"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

IV

В течение следующих недель Энтони имел возможность проверить на собственном опыте среди прочих избитых житейских истин вполне, казалось бы, очевидный факт, что наиболее невыносимыми этапами жизни являются периоды ожидания, лишенные каких-либо событий, когда они только еще накапливаются и день следует за днем с безнадежным однообразием.

Внешне Тони ничем не отличался от других молодых людей своего времени, разве только казался беспокойным и несколько выбитым из колеи (и то и другое не такие уж отличительные признаки); в обществе он скучал, почти не принимал участия в разговоре и только временами как-то оживлялся. Но в душе у него был сплошной хаос, и не будь он в состоянии такой тупой безнадежности, понял бы, что самое это смятение и является признаком жизни и развития.

Его не покидало чувство, что все живое в нем умерло и что он должен воскреснуть, если не хочет превратиться в живого мертвеца. Энтони был склонен думать, что жизнь каждого человека — это чередование смертей и рождений, и зрелый возраст есть просто приятие живой смерти; в этот период испытываешь недостаток силы или смелости пройти через муки возрождения. Как-то вечером, месяца полтора спустя после свидания с Анни и Скропом, он попытался поговорить с отцом на эту тему.

— Ты, вероятно, пережил нечто подобное, когда умерла мама и, — он чуть было не сказал «так никогда и не оправился», но почувствовав всю жестокость этих слов, быстро заменил их другими, — и долго не мог оправиться.

— Я не вижу аналогии, — возразил Кларендон, всегда уклонявшийся от разговора о событии, отразившемся на нем именно так, как думал, но не решился сказать Тони. — В твоей жизни не было такой непоправимой утраты. Я хочу сказать, что как бы ты ни горевал…

— Да, да, — перебил Тони, — я вовсе не имел в виду, что я страдал тогда так же, как ты. Но теперь мое ощущение утраты так же реально. Я как будто потерял всякую связь со своим прежним «я», может быть, у меня осталось только какое-то чувство сожаления. Даже люди, которых я знал и любил, стали совершенно другими, по крайней мере для меня.

Я помню, каким я был, но едва ли это более реально для меня, чем если бы ты, предположим, описал мне во всех подробностях первые три года моей жизни.

Я бы поверил тебе, знал бы, что действительно когда-то был таким, но я переживал бы это так, как если бы это происходило с кем-то другим.

Генри Кларендон достиг того душевного состояния, когда человек склонен утверждать, что все идет превосходно и так оно и должно быть; он утверждает это не от избытка жизненных сил, как юноша в пылу молодости, а от безразличия, из желания, чтобы его оставили в покое, от неохоты бороться с затруднениями, в особенности с чужими. Ему хотелось думать, что и у Тони все обстоит благополучно, хотя бы ему двадцать раз доказывали противное. Подобно многим людям, он был способен проявить самое горячее сочувствие к физическим страданиям и оставался совершенно безучастным к самой мучительной душевной травме.

— Я думал, что твоя рана уже совсем зажила, — сказал он. — Если она тебя все еще беспокоит, сходи к доктору.

Тони посмотрел на него с недоумением. Какую рану он имеет в виду? Рану от сознания, что мир оказался таким подлым? Рану от разлуки с Кэти? Да ведь он уже показывался доктору… А… отец говорит, по-видимому, об этом ничтожном ранении в ногу, которое даже в самый острый период причиняло ему лишь небольшую боль и неудобство. Тони изумился, что двое людей, связанные такими близкими кровными узами, могут до такой степени не понимать друг друга. И даже немножко рассердился.

— Дело не в этой царапине от шрапнели, — воскликнул он, — во всяком случае, этот пустяк уже давно забыт. Но какой прок идти к врачу и просить его, не может ли он исцелить больной ум или вырвать из сердца укоренившуюся в нем горечь? Я от тебя хочу услышать совет, за которым уже без всякой пользы для себя обращался к двум старым друзьям.

— Я тебя не понимаю.

— Не знаю, как мне объяснить тебе, но попытаюсь. То, что меня мучит, зависит не от каких-либо физических причин — это мое собственное «я». Но это не чисто эгоистическое чувство, — я страдаю, по-своему, и за других. Когда я был еще ребенком, я научился у тебя, у мамы, у других верить в справедливость, правду, доброту и счастье. Вы старались обуздать мои эгоистические и злые инстинкты, сделать меня учтивым, неэгоистом, великодушным, добрым, внимательным к другим и прочее. Я не говорю, что вам это удалось, но вы внушили мне, что нужно стараться вести себя в соответствии с этими принципами и что мир состоит именно из подобного типа людей. Мой опыт доказывает, что это не так. Я не говорю, что вы научили меня заведомой лжи, но вы учили меня тому, чего в действительности нет.

— Джентльмены всегда остаются в меньшинстве, — сказал отец. — Это их привилегия.

— Но у меня нет никаких привилегий. Я нищий отставной офицер. Какой смысл проповедовать принцип «Noblesse oblige» [61], если не имеешь ни привилегий, ни ответственности этого «noblesse»? Мы не французские аристократы прежних времен, которые считали своим долгом поддерживать честь дома, даже если у них не было ничего за душой. Кроме того, я воспринимал эти принципы, это учение как общечеловеческую истину, а не как достоинства касты, к которой я не принадлежу.

— Ты имеешь не меньшее право, чем кто-либо Другой, считать себя джентльменом по рождению и воспитанию, — обиженно заметил Генри Кларендон.

— Милый, милый папа, не будем препираться!

Возможно, что ты прав, но это не имеет значения.

Все дело в там, что я вижу, если даже ты и не видел этого, что мир, — управляется он джентльменами или нет, — представляет собой полную противоположность тому, чему ты меня учил, — он жаден, корыстен, полон предательства и жажды убийства. Чьему же учению мне следовать? Их?

— Боже упаси!

Тони не счел нужным заметить отцу, что ведь он, кажется, не верит в бога. Он продолжал говорить, безуспешно пытаясь облечь в слова чувства, для которых нет слов.

— Хорошо. Но ты не станешь отрицать, что при таком положении вещей я, естественно, испытываю какой-то душевный разлад, какое-то смятение? Мне кажется, что я и люди, подобные мне, имеют очень мало шансов преуспеть в этой нашей действительности, о которой ты дал мне, к несчастью, такое превратное представление, Ты учил меня смотреть на вещи и уметь их видеть, пользоваться своими чувствами. Я так и делал, но не как ученый, а как человек, чувствующий красоту физического мира. Может быть, сам того не зная, ты научил меня быть восприимчивым к форме и краскам, любить горы и небо, деревья, и цветы, и животных. И я более чем многие другие восприимчив к женской красоте.

— В этом ты не можешь винить меня! — воскликнул возмущенный Генри Кларендон. — Уж в этом-то отношении тебя воспитывали очень строго.

— Но именно это, может быть, и внесло элемент запрещенного плода! — сказал Тони. — Впрочем, нет.

Я несправедлив к самому себе. Я никогда не мыслил и не чувствовал в таком аспекте. Но ясно ли тебе теперь, что я хотел сказать? Понимаешь ли ты, почему я утратил вкус к жизни и не знаю, что делать?

Генри Кларендон, который казался глубоко обиженным последними замечаниями сына, внезапно оживился при этом вопросе.

— По всему тому, что ты говоришь, мой милый мальчик, я чувствую, что тебе пришло время остепениться, — сказал он ласково. — И мне бы хотелось, прежде чем я умру, увидеть, что ты устроился, и знать, что ты счастлив. И я бы хотел, чтобы ты загладил свою вину перед Маргарит. Этим ты исполнил бы свой долг по отношению к ней, долг человека и джентльмена. Я потерял за время войны некоторую сумму денег, но я с радостью выделю тебе шесть тысяч фунтов, если ты женишься. Это даст тебе триста фунтов в год, и у Маргарит тоже кое-что есть, полагаю, даже значительно больше. Брось эту одинокую жизнь. Брось эту унизительную службу, на которую ты поступил. Поживи здесь до женитьбы, да и после, если хочешь. И попытайся найти для себя какое-либо более… более подходящее занятие.

Тони уже столько раз слушал все это раньше, что мог отвечать не задумываясь. Его охватило неудержимое желание бежать от этих людей к Кэти — к Кэти, которая никогда не говорила о доходах, об устройстве на работу, к Кэти, которая не стала бы требовать, чтобы он был джентльменом, и которой была бы безразлична их бедность, лишь бы они могли бродить вместе по прекрасному миру и спать в объятиях друг друга. Это мучительное желание причиняло ему физическую боль, словно чья-то рука сдавила грудь. Он наклонился вперед, пытаясь скрыть выражение своего лица, и вспомнил, что до сих пор не получал от Скропа никаких известий о своем паспорте, кроме краткого письма с сообщением об отправке прошения. Он взглянул на часы — начало седьмого, можно вполне заказать разговор с Нью-Кортом. Тони спросил:

— Можно мне заказать разговор по междугороднему телефону, папа?

— Что?

— Заказать разговор с Нью-Кортом. Я хочу поговорить со Скропом.

— Я не понимаю… — Генри Кларендон был явно сбит с толку тем, что Тони так внезапно прервал беседу, но обрадовался возможности прекратить спор. — Ну конечно, пожалуйста!

Тони вышел из комнаты, позвонил на междугороднюю и заказал разговор. Затем он прошел в маленькую кухню и поговорил несколько минут со служанкой, готовившей обед. Вернувшись, он сказал:

. — Может быть, меня еще не скоро соединят.

Я сказал твоей служанке, что останусь к обеду. Ты не возражаешь?

— Ну разумеется, нет, мой милый мальчик.

Я очень рад, что ты останешься. Мне бы вообще хотелось, чтобы ты совсем переселился ко мне.

— Тони пропустил это мимо ушей. Он понимал, что поступает нехорошо, оставляя отца жить в одиночестве, и его угнетало мрачное уныние его собственной комнаты. Но он считал, что должен дорожить своей независимостью ради Кэти. Согласиться на эту спокойную обеспеченную жизнь было бы своего рода предательством по отношению к ней. «Устроиться» — это значит просто принять безоговорочно готовые, общепризнанные ценности. Словно продолжая свою мысль вслух, он сказал!

— Я не хочу быть хорошим гражданином. Не хочу обзаводиться семьей, убивать свои силы и свою энергию на то, чтобы жить «прилично», играть по «маленькой», развлекаться гольфом, джазом и хождением в театр, — по-моему, так жить — это бессмысленно растрачивать жизнь. А самое главное, я твердо решил ни в коем случае не делаться частью промышленно-коммерческой машины.

— А как же ты в таком случае будешь жить?

— Не знаю. Об этом мне еще надо подумать.

— Но ведь ты и сейчас работаешь в каком-то промышленном концерне.

— Я не собираюсь оставаться там, — неосторожно проговорился Тони. — Вся эта пресловутая деловая жизнь — блеф. Меня ужасают громадные, ненужные затраты на эти так называемые учреждения, на всю напыщенную болтовню и подшивание бумажек, тогда как настоящая работа выполняется небольшой кучкой технических работников, энтузиастов, которые действительно любят свое дело. Я своего дела не люблю.

Вот почему я и не останусь. — Он засмеялся. — Но курьезно то, что меня считают полезным, а ведь это детская игра по сравнению с тем, чтобы командовать взводом на фронте. А меня даже повысили в должности. Вместо того чтобы регистрировать ненужные доклады и проекты, в которые никто никогда не заглядывает и не заглянет, я должен подготовлять их для мирного забвения на чисто вытертых полках.

У них это называется — «усилить аппарат». Какая чушь! Самый ничтожный из их рабочих, который непосредственно имеет дело с их проклятым цементом и сталью, во всем, что касается производства, осведомлен лучше меня и, уж если на то пошло, лучше, чем они сами.

— В таком случае, — сказал Генри Кларендон, которого отнюдь не интересовали эти рассуждения, казавшиеся ему к тому же довольно опасной и ненужной критикой божества, именуемого «существующий порядок», — я надеюсь, если я правильно тебя понял, что ты бросишь свой теперешний неудовлетворительный образ жизни и займешься устройством семейной жизни с Маргарит. Вдвоем у вас будет достаточно средств, чтобы жить скромно, а после моей смерти ваши доходы несколько увеличатся. Но, мне кажется, тебе следовало бы найти какое-нибудь занятие.

В наши дни капитал — неверная штука. К тому же жизнь без цели не приносит никакого удовлетворения.

«Какая скука эти разговоры, — подумал Тони, — и как опустошает человека слишком очевидный здравый смысл».

— Ты читал «Одиссею»? — спросил он.

— Разумеется. Но я никогда не был силен в греческом, дорогой мой. Я всегда отдавал предпочтение науке. Но все-таки я его еще не совсем забыл. «Deur' ag'ion' poluain' Odysseu mega kudos Achaion». [62]

— Да, — вяло сказал Тони, — вот именно. А ты помнишь, что царская дочь отправилась к морю стирать белье, а царские сыновья распрягли мулов и выносили корзины. А Одиссей хвалился тем, что может скосить столько же пшеницы, сколько всякий другой. Вот об этом-то я и думаю.

— Я не понимаю тебя, — сказал Генри Кларендон, глядя на сына во все глаза, как будто сообразив наконец, что, может быть, и впрямь с ним творится что-то неладное.

— Я только хотел сказать, что Гомер считал идеалом жизни простые насущные вещи, — как-то неубедительно пытался объяснить Тони.

— Ты слишком увлекаешься прошлым, — последовал ответ. — Нельзя вернуться к изжитым формам Жизни. Тенденция современности — добиться при помощи науки разделения и, по возможности, уничтожения ручного труда. Зачем косить пшеницу косой, когда машина сделает это гораздо дешевле и ничуть не хуже.

— Затем только, что это может доставить больше удовольствия, — в этом вся разница между настоящей жизнью и так называемым бизнесом.

Генри Кларендон презрительно рассмеялся:

— Хотел бы я посмотреть, как ты скосишь своими руками участок хотя бы в пять акров. Мне редко приходилось видеть человека, менее — приспособленного к физическому труду!

— Совершенно верно, — сказал Тони, — но мне просто интересно разобраться во всем этом самому; И почему бы мне не восхищаться физической работой?

— Ты должен как-то жить. И нельзя же отмахиваться от реальностей.

— А действительно ли это реальности? И почему бы мне не сделать попытки отмахнуться от того, что для меня та же смерть?

Тони досадовал на себя за то, что проговорился о своем намерении бросить службу, и за то, что так неубедительно, несвязно пытался выразить свои мысли. Его охватило чувство горечи и собственной никчемности. На самом деле, какого черта ему нужно?

— В конце концов, — услышал он голос отца, — что такое человеческая жизнь? Это встать в восемь, позавтракать, уйти на работу, вернуться вечером домой усталым и удовлетворенным и вкусить несколько часов спокойного отдыха, — тем более приятного, если у человека есть жена, с которой он может разделить его.

— Боже милостивый! — с негодованием воскликнул Тони. — Да если бы я хоть минуту думал, что жизнь заключается только в этом, я бы, не сходя с места, перерезал себе горло, здесь, на этом самом ковре.

К счастью, доложили, что обед подай, и на этом разговор прервался. Но Генри Кларендон вообразил почему-то, что он может как-то помочь Тони, посвятив его в некоторые чудеса науки. За обедом Тони чуть не стошнило от его рассказов о том, как куриное сердце может жить и даже расти из года в год в соответствующем растворе и как у лягушек после того, как им вынут мозги, все же не прекращаются некоторые функции. Эти наблюдения, пояснил Кларендон, чрезвычайно важны, так как доказывают, что такой вещи, как душа, не существует. Тони не пытался возражать, но ему казалось, что эти рассуждения и эта логика отныне достойны быть причислены к чудесам науки.

Резкий телефонный звонок в соседней комнате прервал эти интересные откровения. Тони так поспешно бросился к аппарату, что не повернул выключателя — и сел в темноте у отцовского письменного стола, приложив трубку к уху. Луч света из окна противоположного дома падал на стол, и Тони бросился в глаза листок бумаги, исписанный мелким четким почерком отца… «Новая эпоха научного прогресса существенно увеличит сумму человеческого счастья», — мелькнуло у него перед глазами. Слышимость по телефону была очень плохая. Тони пришлось раз десять повторить свое имя, а в ответ на его просьбу позвать к телефону Скропа незнакомый голос из Нью-Корта не переставая твердил: «Что? Не слышу». Затем несколько невнятных слов, которых он не мог разобрать, заставили Тони, в свою очередь, повторить несколько раз: «Что? Не слышу!» И тут он вдруг понял, что ему говорят: «Мистер Скроп умер… два дня назад». На мгновение Тони остолбенел и не мог выговорить ни слова, а еле слышный голос повторял?

— Мистер Скроп умер. Вы меня слышите?«

— Простите, — с трудом выговорил Тони. — Я не знал.

— Что? — переспросил голос. — Что вы хотите… кто говорит… лорд…?

— Нет, благодарю. Простите за беспокойство.

И так как голос все еще продолжал говорить что-то о похоронах, Тони тихонько положил трубку и прервал разговор. Несколько минут он сидел неподвижно, глядя на луч света. Итак, судьба ответила ему ударом в лоб. Ушел навеки добрый друг, а с ним и возможность получить паспорт и визу на въезд в Австрию. Теперь снова ждать. Мирный договор до сих пор не подписан, и демобилизованных могут в любую минуту снова призвать. Будь у него какое-нибудь дело, требующее его присутствия в Австрии…, а так Кэти теперь еще дальше от него, чем когда-либо. Его отчаяние сменилось злобой, и он в сотый раз проклял бессмысленную алчность мира, в котором уважают только собственность и собственников.

Тони вернулся в столовую, заслонив глаза от ослепившего его после темноты света и в дверях остановился как вкопанный. В кресле у камина сидела Маргарит. У нее был такой вид, как будто она расположилась надолго и чувствует себя уютно, словно заблудившаяся кошка, которая считает своим тот дом, где ей дали блюдце молока; это не понравилось Тони.

— Иди заканчивай свой обед, Тони, — сказал Генри Кларендон. — Я велел подать Маргарит кофе. Ну, как Скрой?

— Умер, — отрезал Тони, садясь и отталкивая тарелку.

Он взял дрожащей рукой графин с бренди, налил доверху бокал и залпом выпил. Отец и Маргарит наблюдали за ним с явным неодобрением.

— Умер! — воскликнул Генри Кларендон. — Да, впрочем, он ведь был уже очень стар. Странно, как я не заметил сообщения в «Таймсе». Надо посмотреть. «Высчитывает в уме разницу между возрастом Скропа и своим» — подумал Тони. Как жалка человеческая жизнь! Он закурил папиросу. Как только Генри Кларендон вышел, Маргарит сказала:

— Тони!

— Да?

— Я хочу, чтобы ты через некоторое время вышел вместе со мной. Хорошо?

— Разумеется, если ты этого хочешь. Что-нибудь случилось?

Прежде чем она успела ответить, Генри К л арендой вернулся с газетой в руках…

— Нашел, — сказал он. — Скропу был восемьдесят один год. Интересно, будет ли его наследник продавать Нью-Корт?

Тони не ответил. Ему не хотелось говорить о своем умершем друге. Он был убежден, что эта смерть не имеет для него значения и нисколько не заденет его. В то же время он чувствовал, что глаза его наполняются слезами. Энтони крепко затянулся папиросой, сделав вид, что дым попал ему в глаза. Маргарит поболтала некоторое время с отцом, а затем заявила, что ей пора идти. Тони, разумеется, поднялся и попросил разрешения проводить ее домой. Ему чрезвычайно не понравился взгляд благожелательного соучастия, который отец бросил им вслед. Когда они спускались по лестнице, Тони спросил:

— Откуда ты узнала, что я здесь?

— Я не знала. Но тебя не было дома, и я пришла сюда, надеясь встретиться здесь.

— Я тебе зачем-нибудь нужен?

— Тони! Мы не виделись чуть ли не целую неделю, и ты еще спрашиваешь! Ты стал такой бесчувственный, что я иногда думаю, мужчина ты или нет.

— Уж тебе-то, во всяком случае, можно было бы в этом не сомневаться, — с раздражением пробормотал Тони.

— Как ты груб и циничен!

Тони остановился посреди грязной улицы и сказал:

— Ну, знаешь, сегодня мы, по-видимому, не очень-то поладим. Посадить тебя в такси?

Он видел перед собой длинный ряд уличных фонарей, все еще затемненных на случай воздушных налетов, жалкие кусты в палисаднике противоположного дома, грязные лужи на изрытой мостовой окраины — как это все нереально, нереально! О Кэти, Кэти, где ты?

Маргарит нетерпеливо топнула ногой в изящном черном ботинке.

— Я не допущу, чтобы ты так от всего увиливал, Тони. Мне надо поговорить с тобой серьезно. Пойдем куда-нибудь, все равно куда. Только чтобы мы могли побыть одни и нам бы никто не мешал.

— В Гайд-парк? — мрачно предложил Тони. — Там мы непременно нарвемся на какой-нибудь скандал и нас заберут, и тебе придется выйти за меня замуж, чтобы спасти мою репутацию. Синематограф я не выношу. Кабаки — единственные веселые места в Лондоне, но они сейчас переполнены. Пойдем лучше ко мне в мастерскую.

Маргарит колебалась.

— Тебе нечего бояться, — сказал, улыбаясь, Тони. — Уотертон прекрасно вымуштровал квартирную хозяйку. У меня есть ключ от парадной двери и мне даже разрешается самому готовить утренний завтрак с настоящим чаем.

Не успев договорить, он уже понял, что Маргарит соглашается, и тут же проклял свою глупость и слабохарактерность. Ведь он поклялся больше этого не делать. Скроп был прав — нельзя продолжать эти двусмысленные отношения с Маргарит. Даже если Кэти навсегда потеряна для него, лучше жить в полном одиночестве, чем запутаться в любовной интриге.

Но, прежде чем он успел придумать какую-нибудь отговорку, Маргарит остановила возвращавшееся откуда-то из предместья такси, и они поехали. Когда они свернули на ярко освещенную улицу, Тони мельком увидел ясное лицо Маргарит, ее густые загнутые ресницы и нежный рот, который умел мгновенно менять выражение и из кроткого становился жестким и твердым. Тони показалось, что она огорчена и обижена его оборонительной позицией и молчанием, и вся его мальчишеская привязанность к ней, казалось, возродилась в инстинктивном желании защитить и утешить ее. Зачем им быть врагами? На мгновение он почувствовал глубокую нежность к этой девушке, англичанке, которая когда-то была предметом его юношеских романтических грез. А теперь, когда она тут рядом, взрослая, влюбленная в него женщина, он стремится остаться верным мечте. Пять лет прошло с тех пор, как он простился с Кэти, и в течение четырех из них он оставался ей неизменно верен. Даже и теперь… Он спрашивал себя, какую долю увлечения Маргарит следует отнести за счет ревности, какую за счет светских предрассудков и какую за счет подлинной страсти. Прежде чем он успел привести в порядок свои мысли, их молчаливая поездка окончилась, и вот он уже щелкает выключателем и подносит зажженную спичку к газовой печке.

— Если тебе все равно, выключи, пожалуйста, верхний свет, — сказала Маргарит. — Он режет мне глаза.

Маленькая, затемненная колпачком лампа у кровати оставляла большую часть комнаты в полумраке, и краснеющий асбест бросал мягкий отблеск на шелковое платье Маргарит. Тони налил воды в жестяную коробку над печкой, чтобы воздух не становился слишком сухим и спертым. Затем сел против Маргарит, глядя на нее отсутствующим взглядом и спрашивая себя, действительно ли это так бывает, что можно быть одновременно влюбленным в двух женщин. Он вздрогнул, услышав голос Маргарит:

— Почему ты так смотришь на меня, Тони?

Вопрос казался таким нелепым; сердце у Тони сжалось при мысли о том, как часто они с Маргарит проводят время в бессмысленных словопрениях, в каких-то отвратительных полусемейных перебранках. С Кэти он мог часами болтать о всяких пустяках, которые казались ему чрезвычайно важными, и никогда не было между ними этого ощущения недоговоренности и враждебности. С Маргарит неизбежно возникали раздражающие споры. Но даже и сейчас, когда она сидит здесь и, вероятно, ненавидит его за молчаливое равнодушие к ее вопросу, как она хороша, как невыразимо привлекательна! Почему она не может оставить его в покое? Пусть бы уж он в полном мраке своего одиночества боролся со всеми силами небесными!

— Почему ты не отвечаешь мне? — сердитый голос Маргарит прервал его внутренний монолог. — Разве тебе нечего сказать?

— А что можно сказать? — спросил он устало. — Прости, если мой взгляд задел тебя. Я вовсе не хотел этого. Напротив, я сейчас думал о том, как ты красива в этом мягком освещении.

— Пожалуйста, не пытайся льстить! — резко ответила она. — И не воображай, что можешь обмануть меня. Я прекрасно знаю, о чем ты думал.

— Неужели?

— Да, знаю. Ты думал, как было бы приятно, если бы тут вместо меня сидела эта австриячка!

Это было не так уж далеко от подлинных мыслей Тони и поэтому задело его. Он и в самом деле проводил нелестное для Маргарит сравнение между ней и Кэти.

— Ты, оказывается, умеешь читать чужие мысли, — сказал он насмешливо. — Но я думал о том, как ты красива, и сожалел, что мы почему-то так часто действуем друг другу на нервы. А мне бы хотелось, чтобы мы были друзьями.

— Бывшие любовники не могут быть друзьями.

Они или остаются любовниками, или становятся врагами. Ты…

— Я в этом не уверен, — перебил ее Тони. — Я не сомневаюсь, что так принято думать, но мне кажется, этого не должно быть. Почему бы людям с более нормальными инстинктами не попытаться побороть эти условные понятия о любви и ненависти? Ведь это же только условности. Во имя воспоминаний и прежней привязанности они должны были бы стремиться, перестав быть любовниками, стать нежными друзьями.

— Нежными друзьями! — усмехнулась Маргарит. — Итак, тебе хотелось бы иметь под рукой друга, с которым всегда можно, когда захочется, немножко поиграть в любовь и который не будет служить помехой, если подвернется что-нибудь или, вернее, кто-нибудь получше?

— Ты нарисовала идеал любовницы, — смеясь, сказал Тони. — Но я не понимаю, почему двое людей, после того как они были физически близки, не могут сохранить друг к другу чувство нежности вместо озлобления.

— Вместо того чтобы «действовать на нервы», как я действуют Какой ты стал фальшивый и сентиментальный, Тони!

— Не злоупотребляй жаргоном, Маргарит! В наше время можно унизить всякое чувство, назвав его сентиментальностью. Я отрицаю, что мои чувства фальшивы. Для меня они правдивы, и я стараюсь честно выразить их. Но определить чувство — это, пожалуй, трудней всего и не поддается…

— Какой смысл говорить о чувствах, Тони, — перебила Маргарит, — в особенности, когда их нет у тебя.

— Сердцу лучше знать свою собственную горечь.

— Горечь! Этого у тебя хоть отбавляй, а вот любви нет. Ты получил от меня то, что хотел, теперь я тебе больше не нужна.

— Зачем нам вот так препираться? — сказал Тони мягко. — Слова могут перекинуть мост от человека к человеку, но они могут и разрушить его. Я уже говорил тебе, что мне нужно несколько месяцев для того, чтобы прийти в себя.

— Ты говоришь так, как будто ты единственный человек, который был на войне, — возразила Маргарит.

— Я никогда не говорил, что другие в этом не нуждаются так же, как и я, — ответил он терпеливо. — Но если я сам не помогу себе, никто другой мне не поможет. Пожалуйста, не думай, что я жалуюсь на свою судьбу или это заторможенный шок, как выразился доктор. У меня нервы покрепче, чем у него. Да и мускулы тоже. Я бы и сейчас мог делать переходы по двадцать миль в день, довольствоваться в течение недели одним часом сна в сутки и спать на голой земле так же хорошо, как в постели. А он бы не мог.

— Но какое это имеет отношение ко мне?

— Ровно никакого, — спокойно отвечал Тони, — но выбрось из головы мысль, что я пострадавший на войне юный герой, нуждающийся в женской ласке и совративший тебя с пути добродетели. Ты жила со мной, потому что сама этого хотела, и сама за это ответственна; в то время мы оба думали, что меня почти наверняка убьют или искалечат. Если бы я вернулся безногим, я бы прогнал тебя ради твоего же собственного блага.

— А теперь ты пытаешься сделать это ради своего собственного?

— Нет. Постарайся понять, что мой внутренний мир, моя внутренняя жизнь рухнули. Мое теперешнее существование — это чистейший рефлекс или почти растительная жизнь. Если бы не страдание, не внутреннее смятение, я бы мог сказать, что умер. Я сейчас пребываю в состоянии такого тупого, мертвящего равнодушия, что не способен прийти ни к какому решению. Я говорю не о принципах, не о моральных соображениях, для меня важно обрести мою прежнюю чувствительность и знать, что она не искалечена, не уязвима. Можешь ли ты вернуть мне мою жизненную энергию, радостное ощущение жизни, миллионы чувственных впечатлений, которые делали мою жизнь прекрасной? Конечно, не можешь, а представление моего отца, будто брак и триста фунтов годового дохода плюс надежды на будущее благополучно разрешают проблему — это не что иное, как благодушная трусость — он не хочет смотреть в лицо подлинной действительности.

— Что значит вся эта галиматья? — возмутилась Маргарит. — Ты говоришь только для того, чтоб что-нибудь сказать. Просто стараешься увильнуть. Что тебе, в сущности, нужно?

— Если бы я мог ответить на это, я бы уже давно был на пути к тому, чего хочу. Как ты думаешь, человек в таком состоянии, как я, имеет право связать себя с другим человеком? В особенности браком? Я уже и отцу говорил, что не хочу обзаводиться семьей. Я считаю чудовищной жестокостью родить ребенка для жизни в таком мире, как наш.

— Будь у тебя ребенок, ты рассуждал бы иначе, — сказала Маргарит, как-то странно глядя на него. — Ты не стал бы таким эгоистом, перестал бы копаться в себе, у тебя появился бы какой-то интерес в жизни.

Тони машинально отметил что-то многозначительное в ее взгляде и тоне, но не обратил на это особенного внимания. Он покачал головой.

— Если ты хочешь оказать мне большую услугу, — сказал он, глядя себе под ноги, — будь мне другом и предоставь свободу на этот год. Не требуй от меня никаких обязательств. Дай мне съездить за границу, понять, к чему я стремлюсь, что я чувствую.

Дай мне обрести самого себя.

Маргарит вскочила, побелев от злобы, лицо ее исказилось ревностью.

— Ты лжешь, Тони! Ты выдумываешь все это, чтобы отделаться от меня. Ты хочешь вернуться к своей австриячке, и я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!

— Не надо так ненавидеть! — воскликнул Тони. — Можно ненавидеть дурные свойства: подлость, жестокость, лицемерие, но не надо ненавидеть людей!

— А я ненавижу ее! И я люблю тебя! Но знай — или ты мой возлюбленный, или ты больше не увидишь меня.

Она судорожно вцепилась руками в грудь. «Прямо готова растерзать себя, — подумал Тони, — как плакальщицы по великом Пане». Он был потрясен неистовством ее сокрушительной страсти. Он понимал, что должен одернуть ее, но был не в силах оттолкнуть от себя единственного в Англии человека, с которым его связывали узы давнишней привязанности.

— Маргарит! — воскликнул он. — Ты ведь знаешь, как дорога мне, и отлично понимаешь, что я неравнодушен к тебе. Даже сейчас, когда ты стоишь здесь и смотришь на меня этим ужасным ненавидящим взглядом, у меня нет никаких других чувств к тебе, кроме нежности. Но когда я говорю «дай мне время», «будь мне другом», я стараюсь быть справедливым и к тебе и к себе. Жизнь и человеческие чувства — это ведь не просто черное или белое. Самое главное — как следует разобраться в них, прежде чем что-либо решить…

— Нет, это совсем не главное. Самое главное, желанна я тебе или нет? Хочешь ты меня или нет?

Прежде чем он успел что-нибудь ответить, она гибким движением выскользнула из облегавшего ее платья и стала перед ним почти нагая — прекрасная исступленная фурия, обезумевшая от страсти.

— Хочешь ты меня?! — вскричала она, бесстыдно предлагая себя его взору.

Тони был так ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Он никогда не верил басням о внешне холодной, а на самом деле якобы страстной, чувственной англичанке, и сейчас просто не мог прийти в себя от изумления. В этом первобытном существе, в этом жадном женском теле, которое так жестоко, так безжалостно дразнило его, он едва узнавал обычно сдержанную, благовоспитанную и невозмутимую Маргарит. Он пытался что-то сказать, надеясь как-то образумить ее, но прежде чем он успел опомниться, она уже сидела у него на коленях, обхватив руками его голову, и прижималась грудью к его лицу. Ее страстные упреки сменились страстной мольбой. Она Целовала его волосы, лоб, щеки, и он чувствовал ее слезы на своем лице.

— О Тони, Тони, дорогой мой, бесценный мой! — шептала она. — Прости меня, прости, я так люблю тебя. Я хочу, хочу тебя! Забудь ее. Никто не может желать тебя так, как я. — Она прильнула к его губам в исступленном поцелуе. Ее слова вдруг словно что-то озарили в сознании Тони. Он мгновенно связал их с тем, что она говорила о ребенке, и с тем странным выражением, которое он подметил при этом на ее лице. Он почувствовал, что это ловушка и вся сцена была заранее обдумана. Хотя ей не нужно было притворяться, потому что она и в самом деле пылала ревностью и страстью, она сознательно прибегла к этой уловке, чтобы связать его узами отцовства, — вот тогда он действительно был бы пойман.

Тони яростно вырвался из ее объятий. Он избежал ловушки.

Они лежали неподвижно и молча. Тони охватило чувство раскаяния, почти отвращения. Он не хотел этого — во всяком случае не так. И все же он старался думать о ней с нежностью — ведь как-никак они были близки, даже если она и пыталась поймать его в ловушку. А между тем она как будто отдалялась от него, становилась холодной, враждебной, и Тони лежал, охваченный каким-то ужасом, чувствуя, как она отдаляется от него все дальше и дальше, пока весь пыл ее недавнего желания не превратился в глухую, безмолвную ненависть.

Маргарит заговорила первая, ясным невозмутимым голосом, как будто между ними ничего не произошло.

— Который час?

Его поразило это самообладание, столь непохожее на только что сжигавшую ее исступленную страсть, поразило и ее равнодушное отношение к тому унижению, которому он был вынужден подвергнуть ее из-за возникшего у него подозрения. Но, когда он Включил свет и стал искать часы, у него мелькнула другая мысль. Тони невольно задал себе вопрос: действительно ли она хотела связать его ребенком, или он глубоко несправедлив к ней? О, как это мучительно, когда желание отравлено недоверием.

— Половина одиннадцатого, — ответил он как можно спокойнее, хотя голос и руки его дрожали «.

Маргарит села в постели, и ее прекрасное белое тело озарилось огненным светом затененной пунцовым абажуром лампы. И даже в эту минуту, озлобленный, униженный, снедаемый подозрениями, он был взволнован ее чистой красотой — она была нежна и прекрасна, как юная Афродита, поднимающаяся из белых простынь.

— Мне надо сейчас же идти, — сказала она, — дома будут беспокоиться, если я запоздаю. Дай мне мое платье, Тони.

Она не позволила Тони проводить ее домой в такси, и он с непокрытой головой остался стоять на тротуаре, растерянный и полный сомнений, сомневающийся больше всего в самом себе, снедаемый мыслью, что он, может быть, несправедлив к ней. Он мог принять за коварный умысел то, что на самом деле было страстным самозабвением, безграничной преданностью ему. Тони стоял так несколько минут, стараясь побороть охватившее его смятение и отчаяние. Когда он возвращался к себе в мастерскую, то увидел сквозь туман слабое мерцание звезд над неосвещенной улицей, и этот далекий невозмутимый свет как-то утешил его.