"Элоиза и Абеляр" - читать интересную книгу автора (Режин Перну)
Глава III. БРОДЯЧИЙ ФИЛОСОФ
«Признаюсь, скорее чувство стыда, чем склонность к благочестию заставило меня искать спасительную тень монастырских стен». Абеляр желал обрести забвение столь же страстно, сколь прежде он жаждал славы. Раньше его повседневная жизнь сопровождалась множеством знаков внимания, и он жаждал этих знаков: он хотел слышать, как люди перешептываются, когда он проходит мимо, хотел, чтобы прохожие на улицах оборачивались ему вслед, чтобы при его появлении на кафедре слушатели приветствовали его одобрительным, радостным гулом, — и вот теперь он столь же страстно желал везде и всюду проскальзывать незамеченным. Да, ему хотелось где-нибудь спрятаться, скрыться, похоронить себя, исчезнуть хотя бы на время, достаточное для того, чтобы забылось горькое событие, столь унизившее его человеческое достоинство… А когда-нибудь потом, когда возникнет уверенность, что вниманием к своей персоне он будет обязан не состраданию, не жалости и не иронии, можно будет появиться на людях.
Вот почему Абеляр принял постриг в монастыре. Но он не просто ушел в монастырь… В тот период монастырей, где можно было обрести спасительную и благотворную тень уединения, искомую им, в странах Запада, в самой Франции, да и в Париже и его окрестностях, было великое множество. Он мог остановить свой выбор на одном из монастырей: Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Маглуар, Сен-Мартен-де-Шан и прочих, прочих, прочих…
Но нет, он обратился за дозволением принять постриг в монастыре Сен-Дени и получил таковое. Выбор его весьма показателен.
Какое аббатство пользовалось тогда большей славой, какое аббатство было более почитаемым, чем Сен-Дени, королевское аббатство? Именно там, в монастыре Сен-Дени, папа Стефан II лично совершил обряд миропомазания короля Пипина Короткого, его жены королевы Бертрады и двух его сыновей, Карломана и Карла, того самого, что вошел в историю под именем Карла Великого; главный храм монастыря был освящен по завершении строительства в 775 году от Рождества Христова. И с той поры монастырь этот находился под покровительством императоров Священной Римской империи, а позднее — королей Франции.
Сознательно или бессознательно Абеляр искал и нашел ту среду, где его авторитет преподавателя и его качества мыслителя могли быть оценены по достоинству наилучшим образом. Не было тогда монастыря, который не почел бы за честь принять его в качестве собрата, но он хотел выбрать себе достойное прибежище, где ему было бы обеспечено забвение, но не заточение, не утрата свободы.
Надо заметить, что в эпоху Абеляра обряд миропомазания при восхождении на престол совершался в кафедральном соборе в Реймсе, но традиция требовала, чтобы повторное коронование королей происходило в Сен-Дени, там, где хранились меч и прочие регалии королевской власти, использовавшиеся во время торжественной церемонии. Один за другим короли Франции выражали желание быть захороненными в Сен-Дени: сам Пипин Короткий, Карл Лысый и многие их потомки, а следом и представители следующих династий — Гуго Капет и его сын Роберт Благочестивый. Разумеется, почетный статус королевского аббатства приносил Сен-Дени при каждой смене правителя все новые и новые щедрые дары и пожертвования, так что оно превратилось в «крупного землевладельца»; имеются и документальные свидетельства о щедрых дарах, как, например, пожалования плодородных полей, виноградников, даже целых лесных массивов, таких, как лес Ивелин; время сохранило для нас эти драгоценные документы, находящиеся сейчас в Национальном архиве. Материальное богатство монастыря Сен-Дени укрепилось огромным авторитетом в духовной сфере, ибо у него было славное прошлое, так как основан он в далекие времена «евангелизации» Галлии, то есть тогда, когда на ее земли пришли первые проповедники и принесли с собой веру Христову. И в эпоху Абеляра всякий монастырь гордился своим прошлым подобно тому, как каждый человек гордился своим родом. Первая, самая старинная церковь Сен-Дени была, как считают, возведена на том самом месте, где находилась могила святого — свидетеля событий, описанных в Евангелии. Рассказы о мучениях, принятых Святым Дионисием и его спутниками, получившие распространение еще во времена правления королей династии Меровингов, вплоть до наших дней подвергались сомнениям со стороны исследователей, изучавших письменные источники, и проверялись археологами. Раскопки, проведенные известным ученым С. Кросби, сделали очевидным следующий факт: все храмы, один за другим возводившиеся в Сен-Дени, а именно часовня, построенная приблизительно в IV веке, церковь конца V века, которую король Дагобер повелел перестроить вместе с госпиталем (приютом для бедных) и другими зданиями аббатства, наконец та самая церковь, которую видел Абеляр и при освящении которой присутствовал Карл Великий, — все они возведены над могилой, где покоятся останки Святого Дионисия и его спутников, принявших мученическую смерть на Монмартре и преданных земле на христианском кладбище под названием «Каталакус» (так во времена Античности называлось место, где теперь находится городок Сен-Дени).
Абеляр наверняка был очевидцем строительства новой церкви — прежняя, возведенная во времена правления Каролингов, стала слишком мала, и ежегодно в День Святого Дионисия (9 октября), когда совершалось торжественное богослужение, происходила невероятная давка, так что монахи, которым были поручены заботы о реликвиях, иногда оказывались вынуждены проносить их через окна, будучи не в силах проложить себе дорогу сквозь толпу. Абеляр не видел церемонии освящения нового храма, состоявшегося два года спустя после его смерти, 11 июня 1144 года, но во время своего пребывания в аббатстве он наверняка познакомился с тем, кому впоследствии была доверена честь совершить сей обряд, — аббатом Сугерием.
В «Истории моих бедствий» Сугерий нигде не упоминается. Это обстоятельство выглядит довольно странно, поскольку речь идет о человеке весьма и весьма необычном, выдающемся. В 1120 году он еще не был аббатом, монахи избрали его на сей пост только два года спустя, после смерти аббата Адама, о котором, кстати, в сочинении Абеляра мы находим упоминания. Можно задаться вопросом, почему эти два человека, Сугерий и Абеляр, жившие бок о бок, в одном монастыре, не прониклись друг к другу симпатией. Сугерий, человек очень низкого происхождения, тем не менее уже в ранней юности выделялся среди прочих своим умом и блестящими способностями. Король Франции Людовик VI — в юности он оказался соучеником Сугерия, так как учился в школе при аббатстве Сен-Дени, — достаточно высоко ценил ум Сугерия и сделал его своим советником. Сугерий, как и Абеляр, был тем, кого мы сейчас называем гуманистом. Его труды свидетельствуют об очень обширных познаниях как в сфере религии, так и светских наук; это был тонкий, остроумный человек, высококультурный, образованный, с поэтическим даром, настоящий художник-новатор; свою смелость и новаторство он доказал уже тем, что первым при реконструкции зданий аббатства повелел применять на практике так называемое «пересечение стрелок», что повлекло за собой появление стрельчатых арок. И эта «архитектурная дерзость», пожалуй, равна дерзости, проявленной в наши дни теми, кто при реконструкции церкви в Роншане осмелился обратиться не к кому-нибудь, а к Ле Корбюзье. Итак, сей смелый шаг в области архитектуры «имел огромный резонанс», став толчком к возникновению и расцвету искусства готики. Правда, интересы Сугерия лежали в сфере скорее конкретных дел, а не отвлеченных философских дискуссий. Однако в одном, пожалуй, он мог бы сойтись во взглядах с Абеляром, а именно по поводу необходимости реформирования Сен-Дени, которое он и осуществит, став настоятелем.
Аббатство, где принял постриг Абеляр, несомненно, относилось к числу тех монастырей, что настоятельно нуждались в проведении реформ. «В аббатстве предавались всем видам распутства, что свойственны мирской жизни. Сам аббат был первым среди всех только лишь в распущенности и развращенности нравов».
Таково тогда было положение дел во многих монастырях, к тому же и богатство Сен-Дени способствовало всеобщей распущенности братии. Надо сказать, что вся история монастырей в период феодализма вплоть до XIV века состоит из отдельных реформаторских движений, в результате которых монастыри на время становились тем, чем они должны были быть; когда же эта тяга к реформированию угасла, монастыри постепенно начали приходить в упадок, и сам образ монашеской жизни почти полностью деградировал в так называемую эпоху классицизма, то есть в XVII–XVIII веках. В Сен-Дени настоятельно требовалась реформа, и это было очевидно. Абеляр отчетливо сознавал ее необходимость: «Я не раз восставал против их греховной распущенности и постыдных излишеств, не раз возвышал свой голос как с глазу на глаз, так и во всеуслышание». Но его пылкое рвение реформатора не нашло ни в ком отклика. Вероятно, он выглядел в глазах своих новых собратьев несносным человеком с крайне неуместными воззрениями, тем более неуместными, что его новоявленная добродетель и благочестие возникли столь внезапно, вслед за общеизвестным скандалом и потому вызывали лишь безмерное удивление; кстати, все понимали, что Абеляр теперь сам, так сказать, оказался совершенно в «безопасном положении», ибо никаким соблазнам он был уже неподвластен, и потому с такой легкостью обрушивал свой гнев на слабости других! Короче говоря, усердие в призывах к добродетели этого монаха, чьи похождения еще вчера были на слуху у всего Парижа, выглядело весьма подозрительным. Так могли ли монахи, гораздо дольше, чем он, ведшие образ жизни, свойственный монастырям, допустить, чтобы он учил их праведности?
В действительности — и вся последующая жизнь Абеляра служит тому доказательством — усердие его в желании реформировать монастырскую жизнь в конкретной обители объяснялось совершенно искренним порывом, порожденным внутренними изменениями в душе и психике. Ужасное испытание, которому он подвергся, могло вызвать у него резко отрицательную реакцию к внешнему миру, уход в себя. Однако этого не произошло, напротив, он признал наказание справедливым, принял его полностью и сразу. Более того, он принял постриг и ушел в монастырь в силу стечения обстоятельств, не ощущая призвания быть монахом, но он стал им: именно монашеское одеяние, то есть сам факт ношения этого одеяния и превратил его в монаха.
«Что бы ты ни делал, даже если ты подчиняешься приказу, если ты делаешь это, если ты того желаешь, будь уверен, что это послужит к твоей пользе».
Это изречение, которое Абеляр записал в числе прочих изречений, составивших свод правил для его сына, стало правилом и для него самого. В этом и состоит его величие. В другие времена его станут воспринимать как поборника свободомыслия. Это вполне справедливо и правильно; сначала он воспользовался свободомыслием для того, чтобы внутренне принять ту трагическую ситуацию, в которой он оказался. Кстати, если уж мы заговорили о внутренней трансформации Абеляра, то можно вспомнить удивительное превращение, случившееся с еще одним очень известным человеком, современником Абеляра. Речь идет о Томасе Бекете, ведь этот страстно любивший роскошь и пышность канцлер короля Англии, будучи возведен в сан архиепископа Кентерберийского благодаря благоволению к нему государя и повелителя Британии, так сильно изменился, что почти мгновенно превратился в настолько же благочестивого, бедного и преданного служителя Божьего, насколько прежде он был энергичным, деятельным государственным деятелем, богатым, щедрым и предупредительным к желаниям короля. Подобные примеры характерны для эпохи, когда высоко ценили совершенство во всем и во всем стремились к абсолюту.
Но если у нас такое внутреннее превращение Абеляра, чья искренность, подтвержденная всей его дальнейшей жизнью, не вызывает сомнений, то с монахами, его собратьями по монастырю, дело обстояло иначе: рвение новичка их задевало, в чем-то ущемляло, в чем-то оскорбляло, причиняло беспокойство и мешало. Его усилия по осуществлению реформы монастырской жизни окончились поражением; кстати, реформа все же будет проведена, но несколько позднее, осуществит ее Сугерий под влиянием Бернара Клервоского. Бернара ожидает успех там, где Абеляр потерпел поражение, и это будет первое столкновение этих двух мужчин, которых сама жизнь в весьма драматических обстоятельствах противопоставит друг другу. Но ни тот, ни другой об этом пока еще не знали, и сам Абеляр ограничился тем, что подвел плачевный итог: «Я сделался ненавистен и непереносим для всех».
Правда, одно обстоятельство в тот момент вывело Абеляра из весьма затруднительного положения: он вновь вернулся к преподаванию. «Как только я оправился от моей раны, так тотчас же нахлынули толпой клирики и принялись досаждать своими настойчивыми просьбами и аббату, и мне. Они хотели, чтобы то, что я прежде делал из любви к деньгам или к славе, я теперь делал из любви к Господу. Они говорили, что Господь потребует у меня отчета о том, каким образом я использовал тот талант, коим Он меня одарил, они говорили, что прежде я занимался лишь с богатыми, что отныне я должен себя посвятить обучению и воспитанию бедных, что я должен признать, что если меня и коснулась десница Божья, то для того, чтобы я, избавленный от соблазнов плоти и шума бурной мирской жизни, мог посвятить себя изучению наук и Священного Писания и из философа мирского превратиться в истинного философа Господа». Стать истинным философом… философом Бога… Выражение это принадлежит не Абеляру, оно часто встречается в письменных источниках той эпохи; под философом Бога подразумевали монаха, ведь монашеская жизнь почиталась как «vera philosophia», ибо для властителей дум в духовной сфере того времени поиск мудрости был равносилен поискам Бога, а именно поиск Бога и был основной целью тех, кто принимал постриг и вступал в монастырь. Этот термин противопоставлял новую мудрость, в основе которой лежала Любовь, мудрости античной, чисто интеллектуальной. Под пером Абеляра он обретает некий новый смысл, ведь Абеляр лелеял тщеславную надежду примирить и согласовать обе мудрости — мудрость Аристотеля и мудрость апостола Павла. Философ по призванию, услышав некий внутренний голос, повелевавший ему стать монахом, Абеляр понял, что испытание, выпавшее на его долю, открывало перед ним новую «программу действий», что именно это и являлось его истинным призванием: быть философом Бога.
«Некоторые говорят, что все зависит от случая; однако все было совершенно очевидно предрешено Господом. Если ты признаешь, что некое событие не зависело от нашей свободной воли, значит, оно зависело от еще более свободной воли Господа. Ты окажешься не прав, полагая, будто что-то произошло понапрасну или было несправедливо или неправильно, ибо всяким событием руководит высший разум Господа. Что бы ни случилось, это не вызывает у праведника приступа гнева, ибо он знает: если так предопределил Господь, значит, все правильно».
Так формулирует Абеляр для своего сына то правило мудрости, которое он вывел из собственного горького опыта.
В монастыре Сен-Дени аббат и монахи ожидали только подходящего предлога, чтобы избавиться от несносного критикана. «Плененные ежедневными настойчивыми просьбами моих учеников, они воспользовались этим обстоятельством, чтобы от меня отделаться. Понуждаемый непрестанными просьбами школяров и уступая вмешательству аббата и братьев, я удалился в одну из обителей, чтобы возобновить там мои обычные занятия». И тотчас же вокруг него вновь сформировался кружок восторженных слушателей. Небольшая обитель, о которой упоминает Абеляр, находилась в местечке Мезонсель-ан-Бри. В наши дни трудно вообразить, что какой-нибудь преподаватель с превосходной репутацией светила науки обоснуется в Мезонсель-ан-Бри и к нему тотчас со всех сторон устремятся толпы учеников, но надо отдавать себе отчет в том, что в наши дни очень сильны тенденции централизации, чего во времена Абеляра не было, и мы уже неоднократно имели возможность в этом убедиться. Кстати, Мезонсель-ан-Бри находится неподалеку от Провена, а в те времена это был процветающий город; дважды в году благодаря проводившимся там ярмаркам (в мае и сентябре) он становился одним из самых важных экономических центров западного мира. Разумеется, мир торговцев — это не мир клириков, и все же, несмотря ни на что, школяры все прибывали и прибывали. «Приток слушателей ко мне был столь велик, что не хватало места, чтобы их разместить, и земли, чтобы их прокормить». Начался период в жизни Абеляра, который можно назвать наиболее плодотворным, период, когда он довел до совершенства свой метод преподавания и исследования, а также создал свои основные труды. Абеляр объясняет, как он собирался осуществить основную программу действий, намеченную им себе, дабы в полной мере отвечать своему призванию стать «философом Бога».
«Здесь я посвятил себя преподаванию Священного Писания. Однако я полностью не отказался и от изучения и преподавания и светских искусств, дела особенно для меня привычного и ожидавшегося от меня… И так как Господь, по-видимому, в Своей милости, даровал мне не меньше способностей в постижении Священного Писания, чем в изучении светской науки, то число слушателей моей школы, привлеченных чтением мною сразу двух дисциплин, не замедлило увеличиться, тогда как число слушателей у других преподавателей уменьшилось». Как мы видим, несчастья, обрушившиеся на Абеляра, нисколько не поколебали его необычайной уверенности в себе (вернее было бы назвать эту уверенность самомнением и самодовольством), которая, похоже, не только подкрепляла восторги его учеников, но и оправдывала их восхищение. Одна деталь представляется весьма характерной, указывая на то, какое влияние Абеляр оказывал на методику преподавания. Как видно из одной из максим Абеляра, методика эта должна была пережить своего создателя и способствовать блеску его славы и после его смерти: «Ученый живет своей славой и после смерти, философия гораздо сильнее природы».
Действительно, термин «теология», или «богословие», который стали использовать для обозначения систематического изучения догмата веры и вообще Священного Писания, до Абеляра употребляли только тогда, когда имели в виду языческие религии, в том смысле, который вкладывали в него античные авторы; когда же речь заходила о христианстве, о науке о Боге, тогда пользовались выражением «священное писание» («sacra pagina»), а когда хотели указать именно на само преподавание этой науки, то говорили о «божественном чтении» («lectio divina»). Похоже, что личному воздействию Абеляра мы обязаны появлением в словаре церковной и религиозной лексики термина, значение которого, как мы знаем, очень велико; интересно отметить и тот факт, что этот термин, с одной стороны, связан с Античностью, а с другой стороны, он станет обозначать все, чем будет заниматься в следующем веке схоластика. Итак, введение в научный оборот термина «теология» знаменует начало чрезвычайно важного этапа в эволюции как религиозной мысли, так и образа жизни в лоне Церкви. В эпоху Абеляра, как и в первые века распространения христианского вероучения, главным почиталось знание самого Священного Писания. Все усилия тех, кто в XII веке посвятил себя изучению Священного Писания, как и во времена отцов Церкви, были направлены на достижение целостного его восприятия; они внимательно вчитывались в его строки, то ли преследуя цель извлечь из его богатства теории, то ли для того, чтобы найти в нем доводы, способные укрепить и защитить их веру. Во времена Абеляра большая часть проповедей и научных трактатов ученых была посвящена толкованию Библии. В тот период вся жизнь верующего «питалась и поддерживалась» Библией — основой всех основ, все верующие — от самых прославленных магистров философии и до самых темных, самых необразованных крестьян — все были знакомы с Библией, все присутствовали на службах в приходских церквях, все знали псалмы, которые пел хор певчих, а также слышали, как проповедники комментировали различные события, описанные в Библии, в своих проповедях, иногда довольно нудных. К Библии обращались столь часто, необходимость знакомства с ней была столь насущной, а влияние библейских сюжетов на общественные нравы столь велико, что выражение «учиться читать» в то время означало не что иное, как «заучивание» Псалтири. Утверждается, что усилия школяра были направлены на то, чтобы найти в книге и назвать буквы и слова, которые он прежде заучил наизусть, чаще всего во время пения псалмов. Латинский язык Библии был тогда достаточно хорошо знаком многим для того, чтобы понимать псалмы, по крайней мере, наиболее популярные. Правда, в этой сфере, как и в сфере светской науки, в тот период уже начал властно «требовать употребления» народный разговорный язык, и Библию поспешили перевести на этот повседневный язык, комментарии к ней тоже стали давать на этой народной латыни; среди манускриптов, хранящихся в наших библиотеках, имеется немало экземпляров Библии на старофранцузском языке, некоторые переводы сделаны в технике мнемотехнических стихов.
Абеляр принадлежит к числу тех, кто способствовал систематизации религиозной доктрины, формулированию четких определений и доказательств (в следующем веке основу этой системы составили так называемые теологические суммы, то есть научные трактаты, посвященные различным областям религиозного знания). Именно такое систематическое изложение стали впоследствии обозначать термином «теология» (или богословие), которым мы обязаны Абеляру. Постепенно в преподавании теологии начали уделять больше внимания, чем самому Священному Писанию. Чтобы представить кратко, какую эволюцию на протяжении веков претерпело преподавание в сфере религии, скажем только, что изучение и заучивание псалмов сменилось зазубриванием Закона Божьего при помощи чтения катехизиса — сборника вопросов и ответов, что повлекло за собой огромные изменения в образе мышления и в форме проявления набожности, поскольку существует огромная разница между тем, кого научили исправно повторять «Бог всемогущ», и тем, кто сначала научился, обращаясь к Господу, говорить: «Господь — свет мой и спасение мое: кого мне бояться?»
Результаты усилий Абеляра, воплотившиеся в его следовавших одна за другой работах, составили нечто вроде зародыша тех сочинений, содержащих систематическое изложение знаний, что во множестве появятся в XIII веке. В нем видят «отца схоластики». Дать свод четких определений, ясных и понятных — такова цель его преподавания. «Я сочинил „Трактат о божественном единстве и троичности“ для пользы моих учеников, требовавших от меня по сему вопросу философских и человеческих рассуждений, им, по их утверждениям, нужны были доводы, а не слова».
Этот первый труд Абеляра вызовет вокруг его имени новые пересуды, и вскоре появятся первые признаки надвигающейся бури; он породит в церковной среде беспокойство, вызовет множество подозрений, поспособствует возникновению недоразумений, и все эти подозрения будут рассеяны только в наши дни, когда мысли Абеляра подвергнутся тщательному, взвешенному анализу. Утверждение Абеляра, что «можно уверовать лишь в то, что ты прежде понял», долгое время воспринималось как «настоящая программа» чистого рационализма, а вернее, свободомыслия, что, как мы увидим, было весьма «далеко» от намерений мэтра. Этот труд заключает в себе, по крайней мере в виде «зерен», всю философию Абеляра, все то, что вызовет такое возмущение и смущение у его современников и из-за чего вокруг его имени не просто возникнет шум, а разразится настоящий скандал, — в работе содержится все то, что в глазах последующих поколений будет составлять своеобразие мышления Абеляра. Итак, именно по этим причинам нам необходимо остановиться на данном трактате, хотя предмет изучения и обсуждения и может показаться чрезвычайно сухим и неинтересным — пожалуй, для нашего времени это действительно неблагодарная тема, — но делать нечего.
Прежде всего встает вопрос, почему первый трактат Абеляра был посвящен Троице, или троичности Бога. Для историков науки XIX века, представлявших Абеляра как рационалиста и вольнодумца, намного опередившего свое время, было, как нам кажется, весьма затруднительно найти тому объяснение, ибо напрасно кто-либо попытался бы искать в этом трактате под названием «О божественном единстве и троичности»[19] малейшие следы отрицания или скептицизма по поводу догмата Троицы. Напротив, целью Абеляра в этом трактате, написанном для его учеников, является доказательство, по возможности четкое и ясное, великой истины: Бог един в трех лицах. Подход Абеляра к этой проблеме — это подход человека верующего, верующего искренне, человека, озабоченного тем, чтобы как можно понятнее изложить свой символ веры, а не тем, чтобы поставить его под сомнение, и уж тем более не тем, чтобы разрушить основу основ этой веры.
Кстати, тот факт, что первый трактат Абеляра был посвящен именно вопросу троичности Бога, свидетельствует о совпадении «интересов» Абеляра с «интересами», волновавшими его современников, ибо воистину поражает тот пыл, с которым тогда изучали и рассматривали со всех сторон основной догмат христианской веры. Эта проблема неотступно преследовала святого Августина, она же в некотором смысле стала причиной проведения в Никее так называемого Никейского собора, первого «экуменического» собора в истории, именно по этой проблеме высказались все первые богословы: святой Афанасий, Иларий из Пуатье и другие; эта же проблема в эпоху Абеляра была в центре исследований, размышлений, споров как философов, так и мистиков. Невозможно перечислить все трактаты и проповеди, посвященные вопросу о Троице и датируемые XII веком; назовем лишь несколько имен: следуя примеру таких известных магистров предыдущего столетия, как Фульберт Шартрский и Петр Дамиани, эту проблему разрабатывали Ансельм Кентерберийский, Ансельм Ланский, Гийом из Сен-Тьерри, Гонорий Отенский, Гильберт Порретанский и в особенности известные, прославленные преподаватели Сен-Викторской школы Гуго и Ришар Сен-Викторские; можно смело утверждать, что в то время не существовало ни одного сочинения, в котором не рассматривался бы данный вопрос в том или ином аспекте.
Подобное изобилие письменных источников указывает на грандиозность усилий религиозных кругов того времени, направленных на попытки раскрыть эту тайну, что ощущается даже в некоторых деталях повседневной жизни. Так, например, мы часто встречаем в официальных документах той эпохи, а именно в королевских хартиях и грамотах, а также и в простых документах, заверенных нотариусами, в самом начале следующую формулировку: «Во имя Святой и Непостижимой Троицы». Достаточно сказать, что в жизни христианского мира эту проблему почитали основной, краеугольной проблемой веры, притягивавшей к себе внимание мыслителя и являвшейся средоточием благочестия верующего. В школе вопрос о Троице являлся главным предметом изучения, преподавания и дискуссий. Сама терминология, употреблявшаяся относительно Троицы и троичности, была несколько нечеткой, расплывчатой, ибо говорили и о лицах, и о персонах, и о субстанциях, а также употребляли греческий термин «ипостась». В следующем веке все эти усилия, направленные на осмысление великой тайны, завершатся формулированием ее в выражениях, требовавших непременного признания истинности формулировки — в случае каких-либо сомнений или колебаний человек рисковал попасть в разряд еретиков. Характерно для XII века чрезвычайно острое соперничество исследователей и тот поразительный пыл, с которым они предавались спорам; один за другим иерархи Церкви собирались на соборы, епископы вступали в переписку друг с другом или встречались, чтобы обменяться мнениями по поводу той или иной доктрины, вызывавшей у них какие-то подозрения; дискуссия следовала за дискуссией, одна завершалась одобрением воззрений какого-либо ученого собрата, другая — осуждением, ибо риск совершить ошибку неизбежен в любой сфере, где осуществляется поиск истины.
Все это в наши дни может показаться бесплодными, пустыми спорами, но, однако же, углубляясь в атмосферу той эпохи, мы убеждаемся, что этот вопрос о Троице, троичности Бога открывает для нас новые, совершенно неожиданные горизонты. Если прочитать труды, написанные в стенах Сен-Викторского аббатства, оказавшего столь сильное влияние на мир интеллектуалов своего времени и вообще на все общество, то возникает ощущение, что изучение троичности Бога, изучение отношений между тремя божественными лицами затрагивает каждого верующего (а в тот период практически все были верующими), — проблема эта встает перед нами в новом свете, как проблема всеобщая и всеохватная. Когда, скажем, Ришар Сен-Викторский говорит о Троице, он ставит под вопрос и концепцию личности в человеческом значении этого слова, и концепцию любви. Для него, как и для большинства мыслителей того времени, Бог един, но это единство не воспринимается философом абсолютным, «монархическим» образом, ибо Бог одновременно и триедин, а единым Его делает любовь, Он и Сам есть Любовь. Эта Любовь представляет собой непрерывный и бесконечный обмен при полном равенстве участников, который приводит к возникновению полнейшей и всеохватной общности, ко всеобщему причащению. Таким образом, верующий, думая о Боге, представлял себе не статичное изображение Высшего существа, а лицезрел динамичное видение, являвшееся воплощением движения чувства, движения любви.
Ришар Сен-Викторский основывает свою веру в Троицу на потребности в глубинной, сильнейшей и значительнейшей природе любви: «Главнейшим элементом истинного милосердия и любви является не только способность любить другого, как себя, и быть им любимым таким же образом, но желание, чтобы другого любили, как любят тебя»; итак, истинная любовь будет полной только при условии стремления, чтобы это была «разделенная» любовь; совершенная любовь требует существования Третьего Лица, «чье равное участие в любви и радостях Двух других Лиц является требованием той же любви, доведенной до совершенства». Чтобы передать дух того времени, добавим, что красота этой концепции, основанной на абсолютной ценности и абсолютном значении любви, требующей множественности лиц, воспринималась как своеобразное доказательство истинности этой доктрины. Для Ришара Сен-Викторского подобное видение Бога «слишком прекрасно, чтобы не быть истинным».
Итак, «быть», «существовать» для Бога означает «любить». И человек как бы оказывается в положении, когда его словно «подстрекают» этим взаимообменом любви к такому же обмену. В тот период не считали, что божественная любовь может проявиться властно, так сказать авторитарным образом, принуждая человека любить или, напротив, патерналистским образом изливая на него потоки любви; любовь, напротив, приглашала человека принять участие в цикле триединства, то есть найти в себе самом «образ Божий». Тогда именно так понимали, воспринимали и представляли себе отношение Господа к человеку, и это отношение, как в зеркале, отражалось в соотношении священного, церковного и мирского, светского. «Любовь — это изобретение XII века…» — говорил Сеньобос. Человек получал живительную частицу духовности в тот момент, когда он оказывался в русле потока литургии, потока, пропитавшего живительной влагой всю повседневную жизнь, и нет ничего удивительного в том, что проблема, занимавшая умы духовных властителей эпохи, находила продолжение в различных способах выражения мыслей в искусстве и поэзии. Когда мы знакомимся с этим «задним планом», когда обнаруживаем, с каким рвением мистики и теологи склонялись над Книгой Песни песней Соломона, чтобы выявить в ней те поиски Невесты Божественным Женихом, то есть Иисусом Христом, тогда мы уже не удивляемся, что в литературе в те времена расцветала куртуазная любовь. Итак, тогда все было взаимосвязано, и все, казалось, действовало и развивалось одновременно, рождая то, что стало сутью философии эпохи. В такое время, как наше, когда невозможно обнаружить какое-либо сочинение, даже чисто литературное, которое не было бы написано под влиянием того или иного философского течения: марксизма, экзистенциализма и т. д., — в такое время не найти доводов и доказательств истинности какой-либо доктрины, которые оказались бы равноценны самой доктрине и были бы всеми восприняты и приняты одинаково. В XII веке можно было легко уравнять экстатическую любовь Ришара Сен-Викторского и то, что на языке трубадуров именовалось «joy» (радость), подобно тому, как различные концепции светской любви были изложены в «Трактате о любви» Андрея Капеллана или представлены в рыцарских романах.
Если мы хотим понять историю Абеляра, надо и ее поместить на уровень этого «заднего плана» и рассматривать на его фоне. Ее суть проявляется во всей своей парадоксальной силе только тогда, когда мы вспоминаем, что Абеляр был современником самых знаменитых представителей богословия, исповедовавших теорию экстатической, то есть восторженной, исступленной любви, таких, как учителя Сен-Викторской школы; Гуго умер на год раньше Абеляра, Ришар на тридцать лет его пережил, так что эта школа оказала на всю ту эпоху огромное воздействие, ибо она была в центре всех событий, а мысль Абеляра еще только робко «пробивалась из-под спуда». Парадокс заключается в том, что для нас Абеляр — прежде всего герой любовной истории, тогда как в свое время окружающие воспринимали его прежде всего как философа.
Если положение Абеляра в наших глазах выглядит парадоксальным, то на взгляд его современников оно было «чрезвычайно критическим» и заслуживало осуждения. Он взялся за разрешение проблемы, являющейся главной проблемой его времени, он начал разрабатывать тему, над которой трудились лучшие умы и по поводу которой собирались местные церковные соборы (весьма многочисленные); он начал ее разрабатывать не только как магистр богословия, как теолог, но и как диалектик — магистр искусства рассуждения. Он сам — мы уже могли в этом убедиться — подчеркивал то «двойное достоинство», которое отличало его методику преподавания и составляло ее ценность. Однако это не было таким уж «нововведением», другие делали до него примерно то же самое с разным успехом; если вопрос об универсалиях и заставлял бушевать страсти в мирке школяров и их преподавателей, происходило это потому, что данный вопрос, относившийся к сфере чистой диалектики, находил некий отзвук в вопросе о троичности Бога. Когда Абеляр вел споры с Гийомом из Шампо и своими доводами и доказательствами принудил бывшего наставника дважды изменить свое мнение на прямо противоположное, то есть изменить той доктрине, постулаты которой составляли основу его преподавания, это был не просто философский спор из-за мелочей, не просто необязательные рассуждения; нет, и учитель, и бывший ученик ощущали, насколько важны и серьезны занятые ими позиции, потому что эти воззрения могли проецироваться на чисто религиозную плоскость. Если универсалий не существует, если они являются всего лишь простыми словами, если между отдельными существами нет никакой тождественности, если допустимо говорить только об отдельных людях, не улавливая между ними никакой связи, не находя в них никакого общего элемента, присущего всему роду человеческому, то можно ли видеть в Единстве Бога нечто иное, кроме самого понятия? Догмат о троичности Бога, о Троице в таком случае предстает перед верующим, увлекшимся рассуждениями, только в виде тритеизма: есть три божества, три отдельных лица (персоны), но между ними не может быть того сущностного Единства, которое является предметом библейского откровения.
Трудясь над своим трактатом, Абеляр вступил в очень давний спор, в результате чего подверглись осуждению Беренгарий Турский и старый учитель Абеляра Росцелин. Возвысив свой голос против Росцелина, Ансельм Кентерберийский изложил суть всей проблемы следующим образом: «Еретики! Еретики все эти диалектики, которые думают, что универсалии есть всего лишь простые слова… все эти диалектики, чей разум настолько помрачен этими вымышленными представлениями о вещественности, о телесности всего сущего, что он не в силах выбраться из этих тенет и неспособен распознать то, что он один может созерцать в чистом виде! Тот, кто не понял, каким образом множество отдельных людей являются одним человеком как представители рода людского, разве сумеет понять, что в этом чрезвычайно таинственном явлении, в этой чрезвычайно таинственной породе есть множество Лиц, что каждое из этих Лиц есть совершенный Бог и что они есть Единый Бог?» Далее Ансельм продолжает приводить доказательства своей правоты, подкрепляя свои доводы многочисленными примерами такого свойства: «Если человек не в состоянии понять, что масть лошади может представлять собой нечто, отдельное и отличное от самой лошади, что стена может рассматриваться, как нечто иное, чем дом…» и т. д. Абеляр, кстати, последует в том же направлении и выступит против своего бывшего учителя Росцелина. Итак, однажды (установить точно дату практически невозможно, но совершенно ясно, что это было до Суассонского собора, состоявшегося в 1121 году) он написал письмо Гилберту, епископу Парижскому, сетуя на то, что является жертвой нападок и нечестных действий человека, чьего имени он не называет, но опознать которого довольно легко, ибо он давно привлек к себе внимание своей дурной репутацией и своим вероломством. «Некоторые из наших учеников, — говорится в этом письме, — пришли и сообщили нам, что сей старинный враг католической веры, чьи гнусные, отвратительные, еретические воззрения, заключающиеся в утверждении, что якобы существуют три Бога, а не один Единый, были разоблачены иерархами Церкви на Суассонском соборе (1093 года)… изрыгает в мой адрес проклятия, мерзкую брань и угрозы по той причине, что мы сочинили небольшой по объему труд касательно веры в Святую Троицу; труд сей направлен против той самой ереси, в коей повинен сей человек. С другой стороны, один из наших учеников известил нас о том, что этот человек только и ждет вашего возвращения, чтобы изобличить меня в якобы еретических воззрениях, изложенных в сем труде; таким образом, этот человек пытается опередить меня, обвинив меня перед вами, подобно тому, как он пытается поступить со всеми. Если дело обстоит именно таким образом, то мы просим вас всех, поборников Господа и защитников веры, чтобы вы приняли решение о подходящем месте, куда бы вы могли пригласить одновременно нас обоих, и чтобы мы там были выслушаны истинными католиками, достойными всяческого уважения, коих вы сами изберете; пусть люди услышат, в чем он меня обвиняет втайне от меня и за глаза, и пусть они вынесут свое суждение, основанное на их просвещенном мнении, так, чтобы всем стало известно, не понапрасну ли он выдвигает против меня подобные обвинения, не клевещет ли он на меня, или он прав и я виновен в том, что осмелился написать подобные вещи».
Любопытно, что Абеляр не говорит ни слова о предпринятом им против Росцелина демарше в «Истории моих бедствий», являющейся историей его жизни, вообще не упоминает о развернувшейся между ними полемике. Он заявляет там только, что другие преподаватели видели, как их школы пустеют, и «это обстоятельство, — пишет он, — возбудило ко мне зависть и неприязнь. Все они поносили и чернили меня, но двое из них особо воспользовались моим отсутствием, чтобы выдвинуть против меня обвинения: во-первых, монашескому обету противоречит дальнейшее изучение светских книг, а во-вторых, мной проявлено достойное порицания высокомерие и самомнение, поскольку я стал преподавать теологию без дозволения какого-нибудь теолога. Они хотели, чтобы мне было запрещено всякое преподавание в школах, и беспрестанно побуждали к тому епископов, архиепископов, аббатов, — одним словом, всех духовных лиц, имевших доброе имя в церковной иерархии». Далее он указывает на двух человек, особо желавших его погибели, на своих старых соперников: Альберика Реймсского и Лотульфа Ломбардского, — но о Росцелине не говорит ни слова.
Однако нам-то сейчас совершенно ясно, что в сложившихся обстоятельствах «открыл огонь» именно Абеляр; и смысл письма становился гораздо понятнее, если учитывать тот факт, что в работе Абеляра содержатся яростные нападки на так называемый номинализм Росцелина. О предмете и сути их научного спора можно достаточно полно судить по знаменитому примеру стены и дома, по доводам, приведенным Абеляром по сему поводу в трактате «О божественном единстве и троичности Бога», которые он будет развивать в последующих трактатах. Итак, для Росцелина части некоего целого были всего лишь словами, именами, таким образом, получалось, что «стена» — всего лишь слово, так как «дом» есть не что иное, как стены, крыша и фундамент. Абеляр опровергает Росцелина: «…если говорят, что дом есть стены, крыша и фундамент, это не означает, что дом представляет собой каждую из этих частей в отдельности, но есть единство всех этих трех частей, вместе взятых… Итак, каждая часть существовала и существует отдельно до того, как она образовывает некое целое, в которое она будет включена и станет составной частью». А далее Абеляр создает и развивает собственную оригинальную систему (из-за которой философа позднее нарекли концептуалистом). Абеляр превращает такие понятия, как вид и род, в некое «собирательное понятие», которое разум способен сформировать путем сравнений и отвлеченных рассуждений; так, например, человечество, то есть род людской, представляет собой совокупность людей, в чем-то схожих: «Всю эту совокупность, хотя и очень многочисленную, сложную и разнородную, люди, обладающие авторитетом, то есть влиятельные и пользующиеся уважением, именуют родом, универсалией, природой, натурой, подобно тому, как народ, состоящий из множества отдельных людей, именуют единым народом… Человеческая природа, состоящая из отдельных частей, из природ различных индивидуумов, сводится к одному и тому же концепту, к одной и той же природе». Иными словами, используя свою способность к отвлеченным рассуждениям, человеческий разум может выделить нечто общее в частном, в особенном, в отдельном. Эту доктрину Абеляр «выковал», то есть создал в ходе споров с Гийомом из Шампо и изложил в своих трудах: сначала в трактате «О божественном единстве и троичности», а позднее и в трудах, в которых содержание этого трактата было подвергнуто более глубокому изучению, а именно в работах «Введение в теологию», «Христианская теология» и «Диалектика», написанных Абеляром и многократно им переписанных для племянников, сыновей его брата Дагобера.
Мы можем констатировать следующие факты: в 1121 году Абеляр оказался жертвой яростных нападок со всех сторон, и нападки эти были вызваны как завистью к его успехам в преподавании, так и его воззрениями, изложенными в первом его труде. Положения, содержавшиеся в трактате Абеляра, уже самим фактом того, что они предлагали весьма оригинальную трактовку и столь же своеобразное решение вопроса об универсалиях, пробудили недоверие и опасения у церковных властей, крайне чувствительных ко всему, что имело касательство к проблеме, давно ставшей предметом ожесточенных споров; в особенности же пришли в ярость главы школ, или направлений, противоборствовавших в тот период, то есть лица, возглавлявшие так называемых реалистов, из числа учеников Гийома из Шампо, и так называемых номиналистов, в особенности старого Росцелина, который был, несомненно, весьма недалек от того, чтобы считать предательством со стороны бывшего ученика избранный им способ опровержения тех идей и мыслей, которыми он его в свое время питал и на которых он его взрастил. Если верить Абеляру, то из всех нападавших на него Росцелин был самым желчным и злобным. Во всяком случае, Абеляр полагал, что именно от нападок Росцелина ему следует защищаться, и он счел, что сделает очень ловкий ход и проявит большую хитрость, если, пытаясь защитить себя, опередит соперника и первым начнет наступление, обвинив Росцелина в ереси перед лицом епископа Парижского.
По этим действиям мы узнаем в Абеляре того юного стратега, что «разбил свой военный лагерь» на холме Святой Женевьевы как на некой возвышенности, откуда он мог вести наблюдение за противником. Кстати, в поведении Абеляра время от времени проявляется глубоко скрытая внутренняя воинственность, даже агрессивность, о чем свидетельствует «История моих бедствий»; к тому же ему была свойственна расчетливость: идет ли речь об открытии новой школы или о желании проникнуть в семейство Фульбера, Абеляр всегда действовал как опытный шахматист, всегда «расставляя свои фигуры» так, чтобы в конце концов заставить противника совершить промах, который и позволит Абеляру взять верх над соперником. Очень вероятно, что письмо Абеляра к епископу Парижскому было из разряда таких ловких маневров. Абеляр, чувствуя, что в глазах церковных властей он со своими идеями выглядит весьма подозрительно, решил опередить события и счел, что с его стороны будет весьма выгодно обрушить всяческие обвинения на человека со столь сомнительной репутацией и внушающего такие подозрения, как Росцелин, чьи философские воззрения, как известно, подверглись осуждению как еретические. Кстати, Абеляр не преминул указать пальцем на слабости своего бывшего учителя: «Этот человек осмелился написать клеветническое письмо, направленное против глашатая Господа нашего Иисуса Христа, Роберта д’Арбрисселя, после чего он стал настолько мерзок и дерзок, что осмелился посягнуть на доброе имя великого ученого, отца Церкви, Ансельма, архиепископа Кентерберийского, в результате чего этот бессовестный наглец, нашедший себе защиту у короля Англии, был изгнан с позором из этой страны, едва не расставшись с жизнью. И он хочет иметь сотоварища в своем бесчестье, чтобы его собственное бесчестье утешалось, видя, какой позор выпал на долю людей праведных и достойных».
Ответ не заставил себя долго ждать и, вероятно, поверг Абеляра в глубокое уныние. Мало того, что он не сумел добиться столь желанного открытого столкновения, но вдобавок Росцелин на его письмо ответил длинным посланием, достаточно процитировать несколько отрывков, чтобы иметь представление о его тоне: «Ты направил письма, преисполненные нападок на меня, и как же зловонны и отвратительны те непристойности, коими они наполнены, как мерзко и гнусно то сквернословие, к коему ты прибегаешь, чтобы описать мою особу, якобы запятнанную множеством бесчестных и позорных деяний, похожих на коросту прокаженного… Нет ничего удивительного в том, что ты распространяешь поносные речи против Церкви, ты, который проявил себя противником Церкви самим образом твоей жизни. Правда, мы приняли решение простить тебе твое высокомерие, ибо ты совершаешь поступки не как разумное существо, а как существо, утратившее разум под влиянием испытанной тобой великой боли; как ущерб, причиненный твоему телу, из-за которого ты так страдаешь, невозместим и непоправим, так и боль, под воздействием коей ты выступаешь против меня, нельзя устранить и умалить». Далее следует отрывок, процитировать который не представляется возможным, ибо он содержит «ужасную» игру слов и непристойных сравнений, среди прочего упоминается пчелиное жало и змеиный язык. Затем Росцелин приступает к рассмотрению и обсуждению одного за другим всех пунктов письма Абеляра. Он отбивается от нападок Абеляра, обвинившего его в том, что некогда он сам нападал на Роберта д’Арбрисселя и Ансельма Кентерберийского, а затем яростно протестует против обвинений в ереси, от которых, как Росцелин утверждает, он уже давно очистился: «Никогда я не защищал ни своих, ни чужих заблуждений, напротив, нет никаких сомнений в том, что я никогда не впадал в ересь; а ты твоим нечистым, гнусным умом измыслил и изрыгнул на меня клеветнические измышления, будто бы я — человек недостойный, бесчестный, позорящий Церковь, будто бы я был осужден на соборе, но я докажу, что все это — ложь, приведя в свидетели служителей и паству тех церквей, в лоне коих я был рожден, воспитан и обучен; раз уж ты вроде бы являешься монахом монастыря Сен-Дени, я прибуду туда, чтобы помериться с тобой силами; не сомневайся, тебя поставят в известность о моем прибытии, ибо тебя известит о том твой аббат, и я буду ожидать тебя столько, сколько тебе будет угодно. И если ты проявишь непослушание по отношению к твоему отцу-настоятелю, что ты, вероятно, не преминешь сделать, то, где бы ты ни спрятался на этой земле, я сумею тебя найти. И как ты ухитрился сказать, будто бы я был изгнан отовсюду, из всего христианского мира, тогда как Рим, глава этого мира, охотно принимает меня, еще более охотно меня слушает и, выслушав меня, следует моим советам и разделяет мое мнение? И церковь в Туре, и церковь в Лоше, где ты, самый ничтожный из моих учеников, сидел у моих ног — у ног твоего учителя, и церковь в Безансоне, в которой я являюсь каноником, разве они расположены вне пределов христианского мира, они, эти церкви, где все меня уважают и принимают меня с радостью, а также внимают мне и принимают то, что я говорю, питая тягу к познанию?» Далее большой пассаж этого письма посвящен доказательству того, что доктрина автора о Троице не содержат никаких еретических воззрений, что подозрение в ереси основывалось лишь на путанице при употреблении терминов. После чего озлобленный старец возвращается, пылая еще большей яростью, к истории самого Абеляра, к истории, в которой, как он говорит, нет ничего нового, ибо подобное происходило еще в библиотеке, и, однако же, он принимается без устали напоминать о самых отвратительных, самых болезненных для Абеляра деталях, чтобы поставить под сомнение искренность его обращения в истинную веру и законность его пострига и вступления в монастырь. «Я утверждаю, ибо я слышал это от тех, кто проживает вместе с тобой в монастыре, что, возвращаясь вечером в монастырь, ты несешь деньги, которые собрал отовсюду в виде платы за те ошибочные и лживые идеи, коим ты обучаешь, и ты спешишь, презирая всякий стыд, отдать их твоей гулящей девке, и таким образом ты платишь ей за блуд в прошлом». Наконец, заключительный пассаж, весьма достойный всего послания: «Так как у тебя было отнято то, что делает мужчину мужчиной, тебя надо называть не Пьером, а неполным Пьером. И превосходно свидетельствует о низости и бесчестье такого „неполного“ человека, как ты, печать, которой ты запечатывал свои зловонные письма, на которой изображены две головы, мужская и женская. Как можно усомниться в том, что тот, кто не побоялся снабдить свое послание изображением этих двух голов, до сей поры не изжил любовных вожделений? Я мог бы написать еще очень и очень много, дабы усугубить твой позор, ибо мне известны многие истины, весьма явные, но так как я имею дело с человеком неполным, то я, пожалуй, оставлю неполным и начатый мной труд».
Так кончается это письмо; поразмыслив над ним, мы можем понять, почему Абеляр предпочел о нем умолчать, ибо некоторые низости и гнусности требуют умолчания. Любопытно, что это письмо — единственное сочинение Росцелина, которым мы располагаем в полном виде; от всех прочих сохранились лишь те отрывки, что приведены Ансельмом Кентерберийским в труде, где он опровергает воззрения Росцелина; единственный документ, дошедший до нас в неприкосновенности, то есть в том виде, в каком он вышел из-под пера автора, дает нам яркий портрет этого старца, чьи уста извергают непристойности и сквернословие. Весьма вероятно, что Росцелин умер вскоре после того, как было написано это письмо, иначе не объяснить тот факт, что он никак не проявил себя на соборе в Суассоне. Для Абеляра же скоропостижная смерть Росцелина могла быть еще одним поводом умолчать об этом послании, появление которого, надо признать, он сам же и спровоцировал.
«Да убоятся те, кто пишет книги, многоглавого судьи, ибо толпа принимается их судить».
Письмо Росцелина послужило своеобразным «предисловием» к тем несчастьям, что обрушились на Абеляра в 1121 году.
У нас нет источников, из которых мы могли бы узнать все обстоятельства, сопутствовавшие осуждению Абеляра на Суассонском соборе в 1121 году, кроме рассказа самого Абеляра, содержащегося в «Истории моих бедствий». Быть может, этот рассказ и неполон, но он достаточно драматичен и позволяет представить различные «фазы» Суассонского собора, не особенно утомляя пересказом довольно нудных дискуссий — дискуссий, порой производящих на нас впечатление какой-то болтовни, преисполненной хитрых уловок и крючкотворства, настолько сам предмет спора кажется нам далеким от наших повседневных забот.
Абеляр возлагает всю ответственность за созыв этого собора на своих бывших соучеников, Альберика и Лотульфа, проникшихся к нему глубокой завистью. «После смерти наших общих учителей Гийома и Ансельма они претендовали на главенство и на то, чтобы быть как бы единственными наследниками умерших. Оба они возглавляли школы в Реймсе. Они осаждали своими наговорами, направленными против меня, своего архиепископа Рауля и побудили его призвать Конона, епископа Пренестинского, осуществлявшего в то время во Франции миссию папского легата, с тем чтобы созвать собрание в Суассоне и назвать его собором, пригласив на него меня и призвав представить собору мой известный труд о Троице».
Итак, Абеляр отправился в Суассон со своим весьма спорным, на взгляд церковных иерархов, трудом. Приняли его в Суассоне очень враждебно: когда он шел по городу, из толпы раздавалась брань и летели камни, — горожан заранее настроили против Абеляра и его доктрины; все думали, что он — опасный еретик, утверждающий в своих трудах и речах, будто существуют три Бога. В наше время, отличающееся религиозной терпимостью, такая неистовая злоба по отношению к предполагаемому еретику кажется крайностью, но, пожалуй, довольно легко понять причины враждебности народных масс, если вспомнить, что подобное случалось и в наши дни. Для простого народа той эпохи вера в Троицу была чем-то основным, главным, столь же основополагающим, как, например, вера в истину марксистской доктрины, бытующей в странах «за железным занавесом». Разве не наблюдали мы в XX веке, как некие доктрины навязывались целым народам и оказывали на них такое влияние, что под их воздействием ставились под сомнение и отвергались даже данные, полученные в ходе научных исследований? Так, теорию Лысенко навязали в СССР в области генетики те, кто стоял у руля политической власти, а теория Менделя была отвергнута; и это произошло в XX веке, в эпоху великого научного прогресса, в эпоху, когда, по мнению многих, наука заняла то место, которое прежде занимали религия, мораль, философские учения и т. д. Так вот, представим себе, что было бы, если бы какой-нибудь приверженец теории Менделя или так называемый «уклонист» заявился бы в какой-нибудь колхоз или город в СССР лет тридцать назад, и мы поймем, почему появившегося в Суассоне Абеляра, якобы утверждавшего, будто существует три Бога, встретили градом камней.
Прибыв в город, Абеляр явился к папскому легату Конону Уррахскому, епископу Пренестинскому, и передал ему свой труд. Он заявил, что готов «либо внести определенные изменения в свою доктрину, либо понести за нее наказание», если в ней обнаружатся какие-либо еретические положения. Легат, вероятно, ощущавший некоторое смущение, предложил Абеляру отдать труд на суд архиепископу Реймсскому Раулю, а также и тех двоих, кто выдвинул против него обвинения в ереси, о чем Абеляр пишет не без горечи: «…сами враги наши — судьи», цитируя Священное Писание (Втор 32:31).
Однако вопреки ожиданиям Абеляра собор начался, но о его труде не говорилось ни слова. «[Альберик и Латульф], пролистав весь трактат, изучив его вдоль и поперек в надежде найти что-либо предосудительное и не обнаружив ничего, что позволило бы им обвинить меня перед собравшимися на собор, отложили осуждение книги, коего они так жаждали, до окончания собора». Тем временем Абеляр, пытаясь противостоять надвигающейся буре, принялся публично излагать основы своего учения в церквях и прямо на площадях, как это было принято в те времена; в своих речах он стремился, по его выражению, «сформулировать основы католической веры согласно с тем, что было написано», то есть, по сути, он стал комментировать догмат веры, подкрепляя свои воззрения отточенными аргументами. Благодаря красноречию Абеляра мало-помалу общественное мнение переменилось в поддержку философа: многие поняли, что речь идет вовсе не о еретике, а напротив, о человеке, который открывает слушателям новые соображения относительно великой тайны Троицы. И народ, как мы уже видели, принимал активное участие в жизни Церкви, и клирики начали интересоваться, кто же такой этот странный еретик, проповедующий постулаты воистину безупречной доктрины, и почему собор продолжает заседать, но дело этого еретика так и не рассматривается. «Неужели судьи признали, что скорее ошибаются они, нежели он?» — вопрошали люди. Альберик совершил несколько тщетных попыток в ходе частных бесед уличить Абеляра в еретических воззрениях, но не сумел смутить его и привести в замешательство.
«В последний день собора до открытия заседания папский легат и архиепископ долго совещались с моими двумя соперниками и с некоторыми другими особами о том, какое решение следует принять относительно меня и моих книг, каковые и были основной причиной созыва собора». Тогда взял слово один из прелатов, принимавших участие в заседаниях. Речь идет о Готфриде Левском, епископе Шартрском, человеке в те времена очень почитаемом. Он тогда уже пять лет был епископом в Шартре, и в этой должности ему предстояло находиться тридцать лет, ибо умрет он в 1148 году, прослыв человеком великой мудрости и святости. Готфрид, епископ Шартрский, был верным другом Абеляра, он никогда не терял его из виду и всегда старался защитить не только от врагов, но и от него самого, избавляя от тех трудностей и несчастий, которые Абеляр навлекал на себя своим неосторожным поведением. Не о нем ли думал Абеляр, когда обращался к «другу», которому была адресована «История моих бедствий»? Воспевая дружбу, Абеляр использовал следующие выражения: «Истинный друг превосходит все дары Господа / Среди всех богатств предпочтение следует отдать другу. / Человек, обладающий таким сокровищем, уже не беден./ Сокровище же это тем более драгоценно, что является большой редкостью».
Далее следуют двустишия, в которых автор прославляет дружбу. Надо сказать, что кроме гипотетического «друга», которому была адресована «История моих бедствий», мы не видим рядом с Абеляром никого, о ком могла бы идти речь в данном контексте.
Известный исследователь-эрудит выдвинул предположение, что в одном из очень красивых плачей («planctus») Абеляра, написанном им в конце жизни и прославляющем «друга» в образе библейского Давида, содержится намек на верную дружбу епископа Шартрского и на его постоянное покровительство.
Абеляр воспроизводит речь Готфрида в том виде, в каком она была произнесена, от первого лица, и речь эта преисполнена симпатии к обвиняемому и призывов проявить к нему справедливость: «Вы все, присутствующие здесь владыки Церкви, знаете, что всеобъемлющая ученость этого человека и его превосходство во всех исследованиях в любых областях знаний, коим он бы себя ни посвящал, способствовали тому, что он приобрел верных сторонников и последователей, что его слава затмила собой славу его и наших учителей и что его виноградная лоза, если так можно выразиться, распростерла свои побеги от моря до моря. Если вы возложите на него тяжесть осуждения, не выслушав его (чего я не допускаю), то — даже если это осуждение будет справедливым — оно оскорбит и больно уязвит многих, и найдутся в немалом количестве и такие, что пожелают его защитить, тем более что в представленном здесь письменном труде, вменяемом ему в вину, мы не можем усмотреть ничего, что походило бы на явное покушение на католическую веру. Можно сказать, припомнив слова святого Иеронима, что сила, проявляющая себя, всегда привлекает к себе завистников, а также можно вспомнить и слова поэта,[20] что молния разит высочайшие горы… Если же вы желаете действовать в соответствии с правилами, тогда пусть учение этого человека или его книгу подробно рассмотрят собравшиеся, пусть ему зададут вопросы, пусть ему предоставят возможность ответить на них, с тем, чтобы в том случае если он запутается в своих доводах и придет в замешательство, он мог бы признать ошибочность своих воззрений или окажется принужден умолкнуть».
Но соперники Абеляра вскричали: «Вступить с ним в спор — значит обречь себя на поражение! Никому на свете не удастся опровергнуть его аргументы и софизмы». Несомненно, Альберик Реймсский помнил о тех частных беседах, когда он не сумел опровергнуть доводы Абеляра. Тогда Готфрид предложил другое, весьма мудрое, решение: поскольку собрание слишком малочисленно (на этот первый Суассонский собор, вероятно, собралось не более двух десятков лиц духовного звания) для того, чтобы принимать решение об осуждении по столь важному вопросу, пусть Абеляра препроводят обратно в монастырь Сен-Дени и там созовут многочисленный настоящий собор, на который надо пригласить наиболее сведущих в данном вопросе людей, чтобы они тщательнейшим образом изучили труд Абеляра. Папский легат, находясь в явном замешательстве, поспешил выразить свое согласие с предложением епископа Шартрского, и все собравшиеся на заседание участники собора поднялись со своих мест, чтобы прослушать мессу, которой обычно открывалось заседание.
Но не такого решения ожидали и желали противники Абеляра. «Полагая, что все будет потеряно, если дело станут рассматривать вне пределов их диоцеза, то есть в месте, где они не обладают правом „вести осаду“ судей и оказывать на них давление, мои противники, не питая доверия к справедливому суду, уверили архиепископа в том, что для него будет большим позором, если это дело передадут на рассмотрение в другой суд. Затем Альберик с Лотульфом тотчас же отправились к легату и стали настаивать на немедленном осуждении моей книги».
Конон Уррахский не был истинным богословом и не мог по достоинству оценить всю значимость дискуссии. Немец по происхождению, он в глубине души считал, что духовенство Франции состояло, с одной стороны, из опасных резонеров, а с другой — из столь же опасных фанатиков. Конечно, было бы правильнее полагаться на мнение того, кто обладал большим авторитетом в группе епископов, а именно архиепископа Реймсского, но, к сожалению, архиепископом Реймсским манипулировали Альберик и Лотульф, враги Абеляра. Готфрид Левский понял, что дело проиграно…
«Предчувствуя, каковы будут результаты этих интриг, он предупредил меня об этом и настоятельно убеждал меня отвечать на очевидную жестокость, проявляемую по отношению ко мне, лишь выказыванием удвоенной кротости, Эта столь явная жестокость и столь очевидное насилие, — говорил он, — могут лишь повредить моим врагам и мне принести только пользу… Вот таким образом он, мешая свои слезы с моими, утешал меня как мог».
Итак, как только заседание собора открылось, туда был призван Абеляр. «Там без всякого обсуждения и рассмотрения меня силой принудили своей собственной рукой бросить в огонь мою книгу». Собравшиеся хранили молчание. Один из противников Абеляра, испытывая, вероятно, потребность как-то оправдать собственное поведение, взял слово, чтобы объявить, будто он нашел в осужденной на сожжение книге еретическое положение. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы среди участников собора завязался ожесточенный спор. Один из них, тот, кого Абеляр назвал «некто Тьерри», принялся с великим жаром защищать его и громогласно произнес слова, которые в Священном Писании вложены в уста юного Даниила, защищавшего невинную Сусанну: «Итак, неразумные сыны Израилевы, не узнав истины, осудили вы дочь Израилеву», — только вместо «дочь Израилеву» он сказал «сына Израилева». Тогда вмешался архиепископ и наконец предложил выслушать самого Абеляра: «Будет хорошо, если брат наш изложит перед нами свое вероучение — тогда мы сможем соответственно либо не одобрить, либо одобрить его». Далее приведем слова Абеляра: «Когда же я поднялся с места, дабы исповедаться и изложить мое вероучение с намерением употреблять свойственные мне выражения, на мой лад, мои противники заявили, что мне требуется лишь одно: прочесть символ веры Святого Афанасия». Речь идет, как всем известно, о символе веры, в котором излагается доктрина о Троице, главная доктрина Церкви, традиционно приписываемая выдающемуся епископу из Александрии Афанасию Александрийскому; этот символ веры Афанасия, включенный в наши дни в состав богослужения в монастырях, тогда входил в собрание текстов, с которым был знаком «средний» христианин. «Любой ребенок мог бы его прочесть с тем же успехом, что и я», — замечает Абеляр, он воспринимает как еще одно тяжкое оскорбление тот факт, что его противники принесли ему письменный текст символа веры Афанасия, словно его содержание было Абеляру неизвестно. «Я прочел его, как мог, рыдая, вздыхая и проливая слезы».
Тотчас объявили об окончании собора. Было решено, что Абеляр должен быть наказан и заточен в стенах расположенного неподалеку монастыря Святого Медарда, настоятель которого присутствовал на соборе. Без сомнения, аббат не разделял чувств лиц, возглавлявших слушания, так как сам Абеляр пишет: «Аббат и монахи этого монастыря, уверившись в том, что я останусь у них, встретили меня с великой радостью и расточали мне всяческие знаки внимания, тщетно пытаясь меня утешить». Увы, рана Абеляра была слишком глубока. Вот в каких, буквально терзающих душу выражениях описывает он свои страдания:
«Какая боль, какое горе, какой стыд и какое отчаяние терзали меня тогда, все, что я тогда чувствовал, я не могу сейчас высказать. Я сравнивал муки, которые испытывала моя душа, с муками, которые прежде испытало мое тело, и считал себя несчастнейшим из всех людей. При сравнении с нанесенными ныне тяжкими оскорблениями прежнее предательство казалось мне ничтожным, и я менее сожалел о том, что мое тело было изувечено, чем о том, что было обесчещено мое имя».
Было бы ошибкой услышать в этих словах лишь жалобы уязвленной гордыни. Абеляр был поражен в самое болезненное место: стараясь как можно доходчивее изложить свои взгляды, он так и не смог добиться того, чтобы его поняли, не сумел рассеять подозрения, явно рожденные в результате происков недругов, и его несправедливо наказали за то, что было всего дороже его сердцу. «Гонения, коим я подвергался, не имели иной причины, кроме моих честных намерений и моей приверженности вере, каковые и подтолкнули меня к написанию книги». Абеляр смиренно принял жестокий удар, обрушившийся на него ранее, потому что это было возмездие, это была кара за совершенную ошибку, за грех. Здесь же кара оказалась незаслуженной, ибо он не совершил ни ошибки, ни преступления, на нем не было вины, к тому же его «наказали в той области», которой он посвятил всю свою жизнь. Абеляр, вполне способный при случае выказать определенный цинизм, тем не менее был человеком чувствительным, и у него вырвался вопль уязвленного сердца: «Боже! Праведный судия! С какой желчью в душе, с какой горечью я осмеливался восстать и обвинять Тебя в моем безумии, часто повторяя ту жалобу блаженного Антония, что звучит как вопрос: „Благой Иисус! Где же Ты был?“».
Только с течением времени становится понятна вся глубина страдания, заключенная в этих жалобных сетованиях: увы, в тот момент Абеляр еще не знал, что эти страдания всего лишь прелюдия к трагедии, которая произойдет в его жизни.
Однако был человек, который, похоже, то ли предчувствовал, то ли действительно предвидел такой печальный конец. Далеко в Бургундии, за крепкими монастырскими стенами, в тени высоких башен монастырской церкви Клюни о чем-то размышлял человек… Всего лишь несколько недель назад он, Пьер (Петр) де Монбуазье был простым приором небольшого монастыря Домен в Дофинэ. Узнав о смерти аббата Клюнийского монастыря tyro, он, как и все остальные приоры ордена, отправился в главное аббатство. Если верить хроникам того времени, едва он вошел в зал, где собрались все члены капитула, так «тотчас же все монахи встали, устремились к нему, подняли его с места, и, как того требует устав, препроводили его к месту настоятеля и объявили о своем ему повиновении». Петр, которого вскоре нарекли Достопочтенным, стал с того дня аббатом монастыря Клюни; ему еще не исполнилось тридцати лет, а он уже полновластно управлял орденом, в составе которого было более 1500 монастырей, церквей и небольших обителей, ибо, как он сам написал, «великое множество монахов образовало толпу… покрывавшую всю сельскую местность во Франции». И произошло это в основном под влиянием монастыря Клюни — своеобразной «отправной точки» религиозного пробуждения, начавшегося в XI и достигшего расцвета в XII веке. Тот, кому на протяжении тридцати лет предстояло управлять насельниками монастырей, был человеком скромным, слабого здоровья, как будто совершенно неприметным, кроме одной выдающейся черты — поразительной способности проникаться ко всем симпатией и порождать в других ответные чувства. «Он, казалось, был любезен со всеми и потому был всем приятен, — пишет тот, кто провел рядом с ним многие десятилетия, монах Клюнийского монастыря Рауль, — из-за своей доброты он стал благом для всех». Петр Достопочтенный прослышал о том, что произошло на Суассонском соборе, он узнал об осуждении Абеляра. И вот этот человек, которому его важный пост и многочисленные связанные с ним обязанности, казалось бы, не должны оставлять ни сил, ни времени ни на что другое, пишет известному философу письмо. Настоятелю была известна история Абеляра, впрочем, она была известна всем, однако она привлекла его особое внимание, потому что еще в ранней юности он слышал об Элоизе, интересовался ее судьбой и, несомненно, был потрясен произошедшей драмой. Он догадался, какая тоска снедала Абеляра, в каком отчаянии тот пребывал, натолкнувшись на стену непонимания, и тревожился, опасаясь, что постепенно Абеляр может замкнуться в своем одиночестве.
«Почему, дорогой друг, надобно вам вот так скитаться из школы в школу? Зачем попеременно становиться то учеником, то учителем? Зачем искать среди такого количества речей и ценой таких тяжких трудов то, что вы можете найти, если пожелаете, произнеся лишь одно слово и без всякого труда?» И так как Петр Достопочтенный, зная, что обращается к философу, желающему найти опору в мудрости древних, быстро набрасывает картину завоеваний этих мудрецов, сумевших выйти за пределы доступного пониманию знания, за пределы своих возможностей благодаря тому, что на каждого из них снизошла Высшая Мудрость: «Мудрецы Античности изнуряли себя в поисках счастья; они пытались, прилагая огромные усилия, извлечь из недр земли тайну, ускользавшую от них, несмотря на все их потуги. Вот таким образом были изобретены искусства, вот откуда берут начало двусмысленные доводы и аргументы, а также из-за этого появились и расплодились бессчетные секты, постоянно враждовавшие друг с другом: приверженцы одних усматривали счастье в чувственных удовольствиях, другие — в духовных добродетелях, третьи искали его вне человека, выше его, четвертые отвергали все эти теории и выдумывали новые. В то время как они вот так заблуждались и бродили во тьме, прося у человеческого разума того света, который им мог дать один только Бог, Истина взирала на них с небес, наконец, она сжалилась над их убожеством и явилась на землю. Чтобы сделаться видимой для всех, она облеклась в телесную оболочку, сделавшись похожей на грешных людей, разделила с ними их страдания и сказала им: „Придите ко мне все страждущие, и я утешу вас…“ Вот так, без помощи размышлений платоников, диспутов в академии, хитросплетения тонких словесных уловок Аристотеля, высказываний философов нам одновременно были явлены местонахождение блаженства и путь к его достижению…» Увещевания Петра Достопочтенного становятся все более настойчивыми: «Зачем терять время, зачем выходить на сцену подобно комедианту, зачем говорить напыщенно, высокопарно подобно трагику, зачем что-то изображать подобно куртизанке?.. Бегите, сын мой, туда, куда призывает вас Владыка мира… Ступайте на путь духовной бедности… Вот тогда вы станете истинным философом Христа… Я приму вас как сына… У нас не будет недостатка в помощи Небес, мы одолеем врага, а одолев его, мы будем увенчаны как победители, и тогда мы, истинные философы, достигнем цели философии, то есть вечного блаженства».
Петр Достопочтенный открывал для Абеляра ворота Клюни. Но его приглашение осталось без ответа. Он написал второе письмо, более короткое и более настойчивое. Тщетно. Рана, нанесенная Абеляру, оказалась слишком болезненной. И философ, несомненно, тогда еще не был готов произнести «да», что для него означало бы акт отречения от самого себя, от права на собственный выбор, отказ от личных чаяний и стремлений. Ему требовалась и была необходима победа — победа любой ценой. Да, он хотел стать философом Христа, но следуя своим собственным путем, и это не был путь самоотречения и отречения от мира. По крайней мере пока он был не таков.
Готфрид Левский правильно поступил, посоветовав Абеляру выказать смирение и покорность. Жизнь в монастыре Сен-Медар (Святого Медарда) в Суассоне оказалась для Абеляра пребыванием в тихой гавани. Те, кто способствовал его осуждению на соборе, не замедлили перессориться и принялись взваливать друг на друга ответственность. Что касается папского легата Конона Уррахского, то он постепенно догадался, что его хитростью принудили к несправедливости по отношению к философу, и он начал осыпать французское духовенство резкими упреками и укорами — по его мнению, эти люди были всегда готовы растерзать друг друга по причинам самым незначительным и неясным. Через какое-то время он публично отменил решение об осуждении Абеляра и позволил тому вернуться в Сен-Дени. Описывая в «Истории моих бедствий» — причем весьма высокопарным слогом — события, связанные с Суассонским собором, Абеляр целиком и полностью возлагает ответственность за свое осуждение на бывших соучеников, с которыми он овладевал наукой в Лане, — на Альберика и Лотульфа. Если послушать Абеляра, только их зависть стала причиной возникновения «дела по обвинению» Абеляра в ереси, именно они, подстрекаемые личными соображениями и желанием ниспровергнуть соперника, в конце концов добились его осуждения на соборе. Нет ничего более цепкого, неистребимого, уязвляющего, чем зависть бывших соучеников — это факт, истинность которого установлена опытным путем, и подтверждение этой истины мы видим ежедневно. Однако, если присмотреться ко всему данному «делу» внимательнее и осознать, что речь идет не о единственном, отдельно взятом факте из жизни Абеляра, станет ясно, что этот «эпизод» порожден не только и не столько соперничеством бывших соучеников. В этом «эпизоде», словно в зеркале, внезапно отражается и проявляется суть спора, завязавшегося вроде бы по недоразумению, но в результате его была «поставлена на карту» целая человеческая жизнь. Для нас, имеющих возможность воспользоваться своим знанием истории и прошедшим временем для того, чтобы по достоинству оценить значение тех событий, ясно, что идеи, вокруг которых разгорелся спор, «обогнали» не только то время, но в чем-то «обогнали» и «превзошли» самого Абеляра: драма жизни конкретного человека позволяет проследить направления исторической эволюции. И именно это делает Абеляра чрезвычайно интересным персонажем — ведь он, являясь героем великого любовного романа, не знающего себе равных, в области мысли был носителем некоего зерна, которое прорастет и даст побег, а тот в свой черед заколосится и вызреет, и весь процесс займет целое столетие, а значимость и этого зерна, и этого процесса смогли верно оценить лишь в наше время и никак не ранее.
Абеляр «определил свое положение» со всей возможной и желанной ясностью, объявив, что на Суассонском соборе он решил «исповедать и изложить свою веру, полагая выразить свои чувства и воззрения собственными словами, на свой лад». В своих трудах он сформулировал положения, граничащие с ересью; рассмотрение этих положений, интересующих исследователей только с точки зрения истории развития религиозных доктрин, в этой работе, пожалуй, оказалось бы излишним; кстати, Абеляр никогда не испытывал сомнений и без колебаний представлял свои труды на суд Церкви, а затем смиренно принимал любые решения этого суда, так что в нем не было ничего от упрямого еретика. Углубленные исследования, проведенные уже в наше время различными учеными, изучавшими историю философии, позволили как-то уравновесить и «привести к общему знаменателю» многочисленные разнообразные суждения и заключения по поводу его трудов, иногда очень поверхностные, направленные либо на то, чтобы осудить или разбранить Абеляра, либо на то, чтобы прославить и воспеть ему хвалу, — в зависимости от склонности их «авторов». Однако, как нам кажется, уже во времена Абеляра один из его современников, Оттон Фрейзингенский, дал довольно верную оценку его творениям, заявив, что Абеляр «неосторожно» смешал теологию и диалектику.
«Собственные слова», или «свой собственный лад», — это выражение Абеляра, обдумывавшего, как ему следует вести себя на Суассонском соборе, означало не что иное, как возможность прибегнуть к логическим рассуждениям в подходе к истинам веры. Для верующего, как в эпоху Абеляра, так и в наши дни, между сферой логики и сферой веры пролегает расстояние, не поддающееся измерению в самом буквальном смысле, расстояние неизмеримое, потому что у этих двух сфер нет общих единиц измерения; это, однако же, не означает, что человек должен запретить себе применять логику и рассудочные рассуждения, то есть разум, для истолкования истин веры: именно этим занимались все ученые мужи, все отцы Церкви со времен апостолов. В эпоху Абеляра мнение людей религиозных, то есть общественное мнение сделалось особенно чувствительным к вопросу об отношениях между разумом и верой. Вопрос этот возбуждал всеобщий интерес. За три десятилетия до Суассонского собора Ансельм Кентерберийский, человек недюжинного ума и обширных познаний, сумел обобщить эти отношения разума и веры — вот его знаменитая формулировка мысли, высказанной еще Святым Августином: «Я не пытаюсь понимать, чтобы верить, но я верую, чтобы понимать». Итак, если для него вера первична, если она опирается на некую полученную в откровении данность, то тем не менее человеку необходимо прилагать усилия для того, чтобы понимать разумом — во что же он верит. «Тот, кто не верил, не будет ничего познавать на собственном опыте, а тот, кто не пытался ничего познать на собственном опыте, ничего не поймет, ибо в той же мере, в какой собственный опыт по знания какой-либо вещи превосходит все, что можно было о ней услышать, в той же мере и знание того, кто все пробует сам и познает все на собственном опыте, превосходит знание того, кто только слушает». Другими словами, вера для него — главное, потому что она представляет собой внутренний опыт, и превзойти этот способ познания не может ничто; но, с другой стороны, добавляет он, «через диалектику [подразумеваем: через логические рассуждения] человеческий разум возвышается до таких высот, что обретает способность предчувствовать радость Господа».
Именно потому, что Абеляр по природе своей был диалектиком, он сумел сделать шаг вперед в теоретическом, рациональном, то есть основанном на разуме изучении истин веры. Все его творчество посвящено тому, чтобы поставить логические рассуждения на службу доктрине. Само собой разумеется, Суассонский собор не положил конец деятельности Абеляра-мыслителя и Абеляра-учителя. Да, его труд «О божественном единстве и троичности» был предан огню, но Абеляр поспешил углубить и развить идеи, в нем изложенные, в следующей работе под названием «Введение в христианскую теологию». Он не утратил своего воинственного духа и поочередно принимался нападать на различных ученых мужей, преподававших Священное Писание, не называя их прямо, но указывая на то, в каких краях они родились, и описывая их таким образом, что опознать их современникам не составляло никакого труда. Так, он говорит о некоем преподавателе, трудившемся в окрестностях Буржа; понятно, что речь идет о том, кто должен был стать епископом Пуатье, о Гильберте Порретанском, который, в противоположность Росцелину, исповедовал идеи «интегрального», то есть всеобъемлющего реализма; затем Абеляр обратил свой взор на известного преподавателя, жившего в графстве Анжу, то был некий магистр Ульгерий, пользовавшийся в те времена большим авторитетом; после него он «взялся» за некоего жителя Бургундии — несомненно, речь шла о Гильберте Универсале; раздражению Абеляра нет предела, когда он говорит, что «…есть еще один во Франции…», имея в виду Альберика Реймсского, и вот как его характеризует Абеляр: «Он считает себя единственным истинным знатоком божественной науки и яростно оспаривает идеи других… он даже дошел до того, что заявил — я это слышал! — что Господь Бог породил Себя сам, ибо Бог Сын порожден был Богом Отцом. И вот это существо, более чем кто-либо преисполненное высокомерия, называет еретиками всех тех, кто не исповедует его веру…»
В другом труде — «Христианская теология» Абеляр делает особый упор на то, что, по его словам, составляет его умысел: использовать диалектику, то есть умение приводить рациональные доводы и доказательства для того, чтобы установить истинность веры, религиозную истинность в глазах неверующих, ибо диалектика есть «владычица всякой рассудочной деятельности и всякого рассуждения». «И так как они подвергают нас нападкам, применяя философские рассуждения и доводы, и мы тоже в основном используем такие же рассуждения и доводы, которые, как я полагаю, никто не может понять в полной мере, кроме того, кто долгое время посвящал себя философии, в особенности диалектике. Надо было оказывать сопротивление нашим противникам, употребляя те же аргументы, что используют и приемлют они сами, ибо никого ни в чем нельзя убедить, кроме как теми доводами, что он допускает и приемлет». В этой работе Абеляр обрушивается на двух братьев, Бернара и Тьерри Шартрских, ярых сторонников идей платонизма. Сам Абеляр был приверженцем аристотелевского направления развития философской мысли, и эта дуэль между двумя обновленными (по сравнению с Античностью) системами воззрений представляет весьма волнующее зрелище, если мысленно поместить себя в те исторические условия, в которых она происходила. Итак, столкнулись два направления, две своеобразные попытки создания некоего синтеза, способного примирить христианское откровение и великих мыслителей древности; Шартрская школа опиралась на идеи Платона («божественность есть основная форма всякой вещи… Святой Дух соответствует тому, что Платон именовал мировой душой…»), Абеляр же находил себе опору в логике Аристотеля. Следует отметить, что Абеляр как бы вновь открывал основные положения аристотелевской мысли в то время, когда исследователи в странах Запада располагали лишь небольшой частью наследия Аристотеля. Эти попытки осуществить подобный синтез были всего лишь неясными, легкими набросками, эскизами той философско-теологической системы, что будет создана в следующем веке такими учеными мужами, как Альберт Великий и Фома Аквинский; правда, за это время произошло нечто чрезвычайно важное для развития западноевропейской философской мысли, а именно: в научный оборот вновь вошли произведения Аристотеля при посредничестве философов-арабов. Аверроэс, или, правильнее, Ибн-Рушд родился в 1126 году, то есть тогда, когда Абеляр создавал свои основные произведения. В тот период на Западе были известны лишь фрагменты «Органона» Аристотеля или отдельные цитаты из его произведений, приведенные Порфирием и Боэцием. Только позднее появились переводы и других произведений того, в ком начали видеть Философа с большой буквы. Таким образом, можно сказать, что мысль Абеляра в каком-то смысле опережала и предваряла процесс повторного открытия творений Аристотеля. С другой стороны, она была неким наброском, «эскизом» тех великих «сумм»,[21] в которых найдет свое воплощение философия схоластов, вся средневековая схоластика. Ведь по сути работа «Введение в христианскую теологию» уже была «суммой», ведь она представляла собой не простой комментарий к Священному Писанию, а глубокий анализ трех вопросов: веры, таинств и милосердия. Метод такого рассмотрения вопросов и написания подобных трактатов нашел свое развитие и окончательно обозначился в другом труде Абеляра, быть может, оказавшем наибольшее влияние на философскую мысль того времени, а именно в трактате под названием «Sic et Non», то есть «Да и Нет».
Возможно, из всех работ Абеляра именно трактат «Да и Нет» пробудил самые сильные волнения и тревоги его современников. В глазах же последующих поколений именно этот труд способствовал тому, что Абеляра считали скептиком; следует отметить, что метод написания этого труда и способы рассуждений весьма характерны для его автора; название указывает — и очень красноречиво — на природу этого трактата: да и нет, за и против; по поводу некоторых вопросов (ста пятидесяти восьми, если уж говорить точно), касающихся христианской веры и догмата христианского вероучения. Абеляр составляет своеобразный, очень подробный перечень противоречий, которые можно обнаружить в Священном Писании и в трудах наиболее сведущих и авторитетных комментаторов, у отцов церкви и иных ученых мужей, наиболее искушенных в вопросах веры и потому и пользовавшихся наибольшим авторитетом. «Да и Нет» по сути своей — это разум, сталкивающий авторитеты, сопоставляющий различные мнения… подобный подход, безусловно, требует огромной и несомненной отваги. Понятно, почему Абеляр вызывал такие восторги у своих учеников: в нем не было ничего от среднего, то есть посредственного комментатора, прилагающего невероятные усилия для того, чтобы избежать затруднительных положений; когда требуется прояснить какой-либо вопрос, он ничего не оставляет в тени, не уходит ни от каких противоречий. Кстати, среди рассматриваемых вопросов есть немало и таких, что можно назвать банальными, но большинство из них все же относится к числу жгучих и животрепещущих; они касаются веры и остаются очень острыми для верующего во все времена; есть среди них и вопросы, занимавшие лучшие умы Церкви в XII веке. В качестве примера достаточно привести один из них: «Основана ли вера на разумных рассуждениях человека и доводах или наоборот?» Далее Абеляр предлагает многочисленные цитаты, подтверждающие мысль о том, что основные положения веры «не поддаются» рациональному суждению и рациональных, разумных доводов, подтверждающих их истинность, не существует, потому что такого не может быть, а далее приводит цитаты, напротив, подтверждающие мысль, согласно которой правоверный христианин должен использовать разум при доказательстве истинности того, что дано ему в Откровении.
Если воспринимать трактат Абеляра вот так прямо, упрощенно, то в нем действительно можно усмотреть произведение скептика, забавляющегося тем, чтобы попеременно громоздить аргументы «за» и «против», не имея иной цели, кроме как уничтожить один другим. На самом же деле намерения Абеляра были совершенно иного свойства. Он довольно подробно все объяснил в прологе трактата «Да и Нет», а именно: его труд — это труд исследователя, использующего диалектику для достижения позитивного результата; он хочет показать, что относительно одного и того же вопроса в различных текстах содержатся прямо противоположные мнения, но вместо того чтобы «аннулировать» друг друга, они выявляют различные аспекты одного явления; усилия исследователя, мыслящего логически, должны быть направлены на анализ причин таких противоречий, на выяснение сути этих противоречий, чтобы в конце концов противоречивость была преодолена. «Так как в таком множестве текстов некоторые слова святых не только разнятся по смыслу, но и противоречат друг другу, нам следует — принимая во внимание нашу слабость — полагать, что скорее нам не хватает Божьей милости и благодати для того, чтобы понять эти слова, чем не хватало святым отцам Божьей милости и благодати для того, чтобы их написать». Затем Абеляр в общих чертах обрисовывает метод исследования и толкования, открывающий путь к комментированию и критическому изучению текстов, таким методом изучение и истолкование производятся и в наши дни. Он объясняет то, с чем мы соглашаемся и сегодня: различия могут быть поверхностными, они могут проистекать из того, что один и тот же термин подчас имеет различные значения, они могут оказаться результатом даже ошибок переписчиков, могут возникать из-за того, что тот или иной текст был искажен либо по небрежности, либо из-за невежества, однако причины возникновения различий могут быть и более глубокими: иногда случается и так (именно это и произошло в случае со святым Августином), что автор от работы к работе уточнял и развивал свою мысль, в результате чего два текста представляют два различных этапа его пути, проделанного для достижения истины. Или расхождения и различия могут возникнуть потому, что один текст содержит в себе намек или указание на правило, а другой — на исключение из того же правила. Когда расхождения превращаются во вроде бы непреодолимые противоречия, Абеляр советует прежде всего установить некую «иерархию текстов», чтобы выявить те из них, что «опираются» на самые высокие авторитеты. Подытоживая этот вопрос, Абеляр объявляет, что существует только один текст, совершенно лишенный ошибок: Библия. «Если там что-то и кажется абсурдным, непозволительно говорить, что автор этой книги не ведал истины, а допустимо сказать лишь, что в рукопись вкралась ошибка, либо ошибся переводчик, либо ты сам чего-то не понимаешь».
Подобный труд является в истории развития критической мысли трудом этапным, дающим начало целому направлению. Он свидетельствует о том, что мышление его автора было чрезвычайно острым и требовательным, что автор с презрением относился как к легкости, так и к трудностям, то есть не искал легкого пути, но и не избегал сложностей, чрезвычайно заботясь о строгости и чистоте анализа и проявляя неистощимый пыл в исследованиях: «Первый ключ к мудрости, — говорит он, — это умение усердно и постоянно задаваться вопросами… именно сомневаясь мы приходим к необходимости вести исследования, именно исследуя, мы постигаем истину». Подобная программа превосходно подходит для того, чтобы увлечь молодежь, очень требовательную в поисках истины, молодежь, пренебрежительно относящуюся к ложной осторожности, той самой, что проявляют люди, которые, страшась поставить под угрозу всеми признанную истину, соглашаются на искусственное сближение и примирение различных воззрений либо на уклончивое истолкование тех или иных текстов.
Трактат «Да и Нет» закладывал основы метода, которому предстояло позднее стать методом схоластики; Абеляр не был создателем этого метода, но он дал ему рациональное, разумное основание, «установив технический закон всякого умозрительного построения в философии и в теологии». Различные трактаты Фомы Аквинского тоже будут последовательно «выстраивать» для сопоставления противоречивые мнения и идеи, касающиеся определенного предмета рассмотрения, для того чтобы в конце концов при симметричном их сличении из явных противоречий «извлечь» некое позитивное заключение. Итак, чтение или изучение текста позволяло извлечь глубинный, иногда скрытый смысл (что тогда именовали «сентенцией», «sententia»). Это происходило благодаря спору (или дискуссии, «disputatio»), в ходе которого подвергался анализу сам текст, производились сличения и сравнения, ставились вопросы для того, чтобы выявить сокровенный смысл этого текста во всей его полноте. Понять, насколько велико было влияние Абеляра на других философов, можно, если мы обратим внимание на следующий факт: вопросы, им поставленные, «перешли» почти в неизменном виде в книги, которые стали впоследствии классическими учебниками средневековых школяров, а позднее — студентов, например в книгу Петра Ломбардского «Сентенции»; так было с вопросом № 2, каковой касался «материи», имевшей основополагающее значение для верующего, ибо речь шла об определении веры: «Вера распространяется лишь на вещи неявные». Абеляр собирает цитаты из текстов, где определяется сфера веры: «fides est de non visis», «вещи невидимые». Доказательства, приводимые им, а затем воспроизведенные всеми схоластами, в конце концов заставляли признать, что относительно феноменов, доступных органам чувств, или же истин, которые можно постичь одной только силой разума, вопрос о вере не стоит, а речь идет всего лишь о рациональном, разумном знании; вера имеет отношение к тому, что неподвластно чувствам, разум не может самостоятельно воспринять и постичь: «Понимать и верить — это разные вещи, подобно тому, как знать и воспринимать явным образом — тоже разные вещи; вера есть суть принятие вещей неявных, невидимых, знание же есть суть познание вещей самих по себе на собственном опыте, поскольку они в данный момент нам представлены».
Однако Абеляр в своей работе не делал никаких заключений. Он приводил противоположные друг другу понятия и выражения, но не осуществлял синтеза. Его творению предстояло быть завершенным и принести свои плоды, как мы знаем, только после его смерти. Трактат «Да и Нет» мог вполне способствовать тому, что Абеляр выглядел в глазах своих современников человеком очень и очень подозрительным; что же касается нас, то из всех его работ именно этот трактат лучше всего позволяет нам по достоинству оценить силу его мысли, вечно находящуюся в движении, а также манеру вечно задаваться вопросами, что была ему свойственна. Этот преподаватель, всегда находившийся в поисках истины, вероятно, действовал на молодых людей завораживающе, они его слушали как зачарованные, и он увлекал их за собой на путь использования того метода, что он называл «непрерывным дознанием» (употребляя при этом термин «инквизиция»). Инквизиция… сам этот термин несет в себе слишком тяжелый отрицательный смысл, невольно заставляя нас вздрогнуть;
но следует отстраниться от его юридического значения, которое напоминает нам об общественном институте, «родившемся» в XIII веке, а именно в 1233 году, в совершенно определенных исторических обстоятельствах, и тогда прояснится первоначальное, природное значение этого слова, в котором его употреблял Абеляр и которое было известно всем в период феодализма: дознание, расследование, поиск.
Под этим углом зрения и сквозь призму тех направлений, которым она будет давать толчки для развития на протяжении столетий, мысль Абеляра предстает перед нами во всем своем величии; да, Абеляр был, разумеется, одним из «отцов» схоластики, а следовательно, и одним из «отцов» тех методов рационального, разумного познания, что оставят столь значительный след в истории эволюции западной мысли и станут, по сути, единственными методами познания. Следуя именно в этом направлении, в направлении развития аристотелевской мысли, Декарт даст впоследствии новый толчок этой эволюции, поставив «во главу угла» своего метода не поиск и не вопрос, а сомнение и низведя истину к очевидности (к тому, что видно извне). Это направление развития мысли оказалось чрезвычайно «продуктивным»; XX веку была предопределена участь и «предоставлена честь» выявить недостатки, слабые места и границы этого направления, с одной стороны, благодаря открытиям, сделанным в области так называемой глубинной психологии, поставившей под угрозу то полнейшее доверие, которое прежде питали к разуму, способному пускаться в долгие рассуждения, а с другой стороны, благодаря развитию самой науки. Приходится признать, что использование воображения, к примеру, может быть полезно даже ученому, потому что «инструменты» исследования, которыми он сейчас располагает и которые превосходят все, что до сего дня было известно на протяжении всей истории человечества, рождают у него предчувствие и предвидение того, что могут существовать во вселенной области и сферы, еще не доступные для анализа и для наблюдения, потому что они пока превосходят возможности познания.
После того как было отменено осуждение, тяготевшее над Абеляром с момента закрытия Суассонского собора, он недолго пробыл в монастыре Сен-Медар в Суассоне и вернулся в аббатство Сен-Дени без особой радости. «Я нашел там в лице почти всех братьев своих старых врагов». Вне всякого сомнения, большинство монахов Сен-Дени вели тогда образ жизни, мало соответствовавший уставу и правилам монастырской жизни, не подлежит сомнению и то, что Абеляр не был создан для жизни в коллективе. Конфликт был неизбежен, и он случился всего несколько месяцев спустя. Повод может показаться нам весьма незначительным, но это нам…
«Однажды во время чтения мне случайно попалась на глаза одна фраза из отрывка труда Беды Достопочтенного „Деяния апостолов“, в которой автор утверждал, что Дионисий Ареопагит был не афинским, а коринфским епископом. Это мнение вызвало живейшее беспокойство монахов аббатства Сен-Дени, похвалявшихся тем, что основатель их монастыря, некто Дионисий, и был тем самым Дионисием Ареопагитом». Следует признать, что Абеляр обладал прямо-таки способностью, талантом, даром создавать и плодить себе врагов, и вот, побуждаемый этим своим талантом, он прикоснулся, и прикоснулся довольно грубо, к старой, но плохо затянувшейся ране, образовавшейся еще во времена правления династии Каролингов. За три столетия до Абеляра аббат Хильдоний, духовник короля Людовика Благочестивого, самовластно правивший аббатством более сорока лет (814–855), взвалил на себя тяжкий труд доказательства тождества трех личностей: Дионисия, члена ареопага, который, как свидетельствуют «Деяния апостолов», был обращен в христианскую веру апостолом Павлом; Дионисия, первого проповедника, принесшего христианство в так называемый Парижский регион, его останки покоились под главным алтарем аббатства, и, наконец, автора труда под названием «Небесные иерархии» — персонажа весьма загадочного, которого сегодня называют псевдо-Дионисием. Самый старый манускрипт, содержащий произведения этого третьего Дионисия, дошедший до мыслителей Запада, был передан на хранение в аббатство Сен-Дени, и аббат Хильдоний сам перевел это произведение с древнегреческого языка на латынь. Но его познания в истории и его способности как историка, очевидно, были гораздо ниже его способностей лингвиста. Попытка аббата соединить три личности в одном персонаже стала предметом спора еще при жизни аббата Хильдония. Монахи монастыря Сен-Дени защищали эту идею с большим пылом. Надо сказать, что в ту эпоху люди чрезвычайно гордились своими «корнями», своим происхождением. Кстати, подобная гордость, пожалуй, проявляется во все времена, в том числе и наши дни не являются исключением из общего правила: многочисленные фирмы занимаются изысканиями в области генеалогии, осуществляя поиски в архивах по просьбам граждан, желающих знать историю своих родов. В эпоху Абеляра подобные желания обуревали и частных лиц, и различные группы лиц, и общественные институты, и проявлялись они не только в педантичности, с которой аббатства вели и хранили свои анналы, то есть летописи и хроники, но и в настойчивости, с которой, к примеру, члены цеха золотых и серебряных дел мастеров объявляли, что устав их цеха был написан самим святым Элигием, а башмачники считали своим покровителем святого Криспина; в некоторых монастырях даже изготавливали фальшивые грамоты или хартии в стремлении доказать, что привилегии, которыми они пользовались, были дарованы им Карлом Великим или даже Хлодвигом.
Итак, совершенно ясно, что ставить под сомнение личность Дионисия Ареопагита в монастыре Сен-Дени означало накликать на свою голову бурю. И она тотчас же грянула: «Я ознакомил некоторых братьев из числа окружавших меня с отрывком из труда Беды, противоречившим нашему мнению; и тотчас же они, придя в негодование от возмущения, воскликнули, что Беда был лжецом и что они считают гораздо более достойным доверия свидетельство Хильдония, их аббата, — он долго путешествовал по Греции ради интересующего нас факта и установил истину, вследствие чего совершенно устранил все сомнения в своем жизнеописании Дионисия Ареопагита». От Абеляра потребовали, чтобы он сказал, кто, по его мнению, имел больший авторитет в данном вопросе — Беда или Хильдоний, и Абеляр усугубил свое положение, высказавшись в пользу Беды. В монастыре всех охватило страшное волнение. «Придя в сильнейшее раздражение от ярости, они начали кричать, что я всегда был настоящим бедствием для нашего монастыря, злейшим его врагом, что я предатель и по отношению ко всему королевству: я пытаюсь отнять у него честь, коей оно особенно дорожило, отрицая тот факт, что Ареопагит был его покровителем». Обо всем происшедшем поспешили сообщить аббату, и тот очень дурно воспринял известие о ссоре. «Перед всеми собравшимися по его зову он осыпал меня жестокими угрозами, объявил, что немедленно направит меня к королю, чтобы тот покарал меня как человека, покусившегося на славу королевства и поднявшего руку на его корону. Затем он повелел следить за мной и стеречь меня, пока меня не передадут в руки короля».
Дело оказалось в буквальном смысле государственной важности, ведь Абеляр поставил под сомнение то, что мы в наши дни назвали бы национальной славой. Вероятно, можно было бы поразиться тому, что король сочтет для себя возможным вмешаться в какой-то спор по столь ничтожному поводу, если не знать, что представляла собой королевская власть во времена Абеляра. Людовик VI пользовался реальной властью только в своем домене, простиравшемся между Орлеаном и Санлисом и включавшем Париж, где королю принадлежал, по сути, один дворец; на всем остальном пространстве королевства король имел лишь право сюзеренитета, то есть право сеньоральной власти над феодалами, которым в основном принадлежало больше прав, чем ему, и гораздо большие доходы; но как бы взамен король принимал активное участие во всем, что имело касательство к жизни его домена, то есть его вотчины, а монастырь Сен-Дени был частью этого домена. Среди всех аббатств, находившихся в пределах королевского домена, именно это аббатство пользовалось особым вниманием и расположением короля, ибо это была жемчужина его короны. Король провел в этом аббатстве большую часть детства и не раз объявлял во всеуслышание, что желал бы умереть именно там. Вот почему нам представляется весьма вероятным, что настоятель монастыря Сен-Дени мог без особого труда убедить короля строго наказать Абеляра — человека, чей скандальный образ жизни давно стал предметом пересудов, человека, своими воззрениями и действиями способствовавшего тому, что его осудили за ересь, человека, сейчас причиняющего ущерб доброй славе королевского аббатства, а это представляет собой почти преступление, и не какое-нибудь пустяковое, а оскорбление величества.
Абеляр счел за лучшее не дожидаться королевского вердикта. При содействии нескольких монахов, проникшихся к нему жалостью, он следующей ночью тайно бежал из монастыря Сен-Дени и отправился искать себе убежище во владениях Тибо, графа Шампани. Там, в городке Мезонсель-ан-Бри он уже преподавал ранее и был вынужден его покинуть только по причине осуждения на Суассонском соборе. Приняли Абеляра там радушно и благосклонно. «Я был немного знаком с самим графом. Он был наслышан о моих бедствиях и сочувствовал мне». Абеляр вначале провел какое-то время в замке в Провене, в старом дворце графов Шампани, от которого ныне остались развалины, что находятся неподалеку от церкви Сен-Кириас (один из залов, сегодня оказавшийся под землей, и часть капеллы в романском стиле); в те времена над дворцом царил донжон, который народная фантазия, желавшая во всем видеть наследие времен Античности, нарекла «Башней Цезаря».
Даже если предположить, что король Людовик VI затаил злобу против философа за то, что тот якобы вознамерился нанести ущерб славе монастыря Сен-Дени, Тибо, граф Блуа и Шампани, предоставив убежище Абеляру, не рисковал ничем. Разве не был он одним из тех вассалов, что превосходили короля, своего сюзерена, богатством и могуществом? В результате сложной «игры» законов наследования и брачных союзов графские владения в буквальном смысле слова стискивали жалкий королевский домен. Граф держал под своим контролем не только Шампань, то есть графство Труа и Мо, простиравшееся от берегов реки Эн до Аржансона, но и графства Блуа и Шартр, от власти над которым как раз в году 1122-м от Рождества Христова отреклась его мать, принявшая монашеское покрывало в аббатстве Марсиньи. Это была прославленная графиня Адель Блуаская, дочь самого Вильгельма Завоевателя, одна из тех очень энергичных женщин, что были нередки в ту эпоху. Красоту этой дамы воспели самые знаменитые поэты того времени: Бальдерик Бургейльский, Готфрид Реймсский, Хильдеберт Лаварденский. Она практически самостоятельно управляла владениями во время двух продолжительных отлучек своего мужа, графа Этьена — сперва он был в Крестовом походе вместе с Готфридом Бульонским, а затем вновь отправился в Святую землю, где и умер. В тот момент, когда Тибо принял из рук матери родовое наследство, произошло ужасное событие, омрачившее жизнь всего семейства, то есть настроение и при дворе английского короля, и при дворе графов Шампани и Блуа: он оказался очевидцем кораблекрушения судна под названием «Бланш-Неф». Случилось это в 1120 году, Тибо тогда находился рядом со своим дядей, королем Англии Генрихом I, и оба они были раздавлены собственным бессилием. В результате ошибочного маневра корабль налетел на прибрежные рифы и пошел ко дну, увлекая в пучину цвет англо-нормандской молодежи; среди погибших были родная сестра Тибо Матильда, вышедшая замуж за графа Ричарда Честерского, и два его кузена — Вильгельм и Ричард, сыновья Генриха I, наследные принцы, которым был уготован трон Англии. Эта трагедия произвела на Тибо столь сильное впечатление, что через некоторое время он принял решение удалиться от мира и последовать примеру матери, то есть принять постриг и уйти в монастырь. Каноник Норберт, основатель монастыря в Премонтре и ордена так называемых премонстрантов, которому Тибо поведал о своих намерениях, отговорил его от подобного шага. Каноник уверил Тибо, что его долг состоит в том, чтобы остаться мирянином и послужить для других примером, доказав на деле, как много добра может сделать в своем домене его властитель, руководствующийся чувствами справедливости и милосердия. И действительно, на протяжении тех тридцати лет, что Тибо управлял своими обширными владениями, он мог служить примером благочестивого, добродетельного и благодетельного государя, проявлявшего поразительное внимание к сирым и убогим, — их он, как свидетельствуют предания, посещал лично. Легенды повествуют о том, что ежедневно он отправлялся мыть ноги прокаженному, ютившемуся в жалкой хижине рядом с его дворцом. И вот однажды Тибо, возвратившись в свой дворец после длительного отсутствия, вечером отправился навестить несчастного горемыку, дабы оказать ему обычную услугу. Когда Тибо уже выходил из хижины, соседи несказанно удивились тому, что он спокоен и выглядит как всегда, — ведь прокаженный, как оказалось, уже давным-давно умер. Так Тибо и все окружающие поняли, что на сей раз он вымыл ноги самому Господу, занявшему место несчастного. Таких историй о графе Тибо после его смерти существовало великое множество.
В тот момент, когда Абеляр попросил у Тибо убежища, граф сам переживал глубокий религиозный кризис. Он не замедлил предложить философу свое гостеприимство и самолично вступился за него перед аббатом Адамом из Сен-Дени. Тем временем Абеляра радушно приняли в монастыре Сент-Айоль, находившемся в зависимости от обители Мутье-ла-Сель (неподалеку от Труа). Приор, когда-то поддерживавший с Абеляром дружеские отношения, и сейчас выказывал к нему большое благорасположение, но надо было уладить официально и окончательно вопрос об убежище для философа. Абеляр очень рассчитывал на заступничество графа Тибо, надеясь получить разрешение удалиться в тихое место, которое ему подойдет. Но граф, как и приор, натолкнулись на слепое упрямство, на жестокое сопротивление со стороны аббата Адама и монахов из его окружения, когда аббат по какой-то причине посетил владения графа Тибо. «Они стали говорить друг другу, что в мои намерения входит перейти в другое аббатство, а это для монастыря Сен-Дени будет большим оскорблением. Действительно, они рассматривали тот факт, что я избрал их монастырь при пострижении в монахи как знак признания его славы, и они этим очень гордились, а теперь говорили, что для них будет большим позором, если я покину их монастырь, чтобы перейти в другой». Как мы видим, ситуация была довольно сложная. Абеляр стал своеобразным знаком славы монастыря Сен-Дени, без которого монахи не хотели обходиться, которого они не хотели лишаться, и в то же время он был для них докучливым, несносным человеком, от которого хотелось избавиться. Аббат Адам не прислушивался ни к мольбам, ни к разумным уговорам, он пригрозил Абеляру отлучением от Церкви, если тот не вернется в Сен-Дени, мало того, аббат пригрозил отлучением и приору Сент-Айоля, если тот станет упорствовать и по-прежнему будет «укрывать» у себя Абеляра. Итак, вероятно, каждому из героев этой истории было о чем задуматься, когда аббат Адам очень вовремя и весьма кстати… умер. Он успел вернуться в Сен-Дени и спустя всего лишь несколько дней, 11 января 1122 года, скончался, а 12 марта настоятелем был избран Сугерий. Абеляр, понимавший, что дела должны быть улажены как можно скорее, обратился за помощью к епископу из Мо, а затем и к фавориту короля Этьену Гарланду; после того как в защиту Абеляра выступил граф Тибо, король тоже попросил о снисхождении к философу. В присутствии Людовика VI и его советников было заключено соглашение, касавшееся дальнейшей участи Абеляра. «Мне было дано разрешение удалиться в любое уединенное место по моему выбору при условии, что я не подчинюсь никакому иному аббатству». Итак, Абеляр оставался монахом и номинально был связан с аббатством Сен-Дени, но только номинально, а по сути он был свободен удалиться туда, куда захочет.
Поддержка графа Тибо была слишком драгоценна, чтобы Абеляр мог помыслить поселиться не в его владениях, а где-то в ином месте. «Итак, я удалился в некую пустынь, уже известную мне, в окрестностях Труа, и там некие лица подарили мне небольшой кусок земли, где я с согласия местного епископа возвел из тростника и соломы нечто вроде молельни во имя Святой Троицы».
Итак, магистр Пьер удалился от мира и от людей, стал жить в уединении. Произошло это в 1122 году, то есть спустя четыре года с тех пор, как Абеляр стал любовником
Элоизы, с чего и начал он, сам того не подозревая, «череду своих бедствий». С вершины славы к полнейшему унижению — таков был путь, проделанный за эти четыре года. Он достиг цели, которую поставила перед ним его гордыня, достиг как преподаватель, добившийся чести взойти на ту кафедру, на которую он желал подняться, он достиг поставленной цели и как мужчина, добившись любви желанной женщины, а затем оказался низвергнут с этих высот на дно самой глубокой пропасти и был принужден «просить пощады», по выражению того времени, — его заставили перестать быть мужчиной и сжечь собственными руками свой труд.
Место, где обосновался Абеляр, расположено в пяти-шести километрах к югу от города Ножан-сюр-Сен. И по сей день здесь находится несколько заболоченная равнина, посреди которой бежит речка Ардюссон; это довольно обычная сельская местность Франции, слегка пересеченная, как это свойственно вообще равнинам Шампани, не лишенная определенного очарования, которое ей придают тополя, заросли тростника и небольшие пологие холмы вдоль берегов реки.
В жизни преследуемого со всех сторон философа начался новый период: он наконец обрел покой, обрел уединение, которые среди бурь и несчастий, обрушившихся на него в предыдущие годы, он воспринимал как проявление божественной милости, как высшую благодать, дарованную тому, кто прежде так страстно жаждал славы, почестей, успеха. «Там, спрятавшись от людей вместе с одним из моих друзей, я словно последовал за Христом, который „вышел и удалился в пустынное место, и там молился“» (Мк 1:35).
Уединенное место… пустыня… пустынь… Петрарка, поддерживавший сквозь время с Абеляром некие духовные дружеские отношения, написал большими буквами слово «solitudo»[22] на полях манускрипта «История моих бедствий», ему принадлежавшего. Можно долго размышлять вместе с Петраркой, вероятно, уподобляясь самому Абеляру, над тем, какой ценой удалось ему достичь мира и покоя в уединении, ощутить тишину, царившую над полями, над безлюдными лесами, над топкими берегами речки Ардюссон.
Однако долго пребывать в одиночестве Абеляр не мог, ибо одиночество в общем-то несовместимо с его глубокой натурой учителя, педагога, а мы уже видели, что он от природы был именно таков; итак, ему необходимо окружение, та жизненная среда, которую олицетворяла собой шумная толпа учеников. Желал ли он действительно оказаться в одиночестве, в уединении? Возможно, он был истерзан, измучен, доведен до исступления в результате крайне болезненного для него конфликта, происшедшего на Суассонском соборе; возможно, он не желал более вести совместную жизнь с монахами, на которых его проповеди и увещевания не оказывали никакого благотворного воздействия, но как бы там ни было одиночество само по себе не имело для него особого смысла. И вот уже Абеляр в «Истории моих бедствий» с легким сердцем переходит к рассказу о том, как толпы учеников начали заполнять пустынные берега реки Ардюссон. «Едва стало известно о месте моего уединения, как ученики принялись отовсюду стекаться ко мне, покидая города и замки, чтобы поселиться в пустыне, покидая свои просторные жилища, чтобы жить в маленьких хижинах, построенных собственными руками, променивая изысканные кушанья на дикие травы и хлеб из грубой муки, мягкие постели — на солому и мох, столы — на возвышения, покрытые дерном». Сквозь эти льстившие Абеляру противопоставления следует разглядеть реальность, состоявшую в том, что на берегах реки Ардюссон вскоре возник настоящий маленький городок. Сегодня мы легко можем себе представить нечто подобное, потому что в наши дни вновь сильна тяга к жизни на природе в самых разнообразных формах, когда молодые люди многочисленными группами отправляются после сессии в походы, проводят слеты или организуют трудовой лагерь либо около монастыря бенедиктинцев, либо в кибуце. Итак, без особого труда мы можем себе представить это скопление хижин из тростника или глины, крытых соломой, где нашли себе прибежище толпы молодых людей, сгоравших от желания услышать речи мэтра Пьера. Абеляр не мог более лишать себя такой услады, как преподавание, к тому же к этому виду деятельности его понуждала нехватка средств на самое необходимое. Перефразируя евангельские слова, Абеляр говорит так: «Я не имел сил обрабатывать землю, а просить подаяние стыдился». А потому он вновь открыл школу. Его ученики в обмен на знания, которыми он с ними делился, умудрялись обеспечивать его всем необходимым. Они строили для себя жилища, обрабатывали несколько участков земли, снабжали провизией свое небольшое сообщество, а вскоре приступили и к осуществлению более дерзновенного плана — к строительству обширного помещения для школы, ибо та молельня, которую построил Абеляр, не могла вместить их всех. Они возвели настоящую часовню из камня и дерева, и в тот момент, когда Абеляр освящал здание во имя Святой Троицы, он нарек новую школу «Параклет».[23] Ведь он нашел здесь для себя убежище, нашел утешение… вероятно, это был дар самого Духа Святого…
Кроме рассказа самого Абеляра мы не располагаем никаким иным описанием школы под названием «Параклет». Только в одной маленькой поэме, очаровательной и изящной по форме, мы встречаем описание шумной, веселой молодежи, собравшейся вокруг Абеляра. В этой поэме автор, некий школяр-англичанин по имени Иларий, сетует, правда не без юмора, по поводу неожиданного прекращения занятий: учитель узнал о том, что некоторые школяры предавались распутству, и возмущенный прервал занятия. «По вине этого презренного увальня учитель закрыл свою школу… О, сколь был к нам жесток этот посланец, говоря: „Братья, уходите отсюда, идите жить в Кенже, иначе монах более не станет „читать“ для вас“. А затем следовал припев на французском языке: „Учитель не прав по отношению к нам!“
Иларий задавался вопросом, что же ему самому делать дальше: „Почему ты колеблешься? Почему не уходишь в город? Понятно: тебя удерживает здесь то, что дни коротки, дорога длинна, а ты весьма тяжел на подъем“.
А далее он разражается горькими жалобами по поводу того, что источник логики иссяк, что школяры, испытывающие жажду познания, не могут ее утолить и что так называемая оратория, то есть молельня, превратилась в „плораторию“.[24]
Имел ли этот эпизод место в действительности? Остался ли он без последствий? Или оказал решающее влияние на уже вызревшее у Абеляра решение покинуть Параклет? Школярская среда, как сегодня среда студенческая, была обществом довольно беспокойным. Условия, в которых пребывали школяры в Параклете, явно не способствовали поддержанию строгой дисциплины. Когда миновал первый период всеобщего вдохновенного стремления к знаниям, в этом временном лагере наверняка случались шумные пирушки, превращавшиеся в настоящие попойки, а в хижинах происходили всяческие „подозрительные шалости и забавы“, то есть вызревали плоды легких побед над дочками местных крестьян. Как бы там ни было, Абеляр хотел по крайней мере снять с себя ответственность за поведение школяров, понуждая их найти себе приличные пристанища в деревнях, но о подобном эпизоде не упоминает ни словом.
Кстати, англичанин Иларий вскоре отправился завершать свое обучение в Анжер. Почему так случилось? Почему Абеляр недолго преподавал в Параклете? Сам Абеляр на сей счет дает лишь весьма расплывчатые объяснения. По словам философа, его успехи вновь пробудили зависть тех, кого он именует своими „соперниками“, несомненно, имея в виду бывших соучеников, Альберика и Лотульфа. „Чем больше был приток учеников, чем более суровым лишениям они подвергали себя в соответствии с моими строгими предписаниями, тем больше мои соперники видели в том славы для меня и позора для них. Они сделали все, дабы мне навредить, и теперь страдали при виде того, как все обернулось к моему благу… Вот за ним пошел весь свет… преследования с нашей стороны ни к чему не привели, мы только увеличили его славу. Мы хотели, чтобы блеск его имени погас, но сделали его еще более ярким“.
Отзвуки соперничества двух преподавателей, Абеляра и Альберика Реймсского, слышны в поэме того времени, написанной Гуго Примасом, знаменитым клириком и прославленным „голиардом“. Он превозносит школу в Реймсе, которая не сотрясается, как многие другие, от шума споров и от доводов диалектиков, а является убежищем, где в тиши процветает „священная наука“, там школяры не найдут „…ни семи искусств Маркиана, ни томов Присциана, ни пустых и никчемных сочинений поэтов, а найдут только великие откровения пророков. Там не читают поэтов, а читают Святого Иоанна и других пророков. Там не обучают тщеславию, там преподают доктрину истины, там не произносят имя Сократа, а взывают к вечной Святой Троице“.
Далее автор обрушивается на Абеляра; нет, он не называет прямо его имени, но указывает на него достаточно ясно, именуя Гнафоном, то есть называя именем приживала-прихлебателя („парасита“) из комедии Теренция „Евнух“:
„О вы, страдающие от жажды доктрины и пришедшие к источнику, дабы услышать слово Иисуса Христа, станете ли вы слушать этого мошенника? В этом святом месте будете ли вы внимать этому Гнафону? О ты, достойный презрения и насмешек, как осмеливаешься ты находиться здесь? Возвращайся к своему клобуку, надень вновь одеяние, прикрывавшее тебя…“. Тон сего произведения не оставляет сомнений в том, каким злобным нападкам подвергался Абеляр. В свою очередь, он обвинял Альберика и Лотульфа в том, что они пробуждали к нему недоверие, а затем и враждебность двух особ — их имен он не называет, но в них можно узнать двух очень известных людей, чье влияние на общество тогда достигло апогея. „Один из них похвалялся тем, что он возродил к жизни принципы уставных каноников, другой же кичился тем, что сделал то же самое с принципами монахов“. Без сомнения, речь шла о Норберте, основателе монастыря в Премонтре и ордена премонстрантов, и о Бернаре Клервоском.
С этого момента нам становится все труднее доверять рассказу Абеляра и видеть все только с его точки зрения. Если мы вынуждены — в крайнем случае и за невозможностью это проверить — принимать на веру его оценку таких фигур, как Ансельм Ланский или Гийом из Шампо, то счесть хотя бы „приемлемыми“ его взгляды на результаты трудов всей жизни таких религиозных деятелей, как Норберт или Бернар, мы не можем. Ведь и тот и другой занимались не только тем, что „похвалялись“ или „кичились“, нет, они делали и кое-что другое — они оба осуществили реформы, которых требовала эпоха: один из них вернул к общинному образу жизни духовенство соборов и приходов, другой же возродил строгий устав святого Бенедикта. Влияние, которым они оба пользовались, столь велико и общеизвестно, что не требует доказательств, как и их добродетель, способствовавшая их канонизации. Абеляр сам ставит себя в весьма затруднительное положение, когда, говоря об этих людях, вдруг обвиняет их в „бахвальстве“, в „хвастовстве“, а затем пишет: „Эти люди, проповедуя по всему свету, бесстыдно нападали на меня и сумели на какое-то время возбудить против меня злобу и презрение некоторых представителей светских и церковных властей; распространяя как о моей вере, так и моей жизни чудовищные слухи, они сумели отвратить от меня даже кое-кого из моих друзей. Что же касается тех из моих друзей, кто еще сохранил какую-то любовь ко мне, то они более не осмеливались мне ее выказывать“.
Иными словами, горести, преследовавшие Абеляра, были плодами настоящей клеветнической кампании.
На чем основаны подобные подозрения? Мы не видим никаких следов клеветнических измышлений в тех проповедях и письмах Норберта и Бернара, что дошли до нас. Самое большее, что можно предположить, в трактате Бернара Клервоского „De baptismo“, адресованном Гуго Сен-Викторскому, были перечислены и разоблачены ошибки, приписываемые Абеляру, но имя его там не называется. Правда и то, что все наследие как Норберта, так и Бернара не дошло до нас полностью, и, конечно, биографы вольно или невольно могли умолчать о некоторых эпизодах их жизни.
Но можно задаться и вопросом, в какой мере Абеляр был жертвой собственного поведения и своей позиции. Бесспорно, в нем была какая-то неуравновешенность, в его душе жили недоверие и опасения, питаемые к себе подобным, и с возрастом все эти страхи обострялись и углублялись. Беды, обрушившиеся на Абеляра, весьма своеобразно на него повлияли, „привили ему вкус к горю“, и так как он был сосредоточен на себе самом, то стала развиваться склонность видеть в других людях лишь врагов и завистников. Проследить, как углублялась эта ипохондрия, можно, вчитываясь в главы „Истории моих бедствий“: если суждения Абеляра о других и вызывают сомнения, то нельзя не поражаться тому, насколько трезво и точно он анализирует свои действия и судит о себе. Уже тогда, когда Абеляр бежал из Сен-Дени, он заявил, что, находясь в отчаянии, воображал, будто против него „строит козни и составляет заговор целый свет“. Именно это произошло с ним вновь и в Параклете: „Бог да будет мне свидетелем, всякий раз, когда я узнавал о каком-либо собрании лиц духовного звания, то не мог не думать, что оно было созвано с целью моего осуждения“. Печальных воспоминаний о Суассонском соборе вполне достаточно для того, чтобы оправдать подобные предположения, но, быть может, и склад ума Абеляра способствовал возникновению всяческих страхов и подозрительности, превращавшихся постепенно в манию преследования; можно, пожалуй, даже задаться вопросом о том, как развивались бы события, будь Абеляр менее сосредоточен на себе самом. Быть может, он тогда легче преодолевал бы свои страхи… и судьба его сложилась бы иначе…
Однако все эти опасения, обоснованные или мнимые, оказались достаточно сильны, чтобы вынудить Абеляра покинуть Параклет. Сам Абеляр так описывает те, порой весьма экстравагантные планы, которые как бы сами собой возникали у него под воздействием всяческих страхов: „Господу ведомо, как часто я впадал в столь великое отчаяние, что помышлял о бегстве из христианского мира и о переселении к язычникам, с тем чтобы там ценой уплаты некоей дани купить себе право жить по-христиански среди врагов Христа. Я говорил себе, что язычники окажут мне радушный прием, поскольку обвинения, выдвинутые против меня, заставят их усомниться в моих чувствах и воззрениях христианина, а потому они будут питать надежду легко склонить меня к идолопоклонству“.
Тем временем до Абеляра дошло поразительное известие: монахи одного дальнего монастыря, расположенного в Бретани, в епископстве Ваннском, избрали его отцом-настоятелем. Речь идет о монастыре Святого Гильдазия Рюиского, который находился недалеко от родных мест Абеляра. Возможно, именно это обстоятельство, а также слава Абеляра и предопределили выбор монахов. Абеляр поспешил ответить на сей „призыв“ согласием, ибо, по его словам, был чрезвычайно утомлен теми притеснениями, которым он подвергался, и теми обидами, что сыпались на него в изобилии. Быть может, школа причиняла ему слишком много хлопот, быть может, мысль о том, что он будет управлять аббатством самовластно, польстила ему, ибо в силу своего нового положения он, согласно канону, становился равным Сугерию из Сен-Дени и Бернару из Клерво. Увы, надеждам и чаяниям Абеляра суждено было столкнуться с жестокой реальностью: „Местность дикая, варварская, язык ее жителей мне был незнаком, народ проживал там грубый и необузданный, а образ жизни монахов в монастыре был таков, словно они не ведали никакой узды“.
Сен-Жильда сегодня летом представляет собой живописное курортное местечко, где толпы отдыхающих собираются у очень красивого храма, сохранившего со времен Абеляра свою строгую, даже суровую архитектуру и великолепные капители в том виде, в каком, вероятно, видел их и он. Но когда курорт с приходом зимы пустеет и над ним начинают завывать ветры, приносимые бурями, тогда там без труда можно вновь ощутить чувство заброшенности, удаленности от мира, одиночество, то чувство „края земли“, о котором говорится в письме Абеляра и которое он испытывал, глядя на простиравшуюся перед ним плоскую, голую, поросшую чахлыми, редкими деревцами равнину, где вдоль берега возвышаются одинокие скалы, словно свидетели медленного, происходившего на протяжении тысячелетий неумолимого и неотвратимого наступления океана на сушу. Бретань, и в наши дни столь резко отличающаяся от всех других районов Франции, Бретань, сохранившая в наших глазах свой странноватый, несколько даже чужеродный характер, в XII веке действительно казалась краем диким, непостижимым и неприступным для пришельца из Иль-де-Франса. Власть сюзерена и авторитет сюзерена (а таковым вскоре предстояло стать королю Англии Генриху Плантагенету, а потом — его сыну) для местных владетельных сеньоров на протяжении долгого времени были понятиями более или менее теоретическими. Однако в Бретани находилось множество монастырей, и искусство романского стиля там процветало, находя свое воплощение в местном граните, вроде бы непокорном резцу, этому орудию труда резчика по камню. Вне всякого сомнения, реформаторское движение в церковной сфере затронуло тогда еще только узкую полоску Бретани: Нант, и его окрестности.
Прибытие Абеляра в монастырь Святого Гильдазия послужило появлению забавной истории, которую рассказывали долго — даже в следующем веке. Итак, легенда гласит, что Абеляр, добравшись „до места назначения“, оставил своих лошадей на постоялом дворе, а сам направился в монастырь пешком, закутавшись в рваный плащ; монахи его якобы приняли весьма нелюбезно и отправили ночевать в монастырский приют среди бродяг и нищих, коим в ту пору всякая обитель давала убежище. На следующий день он прибыл в монастырь вновь, но на сей раз с большой пышностью, на своих лошадях и в окружении слуг; монахи якобы засуетились, принялись оказывать ему знаки внимания, приличествующие духовному лицу в звании аббата; его с помпой ввели в зал капитулов, где тотчас собрались монахи. И вот тогда он начал свою первую проповедь с того, что пристыдил их, говоря, что если бы сам Христос пришел бы к ним в одеянии бедняка и босой, то они оказали бы Ему очень дурной прием, ибо их гостеприимство распространяется не на людей, а на богатые одежды, хороших лошадей и большой багаж. Автор, передавший нам свою версию этой легенды, некий Этьен де Бурбон, жил лет на сто позже Абеляра, и вполне возможно, что его „историйка“ представляет собой чистую выдумку. Однако она свидетельствует о том, что Абеляр с великим усердием собирался осуществлять реформы в церковной, а именно в монастырской жизни; усердие, вернее, рвение это было столь велико, что вполне могло породить устные предания, героем которых стал тот, кто горел этим рвением. Можно смело утверждать, что монастырь Святого Гильдазия Рюиского был, пожалуй, наилучшим местом, где подобное рвение могло найти себе приложение. „Сеньор, властвовавший в тех краях и имевший власть и могущество воистину безграничные, воспользовался тем, что в монастыре царил беспорядок, и уже давно подчинил себе монастырь. Он завладел всеми домениальными[25] землями, а монахов обложил тяжкими поборами, быть может, даже более тяжкими, чем те, что принуждены были платить иудеи. Монахи осаждали меня просьбами об обеспечении их ежедневных нужд, ибо в монастыре не было никакого общего имущества, каковое я мог бы распределить среди них, и каждый из них, чтобы поддерживать свое существование, а также существование своей наложницы и своих сыновей и дочерей, брал некоторую долю из тех средств, что он когда-то принес в монастырь при вступлении в него. Не довольствуясь зрелищем моих мучений от их настоятельных просьб, монахи крали и тащили все, что только могли взять для того, чтобы создавать для меня новые трудности и принудить меня либо ослабить дисциплину, либо покинуть монастырь. Так как все местные жители представляли собой дикую орду, не ведавшую ни законов, ни узды, то не было там никого, к кому бы я мог воззвать о помощи. Между нами не было ничего общего. Вне стен монастыря меня преследовали и подавляли уже упомянутый местный властелин и его стража, а внутри мне беспрестанно устраивала ловушки вся братия“. Надо признать, что удручающая картина, нарисованная Абеляром, способна повергнуть в смятение любого, и хотя Абеляр, вероятно, несколько сгущает краски, она вполне может соответствовать действительности. Достаточно точно воспроизведена ситуация, существовавшая во многих монастырях и приходах до григорианской реформы, когда повсеместно представители местной феодальной знати „накладывали лапу“ на имущество духовенства, мало того, подчиняли себе это духовенство, которое в результате оказывалось в положении сословия зависимого, ибо аббаты и монахи, епископы и простые священнослужители вынуждены были потакать капризам владельцев замков и поместий. В конце правления династии Каролингов Церкви предстояло преодолеть глубокий кризис, который в X веке усугублялся еще и катастрофическим положением, в котором находился сам институт власти папы римского. Институт папства пребывал в состоянии глубокого морального разложения, оказавшись „в руках“ известного римского семейства Теофилактов, которое сажало на святой престол кого ему заблагорассудится. Реформа, проведенная в Клюни, была первым шагом на пути реформирования всей Церкви. Итак, религиозное возрождение становилось все более явным, а папы римские, оказывавшиеся у власти в XI веке, побуждаемые к действиям тем самым монахом Гильдебрандом, которому предстояло стать папой Григорием VII, постепенно освобождали Церковь от тяжкого гнета светской власти феодалов, распределявших по своему усмотрению и бенефиции, и должности священнослужителей в приходах и аббатов в монастырях. В Бретани, по всей видимости, движение в сторону реформ еще не сказывалось на положении дел в полной мере в тот момент, когда Абеляр прибыл туда, чтобы возложить на себя все тяготы, связанные с должностью аббата: монахи вели беспорядочный образ жизни, иными словами, предавались распутству, капризы и прихоти местного властителя-феодала были законом — здесь требовалось реформировать все и в сфере духовной, и в сфере материальной, в сфере бенефициев духовенства.
Как и в Сен-Дени, Абеляр, теперь обладавший полной властью, достаточной для того, чтобы быть услышанным, предпринял попытку восстановить образ жизни, соответствующий идеалу монашеской жизни. Но если Абеляр и проявлял рвение, достойное реформатора, то все же у него не было для этого необходимых свойств характера. Кстати, именно в то время Сугерий проводил в своем аббатстве ту самую реформу, которую хотел бы, но не мог осуществить Абеляр, и делал он это по наставлению и с благословения Бернара Клервоского. Увы, у Абеляра на подобный подвиг не было сил. „Всем известно, какие муки днем и ночью терзали мое тело и мою душу, когда я размышлял над тем, сколь велико было непослушание монахов, коими я взялся управлять. Мне было совершенно ясно, что если я попытаюсь заставить их вновь вступить на путь той праведной монашеской жизни, на который они обязались вступить, давая свои обеты при постриге, то тем самым подвергну свою жизнь большой опасности, на сей счет у меня не было никаких иллюзий. С другой стороны, не предпринимать никаких шагов для проведения необходимых реформ, не делать ничего, что было в моих силах, означало призвать на свою голову вечное проклятие“. Да, здесь требовался человек действия, а Абеляр обладал гораздо большим талантом к произнесению речей, чем к действию. Некоторые отрывки из „Истории моих бедствий“ дают нам живо и ясно почувствовать, какое ощущение всеобъемлющего ужаса он испытывал в этом диком краю: он был бесконечно одинок и очень далек от своего привычного окружения, от учеников, с которыми можно было бы поспорить, порассуждать, прийти к каким-то выводам; и жизнь его протекала на фоне дикой, суровой природы, составлявшей столь разительный контраст с приятными для взора пейзажами Иль-де-Франса или Шампани:…на берегу океана, откуда неслись ужасающие, зловещие звуки, я оказался на краю земли, границы коей лишали меня всякой возможности бежать далее». Бежать, бежать как можно дальше — вот каково отныне единственное желание Абеляра, и, естественно, это не способствовало его успокоению, тем более что психическая неуравновешенность всегда была ему присуща. Ведь теперь положение его было совсем иным — это уже не тихое уединение на берегах речки Ардюссон, нет, это была изоляция, полнейшая отчужденность от людей, и находился он в изоляции среди величественной, но явно враждебной к нему природы, которая была чужда ему, человеку из другого мира, из мира городов и школ.
Впрочем, вскоре ему представился случай (вернее, была дарована свыше возможность) совершить побег из сего места заточения.
Вероятно, Абеляр провел в монастыре Святого Гильдазия два или три года (он был избран настоятелем в 1125 году и прибыл в аббатство лишь несколько месяцев спустя после избрания), когда до него дошли встревожившие его известия о том, что Элоиза и находившиеся под ее руководством монахини изгнаны из монастыря в Аржантейле и распределены по другим обителям.
Что же произошло на самом деле? Историки зафиксировали только сам факт изгнания монахинь из монастыря, не прояснив должным образом сего события. Все дело в том, что монастырь в Аржантейле во времена основания, а именно в эпоху царствования Пипина Короткого, находился в зависимости от монастыря Сен-Дени. В период правления Карла Великого он был отделен от Сен-Дени и превратился в женский монастырь, настоятельницей которого стала дочь императора Теодрада; после смерти аббатисы было оговорено, что обитель в Аржантейле будет возвращена в зависимость от королевского аббатства, и аббат Хильдоний, о котором уже речь шла выше, добился того, что сын императора Людовик Благочестивый дал слово исполнить обещание и вернуть аббатство под управление Сен-Дени, — Людовик не мог отказать Хильдонию, ведь тот был его капелланом, то есть отправлял службу в королевской капелле. Однако, несмотря ни на что, монастырь в Аржантейле долгое время, почти на протяжении трехсот лет, оставался женским монастырем, где одна аббатиса сменяла другую. Но вот на должность аббата Сен-Дени был избран Сугерий. Он сам рассказывал, как в юности изучал с великим рвением и тщанием различные документы, в том числе и монастырский устав Сен-Дени и разнообразные грамоты, и изумлялся тому, какое огромное множество нарушений и отклонений обнаруживалось в ходе изучения этих документов. И вот, оказавшись во главе Сен-Дени, Сугерий стал проявлять талант управителя опытного, искушенного и даже алчного в том, что касалось соблюдения прав и привилегий, которыми аббатство было наделено, но которых оно лишилось, причем лишилось незаконно при его предшественниках; в одном из трудов, дошедших до нас, Сугерий сообщает о результатах своих усилий, отмечая с гордостью, что такой-то участок земли, дававший прежде всего 6 мюи зерна, теперь приносит 15, что в Вокрессоне, где земля раньше не обрабатывалась и где, как считали, было настоящее логово разбойников, по его повелению поля вспахали, построили дома и церкви, и теперь в этом месте проживают около 60 крестьянских семей новопоселенцев. Памятуя о том, что монастырь в Аржантейле некогда был составной частью имущества монастыря Сен-Дени, Сугерий поспешил предпринять действия, чтобы вернуть его в первоначальное положение, и отправил посланцев в Рим передать представителям церковной власти старинные устав и грамоты, написанные еще при основании монастырей, дабы заставить папу римского Гонория признать права монастыря Сен-Дени и провести по этому поводу расследование.
Все было бы довольно просто, если бы выражения, употребленные в грамоте, датированной 1129 годом и составленной папским легатом Матье д’Альбано, не бросали бы некую тень сомнения на все это дело. «Недавно, — говорится в грамоте, — в присутствии Его Величества Короля Франции Людовика, мы с нашими братьями епископами Рено, архиепископом Реймсским, Стефаном, епископом Парижским, Готфридом, епископом Шартрским, Иосцелином, епископом Суассонским и другими, коих было большое число, обсуждали в Париже вопрос о реформе священного ордена [следует понимать: вопрос о реформе монастырей] и вспомнили о различных недостатках, существующих в тех аббатствах Галлии, в коих рвение в служении Господу значительно охладело; внезапно среди собравшихся возник ропот по поводу скандального и позорного положения дел в одном из женских монастырей, прозываемом Аржантейль, в коем некоторые монахини вели себя самым гнусным, самым отвратительным образом, к бесчестью их ордена, уже давно запятнав все окрестности своим скандальным и непристойным поведением».
Разумеется, Сугерий, воспользовавшись этими обстоятельствами, тотчас же предъявил документ, свидетельствовавший об определенных правах аббатства Сен-Дени на этот монастырь, и без промедления было принято решение, что королевское аббатство вновь вступит во владение утраченной собственностью, что монахинь из обители в Аржантейле выдворят, а их место займут монахи. Позднее особая папская булла прибыла из Рима, и в ней подтверждалось решение о возврате монастыря в Аржантейле королевскому аббатству Сен-Дени; там содержалось уточнение: на Сугерия возлагается ответственность проследить, чтобы монахини, изгнанные из монастыря в Аржантейле, были помещены в обители, пользовавшиеся хорошей репутацией, «из опасения, — как говорилось в папской булле, — как бы одна из них не сбилась с пути истинного, не впала в грех или не лишилась бы рассудка и не погибла бы по его вине».
Итак, монахинь изгнали из Аржантейля в результате гнусных обвинений, и обвинения эти тем более значимы для нашего повествования, что Элоиза в то время была заместительницей настоятельницы этого монастыря, то есть занимала самую высокую должность после аббатисы и несла самую тяжелую ответственность после нее. Если она не принимала участия в тех «бесчинствах», в которых обвинили насельниц монастыря, то, по крайней мере, несла ответственность за состояние дел в монастыре. Совпадение во времени, когда появились эти, быть может, основанные на клеветнических измышлениях обвинения и были предъявлены требования Сугерия, представляется весьма и весьма странным, чтобы без сомнений согласиться с тем, что такое совпадение оказалось просто результатом игры случая. Но, с другой стороны, эти обвинения нигде и никем не были опровергнуты, даже Абеляром. Он, всегда готовый возвысить свой голос против клеветы, он, не убоявшийся открыто, во всеуслышание бичевать монахов королевского аббатства — в котором он и сам жил — за их неблаговидные поступки и за царившее там распутство, так вот, он не говорит ни слова о скандале, разразившемся в связи с поведением монахинь из Аржантейля, скандале, случившемся столь своевременно, что это облегчило осуществление намерений Сугерия. Элоиза тоже нигде не упомянет о сих печальных обстоятельствах, и подобное умолчание такого важного вопроса дает нам богатую пищу для догадок. В «Истории моих бедствий» сказано только следующее: «Случилось так, что аббат Сен-Дени, потребовав вернуть во власть аббатства Сен-Дени якобы когда-то подчинявшуюся его юрисдикции обитель в Аржантейле, в которой приняла постриг и проживала скорее сестра моя во Христе, чем супруга, добился своего и жестоко изгнал оттуда общину монахинь, приорессой коей была моя бывшая супруга».
Итак, мы никогда не узнаем, имелась ли доля истины в тех обвинениях или они были абсолютно ложными. Но можно с уверенностью сказать, что поведение Элоизы и чувства, о которых свидетельствуют ее письма, ставят ее вне всяких подозрений.
Что же касается Абеляра, то его отныне одолевала одна забота: Элоиза лишилась надежного убежища. Кстати, на протяжении всего своего пребывания в монастыре Святого Гильдазия Рюиского он мучился мыслью о том, что его молельня под названием Параклет оставалась пустой, поскольку «крайняя бедность тех мест едва позволяла прокормиться одному служителю». Провидению было угодно подсказать Абеляру решение сразу двух проблем. Узнав, что Элоиза и ее монахини оказались рассеяны по разным обителям, он понял: «…что Господь предоставил мне благоприятный случай позаботиться о том, чтобы в моей молельне совершались службы. Я отправился туда, я пригласил туда прибыть Элоизу с монахинями из ее общины, когда же они туда прибыли, я подарил им эту молельню со всем принадлежащим ей имуществом; затем с согласия и по ходатайству местного епископа папа Иннокентий II подтвердил сам факт дарения и навечно закрепил за ними все привилегии — за ними и за их преемницами».
У Этьена Жильсона есть замечательные строки, посвященные этой истории дара Абеляра Элоизе. Вот что он пишет: «В его горестной, тяжелой, преисполненной всяческих бедствий жизни можно с легкостью найти десятка два моментов, гораздо более трагических, но я не уверен, что найдется момент, который был бы столь волнующий… Ведь Абеляр не владел ничем, кроме жалкого клочка земли, подаренного ему неким благодетелем; на нем и возвели его ученики эту убогую молельню и несколько хижин. Но как только Абеляр узнает, что Элоиза лишилась убежища и, по сути, превратилась в бродяжку, он устремляется к ней из бретонской глуши и отдает ей в собственность то немногое, чем он обладал, отдает безвозвратно, и мы можем только едва-едва догадываться, какие богатства, какие великие сокровища чувств таятся за этим великодушным и величественным жестом». Этот благородный жест свидетельствует «о любви священнослужителя к своей Церкви», о милосердии, проявленном аббатом-бенедиктинцем к своей сестре во Христе, о нежности, питаемой супругом к супруге.
Кстати, именно этот благородный, возвышенный жест открывает перед Абеляром весьма приятную, ведущую к счастью перспективу: быть может, он, несчастный, гонимый странник, найдет наконец «место отдохновения»? Почему бы ему не обосноваться в Параклете? Почему бы ему не стать аббатом в этом новом монастыре, где аббатисой будет его жена перед Богом? Дойдя до «поворота», то есть до пятого десятка лет жизни, Абеляр увидел, как впереди начали вырисовываться контуры печальной старости; он принес в жертву свои честолюбивые чаяния и стремления, он пожертвовал ими так же, как пожертвовал и телесными радостями. Повсюду он наталкивался на враждебность, на преследования и травлю: «Люди приписывают мудрецам наличие нечеловеческого разума, будучи неспособны понять, какую боль испытывают их сердца».
Хуже того: Абеляр осознавал, что вся его жизнь — это поражение, ибо она была «бесплодна, бесполезна» для него самого, как и для других, и доказательством тому для него служила хотя бы его полная неспособность оказать какое-либо влияние на монахов монастыря Святого Гильдазия Рюиского, аббатом которого он был избран. Но здесь, в Параклете, являющемся его собственным детищем, в этой молельне, возникшей среди тростниковых зарослей по его воле, почему бы ему не приступить к исполнению своих обязанностей священнослужителя, аббата, преподавателя? Почему бы ему не найти наконец здесь добрый прием и внимательных слушателей, в которых он так нуждается? Почему бы ему не забыть о прошлых невзгодах, став центром общины, которая обязана ему выживанием?
Явное удовольствие, с которым Абеляр «развивает» сей план в «Истории моих бедствий», свидетельствует о том, что речь идет о давно лелеемой им мечте. У него было много причин и оснований, в том числе и самого благородного свойства, для того чтобы действовать: прежде всего он осознавал свой долг, понуждавший его помогать материально общине, изо всех сил боровшейся за существование в этой бедной и безлюдной пустынной местности. «Соседи всячески осуждали меня за то, что я якобы не делал всего возможного, чтобы помочь пребывающим в нищете сестрам этого монастыря, тем более что мне не составило бы большого труда это сделать, например, произнося проповеди». Разве святой Иероним не поступал так же, когда в Вифлееме обосновались Паула и ее подруги? А разве апостолов и самого Иисуса Христа не сопровождали женщины, внимавшие их проповедям, разделявшие их апостольские труды? Слабый пол не может обходиться без сильного пола. К тому же разве он, Абеляр, не находился вне всяких подозрений? Будучи евнухом подобно Оригену, разве он не мог посвятить себя обучению женщин, нашедших убежище в Параклете благодаря ему? «Не имея сил и возможности творить добро среди монахов, я полагал, что, быть может, смогу сделать что-то доброе для монахинь».
Нам неизвестно в точности, по каким причинам Абеляр был все же вынужден вернуться в монастырь Святого Гильдазия Рюиского, сам же он лишь невнятно упоминает о происках недоброжелателей, чьи наветы и измышления заставили его отказаться от осуществления своей мечты, заставили оторваться от клочка земли на берегу реки Ардюссон, ставшей отныне и впредь вдвое дороже его сердцу.
«Те действия, которые побуждали меня предпринимать чистейшее милосердие, коим я руководствовался, мои враги в их обычной злобе истолковывали дурно и низменно, что приводило к выдвижению против меня гнусных обвинений. Они говорили, будто я якобы все еще одержим чарами плотских наслаждений, потому будто всем якобы видно, что я не могу переносить разлуку с женщиной, которую я прежде любил». Существует большое искушение припомнить по сему поводу письмо Росцелина, который обвиняет Абеляра в том, что тот якобы «принес Элоизе плату за прежний грязный разврат», но весьма маловероятно, чтобы Росцелин был еще жив в 1131 году, а его письмо было написано явно раньше первого осуждения Абеляра, состоявшегося десятью годами ранее.
Быть может, Абеляра отозвал из Параклета епископ Труаский, в подчинении у которого и находился Параклет? Или же его отозвал епископ Ваннский, в чьем подчинении находился монастырь Святого Гильдазия Рюиского? Вероятно, Абеляр и сам осознал, что его частые приезды могли повредить формирующемуся женскому монастырю… Как бы там ни было, Абеляр с глубокой тоской в душе опять отправился в Бретань. Но отметим, что его «творению» было суждено намного пережить его самого. Благородный жест, который Абеляр совершил по вдохновению свыше, оказался деянием благотворным и плодотворным вопреки всем ожиданиям и превзойдя все самые смелые надежды, ибо это аббатство, по сути основанное Абеляром, просуществовало несколько столетий, вплоть до Великой французской революции. Только в 1792 году, после того, как монахини разбрелись кто куда, монастырь был продан, и новые хозяева монастырского имущества (среди них был слуга местного кюре, потом на смену ему пришел местный нотариус, у которого его долю перекупил какой-то парижский старьевщик) приступили к его разрушению. Параклет разделил участь большинства французских монастырей в XVII–XVIII веках: с течением времени он превратился в своеобразную вотчину семейства Ларошфуко, по традиции «поставлявшего» для него аббатис после того, как в 1599 году там обрела приют Мари де Ларошфуко де Шомон; монастырь постепенно приходил в упадок, подобно всем монастырям в XVII–XVIII веках, точно так же, как упадок и разложение были присущи монашескому образу жизни. Из всего, что создал Абеляр на протяжении своей жизни, Параклет вместе с его письмами представляется наиболее успешным его творением, наиболее бесспорным. Философские труды Абеляра подвергались критике, несмотря на то что они оказали большое воздействие на современников; впоследствии о них порядком позабыли; его поэтическое наследие, частично утерянное, оценено по достоинству только редкими избранными эрудитами, занимавшимися изучением этого наследия. И в то же время на протяжении шестисот лет после смерти Абеляра монахини, сменявшие друг друга в Параклете, жили в соответствии с уставом, выработанным им, и пели гимны, которые он сочинил.
Но Абеляру было суждено увидеть лишь первые робкие «шаги» своего самого успешного начинания, его же участь состояла в том, чтобы с горечью нести груз поражения, поражения еще более тяжелого из-за того, что
Абеляру было свойственно излишне драматизировать жизненные тяготы.
Итак, Абеляр вернулся в монастырь Святого Гильдазия Рюиского. Состояние дел в аббатстве за время его отсутствия нисколько не улучшилось, скорее наоборот, усугубилось; монахи вконец обезумели. Если верить Абеляру, они даже не останавливались перед попытками убить его.
«Сколько раз они пытались отравить меня, подобно тому, как отравили когда-то святого Бенедикта… Так как я всегда был настороже и следил, насколько то было в моих силах, за тем, что мне давали есть и пить, то они попытались отравить меня во время совершения таинства причастия, бросив в чашу некую ядовитую субстанцию. В другой раз, когда я отправился в Нант проведать заболевшего графа и остановился в доме одного из моих братьев по плоти, они вознамерились избавиться от меня при помощи яда и использовать для этой цели одного из сопровождавших меня слуг, рассчитывая, без сомнения, на то, что я гораздо меньше буду остерегаться такого рода козней вне стен монастыря; но Небесам было угодно, чтобы я даже не прикоснулся к пище, для меня приготовленной. Один монах, коего я привез с собой из аббатства, по неведению отведал ее и тотчас же умер; слуга же из числа прислуживавших мне монахов, бывший виновником сего происшествия, напуганный как угрызениями совести, так и очевидностью его виновности, бежал».
В довершение всех бедствий во время одного из частых переездов (Абеляр рассказывает, что он старался как можно меньше находиться в собственно аббатстве и подолгу жил в небольших обителях, хранивших ему верность) он упал с лошади и сильно повредил себе шейные позвонки; впоследствии он долго не мог оправиться от этого очередного несчастья. Он попытался было принудить самых опасных, самых непокорных монахов покинуть монастырь. По настоятельной просьбе Абеляра папа Иннокентий II назначил легатом его преданного друга Готфрида Невского, епископа Шартрского, чтобы помочь восстановить порядок в монастыре. Однако, как пишет Абеляр, монахи «не успокоились: недавно, после изгнания из монастыря тех, о ком я говорил, я вернулся в монастырь, доверившись тем, что внушали мне меньшее недоверие, но я нашел, что они еще хуже изгнанных. Теперь речь шла не о яде, а о железном мече, острие которого они направили прямо мне в грудь. Я едва-едва избежал гибели, меня укрыл у себя один из местных владетельных сеньоров».
На этом «История моих бедствий» заканчивается; Абеляр завершает свое повествование размышлениями, на которые его вдохновило изучение Священного Писания и истории святого Иеронима, чьим наследником Абеляр себя считал, поскольку оба они пострадали из-за клеветы и человеческой ненависти. Он приходит к выводу, что истинный христианин не может питать надежду на то, что в своей жизни не подвергнется гонениям, и поэтому призывает всех научиться переносить испытания с тем большим смирением, чем более они несправедливы. «А так как все происходит по промыслу Божьему, то каждый христианин должен утешиться тем, что Господь в Своей доброте и милости ничему не дозволяет совершиться вопреки Своим провидческим предназначениям, и Он сам берет на Себя труд все, что бы ни случилось, привести к хорошему концу». А потому Абеляр призывает своего друга, которому и адресована «История моих бедствий», написанная в виде письма, последовать его собственному примеру и, обращаясь к Господу, восклицать не только устами, но и сердцем: «Да будет воля Твоя!»