольких истерзанных, израненных и изуродованных человеческих телах. Он чувствовал, как радость прикосновения возвращает его к жизни, и ему казалось, что он вправе принять это живительное прикосновение даже от Маргарит. Отделившись от кучки людей, которые почему-то вечно толкутся в дверях небольшой железнодорожной станции перед приходом поездов, конюх подошел к Энтони и, взяв под козырек, сказал: — К мистеру Скропу, сэр? — Да. — Коляска ожидает вас, сэр. Так, значит, Скроп не расстался со своими лошадьми — в этом, по-видимому, он не изменился. Тони искренне обрадовался; представлялась возможность отдохнуть хоть немножко от механизированного транспорта. Конюх говорил тихим, смиренным голосом. Он был очень худой и загорелый, а в глазах у него было то неизъяснимое выражение, присущее солдатам, побывавшим на войне, которое так хорошо знал Тони. В этом выражении Тони трогало не столько тайное страдание и пережитые ужасы, сколько, безжизненная, безнадежная покорность, трагическое безразличие. Он был уверен, что может определить этого человека пятью словами: добровольческая конница, Египет, Галлиполи, Палестина. Он чуть не произнес их вслух, когда переходил грязную дорогу, следуя за конюхом к экипажу, но побоялся оказаться навязчивым и поэтому просто спросил: — Как мистер Скроп? Надеюсь, он здоров? — Да не совсем, сэр. Он сильно постарел и как будто немножко прихварывает. Но держится очень бодро, замечательно держится. Местность, по которой они проезжали, была мало знакома Тони, так как станция стояла на новой железнодорожной ветке. Пока ехали по мокрой гудронированной дороге, все его внимание было поглощено лошадью, и он каждую секунду ждал, что она вот-вот упадет. Копыта ее скользили по гладкому асфальту, и Тони видел, как напрягались сухожилия и мышцы ее задних ног всякий раз, когда она, с трудом удерживаясь, старалась сохранить равновесие. Но, наконец, они свернули на узкую, грунтовую просеку, и перед ними сразу открылись знакомые Тони окрестности. Он жадно смотрел на пропитавшиеся влагой поля и овечьи пастбища, на обнаженные деревья, поднимавшиеся к низким серым тучам. Весна была такая поздняя и холодная, что на живых изгородях еще не распустились почки; лишь там и сям виднелись кучки первоцветов и зеленые дротики дикого аронника. В защищенной от ветров лощине Тони увидел золотистые пушинки на кустах ивняка и только что распустившиеся цветочки на одной ветке терновника. Но как ни был он взволнован видом знакомых полей и едва начинавших распускаться весенних цветов, Тони не мог подавить в себе чувства, что этот деревенский ландшафт кажется ему унылым, серым и безжизненным, что он в нем разочаровался. Тони так часто тосковал по нему среди гроxoтa и грязи окопов и лондонских улиц. И вот «теперь он разочарован — перед глазами вставали высокие, испещренные цветами скалы над сине-зеленым морем и величественные очертания гор, царственно покоящихся вдали. Англия показалась ему вдруг скучной и безвкусной. К его удивлению, Скроп оказался не в своей любимой комнате XVIII века, а в затянутом гобеленами елизаветинском зале. Он сидел перед камином, в котором чуть тлели вязовые дрова, колени его были укутаны пледом, а за спиной стояли ширмы. Только потом Тони узнал, почему Скроп изменил своей старой привычке — уголь было почти невозможно достать, а в маленьком камине не помещались эти длинные корявые сучья, лежавшие теперь на чугунной решетке громадного камина в зале. Но все же, едва Тони вошел в зал, его охватило очарование этой размеренной и внешне спокойной жизни, — здесь по крайней мере сохранилось что-то, не раздавленное тяжелыми танками войны. Но это отрадное чувство длилось недолго: пока он шел от дверей к камину. Оно мгновенно исчезло, едва он увидел своего старого друга, и Тони пришлось сделать над собой усилие, чтобы согнать с лица выражение жалости и испуга. Тело Скропа, казалось, съежилось в просторной одежде, лицо осунулось и покрылось морщинами, в голосе появилось легкое старческое дрожание, и когда он поднял взгляд с трогательным выражением» пожалуйста, не обижайте меня «, какое бывает у очень старых людей, Тони уловил в его глазах хорошо знакомый ему странный тусклый блеск, — глаза человека, стоящего на пороге смерти. Он был так потрясен, что сначала не мог связать и двух слов, и поэтому был рад, когда их позвали к столу. После завтрака пришла сиделка в форме сестры милосердия и сказала Скропу, что ему надо пойти отдохнуть. У Тони больно сжалось сердце, когда он смотрел, как старик медленно шел по комнате, опираясь на руку сестры, — все мы неизбежно приходим к этому — женщина направляет наши последние шаги, как направляла первые. Коровья смерть — так называли это медленное угасание норманны. Лучше, может быть, быстрая пуля, грубый саван из солдатского одеяла, лишенное всякой сентиментальности, но не такое страшно наглядное предание земле, совершаемое руками людей с холодным взглядом, чьи краткие слова сожаления — единственная правдивая эпитафия. И вот уже человек забыт. Как отвратительно это цеплянье смерти за живых — желание остаться в памяти и после смерти. Днем Тони совершил длинную прогулку. Он был подавлен видом умирающего Скропа: Для него эта смерть обрывала что-то в нем самом и в Англии. Когда исчезнет этот идеал порядочности, — а он уже на смертном одре, — не останется ничего, кроме смятения и анархии, низменной борьбы плутократов или тирании никчемного муравейника. Исчезнут выдающиеся личности; исчезнет смысл жизни. Он поднялся на вершину высокого отлогого холма и остановился, глядя в сторону Вайн-Хауза. Он не разглядел бы его в этой туманной мгле, если б не знал точно, куда надо смотреть. Едва заметный трепетный призрак дома выступал в неясном сумраке безлистных деревьев. Тони знал, что внизу, в подернутой туманом долине, проходит теперь железнодорожная линия и там в поселке есть станция. У него мелькнула мысль, что новая ветка проходит теперь мимо дома Анни, и он решил съездить навестить ее завтра перед тем, как вернуться в Лондон. Его потянуло пойти на могилу матери, но он тотчас же подавил в себе это желание — слишком много смертей уже было в его жизни. Пусть мертвые хоронят мертвецов. Он решил остаться жить — и поэтому должен вернуться к живым. Тони пошел обратно, раздумывая, имеет ли он право беспокоить своей просьбой человека, стоящего на краю могилы. Стал накрапывать мелкий холодный дождь, и Тони вдруг с отвращением вспомнил о своей службе в конторе. Он старался не думать ни о Кэти, ни о Маргарит. Когда Тони вернулся, он застал Скропа за чаем — сон как будто подкрепил его. Они долго сидели и беседовали при свете двух небольших настольных ламп, создававших маленький оазис теплого желтого сияния в громадной сумрачной пустыне зала. При свете время от времени вспыхивавшего полена тени качались и рассеивались, на обивке стен смутно вырисовывались фигуры, и по резному сводчатому потолку пробегал отблеск. — Что бы там ни говорили, человечеству потребуется много времени, чтобы оправиться от этой катастрофы, — помолчав, сказал Скрои. — Может быть, ты до этого и доживешь. Я — нет. И не жалею. Мой мир давно уже дышит на ладан, и теперь для него все кончено. Многие поколения людей, носящих мое имя, жили здесь. Я последний. Мой наследник мне почти чужой. — Да, это грустно, — сказал Тони, — хотя я и надеюсь, что вы еще много лет будете хозяином Нью-Корта. Старик покачал головой. — Нет, правда, — продолжал Тони, — я, во всяком случае, надеюсь. Но все неизбежно меняется. Мы с вами исчезнем, но Англия будет существовать по-прежнему. — Будет ли? — воскликнул Скроп, и что-то от его прежнего» я» прозвучало в этом вопросе. — Я еще тогда говорил, что империя Дизраэли [59] — это большая ошибка. А еще большей ошибкой было сделаться самыми дешевыми торговцами в мире. Мы разорили свой народ, — а какой хороший был народ, — и все только для того, чтобы накопить какие-то воображаемые банковские фонды. Теперь уже поздно отступать, прежней жизни нам не вернуть, Да вряд ли мы удержимся на теперешнем уровне. Ты еще увидишь, что между будущей Англией и теперешней будет громадная разница. — Надо надеяться. — Надейся, но не безрассудно. Не живи несбыточными мечтами, как те, кто пытается управлять нами. Может быть, потому, что я уже старик, может быть, потому, что я вижу свой класс обреченным на гибель, как и все то, за что мы стояли, может быть, потому, что у меня нет сына… Он внезапно умолк, и, хотя лицо его было в тени, Тони видел, что глаза старика, устремленные на красные догорающие поленья, уже затуманены смертью. Для Энтони сейчас рушилось все. Если «Англия» представляла собой что-либо, так именно вот этот идеал взаимоотношений между естественными вождями и их последователями, обязанности которых возрастали соответственно их привилегиям. Теперь они сами усомнились в себе и отрекаются от своих полномочий — настолько у них еще осталось честности; они сознают всю серьезность положения и понимают, что им не справиться. Более молодые, самонадеянные еще попробуют дерзнуть, но у них ничего не выйдет. Они не смогут управлять этими огромными массами, чудовищными, почти механическими массами, которые представляют собой готовый вот-вот вспыхнуть костер возмущения. Идеал джентльмена исчез вместе с той действительностью, которая позволяла ему существовать. Вера в Скропа как в некий символ была тонкой нитью, связывавшей его с прошлым, — он безжалостно оборвал ее. Ему казалось, что он действительно, по-настоящему умер и что новая, лучшая жизнь требует от него полного отречения от прошлого. Неужели он должен также порвать и эту тончайшую бесконечно чувствительную нить, связывающую его с Кэти? Скроп пошевелился в кресле, и Тони услышал его голос: — Я нагоняю на тебя тоску. Раздумывать о таких вещах — даром терять время. Расскажи мне о себе, мой мальчик. Выглядишь ты неплохо, но тебе нет надобности говорить мне, что и у тебя не все благополучно. Может быть, я могу чем-нибудь помочь тебе? — Да, — медленно протянул Тони. — Я думаю, что можете. Я как раз собирался попросить вас кой о чем. Не денег, нет, — добавил он поспешно и продолжал: — Я вот только сейчас думал о том, что я умер и мне предстоит снова родиться и самому строить для себя новую жизнь. Но только новое здание придется строить из обломков старого. Или, вернее, я сейчас подобен дереву, расщепленному по самый корень, только корни одни и уцелели. И даже некоторые из них погибли, а некоторые я сам вынужден обрубить, и только оставшиеся должны как-то снова расти. — Все это несколько метафорично. Поменьше пафоса, мой мальчик. Но я понимаю, что ты хочешь сказать. Так что же ты теперь думаешь делать? — Вы когда-то говорили мне, что жить надо со вкусом, — продолжал Тони, не отвечая на его вопрос, — я так и жил. Мне случалось оступаться, но это не имело значения. Я был более чем удовлетворен, я наслаждался, жил полной жизнью. Но не мог же я наслаждаться войной. Я только терпел ее. Она казалась мне бессмысленной, ужасной, деспотичной. Для меня было безразлично, кто победит: все равно это было победой зла. Самый факт того, что война существует, был победой зла. И это убивало меня. Мне случалось говорить с людьми, которые утверждали, что им нравится война. Это были или лгуны, или какие-то кретины, неандертальцы, павианы в шпорах. Я несправедлив к павианам. Павианов мне не за что ненавидеть; я ненавижу эту холодную, противоестественную жажду разрушения… Он остановился, задыхаясь от ярости. Тони знал, что он не христианин, не убежденный противник войны, из числа тех, которые отказываются от военной службы по моральным соображениям. Он готов убивать, но не каких-то вымышленных врагов в серых шинелях, а настоящих врагов, у себя, дома. Он задушил бы их собственными руками, он повалил бы их наземь и втоптал в грязь их гнусные лица… Взгляд его упал на Скропа, уставившегося на него с любопытством и даже как будто с легкой насмешкой. «Ладно, старина, — подумал он, — ты уже принадлежишь могиле, а не мне, но ты выслушаешь меня». — Поймите меня, — сказал Энтони, откашливаясь, чтобы скрыть дрожь в голосе, — сейчас не время ныть, и я не ною. И не прошу сочувствия. Плевать мне на него. Вы, и не только вы, учили меня, что мир — это какая-то обитель радости и почти непрерывного блаженства. То же самое говорили мне мои чувства и инстинкты. Но люди научили меня иному. Я уже больше не пытаюсь представить себе, чем мог бы быть этот человеческий мир, — мне достаточно знать, каков он есть. А он гнусен. Ах, — перебил он, когда Скроп попытался было что-то сказать, — я знаю, что в мире больше кротких овечек, чем хищных волков, но какой от этого прок, если они вечно позволяют волкам одолевать себя, и так это было и будет всегда, во все времена. Вы только что говорили, чтобы я не тешил себя несбыточными мечтами. Вам кажется, что я все еще нуждаюсь в таком предупреждении? — Нет, — сказал Скроп мягко, — но не обрекай себя и на воображаемый ад. Мне кажется, ты что-то слишком рано разочаровался в человечестве, с годами люди становятся терпимее. Мне нечего доказывать тебе, что твой случай не единичный, — вероятно, тебе это и самому приходило в голову. В сущности, ты оказался счастливее многих других. Но разве так уж важно уцелеть? У меня, правда, сжималось сердце за вас, молодежь, но разве это не прекрасный жест рискнуть жизнью, даже лишиться ее из удальства, ради чего бы то ни было. — Нет! Нет! — сказал Тони убежденно. — Это пустые слова. Если я отдам свою жизнь, то за что-нибудь, что покажется мне более существенным. Ваше «удальство»— это глупый и мерзкий обман. Я зол на себя за то, что был пешкой в этом поединке двух зол. Меня утешает только то, что я был совершенно бесполезной пешкой. Я искренне надеюсь, что не стоил ни своего содержания, ни жалованья. Уверен, что не стоил. Но самый факт, что я решил остаться жить, означает, что я не считаю жизнь адом и верю в себя, верю в человечество. — Значит, ты думал о самоубийстве? — быстро спросил Скроп. — Да, конечно. И оставил эту мысль. Я не дам им уничтожить себя до конца. Вот я смотрел сегодня на эти первые зябкие цветы, а недавно я чувствовал около себя женское тело, — все это говорит мне, что я еще не совсем уничтожен и снова живу, вернее, снова начинаю жить. Но только теперь я уже буду осторожнее и хитрее. Он вдруг замолчал, потом, переменив тему, начал подробно и откровенно рассказывать о Кэти и Маргарит. Скроп слушал его внимательно, потом сказал: — Я, конечно, постараюсь достать тебе паспорт и визу. Нечего говорить тебе, что я отнюдь не persona grata [60] у нынешних заправил. Во время войны ко мне не раз присылали посмотреть, не укрываю ли я немецких эмиссаров; конечно, никого не нашли и удовольствовались тем, что реквизировали моих лошадей. Но у меня есть один человек, я ему напишу, — словом, сделаю все, что могу. — Вы так великодушны, это будет замечательно, — сказал Тони, — я только этого и прошу. Если я найду ее, мне кажется, я найду источник жизни. Ну, а если нет… Он махнул рукой, словно говоря «и все-таки я не сдамся». — Стариков всегда обвиняют, — задумчиво начал Скроп, — в чрезмерной осмотрительности и хладнокровии, в том, что они забывают, что когда-то сами были молоды, и поэтому стараются расхолодить горячую кровь. Но мне хочется спросить тебя, а не считаешь ли ты, что тебе следовало бы быть осторожнее с этой девушкой англичанкой? Вполне ли ты честен по отношению к ней? Может быть, более честно, более достойно джентльмена порвать с ней совсем? — Умозрительно, с какой-то идеальной точки зрения — да, с житейской — нет, — отвечал Тони. — Вы забываете, что я человек, который борется за свою жизнь, своего рода Исмаил, отверженный всеми. Ведь даже католическая церковь дает отпущение грехов голодному, который украл кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду. Ну, так вот я такой же умирающий с голоду человек. Мне опротивела смерть, Опротивели мертвые тела, холодное одиночество и разговоры о чести. Близость живого женского тела возвращает мне жизнь. Кроме того, я не знаю, что Ждет меня в будущем. Может быть, я не найду Кэти, может быть, между нами окажется пропасть. И может быть, я буду нуждаться в Маргарит. А кроме того, я должен сохранить дружеские отношения с отцом. — Это не те правила, в которых я был воспитан, — сказал несколько презрительно Скроп. — Не сомневаюсь. — Тони не мог подавить нотки горечи, прорвавшейся в его голосе. — Но ведь вас не растили на убой. Я брал от жизни то, что мне посылала судьба. Почему бы и женщинам не поступать так же. И не верю я в ваше рыцарское благородство, Скроп. Это была просто вежливая форма презрения. С тех пор многое изменилось. У нас совсем другие взгляды. Мы утратили ваше чувство собственничества, вашу потребность устойчивого уклада. И в то же время мы придаем больше значения физической близости, цветению жизни. Вы подходили к женщинам с точки зрения общественного мнения — они были либо париями, презираемыми и доступными, либо госпожами, безупречными и недосягаемыми. Мы же подходим к женщине, как к человеку, который имеет право так же свободно распоряжаться своим телом, как каждый из нас. Правда, идеал — это одна женщина, но как найти ее, если не путем испытаний и ошибок? Скроп покачал головой. — Я не думаю, чтобы женщины могли перемениться. Они всегда будут висеть камнем на шее мужчины. Ты на опасном пути, мой мальчик. Будь осторожен. Если женщина сходится с тобой не любя, она заставит, тебя расплатиться за это; а если она любит, она заставит тебя заплатить еще дороже. — Но что же мне делать? — нетерпеливо воскликнул Тони. — Я не евнух и не гомосексуалист. — Подчиниться судьбе, — мрачно сказал старик. — Да, подчиниться судьбе, — повторил Тонн еще более мрачно. Прощание было тягостным. Энтони знал, что больше не увидит Скропа в живых, и ему было так больно, что он сам удивлялся. На глазах у него умирало столько людей, и молодых еще людей, что, казалось, он мог бы отнестись равнодушно к смерти старика, жизнь которого была по крайней мере полной, если и не вполне счастливой. А он почему-то был так угнетен этим, как если бы одна эта смерть заставила его мучительно ощущать все другие, а само расставание причиняло такую боль, словно оно происходило на краю могилы. Сквозь эту всеподавляющую горечь прощания прорывались и другие горькие чувства. Энтони понимал: его старый друг разочаровался в нем, он не одобряет его, не стремится больше его понять. И ему казалось, — а почему, он и сам не мог бы сказать, — что завет Скропа «живи со вкусом» приобретал теперь несколько иное значение благодаря следующей существенной поправке: «но в пределах общепринятых правил». Ну, не горько ли сознавать, думал Тони, что грохот войны сделал Скропа робким и заставил его спрятаться под защиту старых, но уже явно обрушивающихся стен? И потом эта смесь былого великолепия с непривычной бедностью в доме — нельзя допускать, чтобы люди чувствовали жалость к привилегированным представителям прежней блистательной жизни. И, наконец, крушение старого идеала. Да, в этом не приходится сомневаться — Скропы утратили силу, они неспособны больше вести, они беспомощны перед этими могучими силами современности. И все же Тони более чем когда-либо верил, что человеческие существа не механизмы и никогда не станут механизмами, не уподобятся машинам. Они — живая ткань, сложные и высокоразвитые живые организмы и стимулом их жизни всегда должно быть нечто личное, а не отвлеченное. Люди, потерявшие вождя. Обо всем этом он рассуждал сам с собой, идя от маленькой станции к деревне Анни, и все его попытки разобраться в этих неразрешимых противоречиях не приводили ни к чему. Он не видел никакой общественной жизни, которой он мог бы отдать себя, следовательно, он должен вернуться к тому же, с чего начал, постараться устроить как-то свою личную жизнь. Но представлять себе общество в виде римской арены, полной разъяренных хищников, и себя самого в качестве одной из убегающих жертв было отнюдь не утешительно. Он так обрадовался, когда подошел к деревне, что сразу выкинул из головы и эти и тысячи других бесплодно терзавших его мыслей. Деревня разочаровала Тони. Многие годы хранил он воспоминание о ее пышном, цветущем изобилии, белой пустынной дороге, окаймленной по бокам широкими полосами дерна, до сих пор сохранившими название «обочин», о мирном спокойствии старых домиков. Но на фруктовых деревьях не было ни листьев, ни цветов, дорогу покрыли гудроном, полосы дерна были изрыты колесами грузовиков, а домики казались такими будничными — некоторые из них были перестроены, а два самых дряхлых уступили место большому магазину с зеркальной витриной. Даже лавка Анни стала как будто меньше и невзрачнее, и у Тони сжалось сердце, когда он увидел, что на вывеске теперь значилось «А. Хогбин». Значит, Анни овдовела! Ставни были закрыты, и дом казался покинутым. Тони вдруг спохватился, что нарушает воскресный послеобеденный отдых людей. Напрасно он не предупредил Анни о своем приезде. Удивительно, как легко забываются чужие привычки! На его стук у черного входа никто не ответил; он постучал еще раз, погромче. Отворилось окно, и из него выглянула старуха, которую он не узнал. — Чего вы там стучите? — крикнула она сердито. — Я хотел бы повидать миссис Хогбин, — сказал Тони, глядя наверх. — Я миссис Хогбин. Что вам надо? — Я имел в виду миссис Анни Хогбин. Будьте добры передать ей, что ее хочет видеть Энтони. Голова исчезла, послышались приглушенные голоса, что-то похожее на перебранку, потом шарканье ног, стук отодвигаемых засовов, и все та же старуха отворила дверь. — Войдите, пожалуйста, сэр. Ну как же, я помню вас на свадьбе у Анни, вы были еще вот таким мальцом. Господи, господи, как время-то бежит. Вот уж я это всегда говорю. Да вы присядьте здесь, сэр. Анни сейчас выйдет. Ах, господи, я забыла поставить чайник. Она зашлепала по коридору. Тони догадался, что это свекровь Анни. Комната, в которой ему предложили «присесть», была гостиной. Он только успел заметить покрытое кружевной дорожкой пианино, уставленное фотографиями в рамках, солдатские медали и знаки отличия под стеклом, две прекрасные старинные чельсийские статуэтки на камине между двумя безобразными стеклянными вазами — имитацией хрусталя, когда дверь отворилась и вошла Анни, низенькая и толстенькая. — Здравствуйте, Анни! — воскликнул он, целуя ее в щеку. — Как вы поживаете, ведь мы столько лет с вами не видались? Она окинула Энтони взглядом, и у нее вырвалась неизменная фраза: — Господи, мастер Тони, как вы выросли! Да как изменились! — Не так уж сильно, надеюсь, чтобы вы не могли меня узнать, — сказал он шутливо. — Ах нет, сэр. Как же это может быть, чтобы я не узнала младенца, которого помогала растить. Но вы стали такой взрослый и вид у вас какой-то серьезный, прямо сердце переворачивается на вас глядя. Они сели и стали вспоминать детство Тони, стараясь снова связать порвавшиеся узы, но Тони почти сразу понял, что он потерял и Анни, — и на этот раз безвозвратно. Так же как ее некогда стройная фигура стала бесформенной и рыхлой, так и ее здоровое простодушие рабочей девушки выродилось в какую-то — мещанскую мягкотелость. Когда волнение, вызванное встречей, немножко улеглось, она стала упорно называть его мистер Кларендон, пока он не настоял на том, что для нее он навсегда должен остаться прежним Тони. Он заметил, что она носила длинную золотую цепочку, тяжелый золотой браслет и несколько колец. И подумал, отметив это как какой-то житейский курьез, что у Анни теперь, вероятно, материальные условия лучше, чем у него. Когда разговор коснулся матери Тони, Анни сказала: — До нас дошло это печальное известие, мастер Тони, уж мы так огорчались за вас и за бедного мистера Кларендона. Какой ужасный случай! — Да, это был тяжёлый удар. Отец до сих пор так и не оправился от него вполне. Он очень постарел и сильно сдал. Ну, а что слышно о вашем муже? Как он поживает? — Ах, мастер Тони! — И Анни залилась слезами. — Это его медали вон там в рамке. Он вбил себе в голову попасть на войну, хотя мог быть освобожден от призыва как хозяин торгового заведения. Убили его где-то на Ипре. — А Билл, ваш брат? — спросил Тони, чувствуя, что ничего не может сказать ей в утешение. — Вот ему посчастливилось на войне, — сказала Анни, сразу оживляясь. — Он так умело обращался с лошадьми, что его произвели в сержанты, а теперь он где-то около Ньюбери, главным конюхом в господской усадьбе. Он женился, и у него двое ребят. — А как вы теперь справляетесь с делами после смерти мужа? — Да что говорить, тяжелые, нынче времена со всеми этими пайками. Но у меня два — хороших помощника: одного мне прислали сюда, чтобы он помогал в деле, а другой, как теперь называют, демобилизованный. Они были приятелями бедного Чарли и обещали работать у меня, пока младший Чарли не подрастет. — У вас сын? А я и не знал! — Да, ему на троицу минет одиннадцать лет, — у меня есть еще и дочка, ей восемь. Если бы вы только знали, сколько труда мне стоило вырастить этих двоих. Что вы по сравнению с ними! И круп, и коклюш, и корь, и ветряная оспа, и чего только не было. Одни только заботы, заботы без конца. И с мальчишкой хлопот полон рот без отца-то. Сколько я с ним ночей не спала, лежишь и все думаешь, что-то с ними будет! И что только на свете делается, подумать страшно! — Да, это верно! — вставил Тони. — Но у вас хоть есть утешение, Анни, — ваши дети и хоть какая-то возможность обеспечить их. — Вот то же и я всегда говорю! — восторженно подхватила Анни, как будто это банальное замечание было образцом необычайной мудрости. — После того как бог прибрал моего Чарли, — а он был мне хорошим мужем, мастер Тони, никогда я от него худого слова не слышала, и уж как он всегда старался, чтобы у меня все было самое лучшее, что только можно достать, — так вот после того как его убили, я чуть не целый год каждую ночь плакала, плакала, пока не засну. Так мне все это казалось жестоко; ведь он такой кроткий был, никогда никому зла не желал, а тут еще и отец помер, ну, тут я уж было совсем пропала; а когда еще и дети заболели корью, я стала молить бога, чтобы он нас всех прибрал, но корь-то оказалась скрытым благословением. — Как так? — спросил Тони. — Ее бог послал! — сказала Анни очень серьезно. — Я день и ночь сидела у постели больных детей, и только надеялась, что мы умрем все вместе, а гляжу, они стали поправляться, и тут меня вдруг точно осенило, что господь пощадил нас и грешно мне так убиваться о Чарли, когда нужно заботиться о детях. — Это вы правильно рассудили, — сказал Тони, хотя он прекрасно понимал, что утрата Анни невозместима. Он чувствовал, что готов простить ей все за преданность памяти Чарли, но в то же время он задыхался от негодования против этой проклятой алчности, в угоду которой разбивалась жизнь этих порядочных, простых людей. — А вы были в армии, мастер Тони? — Да, был. — А под Ипром когда-нибудь были? — Был. — Не случилось вам видеть могилу моего Чарли? Виденье этой опустошенной равнины такой, какой он видел ее в последний раз, встало у Тони перед глазами. Запомнить чью-нибудь могилу! Да разве хоть одна пядь земли не была там чьей-нибудь могилой? — Боюсь, что нет, Анни, — ответил он мягко. — Там много народу похоронено. — Конечно, он был простым рядовым, — грустно сказала Анни, — вот они и не могут мне сказать, где его похоронили. — Будь он даже полковником, все равно не сказали бы, — быстро возразил Тони. — Там различия не делали. Но не надо много думать об этом, Анни. Вы Должны… Он уже собирался было сказать ей в утешение несколько избитых слов, но, к его великому огорчению, Анни снова расплакалась, причитая вполголоса: «Он был таким хорошим мужем, и теперь, когда все возвращаются один за другим, мне кажется так жестоко, так горько, что он никогда не вернется». К счастью, вошла старуха, миссис Хогбин, и сказала, что чай готов. — Вы не обидитесь, если мы будем пить в кухне, мастер Тони? — спросила Анни, всхлипывая и глотая слезы. — Ну конечно, нет. Что за глупости? Но только напрасно вы беспокоились. Когда они шли по узкому коридору, Тони взял Анни под руку и сказал: — Все это скверная штука, Анни. И все мы вышли из этого более или менее искалеченными. Но прошлого не изменишь. Нам надо теперь только стараться, чтобы будущее было счастливее. Но, произнося эти слова, он сам сознавал всю их никчемность. Он чувствовал, что самое лучшее, что Анни может сделать, это выйти замуж за одного из своих помощников, но не посмел высказать эту мысль вслух. Да и, во всяком случае, это не меняло положения. За чаем Анни повеселела. «Чай» этот показался Тони целым пиршеством в голодные дни, когда почти все продукты были нормированы. Миссис Хогбин сварила яйца и сосиски, на столе был свежий домашний хлеб, настоящее масло, которое он в первый раз пробовал за много месяцев, большой сладкий пирог с консервированными домашним способом фруктами, домашнее варенье трех сортов. Анни сокрушалась, что варенье недостаточно хорошо из-за недостатка сахара. Тони заметил, что она говорит о недостатке сахара, а не о его дороговизне, как в прежнее время, и порадовался, что ее невзгоды хоть не усугублялись по крайней мере бедностью. Дети смотрели на Тони круглыми глазами и на все его попытки вступить с ними в дружеский разговор отвечали робко и односложно, а потом, когда они пересилили свою застенчивость и начали болтать, Анни одернула их. Тони старался поддержать веселье за столом, но это ему плохо удавалось. Он чувствовал, что только расстроил Анни, напомнив о постигших ее несчастьях. И хотя они, расставаясь, дали друг другу обещание вскоре снова увидеться, Тони не мог отделаться от чувства, что и это прощание навсегда. Обрублен еще один корень. |
||
|