"Элоиза и Абеляр" - читать интересную книгу автора (Режин Перну)

Глава II. СТРАСТЬ И РАЗУМ

О, Боже! Кто может год или два пылать любовью, себя не раскрывая? Ибо любовь не в силах таиться Беруль Тристан

«Жила тогда в том же самом городе Париже некая юная девица по имени Элоиза».

Так могла бы начинаться какая-нибудь сказка: жила-была… Но нет, это не сказка, а история, происшедшая в жизни, история пережитая, и пережитая с таким напряжением, с проявлением такой великой душевной силы, что на протяжении многих веков она хранит в неприкосновенности свою власть порождать в людях волнение и сочувствие.

Эта юная девица по имени Элоиза, проходя по улицам, заставляла оборачиваться ей вслед. О ней говорили, и говорили не только в Париже. Ее репутация ученой девицы была такова, что весть о ней распространилась очень быстро по школам и монастырям, вообще в той среде, что именовалась «миром людей образованных». «Я прослышал о том, что некая женщина, еще скованная узкими рамками нашего времени, посвящала себя изучению грамоты, обретению учености и, что особенно было редкостью, постижению мудрости; я слышал также, что все удовольствия мира, все его легкомысленные пустяки и все его соблазны не могли отвлечь ее от мысли об учебе».

Человек, написавший эти слова, был в ту пору еще совсем молодым монахом, правда, из числа активнейших интеллектуалов своего времени, потому что в возрасте двадцати трех — двадцати четырех лет от роду он уже руководил монастырскими школами в Везеле, в тени и прохладе, под сводами совсем недавно возведенной монастырской церкви. Находясь на вершине холма в Бургундии, Пьер де Монбуазье, в очень юном возрасте вступивший в Клюнийский орден (в семнадцать лет он дал обет в монастыре в Соксилланже) и еще не получивший имени Петра Достопочтенного, каковым его нарекут позднее, иногда размышлял об Элоизе, об этой незнакомой девушке, весть об уме которой и о ее тяге к учению привлекла к ней внимание современников. Ведь она в то время была совсем еще юной девушкой, почти девочкой-подростком, но, по слухам, уже занималась изучением философии, уже читала философские трактаты, хотя вроде бы и не собиралась посвящать свою жизнь какой-нибудь обители. Когда какая-нибудь монахиня всецело погружалась в науки, когда она в стремлении получить образование забывала обо всем, это было вполне естественно, когда такая монахиня сначала становилась «грамматисткой», а затем и «теологи-ней», «богословкой», как напишет позднее Гертруда Хельфтская (или Эйслебенская), это было в те времена делом обычным и не вызывало удивления. Но чтобы молодая девушка, живущая в миру, не помышляла бы ни о чем, кроме обретения познаний, находясь в возрасте, когда другие девушки все свои дни посвящали только нарядам и заботам о своей внешности, чтобы у нее не было иных помыслов, кроме как об увеличении своих знаний, чтобы она с успехом «штурмовала» те «берега философии», что «отталкивали и отвергали» столь многих мужчин, — да, здесь было чему удивляться! «Когда весь мир представляет собой самое печальное и жалкое зрелище всеобщего равнодушия к учению, когда мудрость не находит себе места, я уж не говорю о женском поле, откуда она изгнана совершенно, но даже и в умах мужчин, вы при проявлении вашего усердия и вашего восторженного воодушевления возвысились над всеми женщинами, и мало найдется мужчин, коих вы бы не превзошли». Так выразит позднее свои мысли и чувства Петр Достопочтенный, обращаясь к Элоизе с посланием, в котором он признавал, что еще в юности был поражен сопутствовавшей ей славой.

Элоиза приступила к учению в одном из монастырей неподалеку от Парижа, в Нотр-Дам д’Аржантейль, при котором, как и при большинстве женских монастырей, имелась школа. Она проявила несравненные дарования к учению и чрезвычайное усердие. Образование она там получила вполне обычное для своего времени: учила псалмы, читала Священное Писание и произведения тех светских авторов, что изучали на уроках грамматики, произведения, что составляли основу основ «интеллектуального багажа». Она могла с легкостью цитировать труды отцов Церкви, а также строки Овидия и Сенеки; в обстоятельствах воистину драматических с ее уст сорвутся стихотворные творения Лукана. Пытливость ее разума была безгранична, потому она пожелала пройти не только полный курс или, как тогда говорили, «цикл» свободных искусств «во главе с диалектикой», но, если верить утверждениям Петра Достопочтенного, захотела изучить также и богословие. Быть может, не нашлось в Аржантейле монахинь, достаточно образованных, чтобы утолить столь сильную жажду познания, и именно поэтому дядя Элоизы по имени Фульбер, каноник, живший в Париже, предложил ей воспользоваться гостеприимством его дома в монастыре Нотр-Дам; каноник, придя в восхищение от ума и образованности племянницы, всячески способствовал ее дальнейшему образованию и не пренебрегал ничем, что могло бы помочь ей на этом пути.

Исследователи, изучавшие историю Элоизы и Абеляра, иногда удивлялись тому, что дядя так пекся об образовании племянницы; некоторые высказывали предположение, что ее родители умерли. В действительности нам практически ничего неизвестно о родителях Элоизы, на страницах истории осталось только имя ее матери — сестры каноника Фульбера, звали эту даму Герсиндой; но если соотнести поведение каноника с нравами того времени, то становится понятно, что нет никакой нужды предполагать, будто Элоиза была сиротой и именно поэтому ее дядя так о ней заботился. «Семья» в те времена истолковывалась в самом широком смысле, и дядюшки, тетушки и прочие родственники часто принимали участие в воспитании детей. Присутствие Элоизы в Париже, в доме ее дяди Фульбера, вполне объяснимо решением родителей, уверенных, что пребывание дочери в этом доме может способствовать ее дальнейшему образованию, основы которого были с их помощью заложены в монастыре в Аржантейле.

Для нас не менее удивителен и факт пребывания Элоизы, молодой девушки, в стенах монастыря Нотр-Дам, который, как нам кажется, предназначался для проживания только духовных лиц, состоявших на службе в соборе Нотр-Дам-де-Пари. Но следует учитывать, что в те времена словом «cloitre», которое теперь означает монастырь, называли вовсе не здание с крытой галереей для прогулок, окруженное монастырскими стенами, именуемое ныне монастырем, а нечто похожее на то, что в английском языке обозначается словом «close», под ним подразумевается соборная площадь в том виде, в котором она сохранилась в Уэлсе или в Солсбери, то есть скопление маленьких домишек вокруг собора, домишек, где жили каноники. Так вот, в эпоху Абеляра на оконечности острова Сите с восточной стороны стояли десятка четыре домиков каноников, быть может, окруженных монастырской стеной, поскольку территория того, что именовалось словом «cloitre», представляла собой подобие маленького городка, во все времена пользовавшегося правом неприкосновенности; привилегия эта состояла в том, что, к примеру, королевские высшие должностные лица (коннетабль, канцлер и пр.) не имели права ступать на эту территорию; а также в том, что это особое поселение было наделено правом убежища — это означало на деле, что тот, кто укрылся здесь, кто нашел приют на этой территории, оказывался в полной недосягаемости, даже если этот кто-то и являлся опасным преступником. Две небольшие капеллы (часовни), Сен-Эньян на севере и Сен-Дени-дю-Па на юге, со стороны левого берега (название объясняется тем, что именно в этом месте находился брод и можно было пересечь Сену верхом на лошади) возвышались за стенами этой обители; в XII веке эти капеллы постоянно претерпевали изменения и превратились в приходские церкви, дабы обеспечить потребности постоянно увеличивавшегося населения. Но в те времена, когда там жила Элоиза, кафедральный собор, похоже, посещали толпы простолюдинов. Кстати, следует заметить, что это был совсем не тот собор Нотр-Дам, который знаем мы с вами, он был возведен позднее, первый камень заложили в его основание за год до смерти Элоизы, в 1163-м. Итак, на месте современного собора тогда находились две церкви: церковь Сен-Этьен стояла как раз там, где находится паперть современного собора, и ее апсида, вероятно, немного выступала за пределы фасада Нотр-Дам-де-Пари; далее, на том самом месте, где сейчас располагается клирос «нашего» собора, возвышался собор тогдашний, но его размеры, конечно же, были гораздо меньше. Имелся рядом и баптистерий Сен-Жан-ле Рон, его разрушили в XVIII веке; чуть далее к югу располагалась другая обитель, обозначаемая словом «cloitre», под названием Триссантия, где ученики теснились вокруг Абеляра, чтобы лучше услышать его речи, обитель, из которой они будут изгнаны десятью годами позже. Итак, оконечность острова Сите занимал настоящий маленький «городок клириков» с его многочисленными домишками, церквями, капеллами, обителями и зданиями школ, монастырскими стенами и садиками; среди всех этих зданий находился и дом каноника Фульбера, по легенде он стоял на углу улицы Шантр и современной Кэ-о-Флер.

Таким образом, Абеляру не раз и не два могла представиться возможность увидеть Элоизу в городе. Он мог встретиться с девушкой случайно, когда, окруженный своими учениками, пылающими страстным желанием спорить, проповедовал основные идеи диалектики на свежем воздухе, следуя примеру своего прославленного учителя-перипатетика; он мог столкнуться с ней и по пути на лекции или во время празднеств, когда в соборе, уже явно тесном для растущего населения, собирались вместе и ученики, и учителя, и просто миряне. Кстати, присутствие в обители Нотр-Дам юной девицы, специально прибывшей в Париж для того, чтобы продолжить свое образование, было все же явлением не совсем обычным, что тоже умножало славу Элоизы; в то время грамотных женщин было немало в монастырях, некоторые знатные дамы в графских и герцогских дворцах могли блеснуть образованием, но в школах при соборе Нотр-Дам появление Элоизы произвело примерно такой же эффект, как и появление в конце XIX века в Сорбонне первой девушки, официально записанной в состав студентов. Множество взглядов было устремлено на нее, когда Элоиза выходила из дома каноника, где она проводила большую часть времени в занятиях и за уроками, которые она брала у учителей, выходила, направляясь на богослужение в церковь или просто немного прогуляться и отдохнуть от умственного напряжения.

На Элоизу смотрели охотно и с удовольствием — она была красива. Позднее Абеляр напишет, что «она соединяла в себе все, что может подвигнуть к любви». К сожалению, замечание это крайне расплывчато, неопределенно, а нам хотелось бы знать об облике нашей героини гораздо больше. За неимением лучшего исследователи попытались воссоздать физический облик Элоизы, тщательно изучая ее останки; известно, что останки Элоизы, как и останки Абеляра, «перенесли» немало злоключений, прежде чем их наконец захоронили на кладбище Пер-Лашез. В первый раз их извлекли в 1780 году, во второй раз они подверглись эксгумации во время Великой французской революции в 1792-м, и свидетели в обоих случаях письменно удостоверяли, что Элоиза, судя по ее скелету, была «высокого роста и имела соразмерное телосложение… а также покатый высокий лоб, гармонирующий с другими частями лица», и что челюсть Элоизы была «украшена зубами чрезвычайной белизны». Увы, приходится довольствоваться этими мрачными умозаключениями, ведь напрасно было бы искать в документах того времени какие-либо точные описания, поскольку искусство портрета, как живописного, так и словесного, зародилось и развилось лишь в конце XIV — начале XV века. Надо сказать, что литература того периода изобилует сравнениями, касающимися женской красоты, смысл которых — воспеть несравненный блеск и гармонию черт красавиц: волосы всегда непременно белокуры и блестящи, как шелк, они сияют, словно чистое золото, лоб красавицы обязательно отличается молочной белизной, брови у нее черные, глаза сияют, словно звезды, при сравнении цвета лица и прелести шейки и груди непременно упоминали розу, лилию и слоновую кость и чистейший, белейший снег, голосок сравнивали с хрусталем, а ножки — с мраморными колоннами. И следуя примеру тех поэтов начала XII века, что еще писали на латыни, к числу которых относятся Бальдерик Бургейльский, Матвей Вандомский и Гальфрид Винсальвский, иные поэты делали первые робкие попытки прославить женскую красоту на тех языках, что получили наименование «лангдок» (провансальский или окситанский язык) и «лангдойль» (язык северных районов Франции, позднее превратившийся в собственно французский). Например, Кретьен де Труа, описывая героиню своего романа «Эрек и Энида», говорит, что «лицо ее было белее лилии» и что «глаза ее излучали столь яркий свет, что походили на две звезды». Можно себе представить, что Элоиза, слывшая красавицей, соответствовала идеалу женской красоты того времени.

«Если по внешнему виду она была не последней, то по своим познаниям она была первой», — сообщает нам Абеляр, сохраняя и здесь свой ужасный стиль знатока риторики и напыщенного оратора. Следует заметить, что Абеляр, когда речь идет о других, охотно и с удовольствием прибегающий к фигуре красноречия, именуемой литотой, изъясняется гораздо более ясно в тех случаях, когда речь идет о нем самом, и открыто расточает в свой адрес щедрые похвалы: «Репутация моя тогда была такова, и я был наделен тогда такими прелестями молодости и красоты, что полагал, будто могу не опасаться отказа, какую бы женщину я ни удостоил своей любовью». И вот случилось так, что он, этот философ, до сего времени терзаемый лишь демоном диалектики, вдруг оказался во власти чувственных желаний, о которых он прежде не подозревал и не помышлял. Вероятно, Абеляр вполне мог «приложить» к себе слова песенки, которую примерно в те годы распевали школяры: «Без сомнения, тебе неведомы игры Купидона? О, было бы бесчестьем, если бы ты, молодой и хорошо сложенный, не посещал бы часто совет Венеры, дабы предаваться там играм».

Абеляр прямо, без обиняков объясняет нам, какого рода жар сжигал его тогда: «Тогда я, прежде пребывавший в состоянии умеренности, сдержанности и целомудрия, начал ослаблять узду моих страстей. И чем более я удалялся по пути изучения философии и теологии, тем более я в части нечистоты моей жизни удалялся от философов и святых… Меня пожирала лихорадка гордыни и сладострастия».

Другими словами, в этом высокодуховном интеллектуале заговорили инстинкты, причем заговорили столь же властно, как прежде говорило честолюбие. Абеляр знает, что отныне и впредь он является «первым и единственным философом на земле», его исступленная страсть к спорам постепенно утихает, однако взамен просыпается жажда чувственных наслаждений, о которых он прежде никогда не помышлял и которым никогда не предавался.

«Моя длань не ищет мою указку, и я с грозным видом не вопрошаю, к какой части речи относится то или иное слово; пусть ученики мои забросят подальше свои таблички, лучше попытаемся понять, как следует играть с женским родом вне зависимости от того, к какому из склонений, к первому или третьему, относится слово. Проспрягаем в настоящем времени глагол первого спряжения: я люблю, ты любишь, он любит; почаще будем повторять урок; устроим школу под сенью дерева и будем в ней учиться. Книга — это лицо девушки, и нам надо прочитать эту книгу, еще совсем свежую, нетронутую».

Абеляр желал утолить жажду сладострастия точно так же, как он желал утолить и свою жажду честолюбия, вызванную гордыней. Но каким образом этого достичь? «Я всегда питал отвращение к нечистым связям с распутницами; усердная же подготовка к моим занятиям в школе не позволила мне посещать общество женщин благородного происхождения, и я почти не имел знакомств среди горожанок-мирянок». Итак, ему требовалась Женщина, но не всякая женщина могла ею стать. В Париже в XII веке было немало проституток, блудниц или продажных девок, как их тогда называли, жили они в основном на другом конце города, но это вовсе не значило, что на их поиски следовало отправляться в дальнюю даль; однако Абеляр не желал довольствоваться ласками этих жалких и нечистых, на его взгляд, созданий; с другой стороны, у него не было свободного времени, чтобы завести знакомства в «хорошем обществе», где он, преподаватель, всегда «вращавшийся» лишь в среде клириков, мог бы познакомиться со знатными дамами или с дочерьми состоятельных горожан. Но, однако же, разве совсем рядом с ним не находилась юная девушка, отвечавшая всем его требованиям? С чисто физической стороны она ему нравилась, ведь он сам писал, что она «украшена всяческими прелестями, способствующими обольщению»; помимо многих прочих преимуществ она еще и образованна. «Я полагал, что, даже пребывая в разлуке, мы могли бы как бы всегда находиться подле друг друга, обмениваясь письмами».

И Абеляр вновь становится великим стратегом: он начинает лавировать и ловчить точно так же, как он лавировал и ловчил в то время, когда предпринял «военные действия» против Гийома из Шампо, обосновавшись на вершине холма Сент-Женевьев словно в военном укрепленном лагере, откуда можно было вести осаду вражеской твердыни и в конце концов захватить ее. Он был бы плохим логиком, если бы не воспользовался при таком стечении обстоятельств теми средствами и возможностями, которые предоставляла ему логика и которые так славно служили ему службу прежде. «Я намеревался вступить с ней в связь, и я удостоверился в том, что мне будет легко достичь в сем деле успеха». Во всех этих рассуждениях нет и тени чувства, а есть только рассудок и чувственность. Но подобная близость двух вроде бы противоположных полюсов, отстоящих далеко друг от друга только внешне, а не по сути, на самом деле явление обычное. Абеляр, как мы имели возможность не раз отметить при изучении его биографии, был превосходным прототипом университетского преподавателя.

Итак, оставалось лишь воплотить в жизнь стратегический план, тщательно упорядочив все его элементы. Абеляру нужно было найти «случай сблизиться с девушкой и видеться с ней ежедневно, что способствовало бы тому, что она бы к нему привыкла и с большой легкостью уступила бы его домогательствам». Надо заметить, что обстоятельства ему благоприятствовали даже более, чем он ожидал. «Я завязал знакомство с дядей девушки при содействии некоторых из его друзей. Они предложили ему взять меня к себе в дом нахлебником за цену, которую он сам назначит, ведь дом его находился неподалеку от моей школы. Причину моего желания поселиться у него я объяснял тем, что заботы о домашнем хозяйстве вредили моим научным занятиям и были для меня слишком обременительны. А Фульбер любил деньги, то есть был жаден до них. Присовокупите к этому еще и то, что он страстно желал предоставить своей племяннице возможность дальнейшего совершенствования в изучении наук. Потворствуя двум этим его страстям, я без труда добился его согласия и достиг желаемого».

Каноник действительно пришел в восторг от возможности заполучить в нахлебники знаменитого, прославленного преподавателя, к тому же его племянница могла брать у этого преподавателя уроки. Подумать только, каких успехов может достичь такая ученица под руководством такого наставника! И Фульбер сам предложил Абеляру то, о чем можно было лишь робко мечтать: «Он всецело препоручил племянницу моему руководству, он предложил мне посвящать ее образованию все свободное время, что будет оставаться у меня после занятий в школе, как днем, так и ночью, а также разрешил мне наказывать ее, ничего не опасаясь, если я сочту, что она в чем-то провинилась». Сам Абеляр, при всем своем самомнении, признает, что успех превзошел все его ожидания и что он «не мог прийти в себя от удивления». Он-то думал, что ему придется проявить немалую ловкость, добиваясь осуществления своих замыслов относительно Элоизы, и вдруг оказалось, что ему полностью доверяют ту, которую он вознамерился, так сказать, «присвоить», «словно отдают нежную овечку голодному волку!» Судьба посылала ему удачу за удачей, была к нему чрезвычайно щедра: он уже имел славу и почести, а теперь у него будет еще и любовь или по крайней мере то, что он искал: удовольствия.

Вот так магистр Пьер устроился со всем своим скарбом в домике в обители Нотр-Дам. Переступая порог этого дома, не ощущал ли он некоего беспокойства, не было ли у него какого-либо предчувствия предстоящей ужасной драмы? Похоже, никаких дурных предчувствий у него не было. Когда Абеляр пришел в себя от изумления, вызванного легкостью успеха, у него даже не осталось следа от того головокружения, что возникает иногда при быстрой и легкой победе. Ведь он — Пьер Абеляр, самый одаренный, самый умный, самый рассудительный человек своего времени; он составил некий план действий, и с успехом сейчас этот план осуществляется… что может быть естественнее?

«Сначала мы были объединены проживанием под одной крышей, затем нас соединило сердце».

Повествование Абеляра в этом месте очень выразительно даже в своей краткости; Элоиза, совершенно очевидно, не оказала ему никакого сопротивления. С первого же мгновения, как только их взгляды встретились, она принадлежала ему безвозвратно. Могло ли быть иначе? Элоизе было лет семнадцать-восемнадцать. В этом возрасте всякая девушка в физическом смысле ожидает того, кто поможет ей расцвести как женщине, потому что, согласно своей природе, женщина получает многое, когда отдает себя. Элоиза более, чем любая другая девушка, питала почтение к уму и образованности, ведь она сама посвятила себя учению, и она, подобно и Абеляру в том же возрасте, отреклась от пустых, фривольных удовольствий, отказалась от развлечений, дозволенных для девушки ее положения, чтобы посвятить все свое время грамматике, литературе, диалектике, философии. Если Фульбер, ее дядя, весьма охотно и любезно принял Абеляра, то можно себе представить, какие чувства и какое волнение испытала Элоиза, когда узнала, что станет его ученицей! Для нее вопрос о том, кто выйдет победителем в состязании между клириком и рыцарем, просто не возникал по той причине, что вообще не могло быть такого «состязания»; разумеется, все ее восторги предназначались клирику. А ведь тот, кто собирался поселиться в том же доме, где жила она, являлся истинным клириком в полном смысле этого слова; это был преподаватель, у которого имелось наибольшее количество учеников и к слову которого в то время более всего прислушивались, он воистину царил в школах при соборе Нотр-Дам и привлекал туда невиданное множество учеников. Он был Философом с большой буквы, Аристотелем своей эпохи, самым выдающимся мыслителем, оказывавшим на молодежь огромное и неоспоримое влияние. И это воплощение мудрости к тому же было щедро одарено красивым лицом, изящной походкой, превосходным телосложением, приятным убедительным голосом, короче говоря, всеми средствами обольщения. Ну и как было не поддаться воздействию этих чар? В первую же минуту их первой встречи Элоиза прониклась к Абеляру той великой любовью, которая горела в ее сердце вплоть до того мига, как она испустила последний вздох. Она воспылала любовью страстной, пылкой, которую ничто не могло ни остановить, ни ослабить, ни остудить, ибо Элоиза была натура цельная, совершенная. Она была слишком молода, слишком наивна, слишком влюблена, чтобы догадаться, что появление Абеляра под крышей дома ее дяди и в ее комнате стало результатом довольно низменных расчетов, что им двигало далеко не столь великое чувство, которое волновало ее. Она полюбила, и она будет любить всю жизнь. Абеляр пройдет несколько стадий, или фаз, в своем чувстве, оно будет изменяться, но чувство Элоизы останется неизменным. И в этом заключается ее величие, а иногда в этой любви проявится и ее слабость; ее любовь — чувство безупречное, без оттенков и недостатков, это Любовь с большой буквы.

Если когда-либо два человеческих существа и были созданы друг для друга, то это, несомненно, Элоиза и Абеляр. Физически они подходили друг другу, они сами об этом говорят, и этому можно верить. Но дело еще и в том, что уровень развития у них был одинаков, о чем свидетельствует их переписка. Абеляр — великий философ своего времени, а Элоиза была одарена умом не менее щедро, чем преподаватель, которого вскоре начала смущать и сбивать с толку его ученица. Гармония, установившаяся в их отношениях, оказалась тем полнее, что оба они в любви были новичками, неискушенными и невинными. Первый мужчина и первая женщина, полюбившие друг друга. Никто из них прежде не уступал соблазну, не предавался плотским утехам. Любовь предстала перед ними в самой цельной, самой совершенной форме, в том виде, в каком она явилась Адаму и Еве, как рассказывается в Книге Бытия, им открылся рай, сад радостей земных. «Чем более эти радости были новы для нас, тем более мы им предавались и тем долее мы не могли насытиться». И Абеляр несколькими фразами рисует картину, довольно яркую, дающую представление о времени наслаждений: «Под предлогом учения мы всецело предавались любви; уроки предоставляли нам возможность осуществлять те тайные слияния наших тел, стремление к коим порождала любовь; книги бывали раскрыты, но во время уроков чаще звучали слова любви, чем философские рассуждения, чаще раздавались звуки поцелуев, чем следовали толкования, мои руки чаще протягивались к ее груди, чем к нашим книгам, любовь чаще отражалась в наших глазах, чем наши взоры обращались к текстам. Чтобы отвести от нас подозрения, я иногда даже наносил Элоизе удары, но то были удары, наносимые любовью, а не гневом, нежностью, а не ненавистью, и были они слаще и приятнее любого бальзама. Что сказать? В нашей пылкой страсти мы прошли все фазы любви; все, что страсть может породить в воображении относительно изысканных любовных ласк, мы испытали, исчерпав сей источник до дна». Элоиза тоже развивает эту тему: «Какая королева, какая принцесса не позавидовала бы моим радостям и моему ложу?»

Эта несравненная страсть нашла свое превосходное выражение в литературе. Кроме дышащих жаром страниц переписки, дошедших до наших дней, она выразилась в стихах, то есть, следуя обычаю того времени, согласно которому поэзия неизменно сопровождалась музыкой, она выразилась в песнях. «Вы обладали двумя дарованиями, созданными для того, чтобы с первой же минуты встречи покорить сердце любой женщины: талантом поэта и талантом певца». В наше время можно только подписаться под словами Элоизы, и мы не без изумления отмечаем про себя тот факт, что во времена Элоизы и Абеляра поэт-певец обладал такой же силой притягательности и обольщения, которой обладает в наше время шансонье, ибо Абеляр не хранил в секрете и не поверял одной лишь Элоизе песнопения, что он слагал в ее честь. «Вы сочинили множество любовных песен и стихов, и их повторяли повсюду благодаря несравненной приятности и изяществу как в смысле поэзии, так и в смысле музыки, так что имя ваше постоянно было у всех на устах. Сладкозвучие ваших мелодий не позволило даже людям необразованным забывать их, именно это и заставляло женские сердца томиться и вздыхать по вам, и эти стихи, воспевая нашу любовь, не замедлили прославить мое имя во многих странах и возбудить ко мне зависть многих женщин». Чего бы только мы не отдали за то, чтобы иметь возможность прочитать и изучить любовные стихи Абеляра! Немало эрудитов склонялось над стихотворениями того времени, в особенности над так называемыми «творениями голиардов» в попытках распознать его перо, его руку, его стиль, его вдохновение, но никогда никто не мог с уверенностью сказать, что ему это удалось. Быть может, среди плохо изученных и плохо атрибутированных произведений кто-нибудь где-нибудь обнаружит стихи Абеляра, как однажды было обнаружено немалое количество сочиненных им гимнов в одном из манускриптов, хранящихся в библиотеке в Шомоне; произошло это уже после того, как была издана так называемая «Латинская патрология», считавшаяся изданием полным. Такая находка оказалась бы для нашей истории поэзии несомненным благом, значительно обогатив ее, к тому же любовные стихи Абеляра послужили бы замечательным дополнением к «Истории моих бедствий», являющейся по сути настоящим романом, повествующим об истории этих несравненных любовников, при жизни шагнувших в историю литературы, чтобы занять свое место рядом с такими героями, как Пирам и Фисба, Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда. Увы, из поэзии Абеляра, кроме его гимнов, предназначенных для исполнения во время литургий, до нас дошли лишь плачи, или кантилены.

«О злосчастная победа, одержанная мной в то время! Сколь незначительны и кратки были радости, что я из нее извлек».

Ныне утраченные любовные поэмы и стихотворения в тот период заняли в душе Абеляра место диалектики и теологии, ибо великий философ под воздействием новых чувств чрезвычайно переменился, чему сам был несказанно удивлен. Те вопросы, по поводу которых он всего лишь несколько месяцев назад столь яростно спорил со своими коллегами, теперь утратили для него интерес. Его помыслы занимает только любовная поэзия. Отвечая на призыв чувственности, он ни на миг не задумывался о том, что из этого ответа может зародиться чувство, способное изменить его самого. Позднее уже начавший стареть Абеляр выразит в своих строках то великое изумление, испытанное им, когда он осознал, что же произошло: «К какому бы виду хищных птиц ни принадлежала та, что наиболее способна приводить в восторг и обманом завлекать свою жертву, дабы превратить ее в добычу, женщина сильнее ее: никакое живое существо не может лучше женщины охотиться на мужские умы и души».

Неистовая сила, с которой Абеляр предавался этой новой страсти, отразилась на всем его поведении: «По мере того как страсть к удовольствиям все более и более завладевала мной, я все менее и менее думал о занятиях и о моей школе. Я испытывал огромную досаду оттого, что мне надобно было туда ходить и там оставаться. Я также испытывал чувство усталости, ибо ночи мои были отданы любви, а дни — работе». Что сталось с блестящим преподавателем, каким он был совсем недавно? «Я проводил мои занятия с равнодушием и холодностью. Я говорил более не по вдохновению, а по памяти. Я всего лишь повторял то, что говорил на прежних уроках, и если я и обладал достаточно свободным разумом, чтобы сочинять стихи, то их диктовала мне любовь, а не философия».

Славу, которую ему приносило поэтическое творчество, Абеляр явно считает явлением низшего порядка по сравнению со своей славой философа и богослова. «Многие из этих стихов, как ты знаешь, стали известны во многих краях, и до сего дня их распевают те, кто оказался под воздействием чар того же чувства». Разумеется, Абеляр испытывает удовлетворение от того, что стихи его известны и любимы народом, но подобное удовольствие все же меньше, чем то, что ему доставляли восторги его учеников.

Здесь нам предоставляется возможность еще раз отметить, что карьера Абеляра — это карьера преподавателя, педагога, она накрепко связана для него с тем влиянием, которое он оказывает на своих слушателей, и с той реакцией на происходящие в нем изменения, которые ученики первыми замечают в своем обожаемом учителе. В связи с этим «всплывала» тема «предавшегося праздности и удовольствиям рыцаря», столь часто развиваемая в рыцарских романах: таков герой романа Кретьена де Труа «Эрек и Энида» рыцарь Эрек — после женитьбы на Эниде он преисполнен счастья, превратившись в человека, совершенно равнодушного к идеалам рыцарства, не стремившегося более продемонстрировать ни свою ловкость, ни свою доблесть, а потому избегавшего турниров и помышлявшего лишь о любви, об удобствах, о легкой и праздной жизни.

На память приходит и еще один образ, который множество раз фигурирует в средневековых сказаниях и на средневековых гравюрах, а именно образ поруганного и осмеянного Аристотеля, в «честь» которого спустя сто лет нормандец Анри д’Андели сочинит преисполненную лукавых насмешек небольшую поэму (лэ); знаменитейший из философов там выступит в роли мужчины, порабощенного женщиной и покорно исполняющего все ее капризы, вплоть до принятия самых смешных поз, выражающих крайнюю степень уничижения.

Встретив Элоизу, Абеляр на собственном опыте познал, что существует нечто, способное обезоружить логику. Он полагал, что опасаться ему нечего, и вот, однако же, приключение, в которое он столь безрассудно «ввязался», дабы удовлетворить то, что сам считает влечением низшего порядка в человеке. Оказывается, это приключение начинает сразу же наносить ущерб и вредить его славе, а ею он дорожит превыше всего. И открывают ему глаза на сие плачевное обстоятельство именно его ученики. «Сколь велика была печаль, сколь горестны были жалобы моих учеников, когда они заметили, в каком состоянии я пребываю, нет, что я говорю, когда они обнаружили помрачение моего рассудка, — это едва ли можно себе вообразить».

Итак, ночи посвящались любви, дни — работе, но главными были ночи. Пребывая в нетерпеливом ожидании того часа, когда начнут тушить огни, когда в доме, погруженном во тьму, воцарится тишина, той минуты, когда можно будет, проявляя осторожность, проскользнуть по коридору и по лестнице к двери, что открывает доступ в сад наслаждений, Абеляр писал и писал любовные стихи.

«Да будет угодно Господу, чтобы ночь никогда не кончалась, чтобы нам с моею подругой никогда не ведать разлуки, чтобы ночной дозорный не увидел никогда ни зари, ни дня… О, Боже, увы! Как рано приходит рассвет».

Многие поэмы и стихи, написанные в тот период, посвящены рассвету, столь жестокому к влюбленным; так называемая утренняя серенада альба («обада», так звучит это название по-французски) станет излюбленным жанром в поэзии трубадуров и труверов; широкое распространение получит и тема «неудачливого завистника», сплетника, завидующего счастью влюбленных.

«Злокозненные сплетники начеку, дорогая, дабы нас подстеречь».

Кстати сказать, сплетники и завистники не сыграли никакой роли в истории Элоизы и Абеляра. Да, их было немало в окружении каноника Фульбера, и они нашептывали ему о недостойном поведении его племянницы и ее учителя. Но он долгое время отказывался видеть то, что для всех было уже очевидно. Любовь Фульбера к племяннице, его доверие к философу, оправдывавшееся той незапятнанной репутацией, которой Абеляр пользовался прежде, были непоколебимы. Надо учитывать тот факт, что Фульбер принадлежал к разряду натур цельных, к разряду людей, которые любят и ненавидят искренне, чьи чувства не ведают нюансов, — такие люди либо даруют кому-то свою любовь и дружбу, либо проникаются совершенной враждебностью, причем раз и навсегда.

Любовные песни Абеляра способствовали тому, что имя Элоизы было у всех на устах, уроки, даваемые им в школе, несли на себе явный отпечаток того, что наставник юношества пребывал в смятении от обуревавших его чувств, и это было и видно и слышно его ученикам и, вероятно, на острове Сите, по крайней мере в кругу школяров и школьных преподавателей только и говорили об этой скандальной, почти открытой, нет, даже чуть ли не «афишируемой», то есть выставлявшейся напоказ любви, о которой Фульбер не хотел слышать и которую он не желал видеть, хотя о ней уже было всем известно. Абеляр не преминул по поводу Фульбера привести сентенцию святого Иеронима: «„Мы всегда последними узнаем о язвах, поражающих наши семейства, мы пребываем в неведении относительно пороков наших детей и наших жен, когда они уже стали всеобщим посмешищем“. Но столь благостное состояние не могло длиться долго. То, что известно всем, не может оставаться скрытым от кого-то; именно это и произошло с нами несколько месяцев спустя».

Далее Абеляр уточняет: с ними произошло примерно то же, что произошло, как известно из мифологии, с Марсом и Венерой (небожителей застали врасплох, когда они предавались любовным утехам). В то время все были знакомы с «Искусством любви» Овидия, можно смело утверждать, что Абеляр недвусмысленно дает понять: его с Элоизой, так сказать, «застали на месте преступления».

Застал их, без сомнения, сам Фульбер, потому что Абеляр восклицает: «Какую душевную боль испытал ее дядя при сем открытии!» И действительно, можно себе представить горе и ярость несчастного каноника, убедившегося, что рухнули все его надежды, что жестоко обмануто его доверие, питаемое к любимой племяннице; можно себе представить его горестное изумление, когда ему столь жестоким образом открылась правда, и его потрясение при мысли о том, что он сам, своими руками подготовил ловушку, в которую попалась Элоиза; можно легко себе представить, какую он ощутил злобу — по силе равную тому великому почтению, что он испытывал к Абеляру прежде.

Без особого труда можно себе вообразить, что последовало тотчас же за этим разоблачением. Для начала Абеляр был немедленно изгнан из дома Фульбера. Вот тогда-то он впервые начинает писать так, что у нас создается впечатление: он действительно любит. Все, что было прежде: любовные стихи, чувство тоски и скуки, возникавшее во время лекций по диалектике, — все это могло быть лишь результатом совсем новых, неведомых прежде чувственных радостей. Разлука с возлюбленной открывает для него самого нечто неожиданное: теперь им движет чувство, которое сильнее его. Войдя в дом Фульбера циником, жуиром, то есть искателем телесных наслаждений, Абеляр выходит из него истинным влюбленным: «Какое горе для влюбленных, вынужденных расстаться! Каждый из нас стенал не из-за своей участи, а из-за участи другого, каждый из нас оплакивал не собственное несчастье, а несчастье другого». То чувство, которое Элоиза ощутила внезапно и сразу, с первого взгляда, у Абеляра возникало постепенно, поэтапно; беспристрастный, четкий самоанализ, привычный для Абеляра, очень ясно свидетельствовал о том, что Абеляр совершал восхождение от простой, чувственной, физической любви к гораздо более глубокому, возвышенному чувству, захватившему все его существо; от того чувства, что древние называли «эросом», к тому, что они именовали «агапе»: «Разлука только усиливала слияние наших сердец: лишенная всякого способа удовлетворения, наша любовь разгоралась все более и более».

Без сомнения, Абеляр поселился где-то на острове Сите, где он, кстати, продолжал преподавать. Они с Элоизой, подобно Пираму и Фисбе, подобно Тристану с Изольдой, с изощренной хитростью влюбленных изобретали тысячи способов для того, чтобы если не видеться, то хотя бы переписываться.

«Как влюбленные, испытавшие много горя, они прибегали ко множеству хитрых уловок, чтобы иметь возможность встречаться, говорить, обмениваться письмами и забавляться».

Эти уловки, эти хитрости, столь свойственные влюбленным, — вот еще тема, хорошо знакомая поэтам той эпохи, от которых не ускользнули ни одна подробность, ни один из оттенков любви. Быть может, помощь какой-нибудь сообщницы-служанки, быть может, система заранее оговоренных условных знаков позволяли Абеляру и Элоизе украдкой обмениваться нежными словечками. Кстати, если Элоизе, как и Абеляру, приходилось опасаться гнева Фульбера и всячески обманывать его, поскольку он следил за племянницей, то надо заметить, что влюбленные теперь нисколько не стеснялись «третьих лиц», то есть учеников Абеляра и знакомых. «Мысли о пережитом позоре делали нас нечувствительными к позору». Так как каждый и всякий теперь говорил о них во всеуслышание и в полный голос все, что прежде произносилось шепотом, то они сами стали совершенно свободны от всякого стыда.

Но вот Элоиза ощутила, что станет матерью. Она поторопилась написать об этом Абеляру, выражая по сему поводу свои восторги. В ее послании не было ни тени тревоги, растерянности или подавленности, чувствовалось лишь легкое замешательство. «Она просила у меня совета, что ей следует делать». Удобный случай для решительных действий наконец представился. Каноник Фульбер куда-то отбыл по какой-то надобности, и Абеляр поспешил проникнуть в дом к Элоизе и похитил ее. Чтобы ее никто не узнал и чтобы она могла путешествовать без помех, Абеляр раздобыл для Элоизы одеяние монахини, не подозревая, какое тайное предзнаменование он потом сам усмотрит в этом поступке. Итак, Элоиза была переодета, и Абеляр переправил ее в Бретань. Выражение «переправил», употребленное Абеляром, не позволяет нам узнать, сопровождал ли он ее в этой поездке или поручил заботам преданных друзей. Элоизу приняли в Пале, в семействе сестры Абеляра, в доме его родителей. Там она родила сына, которого нарекла Пьер-Астролябий.

Рассказ об этих событиях требует кое-каких комментариев. О поведении и реакции Элоизы многие историки, несколько смущенные и сбитые с толку, судили, руководствуясь принципами поведения и менталитета своей эпохи, а потому и утверждали, что она «во многом и намного опередила свое время»; говоря другими словами, они отмечали, что она была совершенно «лишена буржуазных предрассудков». Но при этом забывали, что Элоиза жила до того, как расцвела буржуазная культура со свойственным этой культуре образом мышления. Вероятно, потребовалось бы написать несколько толстых томов, чтобы прояснить те недоразумения, что берут свое начало в представлениях о том, будто в Средние века менталитет был точно таким же, как в эпоху Античности и в эпоху расцвета буржуазии. Небольшая забавная история представляется мне чрезвычайно показательной, похоже, что она действительно основана на реальных событиях. Она представляет собой эпизод из жизни некоего Вильгельма Маршала, жившего при дворе одного из королей династии Плантагенетов; эта история может, как мне кажется, пролить свет на некоторые вопросы, возникающие по поводу поведения и мышления людей в эпоху Средневековья. Итак, однажды Вильгельм ехал по дороге в сопровождении щитоносца по имени Евстафий Бертримон; их обогнали всадники: мужчина и женщина; мужчина выглядел чем-то озабоченным, женщина плакала и тяжко вздыхала. Вильгельм вопросительно взглянул на своего спутника, и они оба одновременно вонзили шпоры в бока своих скакунов, чтобы догнать эту пару, весьма их встревожившую. Обменявшись на скаку несколькими словами, они удостоверились, что им обоим эта парочка показалась подозрительной, ведь мужчина походил на монаха-расстригу, сбежавшего из монастыря и похитившего женщину. Догнав беглецов и убедившись в том, что подозрения их верны, Вильгельм вместе с щитоносцем попытались несколько приободрить несчастных влюбленных и принялись громко сетовать по поводу того, что любовь заставляет людей совершать столько ошибок; они постарались утешить бедную женщину, явно пребывавшую в большой тревоге, и хотели уже было расстаться с влюбленными, когда Вильгельм задал им вопрос: «По крайней мере, есть ли у вас средства, чтобы как-то жить?» На что монах-расстрига, стремясь его успокоить, ответил, что у него есть туго набитый кошель, где лежат 48 ливров (фунтов), каковые он намеревается отдавать в долг под проценты, извлекать из них выгоду, и жить они станут за счет прибыли. О, какой взрыв негодования вызвали эти слова у рыцаря и его щитоносца! «Ах так! Ты рассчитываешь жить ростовщичеством! Клянусь моим мечом, клянусь карающей десницей Господней, не бывать этому! Отнимем-ка у него деньги, Евстафий!» Разъяренные воины набросились на монаха-расстригу, отняли его собственность, послали его и его спутницу к дьяволу, а затем возвратились в замок, где вечером принялись рассказывать эту историю и раздавать своим сотоварищам деньги, отнятые у монаха. Говоря другими словами, если ростовщичество почиталось непростительным преступлением, потому что оно обеспечивало жизнь и достаток за счет труда других, то к тем, кого страсть сбивала с пути истинного, относились вполне снисходительно, даже если они, как в данной истории, отреклись от монашеского обета, совлекли с себя монашеское одеяние и «забросили его в крапиву».

Желая проследить, в каком направлении происходила эволюция мышления и сознания, можно вспомнить о том, как менялось с течением времени отношение к незаконнорожденным детям, ведь положение бастардов чрезвычайно ухудшилось как раз в эпоху, считающуюся вроде бы свободной от всяческих предрассудков, а именно в XVIII веке; дело в том, что еще в XVII веке никому особенно в голову не приходило скрывать факт незаконнорожденности, подобная тенденция проявилась лишь в эпоху Регентства и окончательно утвердилась с появлением Кодекса Наполеона; именно тогда согрешившую женщину начали сурово осуждать, именно тогда общественное порицание стало обрушиваться на женщину, именно тогда запретили устанавливать отцовство и именно тогда незаконнорожденные дети были лишены всех прав. На протяжении всего Средневековья бастарды воспитывались в семьях своих отцов, а отпрыски людей благородного происхождения имели право с гордостью носить отцовский герб, впрочем, перечеркнутый особой чертой — знаменитой «чертой внебрачное™». Незаконнорожденных детей действительно не допускали до некоторых должностей, они не могли стать священнослужителями, но однако же из всех подобных правил делались многочисленные исключения, и такое исключение распространилось и на сына Элоизы и Абеляра.

Но есть некое явление, которое всегда существовало и будет существовать, явление всеобщее, как бы вневременное, которое в законодательствах различных стран с трудом могут ограничивать какими-то рамками: жажда мести. У такого человека, как Фульбер, злоба на обидчика бывает столь же велика, сколь велико его обманутое доверие. Когда Фульбер обнаружил, что Элоиза тайком покинула его дом, он, по словам Абеляра, «едва не сошел с ума… надо было видеть силу его горя и бездну его отчаяния, чтобы иметь представление о том, сколь велики они были». Дело дошло до того, что Абеляр всерьез начал опасаться за свою жизнь. «Я был настороже, так как был убежден в том, что он может осмелиться сделать все, что сможет, или то, что он сочтет возможным сделать». И действительно Фульбер позднее доказал, что он способен на все.

Только после рождения Астролябия, то есть спустя пять-шесть месяцев после бегства Элоизы, Абеляр наконец решился совершить поступок, которого от него следовало ожидать: отправиться к канонику, чтобы принести ему извинения и предложить некое «возмещение ущерба». Сей поступок дался Абеляру нелегко и непросто, и не только из-за страха за свою жизнь, а по той причине, что чувство, которое подтолкнуло его на подобный шаг, родилось и выросло в нем постепенно.

«Наконец, тронутый состраданием к его великому горю и обвиняя себя в совершенной мной краже, к коей подтолкнула меня моя любовь, как к наихудшему виду предательства, я сам отправился к этому человеку». Абеляр, чрезвычайно щедро одаренный в том, что касается интеллектуальных споров, гораздо скупее был наделен способностью к «движениям сердца», то есть умением чувствовать. Этот прославленный философ очень медленно, постепенно овладевал искусством сострадать горю других. Эта область была ему незнакома, чужда; он открыл ее для себя только при виде чрезвычайно глубокого горя, к тому же причиненного им самим. Не без удивления мы обнаруживаем в человеке подобные недостатки — черствость и сухость, но надо признать, они часто встречаются у интеллектуалов; высокий уровень развития ума, казалось бы, должен способствовать и надлежащему развитию чувств и нравов, но, увы, на деле все как раз наоборот. Можно с горечью отметить, что многие, очень многие университетские преподаватели на протяжении всей своей жизни в сфере человеческих чувств так и остаются на уровне школьников! Будучи признанным мастером искусства рассуждений, Абеляр оставался ребенком в сфере знаний о человеческой природе. Его интеллектуальная зрелость вовсе не означала, что он стал взрослым в области чувств.

По тому, как изменяется манера письма в рассказе Абеляра о пережитой им драме, можно вместе с ним проследить, через какие стадии он прошел в развитии своих чувств, можно увидеть, как этот приверженец законов логики открывал для себя истину: оказывается, на земле и на небесах существует нечто большее, чем способна дать человеку вся его философия. Уже одна встреча с Женщиной сделала его другим человеком; он был смущен, сбит с, казалось бы, раз и навсегда избранного пути страстью, о которой он думал, что сможет ее контролировать и «вести», как логическое рассуждение; после этой встречи на собственном опыте он познал другого Абеляра, из которого влюбленный вытеснил и изгнал преподавателя. И это были далеко не все открытия, которые ему предстояло сделать.

Вероятно, встреча двух мужчин представляла собой волнующее зрелище, ведь встретились старый, ослепленный яростью и отчаянием каноник и молодой магистр, наконец-то решивший признать свои ошибки и покаяться в грехах. Абеляр описывает эту встречу кратко, только с собственной точки зрения и ни разу он не предоставляет слово Фульберу. При чтении этого отрывка в «Истории моих бедствий» становится очевидно, что и в создавшихся обстоятельствах диалектик не был разоружен.

«Я умолял его простить меня и сулил ему всяческое удовлетворение, каковое ему только заблагорассудится потребовать, я убеждал его в том, что мой поступок не удивит никого, кто испытал на себе всю силу любви и кому известно, в сколь глубокие пропасти грехопадения увлекали женщины самых достойных, самых великих людей со дней сотворения мира». Если судить по обилию цитат из античных авторов и по многочисленным ссылкам на примеры из жизни древних, что украшают письма Абеляра к Элоизе, то можно себе без труда представить, что и в разговоре с Фульбером он не преминул упомянуть Самсона и Далилу, Сократа и Ксантиппу, Геракла и Омфалу, Цезаря и Клеопатру, Адама и Еву. Сей бурный поток красноречия в конце концов произвел должный эффект, так что мужчины вроде бы пришли к согласию. «Чтобы его еще более умиротворить, я предложил ему удовлетворение, превосходившее все, что он только мог ожидать: я сказал, что готов жениться на той, что я обольстил, с единственным условием, чтобы брак был заключен в тайне, дабы он не повредил моей репутации».

И здесь мы не можем скрыть своего удивления перед лицом столь явного самодовольства преподавателя, похваляющегося тем, что он предложил в качестве удовлетворения оскорбленному им человеку решение проблемы, которое мы бы сочли наиболее естественным, а именно женитьбу на соблазненной девице; мало того, кичась сим поступком, этот наставник молодежи еще и полагает, что его предложение превосходит в своем благородстве все, на что мог надеяться оскорбленный им каноник; поражает также и выставленное им условие: чтобы брак был тайным, — и причины, обусловливающие это требование, — известие о вступлении в брак с Элоизой якобы может нанести ущерб его репутации.

По завершении этого разговора Абеляр считал, что все дела урегулированы; он нашел решение проблемы, вполне удовлетворительное с точки зрения рассудка; Элоиза станет его женой, а он от этого нисколько не пострадает и останется первым философом своего времени. Итак, Абеляр поспешил отправиться в Бретань, собираясь, по его словам, «привезти оттуда свою подругу и сделать ее своей женой». Хотя он и не говорит этого прямо, но совершенно очевидно, что его сестра жила в Пале и Элоиза нашла приют под крышей отчего дома Абеляра — сейчас там на небольшом холме кое-где возвышаются остатки стен и стоит крохотная часовня, вероятно, на том самом месте, где находилась домовая часовня сеньора Пале во времена Абеляра. Из нее исследователи извлекли несколько надгробий, украшенных особыми крестами в виде буквы Т, увенчанной петлей (что является символом жизни), а на вершине холма был обнаружен врытый в землю каменный крест. Можно себе представить то волнение, которое испытывал Абеляр, возвращавшийся в родные края, то воистину невыразимое счастье, что испытали вновь соединившиеся после разлуки влюбленные, а также радость Абеляра при виде Пьера-Астролябия, своего сына (хотя он об этом не говорит ни слова). Вероятно, на протяжении всего путешествия из Парижа в Бретань, когда его пере-подняли радость и надежды, он представлял себе картины радостной встречи.

Но Абеляр не предвидел главного: как отнесется к его намерениям Элоиза, какова будет ее реакция, когда он посвятит ее в свой план. Именно в это время и начинает проявляться личность Элоизы. До сего момента все обсуждалось и решалось между мужчинами, помимо нее, без ее участия, хотя, конечно, же каждый из них, и ее дядя, и ее возлюбленный, имели в виду ее интересы. Каждый из них был уверен в ее согласии, и прежде всего Абеляр. Разве не знал он ее лучше, чем кто-либо другой? Разве до сей поры она не соглашалась на все, чего он ни пожелает, разве не соглашалась она отдаться ему, бежать с ним, скрываться в лоне его семьи?

Элоиза раскрывается (и здесь находит свое выражение диалектика человеческой пары, состоящей из мужчины и женщины) как личность, оказываясь одной из тех реалий бытия, изучение которых «не входило в программу» магистра-диалектика. Она уже не прежняя нежная и ласковая девушка, она уже не смиренная овечка, отданная на съедение голодному волку, уже не прежняя очарованная ученица, простирающаяся ниц перед учителем, соизволившим обратить на нее свой взор, нет, она теперь другая, ибо ее личность окрепла и выросла, и причина тому — история любви; «деяние», при помощи которого Абеляр намеревался утолить свою жажду удовольствий, способствовало созреванию истинной женщины, и теперь уже не он, Абеляр, главенствовал в этой паре, а она, Элоиза. Произошло явление, которое можно назвать «неожиданным ростом» или «взлетом», явление, которое не способна предвидеть логика, но которое иногда происходит, как о том свидетельствует житейский опыт. И вот впервые Элоиза отказывается от того, что ей предлагают. Она… она не желает вступать в брак, вне зависимости от того, тайным или публичным будет обряд.

Миновали столетия, но и сейчас в повествовании Абеляра мы явно ощущаем, в какое изумление пришел он при таком ответе на свое предложение, а потому он «предоставляет» слово Элоизе и долго пересказывает ее речи, приводит ее доводы, дает высказаться напрямую, — а это с ним случается очень редко.

Сказать по правде, изумление читателя «Истории моих бедствий» было столь же велико, как и изумление самого автора. Конечно, можно удивляться отчасти самодовольству и самомнению Абеляра (граничащему с чванством), с которыми он предлагал брак в качестве «удовлетворения, превосходившего все, на что можно было бы надеяться»; вероятно, повергало в изумление и условие заключения тайного брака, выдвинутое Абеляром якобы для того, чтобы весть о женитьбе не повредила его репутации. Но Элоиза, отвергнувшая саму идею брака, сбивает нас с толку окончательно! И потребуется долгое разбирательство в ее аргументации для того, чтобы в конце концов ее понять.

Возражение, которое прозвучало бы совершенно естественно для нас, Элоиза упоминает лишь мимоходом, не останавливаясь на нем подробно и не сосредоточивая внимание; а возражение это она формулирует так: «Неужто вы, клирик и каноник, отдадите предпочтение не сану священнослужителя, а возможности потворствовать своему постыдному сластолюбию?» Если бы мы не располагали письмами и текстами, содержащими сведения о нравах той эпохи, то могли бы прийти к выводу, что Абеляр, будучи клириком и каноником, соответственно являясь лицом духовного звания, просто не вправе был помышлять о браке, так как законами Церкви священнослужителю запрещалось вступать в брак. Но нам следует вспомнить о том, какое значение имели употребляемые нами термины в XII веке: мы уже знаем, что быть клириком в те времена вовсе не означало быть священником. Самый юный школяр тогда был клириком, и даже его слуга, если у него был слуга, считался таковым. Канонические тексты содержат разъяснения относительно того, что «духовенство» — это не монашеский орден; в те времена на протяжении всей жизни можно было именоваться клириком и пользоваться привилегиями, полагающимися клирику, и одновременно вести такой образ жизни, который мы бы сочли совершенно светским. Да, на голове у клирика была выстрижена тонзура, но ему дозволялось вступать в брак. Запреты, налагаемые на клирика, касались иных областей жизни. Так, клирик не мог заниматься торговлей или ростовщичеством. Что касается брака, то ограничения здесь были таковы: клирик мог жениться только один раз и только на девственнице; клирик, женившийся на вдове, получал обидное прозвище «двоеженца», а вернее — «мужа двоемужницы»; нам это может показаться странным, но в соответствии со взглядами того времени брак клирика должен был быть христианским браком во всей его чистоте, а потому он и та, на которой клирик собирается жениться, должны быть друг для друга «первым мужчиной и первой женщиной».

Что касается звания каноника, то оно в те времена вовсе не обозначало, как в наши дни, лица, пребывающего в сане священнослужителя. Известно, что тогда каноник обычно являлся членом церковного капитула, одним из лиц, помогавших епископу советами в делах управления диоцезом (епархией) как в духовных, так и в светских вопросах. Слово «каноник», вероятно, еще сохраняло в тот период свой первоначальный смысл, ибо каноником являлся человек, чье имя было занесено в церковную книгу записей, «in салопе». Ведь в ту эпоху собор был не просто каменным строением, нет, он являлся своеобразным средоточием общественной жизни, объединявшим множество клириков всех званий, а также местом, вокруг которого группировались различные учреждения (как мы бы сейчас сказали, «социальные институты»), возникавшие под «давлением» тех или иных обстоятельств. В числе таких учреждений были и школы, где порой преподавали простые клирики, пользовавшиеся правом получать пребенду каноника; такие клирики-каноники не имели «голоса в капитуле», они не могли ни избирать епископа, ни распоряжаться материальными благами, что находились в ведении собственно капитула; они представляли собой связующее звено, как бы осуществлявшее посредничество между церковными иерархами и мирянами, столь многочисленными и столь сильно отличавшимися друг от друга; следует заметить, что глубокая пропасть, отделившая духовенство от христиан-мирян, образуется гораздо позже, и только тогда под словом «Церковь» станут подразумевать только тех лиц, что занимают какое-либо место на церковной иерархической лестнице.

Итак, Абеляр мог жениться на Элоизе, не рискуя утратить никакие привилегии клирика и даже, вероятно, не «расставаясь» со своей пребендой каноника. Элоиза и не касается этой стороны создавшейся ситуации, а описывает те неудобства, которые могут возникнуть для Абеляра в связи с его новым положением женатого человека, и она, живописуя жизнь в браке, создает картину, способную устрашить любого интеллектуала: «Подумайте о том, в каком положении вы окажетесь, вступив в законный брак. Какая связь может быть между трудом в школе и домашним хозяйством, между пюпитром [партой] и колыбелью, между книгой или глиняной табличкой и веретеном, между пером или стилом и куделью с пряжей? Найдется ли человек, который, предаваясь размышлениям над Священным Писанием или над философией, мог бы выносить пронзительные крики новорожденного младенца, пение укачивающей его кормилицы, хождение слуг взад и вперед по дому, мужчин и женщин, и ту нечистоплотность, что связана с младенчеством?»

Каким падением, каким унижением было бы это для мыслителя! Мог ли тот, кто посвятил себя философии, представить себя на месте человека обыкновенного, рядового, мог ли он вести жизнь обычного человека, жизнь, заполненную заботами о материальном благе?

«Богатые люди так поступают и в сем преуспевают, скажете вы. Да, без сомнения, а все потому, что они имеют в своих дворцах или просторных жилищах особые, предназначенные только для них помещения, где они могут предаваться уединению, потому что деньги не играют никакой роли при их богатстве и потому, что им неведомы повседневные заботы. Но положение философов совсем не таково, как положение людей богатых, и те, что ищут богатства и удачи, или те, чья жизнь связана с этим миром, вовсе не посвящают себя изучению Священного Писания или философии». Похоже на то, что Элоиза излагает здесь постулаты некоего всеобщего закона, которые признавались истинными в ее время и признаются таковыми и в наше. Вот суть этого закона: перед человеком всегда стоит необходимость выбора между богатством и радостями, доставляемыми работой ума. Элоиза прежде всего высказывает желание, чтобы Абеляр неизменно принадлежал к числу людей, отстраняющих от себя все заурядное, все обыденное и возвышающихся над толпой. Таким он предстал перед ней в момент их первой встречи, таким она его желает видеть, и она сознает, что, именно оставаясь таким, он сохраняет верность как самому себе, так и ей. Мысль о том, что это выдающееся создание Божье может оказаться низведенным до положения отца семейства, — эта мысль для нее невыносима. Но в этом мнении так ли уж она далека от нас? Так ли чужды нам подобные идеи? Не без изумления мы обнаруживаем, что примерно такую же позицию занимает в наши дни женщина, относительно которой никто не посмеет отрицать, что она одновременно является весьма типичной, характерной фигурой для нашей эпохи и что она оказала на эту эпоху очень сильное влияние; имя этой женщины Симона де Бовуар. Когда ей представилась возможность вступить в брак с Сартром, она написала: «Должна сказать, что ни на миг у меня не возникало желания „дать продолжение“ его предложению. Нет, эта перспектива меня нисколько не соблазняла.

Брак увеличивает вдвое все семейные обязанности. Изменив наши отношения, сменив их на другие, мы неизбежно пришли к тому, что отношения, существовавшие между нами прежде, оказались бы испорчены. Меня не слишком терзали заботы о сохранении моей собственной независимости, но я понимала, чего бы стоило Сартру распрощаться с возможностью путешествовать, со свободой, с его юностью ради того, чтобы работать преподавателем в провинции, а вместе с тем и окончательно стать взрослым. Занять свое место в рядах женатых мужчин означало бы для него, что он совершил еще одно отречение от самого себя». Итак, отказ от вступления в брак по тем же самым причинам! Разумеется, все доводы у обеих женщин несли на себе отпечаток эпохи, были, так сказать, перекрашены в цвета своего времени, и все же общее, несомненно, имеется…

А Элоиза рассуждает еще радикальнее! Она опасается, что на Абеляра окажут отрицательное воздействие не только будущие малые дети, семейные и общественные обязанности, но и она сама. Элоиза не хочет превращать своего кумира, своего идола, которому она поклоняется как божеству, в «женатого мужчину». Ведь Абеляр — это сокровище, в нем так нуждается мир, а ее долг состоит в том, чтобы оставить его этому миру. Мудрец не должен жениться; тот, кто говорит о браке, тот говорит и о законных взаимных требованиях. Состоящие в браке имеют определенные обязанности друг перед другом, и Элоизе совершенно нестерпима мысль о том, что свобода Абеляра может быть подвергнута каким-либо ограничениям. Очень интересно посмотреть, какие примеры она приводит в связи с этим и в каком порядке. Она начинает с того, что цитирует слова апостола Павла: «Впрочем, если и женишься, не согрешишь; и если девица выйдет замуж, не согрешит. Но таковые будут иметь скорби по плоти; а мне вас жаль» (1 Кор 7:28). «Спор» между личностью и супружеской парой здесь представлен во всей своей суровой простоте. В семейной жизни каждый из супругов утрачивает самостоятельность, перестает принадлежать самому себе, потому что второй приобретает на него определенные права. Вопрос о греховности жизни в браке, разумеется, не стоит, зато стоит вопрос о взаимных обязательствах и обязанностях — вот от таких обязательств и обязанностей должен быть свободен тот, кто принял решение посвятить свою жизнь высокой цели. Вот почему священнослужители должны подчиняться требованиям закона о целибате (безбрачии). В эпоху Абеляра и Элоизы об обязательности соблюдения священниками норм этого закона «напоминало» движение, направленное на реформирование Церкви (контуры этой реформы все более и более отчетливо проступали на протяжении предшествовавших пятидесяти лет). Было нечто парадоксальное в том, что именно Элоиза, страстная любовница, в своем письме напоминала как бы всем священнослужителям об их высших обязанностях, о том, что эти люди, посвященные в великие тайны, люди, само предназначение которых — служение Богу отдаляет и отделяет их от толпы людей обычных, и потому они должны сохранять полную свободу своей личности. Но еще лучше и глубже мы можем постичь психологию Элоизы и ее возлюбленного, прочитав следующие ее слова: «Если бы я даже не прислушивалась ни к советам апостолов, ни к увещеваниям и проповедям святых относительно тех пут и цепей, что представляют собой узы брака, я должна была бы тем не менее прислушиваться к мнению философов и принимать во внимание то, что написано ими самими либо о них». Элоиза, подобно своему учителю, сформировавшему ее, так сказать, «как телесно, так и духовно», была преисполнена такого восхищения и восторга к Античности, что для нее пример мудреца-философа был гораздо более убедителен, чем пример святого.

Не следует думать, что новый Аристотель легко позволил женщине распоряжаться. Ей пришлось привести множество примеров, которые, по ее мнению, могли бы убедить Абеляра в правоте его возлюбленной. Итак, Элоиза ссылалась на Цицерона, Феофраста, Сенеку (в особенности на его взгляды, изложенные в «Письме к Луцилию»), а также на примеры из Священного Писания, на библейских мудрецов и пророков, на назореев, фарисеев, саддукеев, ессеев, а затем вернулась к пифагорийцам и увенчала все примером из жизни Сократа, который был способен устрашить любого мудреца. Теперь, в свете всего вышеизложенного, мы можем лучше понять причины, предопределившие дальнейшее поведение Абеляра, о котором нам известно, ибо он рассматривал себя именно как выдающегося философа и полагал, что, предлагая канонику жениться на его племяннице, он предлагал тому «удовлетворение», превосходившее своим благородством все, что только можно было от него ожидать.

Существовала и еще одна причина, побуждавшая Элоизу отказываться от брака с Абеляром, но сути этой причины Абеляр так и не понял. А причиной этой было «качество» ее любви, любви абсолютной, совершенной, настолько абсолютной и совершенной, насколько способен достичь совершенства и абсолюта человек. Именно в этом кроется тайна Элоизы, именно в этом состоит причина ее отказа: высокое «качество» ее любви требует, чтобы эта любовь была, так сказать, ничем не обусловленной, жертвенной. Если мы хотим понять эпоху, в которую жила Элоиза, то нам следует уразуметь всю силу этого чувства. Вероятно, чувство такой же силы вдохновляло поэтов, воспевавших куртуазную любовь. Это была любовь столь всеохватная, столь великая, столь требовательная, что она не могла допустить какого бы то ни было вознаграждения; такая любовь питалась за счет своего дара самопожертвования, такая любовь вся была приношением, жертвой, и она отвергала все, что могло бы выглядеть как вознаграждение: так поэт доходит до самоуничижения перед Прекрасной Дамой и обретает радость и счастье в самом страдании, которое он испытывает от сознания, что дама эта навеки остается для него недостижимой и недоступной. И подобно тому, как куртуазный поэт отказывается сообщить имя своей Дамы сердца, ибо ее имя и есть его сокровенная тайна, подобно тому, как он отвергает все, что могло бы запятнать репутацию его возлюбленной, так и Элоиза отказывается бросить хоть малейшую тень на славу Абеляра, превратив его в обыкновенного человека, отягощенного узами брака, тем более ей ясно, что тайна этого брака сохранена не будет.

Абеляр, быть может, и сознавал всю серьезность отказа Элоизы, но сама причина казалась ему странной и непонятной примерно в той же мере, что и нам. Он довольно подробно пересказал то, что в речах и письмах Элоизы представлялось ему разумными доводами, а также вспомнил приводимые ею примеры из Античности, так как и то и другое было близко его образу мыслей, но этого таинственного мотива ее отказа Абеляр едва коснулся: «Она описала мне, насколько звание моей возлюбленной, а не жены, для меня гораздо более почетное, было бы и ей дороже и приятнее, для нее, которая желала сохранить меня для себя единственно лишь силой и очарованием нежных чувств, а не цепями брачных уз».

Позднее Элоиза будет горячо и яростно упрекать Абеляра в том, что он не понял главного — что именно любовь принуждала ее отказаться от брака, то есть отказаться от простого и легкого решения всех вопросов. Читая «Историю моих бедствий», она могла заметить, что если любовь

Абеляра и была столь же страстной, как и ее любовь, то все же она была иного «качества». «Вы не пренебрегли изложением некоторых доводов, при помощи коих я старалась отвратить вас от мысли о заключении нашего рокового, злосчастного брака, но вы умолчали о главных доводах, которые заставили меня предпочесть браку любовь, а оковам — свободу».

Элоиза испытала огромное разочарование, ведь Абеляр не понял того, что было в ее глазах главным. «Да будет мне свидетелем Господь, я никогда ничего не искала в вас, кроме вас самого, я любила одного только вас, а не ваше достояние. Я никогда не помышляла ни об условиях заключения брака, ни о вдовьей части наследства, ни о своих удовольствиях, ни о моих желаниях. Я желала лишь доставить наслаждение вам, я желала лишь удовлетворить ваши желания, хотя звание супруги представляется и более священным, и более значительным, другое звание всегда было милее моему сердцу, звание вашей любовницы или, если вы позволите мне это сказать, звание вашей наложницы, вашей сожительницы, вашей девки. Мне казалось, что чем более я унижусь ради вас, тем более я смогу снискать права на вашу любовь и тем менее я нанесу ущерба вашему славному предназначению и вашей славе».

Как ни пылко был влюблен Абеляр, речь не шла о грандиозности его любви. А именно в грандиозности чувства и состоит суть личности Элоизы, в том, что любовь она считала самым важным, даже священным для себя чувством. Дважды Элоиза призывала Господа в свидетели того, что она говорит чистую правду, правду, которая нам представляется чем-то весьма странным и парадоксальным. «Я призываю в свидетели Господа, что если бы император Август, этот властелин мира, счел бы меня достойной чести вступить в брачный союз и дал бы мне гарантию, что весь мир будет мне принадлежать, то звание куртизанки при вас показалось бы мне милей и благородней, чем звание императрицы при нем». Любовь для Элоизы — это полная самоотдача, полное самопожертвование, доведенное до наивысшей степени, до возвышенного. Абеляр этого не понял. Если в его душе и зародилась любовь, то он все же не дал ей вырасти до горних высот, не позволил ей выплеснуться за пределы его самого, вот почему, хотя он и попытался воспроизвести в «Истории моих бедствий» речи и рассуждения Элоизы, стремясь с видимым усердием изложить их как можно более полно и точно, все же нечто из этих речей и рассуждений от него ускользнуло, нечто, что было в них как раз самым главным. Будучи человеком очень большого ума, он вроде бы мог все понять, чрезвычайная его проницательность позволяла ему постигать самые высокие истины, проникать в суть самых сложных проблем, но все же что-то от него ускользало, что-то такое, что было для Элоизы ясно, как Божий день.

Да, Элоиза намного превосходила Абеляра в сфере человеческой, земной любви. Она привносила в это чувство такое великодушие и такое благородство, на которые он не был способен. Различия в чувствах стали заметны уже тогда, когда Абеляр со свойственным ему простодушием принялся описывать отчаяние, охватившее влюбленных в тот момент, когда они, застигнутые на месте преступления Фульбером, принуждены были расстаться. «С каким разбитым сердцем, — пишет он, — я оплакивал глубокую скорбь бедной девушки! И какую волну отчаяния подняла в ее душе мысль о моем позоре!» Здесь проявилась взаимность чувств, без сомнения, но одновременно можно ощутить, что Абеляр весьма далек от того, чтобы подобно Элоизе «забыть о собственном позоре» и думать лишь о ее позоре, за который он, собственно, и нес ответственность. Точно так же он будет поступать и дальше… Чуть позднее он оказался совершенно неспособен полностью довериться той, что предоставила ему доказательства своей абсолютной любви. Доводы Элоизы, ее несколько утомительное стремление привести как можно больше примеров из жизни великих людей Античности ставят ее для нас на один уровень с Абеляром, и мы понимаем, что имеем дело с двумя интеллектуалами; но Элоиза гораздо щедрее и благороднее в любви, потому что она — женщина, и именно как женщина она способна на великий дар — беспримерную самоотдачу и самопожертвование.

И именно потому, что Элоиза — женщина и потому, что она обладает истинно женской интуицией, она сразу же постигает суть реальных событий. Она понимает, что Абеляр неспособен увидеть то, что, казалось бы, не поддается действию законов логики: она понимает, что в любом случае брак будет обманом или самообманом, всего лишь уловкой, за которой последует разоблачение. Она знает, что Фульбер их не простил и не простит, ведь дядя и племянница — «люди одного закала» или, как бы мы сейчас сказали, «сделаны из одного теста», они — из разряда несгибаемых, непримиримых. Она знает, что Фульбер не сдержит слова, что брак не останется тайным, и только Богу известно, с какими опасностями им обоим придется столкнуться. «Затем, увидев, что все ее усилия, направленные на то, чтобы убедить меня отказаться от мыслей о браке, оказались тщетны перед лицом моего безумия, и не осмеливаясь оскорбить меня, она закончила так, проливая слезы и подавляя вздохи: „Нам остается только одно, если мы желаем погубить себя и предуготовить себе столь же великое горе, сколь велика была наша любовь“. И как было признано всеми, в данном случае ее разум озарил свет дара пророчества».

Решение проблемы, предложенное Абеляром, казалось, должно было «примирить» любовь и славу. Оно было вполне логичным, разумным, простым и легким. Но Элоиза — именно потому, что она любила великой любовью, — знала, что любовь несовместима с простотой и легкостью.

За логикой и разумом осталось последнее слово, и на короткое время они «взяли верх». Элоиза с Абеляром отправились в Париж, оставив сына на попечение сестры Абеляра, которой предстояло воспитать ребенка. И действительно, не могло быть и речи о том, чтобы взять дитя с собой, если брак должен быть тайным.

«Итак, мы препоручили дитя заботам моей сестры и тайно возвратились в Париж. Спустя несколько дней, проведя ночь в молитвах в одной из церквей, на рассвете в присутствии дяди Элоизы и множества его и наших друзей мы получили брачное благословение, затем мы тайком удалились из церкви, и каждый из нас отправился в свой дом, и с тех пор мы виделись редко и украдкой, для того, чтобы лучше хранить тайну нашего брака».

Желать хранить в тайне брак, который по своей сути был своеобразным «возмещением за нанесенный ущерб», брак, заключенный при свидетелях (точно таких же свидетелей в иные времена и в иных местах станут приглашать на дуэль, но называть уже их будут секундантами) — нет, это был очень наивный план, явно обреченный на провал.

Фульбер и его друзья тотчас же поспешили объявить во всеуслышание новость о заключении брачного союза. Конечно, оскорбление было публичным, публичным должен быть и акт «возмещения ущерба»; такова была, несомненно, отговорка, служившая оправданием канонику, весьма мало заботившемуся о соблюдении данного слова. «Элоиза, напротив, громко возражала и клялась и божилась, что все эти слухи лживы. Поэтому дядя, приходя от ее поведения в отчаяние, дурно с ней обращался».

Тогда Абеляр задумал прибегнуть к обману, и этот его поступок трудно не подвергнуть суровому осуждению. Допустим, что одна из его целей была вполне благородна: он, быть может, хотел избавить Элоизу от жестокого обращения со стороны Фульбера, пусть так, это вполне понятно, но вообще-то похоже на то, что принятое им решение было продиктовано скорее заботой о сохранении собственной славы, желанием заставить умолкнуть все злые языки и положить конец всем кривотолкам: «Узнав о сем положении дел, я отправил ее в один из женских монастырей неподалеку от Парижа, Аржантейль, где она была воспитана и где она обучалась в детстве; я распорядился, чтобы она надела монашеское одеяние, подобающее для монастырской жизни, за исключением покрывала». Читая описание этого поступка, трудно не разделить возмущение Фульбера и его друзей. Если Абеляр заставил Элоизу пойти в монастырь, сделал он это только для того, чтобы скрыть их брак, поскольку в глазах всех окружающих Элоиза вошла в монастырь не как воспитанница-пансионерка, а как послушница — ведь она надела монашеское одеяние, за исключением покрывала, которое надевали, когда давали обет. Самоотверженность Элоизы была возвышенна, но результатами ее жертвенности мог воспользоваться к своему благу один Абеляр… «Ее дядя и ее родные, — пишет он, — подумали, что я обманул их и что поместил Элоизу в монастырь, чтобы от нее отделаться».

Действительно, все, кто окружал Элоизу и Абеляра, могли так подумать, и кто сумеет когда-нибудь доказать, что намерения Абеляра были иными? О, несомненно, он еще любил Элоизу, он даже сам свидетельствует об этом, ибо вспоминает о своих чувствах и довольно точно описывает их в одном из писем:

«Вам известно, что после нашей свадьбы, в то время, когда вы находились в монастыре в Аржантейле, я тайно нанес вам визит, и вы помните, до чего меня довела моя чрезмерно пылкая страсть, когда я набросился на вас и заключил в объятия прямо в углу трапезной за неимением другого места, куда мы могли бы удалиться; вам известно, что нашему бесстыдному поведению не помешало то почтение, каковое должно было нам испытывать к месту, посвященному служению Богоматери».

Итак, монашеское одеяние, в которое Абеляр облачил Элоизу, вовсе не означало, что он собирался лишить себя ее тела, однако оно означало, что он лишил Элоизу свободы.

Абеляр, несомненно, был уверен в том, что Элоиза согласится на все, чего бы он от нее ни потребовал; то, что философ, пылко влюбленный не только в соблазненную им девицу, но и в собственную славу, выбрал столь двусмысленный способ положить конец слухам и спасти свою славу, то, что он прибег к такому «средству», всю тяжесть которого должна была нести только Элоиза, — все это бросает на него очень мрачную тень.

А далее разыгралась драма, о которой сам Абеляр повествует весьма сдержанно. По его словам, члены клана Фульбера, то есть сам каноник, его родственники и друзья, «придя в негодование от возмущения», составили против него заговор. «Однажды ночью, когда я спал у себя дома в отдаленном покое, один из моих слуг, подкупленный золотом, впустил их в мое жилище и в мои покои, и они отомстили мне самым жестоким и самым позорным образом, о чем все узнали с великим изумлением: они отрезали мне те части тела, коими я совершил то, в чем меня обвиняли, а затем обратились в бегство».

Абеляр более чем кто-либо заботился о сохранении и приумножении своей славы, и вот теперь он обрел… не славу, нет, а отвратительное, жуткое ее подобие! «Настало утро, и весь город собрался у моего дома». Можно себе представить эту сцену! Драма произошла на рассвете, люди услышали пронзительные крики, приглушенные звуки шагов, перешедшие потом в топот ног преследуемых и преследователей, вопли и стоны. Разумеется, разбуженные этим шумом соседи сбежались со всех сторон, они позаботились об изуродованном философе. Весть об этом происшествии передавалась из уст в уста, и к утру все клирики, все ученики Абеляра, все, кто слышал о нем, короче говоря, весь Париж, — все теснились в самой обители, либо на близлежащих улочках. Повсюду только и говорили о том, как именно был изуродован прославленный преподаватель. «Трудно, невозможно описать всеобщее изумление, все сетования, сожаления, крики и стоны, коими меня утомляли и мучили».

Не будем обвинять Абеляра в преувеличении. В письме одного из друзей Абеляра, Фулькона (Фульхерия), приора монастыря в Дейле, мы находим примерно такое же описание происшедших событий, а ведь письмо это написано человеком, пытавшимся как-то успокоить Абеляра и погасить его жажду мести. Картина, которую рисует Фулькон, еще более захватывающа и волнующа, чем та, что нарисовал сам Абеляр: «Почти все жители Сите страдали, разделяя с тобой твою боль. Она рыдала, эта толпа, состоявшая из каноников и благородных клириков; они, твои сограждане, проливали слезы вместе с тобой; ведь это бесчестье, это позор для их города; они скорбели от того, что их город был осквернен пролитием твоей крови. Что мне сказать о жалобных стенаниях всех женщин, проливших столько же слез (таков уж их женский способ выражать свое горе) из-за того, что они тебя потеряли, тебя, их рыцаря, ведь они вели себя так, словно каждая из них узнала о гибели своего супруга или возлюбленного!» Каковы бы ни были личные недостатки Абеляра, какими бы громкими ни были связанные с его именем скандалы (а быть может, отчасти именно из-за этих скандалов), Абеляр был для парижской толпы героем, настоящим кумиром, идолом школяров, которые широко распространили его славу, так что она вышла за пределы узкого мирка школ; его славу, как это ни парадоксально, можно сравнить со славой современных великих писателей, художников, артистов. Таким образом, удар, поразивший Абеляра, никого не оставил равнодушным. Женщины, тайком вздыхавшие по нему, девушки, завидовавшие счастью Элоизы, все те, у кого его стихи и песни были на устах, — все они ощутили как бы собственной кожей ту жестокость, жертвой которой он стал; о его участи сожалели, о ней скорбели так, словно какое-то бедствие обрушилось на город. У порогов своих жилищ, на улочках, где располагались лавчонки-мастерские ремесленников, на рынках, на папертях церквей, — повсюду говорили только об Абеляре. Молва «бежала» по дорогам вместе с паломниками, торговцами, бродячими клириками-вагантами; она распространялась с поразительной быстротой, и вскоре о несчастье Абеляра знали во всех странах Запада, по крайней мере всех тех центрах, где люди учились и преподавали, взращивая ученую премудрость.

«В особенности терзали меня своими невыносимыми стенаниями клирики, и прежде всего мои ученики; я более страдал от их сострадания, чем от моей раны; я сильнее ощущал чувство стыда, чем ощущал свое уродство, я более мучался от неловкости и срама, чем от боли».

Абеляр хотел прославиться изощренностью ума и умением виртуозно им пользоваться, и вот он прославился, но только его известности послужило самое унизительное членовредительство. Это была слава «наоборот», слава с отрицательным знаком. Никогда прежде о нем столько не говорили, но как раз причину, породившую эти пересуды,

Абеляр прежде всего и более всего хотел бы скрыть. Он, жаждавший восхищений и восторгов, вызывал теперь лишь жалость! «Какой славой я пользовался совсем недавно, и с какой легкостью она была в один миг низвергнута и уничтожена!» И действительно, всего лишь краткий миг, одно быстрое движение руки, один взмах клинком с блестящим лезвием, режущим плоть, — и вот первый из философов своего времени превратился в евнуха, в скопца, в кастрата. Всякий раз, вспоминая этот жуткий эпизод, Абеляр уверял, что физическая боль была для него не столь нестерпимой, как боль уязвленной гордости; он физически, телесно страдал менее, чем страдал душевно, вернее, «умственно» в своем тщеславии. Фульбер и его друзья нанесли точный удар: никакие мучения не могли сравниться с терзаниями уязвленной гордыни; несмотря на все физиологические последствия ранения, Абеляр страдал прежде всего от того, что удар был нанесен точно в цель, в самую болезненную точку, поразив его гордость. Отныне и навсегда он превратился в униженного Аристотеля.

Мысли, которыми Абеляр делится с нами в момент отчаяния и растерянности, весьма показательны. «Немало способствовала моему смущению и увеличивала мою растерянность и мысль о том, что согласно суровой букве закона, евнухи представляются настолько отвратительными перед Господом, что людям, приведенным в такое состояние путем отрезания или раздавливания тех частей тела, что являются признаками принадлежности к мужскому полу, воспрещается переступать порог Божьего храма как созданиям зловонным и нечистым». Далее он цитирует отрывки из книг Левит и Второзаконие, где говорится о том, что оскопленных животных нельзя приносить в жертву Господу и что евнуху запрещено входить в храм. Любопытно, что Абеляр здесь предстает перед нами как человек, подчиняющийся очень древним законам. Его реакция — это реакция древнего иудея, предопределенная скорее Ветхим, а не Новым Заветом. С точки же зрения философской его позиция сближается с позицией Аристотеля, хотя с религиозной точки зрения тот был язычником, а Абеляр — человеком Ветхого Завета. Разумеется, его воззрения развивались и эволюционировали, но сама внутренняя природа Абеляра скорее подталкивает его в сторону Закона, а не Милости. В этот переломный момент его жизни Абеляру не приходит в голову открыть Евангелие. Только много позже он найдет в Евангелии тот текст, где говорится о скопцах, «которые сделали сами себя скопцами для

Царства Небесного» (Мф 19:12), и сочтет это для себя неким утешением, а также припомнит и историю Оригена, про которого было известно, что он якобы оскопил себя добровольно, чтобы в точности следовать букве Евангелия и избавиться от соблазнов плоти. Но все это произойдет позднее, а пока Абеляр придерживается взглядов, изложенных в Ветхом Завете. И ничто не могло умалить чувства стыда, которое он испытывал, ничто не могло его избавить от осознания ужасного поражения и невозможности ничего исправить. «Как будут торжествовать мои враги, видя, сколь жестокое возмездие, равное вине, получил я! Какое безутешное горе удар, поразивший меня, доставит моим друзьям и родным! Как распространится весть о моем великом, невиданном позоре! Куда же мне деться? Как показаться на люди? Ведь все станут указывать на меня пальцами, все злые языки будут судачить обо мне, я буду выглядеть в глазах всех неким чудовищем».

Однако в чем-то логика приходит Абеляру на помощь, заставляя его признать: «Сколь справедлив был суд Божий, наказавший меня в той части тела, коей я согрешил! Сколь справедливо было отмщение Фульбера, отплатившего мне предательством за предательство!»

Все величие Абеляра с точки зрения морали выражено в этих фразах. Надо отметить, что написаны они от чистого сердца, это были те первые мысли (по его собственному свидетельству), что роились у него в голове сразу же после того, как он был изувечен. Его смирение перед Господом абсолютно, он беспрекословно принимает свою участь самого презренного, самого униженного человека, испытывая глубочайшее почтение к строгой и безжалостной логике и признавая возмездие, обрушившееся на него, справедливым.

«Я вижу, что это справедливое возмездие за мое преступление. За зло, что я причинил, я должен был быть подвергнут суровому наказанию. Мой грех столь велик, что я заслужил, чтобы сей меч нанес мне удар».

И чувство это останется у Абеляра неизменным. Много позже в письме к Элоизе, к человеку, с которым ему надлежало быть честным более, чем с кем бы то ни было, он повторит: «В соответствии с законами справедливости, та часть тела, что согрешила, была поражена и искупила болью преступление, совершенное ею при получении удовольствий». Если для Абеляра и могло найтись зерно, из которого должна произрасти надежда на спасение, то есть чувство, способное помочь преодолеть отчаяние, то именно в этом немедленном принятии своей участи и следовало его искать.

Но хотя чувство смирения и покорности своей судьбе и возникло у Абеляра тотчас же, оно не вытеснило мысли о справедливой каре для тех, кто повинен в его несчастье. Из письма Фулькона, настоятеля монастыря в Дейле, написанного спустя несколько месяцев после ужасного события, мы узнаем, что люди, напавшие на Абеляра, обратились в бегство, но по крайней мере двое из них были пойманы и сурово наказаны: «Некоторым из твоих обидчиков выкололи глаза и отрезали гениталии. Тот, кто отрицал, что сие преступление было делом его рук, тоже был подвергнут наказанию — его лишили всего имущества. Не обвиняй в своей утрате и в пролитии твоей крови каноников и епископа, которые стремились к тому, чтобы в отношении тебя была восстановлена справедливость, они делали это так, как умели. Послушай доброго совета от истинного друга и выслушай от него слова утешения». Подобные увещевания содержат в себе намек на то, что Абеляр считал приговор, вынесенный его обидчикам, недостаточно суровым. Добавим только, что одним из преступников, подвергнутых наказанию, с нашей точки зрения весьма жестокому, был тот самый слуга Абеляра, что предал его и благодаря содействию которого преступление и было совершено.

На этом история любви должна была бы завершиться. Да, роман Абеляра и Элоизы ждал неминуемый конец: продлился бы он года два, самое большее — три… Подобный роман мало что значил в жизни обычных мужчин и женщин. И можно легко себе представить, какова была бы «развязка» в судьбах людей заурядных: Абеляр — будь он обычным мужчиной — на время спрятался бы от позора в каком-нибудь монастыре, а затем вернулся бы к преподаванию где-то в далеком городке; Элоиза же — будь она обычной женщиной — постепенно предала бы забвению приключения, пережитые в ранней юности, и, желая вновь выйти замуж, добилась бы признания ее первого брака недействительным, так как заключен он был в необычных условиях. И все оказалось бы забыто, забыто ими самими, забыто окружающими, забыто навсегда…

Но история эта имеет продолжение, и имеет его потому, что Элоиза и Абеляр не были людьми обыкновенными, а также еще и потому, что они в полной мере «соответствовали» своему веку, в котором любовь не сводилась только к сексуальному влечению, к желаниям плоти. Невозможно достаточно хорошо их понять, не переносясь мысленно в их эпоху, в эпоху куртуазной любви.

«Увы, я думал, что так много знаю о любви, но я знаю о ней так мало! Та, которую я люблю, никогда не будет моей! Она забрала мое сердце, она забрала весь мой разум, и всего меня, и вообще все на свете; и когда любовь овладела мной, у меня ничего не осталось, кроме желания и ревнивого сердца».

Следует напомнить, что прежде чем заговорить вместе с трубадурами на провансальском языке, любовная поэзия говорила на латыни: «Они могут лишь взирать на нее, но это созерцание дарит им радость. Они рассчитывают на большие милости, питаясь тщетными надеждами, и терзаются муками, открывая глаза и глядя на нее».

Любовь Элоизы и Абеляра принадлежит эпохе, когда полагали, что основным свойством любви является способность превосходить самое себя, способность выходить за пределы тех простых телесных радостей и наслаждений, которыми любовь питается, способность возвышаться над ними, — таково и было чувство этих двоих, и именно поэтому их любовь пройдет через века. Как это ни парадоксально, но Элоиза и Абеляр представляют собой для множества грядущих поколений воплощение истинного союза двоих, воплощение Возлюбленного и Возлюбленной, Любовника и Любовницы, хотя они соединились на столь короткий срок и познали столь краткие мгновения наслаждений.

Надо заметить, что истинное слияние их душ произошло лишь в момент первого расставания, ведь мы знаем, какие низменные расчеты руководили Абеляром, когда он вознамерился «завладеть» Элоизой словно жертвенной овечкой, чтобы утолить свой голод. Как бы пылко ни была влюблена Элоиза, по сути она тогда была всего лишь соблазненной девушкой. И мы видим, что собственно любовь зародилась в сердце Абеляра только в тот момент, когда он был изгнан из дома Фульбера.

Итак, этих героев великого, несравненного любовного романа охватило примерно равное по силе чувство только в тот миг, когда на пути их любви возникли непреодолимые препятствия, когда дело пошло к жестокой развязке.

«Мы оба одновременно надели монашеское одеяние, я — в аббатстве Сен-Дени, она — в упомянутом выше монастыре в Аржантейле». Эта фраза, которая для Абеляра служит как бы эпилогом их любви, скрывает довольно неприятную, если не сказать более, истину, ибо двумя строчками выше он пишет с немного сбивчивой откровенностью: «Элоиза, следуя моим настоятельным просьбам, проявила полное самоотречение, уже к тому времени надела на себя покрывало монахини и вступила в монастырь». Из чего мы должны сделать вывод, что Элоиза по его настоянию стала монахиней в том самом монастыре, где она тогда находилась; поначалу она носила монашеское одеяние, но не покрывало — знак пострига и отречения от мирской жизни. Принятие покрывала состоялось по настоятельной просьбе Абеляра — прежде, чем он сам постригся в монахи. А это означает, что именно он принял такое решение и практически навязал его Элоизе. Быть может, он счел это совершенно естественным: ведь Элоиза была его женой перед Богом и перед людьми, но он сам не мог более быть ее супругом по причине своей телесной немощи, и узы брака могли быть разорваны только в том случае, если они оба вступают в монастырь.

Разумеется, вступление в монастырь в ту эпоху не было таким же деянием, каким оно представляется в наших глазах сегодня. Да, в наши дни такой поступок означает, что человек обрекает себя на жизнь за высокими стенами монастыря, на строгое затворничество, отрекается от всякой свободы и от всяческих мирских радостей; монастырь — это особое место, где избранники и избранницы в ответ на услышанный призыв Небес, призыв, обращенный к каждому из них лично, служат Господу; по мнению верующего, монашеский обет означает, что человек осознает свое высокое призвание и добровольно соглашается подчиниться требованиям, налагаемым этим призванием. Примерно так же обстояло дело и в XII веке, но в несколько ином «контексте»; монастырь был своеобразным общежитием, которое, как и всякое учреждение, вовлекало в свою сферу множество людей различного положения, имевших высокий сан, и простых братьев, монахов и послушников, людей, пожертвовавших свое имущество монастырю и проживающих в нем, а также мирян, которых связывала с монастырем определенная материальная зависимость, потому что они родились на его землях, выращивали на них пшеницу или виноград, а также и тех, кого соединяли с монастырем некие духовные узы, выражавшиеся в потребности приезжать туда на богомолье и для раздачи милостыни, а еще и тех, кто находился с монастырем в определенных отношениях в силу своей общественной функции — это поверенные в делах, управляющие делами общины, прокуроры, прочие должностные лица. Можно сказать, что концепция монастырской жизни на протяжении веков прояснилась, выкристаллизовалась, но зато оказался утрачен тот непосредственный контакт с обществом, который и превращал монастырь в убежище для преступника и в приют для бродяги. Весьма характерна для той эпохи пословица, существующая и поныне: «Не всяк монах, на ком клобук», или в другом варианте: «По наружности не судят». Это означало, что в тот период множество людей носили монашеское одеяние, не давая монашеского обета, который в строгом смысле слова и составляет суть монашеской жизни. Итак, в контексте жизни того времени выражение «пойти в монастырь» не имело точно такого же смысла и не вызывало таких чувств, как в наши дни, хотя правила монастырской жизни были столь же суровы и предъявляли к обитателям монастырей примерно одинаковые требования как тогда, так и сейчас.

Для Элоизы личная жертва была столь же значительна, как была бы значительна и в наши дни. Она, двадцатилетия я, безвозвратно отреклась от своей свободы. Абеляр принял решение принять постриг и удалиться в монастырь, и ни на единый миг он не усомнился в том, что Элоиза, может быть, не столь уж сильно расположена последовать его примеру; в своем повествовании он уточняет, что она это сделала «с полнейшим самопожертвованием». Позднее Элоиза отзовется на его слова эхом: «…после нашего совместного и одновременного пострижения, совершенного только по вашему решению…» Именно это решение позволяет с наибольшим основанием упрекать Абеляра, который настаивал на том, чтобы Элоиза первой надела монашеское покрывало (на что указывает Жильсон). Она была глубоко уязвлена. Ее любовь была такова, что она без малейшего колебания постриглась бы в монахини, чтобы последовать его примеру. Но Абеляр не выказал ей должного доверия, и это надолго оставило в ее душе глубокий след и чувство горечи. Позднее, много позднее эта горечь выльется в упрек столь резкий, что супруг Элоизы будет поражен его неистовой силой.

Однако в тот момент в поведении Элоизы нельзя было усмотреть ни сомнений, ни колебаний. Абеляр повелел ей надеть покрывало — она наденет его сама, по своей воле. В описании сцены, происходившей в монастыре в Аржантейле, заметны некие противоречия. Родные и друзья Элоизы выражали сожаление по поводу ее участи и убеждали отказаться от решения надеть покрывало; они говорили ей о ее молодости и о суровости монашеской жизни; они восклицали: неужели она наденет столь тяжкие оковы на свое будущее и на себя…

«Она отвечала на все уговоры только тем, что сквозь слезы и рыдания произносила жалобу Корнелии».[18]

«„О благородный супруг мой, ты не создан для столь позорного брака. Ужели моя злая судьба имела право занести свой топор над столь высокой головой? О, я преступница! Должна ли была я вступить в брак, чтобы стать причиной твоего несчастья? Так прими же во искупление это наказание, навстречу коему хочу я пойти по своей воле“. И с этими словами Элоиза приблизилась к алтарю, приняла из рук епископа освященное и получившее благословение покрывало и во всеуслышание произнесла слова монашеского обета».

Не раз исследователи обращали внимание на то, что это было довольно странно и необычно: вступать на монашескую стезю, приближаясь к алтарю со стихами Лукана на устах. Элоиза — достойная ученица Абеляра. Подобно ему, она глубоко прониклась духом классической древности. Если сам Абеляр ощущал себя раздавленным под тяжестью стыда — памятуя об участи евнухов в библейские времена, — то она чувствовала себя раздавленной, уничтоженной от отчаяния при мысли о том, что она, подобно героине «Фарсалии», стала причиной жизненной драмы своего супруга. Здесь становится очевидной направленность интеллектуального развития обоих наших героев.

Но если эти разнообразные цитаты из древних авторов придают повествованию Абеляра некий легкий налет искусственности, то собственно драма остается драмой и по прошествии многих столетий, касается ли это Абеляра, навсегда лишившегося надежды обрести ту славу, которой он так жаждал, или Элоизы, принужденной в двадцать лет согласиться на суровую жизнь вдали от мирских радостей, жизнь, которую выбрала не она сама. Вне зависимости от личных судеб Элоизы и Абеляра их история символизирует собой трагический конец несравненных историй любви, безвозвратное разъединение двух созданий, которые более не имеют возможности принадлежать друг другу, пусть даже и в мыслях. Две судьбы чрезвычайно одаренных людей на краткий миг сблизились и соединились; перед ними открылся сад наслаждений, но вот однажды их изгнали более жестоко, чем Адама и Еву, потому что теперь между ними воздвиглась та стена, что отделила Адама и Еву от земного рая.