"Карнавал" - читать интересную книгу автора (Арагон Луи)VIМы с Бетти поссорились. Право же. Из-за фон дёр Гольца. Тоже мне предмет. Как дело дошло до боевых фанфар, пользуясь лексиконом мсье Б. из Людвигсфесте, ума не приложу. Но дошло. Прямо среди музыки Иоганна-Себастьяна Баха. Поскольку «Карнавалом» Бетти была уже сыта по свои прелестные ушки. Разве я не говорил вам, что ушки у нее прелестные? Пока речь шла о Пфальце и о том, как мы поднесли к этому краю шведские спички, еще куда ни шло, хотя все это — травой поросло и ничуть не оправдывает поведения захватчиков во Франции в последние годы, но… Я готов был взять на себя ответственность за сожженный Пфальц, произнести вежливые слова, выразить сожаление, не показывать, что считаю это отвлекающим маневром, крапленой картой, не напоминать ей о «Лузитании»… О фон дёр Гольце у меня были расхожие представления молодого француза на исходе 1918 года. Все-таки странно было слышать, поверьте, фон дёр Гольц, фон дёр Гольц, это настоящий герой! Во-первых, в данный исторический период я героями был сыт по горло, больше, чем мадемуазель Бетти «Карнавалом»! На худой конец, я готов был отдать должное неизвестным героям. Бедолагам, положившим жизнь. Но только не тем, кого воспевали газеты! Ну ладно еще Гинмер,[23] сами понимаете, чуть что не архангел, тут я бы только хмыкнул. Но уж фон дёр Гольц! Теперь, когда я думаю об этом… Не то чтоб я испытывал запоздалое восхищение фон дёр Гольцем… Я не знаю имен немецких летчиков, нас не вскармливали на их славных делах, для меня немецкий летчик был всегда самое меньшее поджигателем. Ну, в общем, я мог, конечно, понять, что такое немецкие летчики для соотечественников… Однако фон дёр Гольц! Его турецкие похождения. Вообще немец, который суется в турецкие дела, героем быть не может. И так далее — Мадемуазель Книпперле любезно обозвала меня националистом. Только этого не хватало! Нет, я всего мог ждать, но это. Я — националист? Я считал себя вольнодумцем, поскольку никогда не верил в то, что наши потомственные враги отрубают руки младенцам. И даже, между нами говоря, находил недостаточно твердым Ромен Роллана. Взять хоть Рейнский собор — воюем мы или не воюем? Лучше б не воевать, конечно, но раз уж воюем? Однако фон дёр Гольц! Мы сцепились, забыв о Бахе, — кот только показал нос и тут же скрылся, жалобно мяукнув, — она за роялем, на диване кавардак, раскрытые парижские журналы мод, которые я специально попросил прислать мне, чтоб сделать приятное Бетти. Но она только фыркнула, что, если парижским портным угодно теперь, после войны, удлинять платья, в Решвоге сделать это не так-то просто, но ей плевать! В общем, она заняла агрессивную позицию по отношению ко всему, что исходило от нас. Может заказывать себе платья в Берлине, я… Однако фон дёр Гольц! Она вдруг чуть не вскрикнула! Я проследил за ее взглядом. За окном — детское лицо. Милая круглая рожица, веснушки, легкие светлые волосы, пронизанные солнцем, уже клонящимся к закату… Я встревожился, но еще не был уверен. Застигнутая врасплох Бетти заговорила по-немецки: Die Lena Schuiz, von Bischweiller, Gott verdammt![24] Господи, Лени, конечно же. Лени… Она стояла, пожирая нас глазами, скорчив рожицу, чтоб не расплакаться. Стоило Бетти встать, как ее и след простыл. Ну вот… Бетти объясняла себе, объясняла мне. Откуда ей знать. Это маленькая Лена Шульц, дочь крупного торговца пивом и минеральными водами, из Бишвиллера. Язык у нее длинный. Хорошенькое дело, она растреплет повсюду, что я запираюсь с французом. К тому же, знаете, эти девчонки — ужасные выдумщицы, такого наплетут. Право, Пьер, вам лучше уйти. И сразу, противореча самой себе, в конце концов, теперь уж все равно! А Шопена вы любите? Послушайте. Она играет Шопена. Что? Не помню уже. Я никогда не умел толком различить. Я хочу сказать, одну вещь Шопена от другой. Шопена в Шопене, если угодно. И хватит о фон дёр Гольце. Даю слово. Хотя все же это общая проблема. Когда живешь среди французов, когда живешь среди немцев… никто не может похвалиться, будто мыслит совершенно свободно. Существуют устоявшиеся представления. Бетти, потрясенная тем, что узрела мордашку Лени, готова пойти мне на уступки. И тем не менее, по справедливости, фон дёр Гольц — герой. Я встал и ушел под каким-то вежливым предлогом. Но она, конечно, поняла. Должен признаться, Шопена она играет чудесно, не так, конечно, как его играют виртуозы, но с такой интимностью… и вьющиеся колечки волос на шее, когда она склоняется над клавиатурой, развивая основную мелодическую тему. Что я плету? Да эти колечки у нее всегда, при чем тут Шопен. Ну и пусть, без Шопена они не те. По справедливости. А если я вовсе не хочу по справедливости? О Шульцах я уже наслышан. Да, вот люди, у которых французское сердце! Шульцевские грузовики курсируют по всем дорогам до самого Страсбура. Говорят, они поклялись выдать дочку за француза. Большое приданое. Зачем вы это рассказываете? Думаете, мне интересно? Девчушке месяцами твердили, что, когда придут французы… Я все валю в кучу, но поставьте себя на мое место! Я вдруг вспомнил, с чего началась вся эта история с фон дёр Гольцем. Я стал рассказывать о нашей с Теодором вчерашней прогулке. Хотя все, касающееся Фредерики Брион и прочее, в духе «Страданий юного Вертера», легко приобретало в беседе с Бетти какой-то дурной тон, казалось бестактным. Но в тот день вообще нужен был только предлог. Суть же дела была в том, что ее преподаватель пения, старый человек, проживший в Страсбуре не меньше сорока лет, ну, в общем, с окончания той войны… получил повестку от генерала, командующего частями, которые занимают Эльзас, что ему надлежит собрать свои вещички и в трехдневный срок выехать на родину. Это как, по-вашему, справедливо? Ну, раз он немец, раз он считает себя немцем… «А, — сказала она, — этого и следовало ожидать!» Так-то. Начался бесконечный разговор о понятии справедливости и несправедливости. Человек прожил тут всю жизнь, у него сложились определенные привычки, он привык к этим краскам, к этим запахам. Он судит обо всем, исходя из этих ощущений. А вы заставляете его перебраться на ту сторону Рейна, и все для него рушится, времена года не те, цветы не те, женщины не те. Жизнь-то ведь неотделима от окружающих предметов, они хранят в себе воспоминанья… в трехдневный срок все ликвидировать, упаковать, а ведь есть и такое, чего не увезешь. Взять хоть рояль… учеников… радости, которые испытал тут, и цвет этих камней. Справедливо, несправедливо. Я едва не ответил, что и немцы действовали несправедливо, вторгаясь во Францию, убивая людей, а солдаты в окопах, и все такое прочее, но слова застряли у меня в горле, потому что одна несправедливость не оправдывает другой несправедливости, я прикусил язык, а Бетти этим воспользовалась, совершенно бессовестно, и так, слово за слово, мы и добрались до фон дёр Гольца. И почему только принимаешь все это так близко к сердцу, нервничаешь. Ну ладно, сельский пастор, куда ни шло, еще может оттенять идиллию. Но фон дёр Гольц? Это случилось, пожалуй, дня два спустя. На катке. Да нет, мы с Бетти, разумеется, уже помирились. Марокканцы глазели на конькобежцев. Они, может, тоже не прочь были бы выписывать восьмерки, да у них на родине нет условий для тренировки. Бетти пыталась научить меня вальсировать, ко мне, от меня… так, так… осторожно! Вы упадете. Я замер на пуантах, точно мадемуазель Замбелли из Национальной Академии Музыки! Мальчишки проносились мимо нас, шарфы по ветру, чуть наклонившись вперед, руки скрещены за спиной, а я поворачиваюсь одним плечом, поворачиваюсь другим… Солнца сегодня нет. Обжигающий холод. Носы покраснели. Бетти напевает, чтоб согреться: «Roslein, Roslein rot, — Roslein auf der Heiden…»[25] Ox уж этот Гёте! Здесь и оступиться нельзя, чтоб не попасть в него. Кстати о Гёте, а вот и наша крошка. Она продумала свой выход! Одета, точно ей двенадцать лет, молодеет на глазах. Закутана в тонкую шерстяную шаль, которая перекрещивается на груди и завязана вокруг талии. Поверх курточки с отделкой из белого кролика. А на голове — колпачок. Ни дать ни взять иллюстрация к баварскому святочному рассказу 1890 года. Она норовит оказаться против нас как раз в то мгновение, когда я беру в сторону, из-за этого конёк у меня подвертывается, я подскакиваю, раз, два, три, чтоб восстановить равновесие. Нет, вы только посмотрите на эту маленькую эринию, преследующую Ореста! Я не Орест. Этот вихрь угрызений меня не трогает. Я ей ничего не обещал. Самое большее, она узнала от меня, что у нее есть язык. В конце концов, вся эта мимическая сцена, неправильно толкуемая Бетти, начинает ее раздражать, она шепчет мне: «Я поговорю с ней…» Я хотел удержать ее, но где там, она и внимания не обратила. С тревогой созерцаю их издали. Я присел на подоконник и ворочаю в ботинках большими пальцами. Даже на чтение того, о чем уже рассказано, потребуется больше времени, чем длится весь шумановский «Карнавал»… Но это мое замечание — образец примитивного подхода, когда в расчет принимается только то, что на поверхности. Все случившееся умещается в пригоршне, в капле росы. Здесь все — память, пусть ошибки, пусть забвение. Все чуть «сдвинуто». Я замечаю сдвиг по деталям, и их подметит всякий, кому знакомы нижнерейнские земли. Решвог, как легко убедиться, находится от Бишвиллера не так близко, чтоб городские девушки могли успеть всего за час, от шести до семи, сбегать туда за молоком и вернуться домой. Очевидно, под именем Решвога, где я действительно побывал несколько раньше, моя память подсовывает мне Оберхоффен, являющийся просто пригородом Бишвиллера. Я явно перепутал какая часть куда направлялась, когда мы вступили в Эльзас, ночевали мы в Бишвиллере, и именно это ставит под сомнение историю маленькой Шульц: кто же тогда был на постое у торговцев пивом? Моя совесть, как бы там ни было, чиста. Не военфельдшер ли? Говорят, мы похожи. Но в таком случае встреча с Беттиной в поезде должна была произойти неделей позже, уже после Решвога, а вовсе не в день, когда мы вошли в Страсбур. И именно из Решвога мы действительно отправились на прогулку с Теодором. Иначе все необъяснимо: от Оберхоффена до Друзенгейма через Бишвиллер и Рорвиллер километров шесть, семь самое большее, то есть столько же, сколько от Зезенгейма до Друзенгейма. От Решвога до Зезенгейма по описанному маршруту не менее десяти километров. Это бы еще возможно, если взять промежуток между обедом и наступлением темноты, но если по дороге из Оберхоффена сделать крюк на Фор-Луи, что удлиняет путь примерно на пятнадцать километров, ничего не получается. Это — о географической неточности. А она влечет за собой также некое смещение персонажей. В частности, Теодор — я соображаю, что мы с ним оказались в одной дивизии только после того, как нас отправили в Саарскую область, значит, в январе или феврале. Вспоминаешь, вспоминаешь, а как же было в точности? Кто же жил в семействе Б. в Фор-Луи? И зачем понадобилось, чтоб это оказался именно Теодор? Из-за другой истории, где друзенгеймские стрелки играют совсем другую роль. С другим доктором, с ночным пожаром в доме… как же все это взаимосвязано, есть ли тут какая-то внутренняя необходимость? (Навязчивая подмена Оберхоффена Решвогом не нова для Антуана, лет девять назад он или я, один из нас двоих, написал об этом стихи, в которых я сейчас обнаруживаю другой тревожный факт: Так какие же все-таки были глаза у Беттины — черные или зеленые?) А я между тем сидел в левой ложе Зала Гаво. Время от времени чадила, никла одна из больших свечей, воск стекал, фитиль падал, кто-то кидался, чтоб предотвратить пожар. Несколько высоких канделябров погасли, и музыка лилась в сгущающихся потемках. Но для меня эти потемки играли роль света, я яснее видел свое прошлое более чем сорокалетней давности, я в него погружался или нет, точнее, всплывал из него. И вот тогда я заметил пару в соседней ложе, ближе к так называемой сцене, пару, на которую не обратил внимание прежде, до того как померк электрический свет, поскольку был поглощен разглядыванием убранства зала. Женщина… не стану говорить вам о ней. Она всем известна, эта прелестная мягкость, которую не только не притушил, но, напротив, сделал еще более трогательной возраст. Я не рискну говорить вам о ее глазах. По фотографиям я и сам не верил. А потом она вдруг обратила глаза ко мне, мне следовало бы сказать, на меня, если б не то, что ее широко открытые глаза меня не видели, взгляд скорее проходил сквозь меня, подобно сновиденью. Она оставалась в пальто, белом с беж, рукава на плечах были чуть приподняты, и это придавало ей величавость, нечто царственное. Она не скрывает седины и не придает особого значения косметике, я заметил, как она подмазала губы, обратясь перед тем с вопросительной гримасой к сидевшему рядом мужчине, который склонился к ней. Тут я узнал и его. Разница в возрасте между нами всего месяц, так что он тоже изменился, подобно мне самому. Если бы я взглянул на себя, теперешнего, глазами того, из 1918 года, узнал бы я себя? Вот как, значит, выглядит в 1962 году военфельдшер из Решвога, если только то был Решвог… вот что сделала с ним жизнь, с его лицом, с его душой. С тех пор мы ни разу не виделись, хотя я часто встречал его имя в газетах, в книгах и знал, конечно, что это он — наш юный доктор, у которого было столько неприятностей из-за марокканцев, но, в общем, я о нем почти не вспоминал. Глядя на него сейчас, я почувствовал на себе разрушительную работу времени. Черты лица, фигура, но, главное, утрачено ощущение первозданности мира. Вот он сидит, рука покоится на спинке соседнего стула, точно некий воображаемый укрепленный вал, которым он постоянно защигцает эту любимую им, как всем, впрочем, известно, женщину. Чуть наклонившись, что слушал он? Рихтера или попросту присутствие Эльзы? Лицо Бетти, когда она вернулась, было не столько озабоченным, сколько удивленным. А девочка исчезла. Помогите мне снять коньки. Пошли к нам, выпьем горячего кофе. Не откажусь. Мы устроились на диване, каждый в своем углу, со своей чашкой. Ну, что она вам сказала, эта девочка? Бетти не отвечает, она поглощена размешиванием сахара. Смеркается. Потом вдруг: вы почему скрытничаете? Почему не сказали мне… «Хотел бы я знать, Бетти, что я должен был вам сказать?» В конце-то концов. Во имя чего? И по какому праву… Что она там ей наплела, гадкая девчонка? Мало-помалу вытягиваю. Короче: — Она говорит, будто ждет от вас ребенка! Ну нет. Какая наглость. Что еще за бредни? — В общем, Пьер, возможно, она и присочиняет… девочка… но все же, вы, значит, были с ней знакомы? Как раз из-за этого-то я чувствую себя неловко. Так что предпочитаю вспылить: — Дуреха! Она что думает, дети во рту делаются? Вот. Бетти, в сущности, ей не поверила… Лопух. Странно, врать так нелепо, но все же врать. — Вы не рассказывали мне, милый друг, о ваших похождениях… Оказывается вы каждый вечер… Ладно, ладно, не каждый, это, может, и перебор, но все же… Я обращаю ее внимание, что в часы этих прогулок я, как правило, нахожусь у нее. Очко в мою пользу. — Она говорит, что выйдет за вас замуж, поскольку у ребенка должен быть отец… вы будете управлять фабрикой минеральных вод, пока господин Шульц не уйдет на покой, а тогда уж займетесь и пивом… — Нет. Это уж слишком. Я в самом деле рассержусь. Я рассержусь. — Не стоит угрожать мне этим, — говорит Бетти, — вы уже и так рассердились. Взгляните на себя в зеркало, вам следовало бы расстегнуть ворот! — Чтоб вы потом сказали, что беременны, благодарю покорно! От ее серьезной мины не осталось и следа. Я же вам сказала, эти девчонки страшные выдумщицы, такое наплетут… Ну, а все-таки, вы с ней целовались? Послушайте, Пьер, мне вы можете сказать. Я ведь не дура. И потом вы в праве… хотя на вашем месте… среди них есть и покрасивее. К тому же девушка, которая считает себя беременной из-за того, что она… не велико, наверно, удовольствие. К тому же, когда она показалась в окошке, у вас был такой вид… весьма красноречивый, я могла допустить. И все-таки, нехорошо. Я вас считала более… ну, другим. А что это еще за выдумка, будто вы ночевали у Шульцев? Я понимаю, для оправданья необходимо, чтоб именно вы были первым встреченным ею французом, стоявшим на квартире у ее отца и т. д. В семье всегда говорили — наша дочь, за первого француза… Мне хочется закричать: простите, Бетти. За что простите? И потом, это значило бы признать… признать не Лени, вот дрянь какая, но признать, что… Я ведь Бетти ничего не говорил. Между нами ничего и не было. Она не больше вправе, чем я… Только бы не разнюниться. Этого еще не хватало. Речь идет о Лени. Бетти взяла один из французских журналов. Что-то говорит. До чего ж талантлива эта мадам Шанель! Да, только в Париже. Говорят, любая девушка в Париже. Это правда? Врожденное изящество, так, что ли? Готов побиться об заклад, что не пройдет и десяти минут, как она отдаст мне Гёльдерлина за Рембо. Этого она не сделала, но села за рояль и сыграла по памяти, вы понимаете — по памяти, «Террасы в лунном свете»… Она останавливается, опустив кисти, чуть касаясь пальцами клавиатуры, но мысли ее далеко. Потом она говорит: Пьер… Что? Пьер… Господи, что она сейчас сделает, что скажет? Я сам не свой, нет это невозможно, и все из-за ребенка, которого я сделал этой сумасшедшей! Я сам себе смешон. Ерзаю на диване. Охота высморкаться. — Пьер, — говорит она, точно от повторения моего имени… — Пьер, мысль не так уж плоха. Сейчас она, не спорю, что называется Backfisch.[27] Но это проходит. И быстро. Подумайте, сформировать сознание девушки, превратить ее в женщину, ну, в общем, не только в постели… Как знать. Может, именно это и нужно — для жизни, для счастья, короче, для всего, что впереди. Не перебивайте меня. Что я хотела сказать? Жить в Бишвиллере не так уж плохо. Городок приятный, и люди не злые. Дом у Шульцев красивый. Теща будет вас обожать, a Kugelhopf она готовит еще лучше, чем мама. Семья весьма состоятельная. Зять сразу станет подлинным ее главой. Они католики, вы знаете? Это, очевидно, упрощает. — О Бетти… — Я не смеюсь. Я действительно так думаю. И говорю, что думаю. К тому же… Не делайте такого лица. Можете не говорить. Я отлично понимаю. Мы, лютеране… — За кого вы меня принимаете, Бетти? — За славного молодого француза, слегка лгунишку, но милого мечтателя, фантазера. — Бетти! — Что, Пьер? И вот она уже снова вернулась к Гёте, который был моим ровесником, когда его застольный приятель Вейланд, страсбурский студент родом из Бишвиллера, ввел его в дом пастора Бриона в Зезенгейме. А Фредерика была примерно ровесницей Лени Шульц: так что тут нет ничего дурного. И как знать, останься Гёте в Зезенгейме… Девочка хранила ему верность в течение сорока двух лет, после их последней встречи. Есть о чем задуматься, говорит Бетти. — Ведь вы, по вашим словам, как раз листали на днях «Dichtung und Wahrheit». Воображаю, что понимают в этой книге ваши крестьяне, с которыми вы дуетесь по вечерам в трефового валета. Разве не в трефового валета? Знаете, между нами говоря, я гётевской «Wahrheit» не очень доверяю. Что произошло на самом деле между ним и Фредерикой? Между вами и Леной Шульц? Даже между вами и мной, взбреди вам когда-нибудь в голову написать воспоминания о своей молодости, о своих годах ученья, милый мой Вильгельм Майстер. Останься Гёте в Бишвиллере… нет, в Зезенгейме. Может, он действительно только целоьался с маленькой Брион? Кому это известно? Он же пишет: «In deinen Kiissen welche Wonne!»[28] А вы могли бы так написать Лене Шульц, нет? Как знать, может, дочка пастора тоже думала, что дети делаются во рту… А папаша Брион был лютеранином. Впрочем, воспитание девиц что у католиков, что у лютеран… Тут она принялась мне объяснять, что эльзасские городки хранят воспоминания, традиции, которые делают их гораздо более притягательными, чем то может показаться проезжему. Взять хоть Бишвиллер. Раньше 15 августа называлось там Дудочным днем, Pfeifertag, в этот день туда съезжались деревенские музыканты со всей округи, от Рейна до Вогезских гор, от лесов Хагенау до Хауенштейна, чтобы выразить свои верноподданнические чувства тому, кого именовали Geigerkonig — Скрипичный Король. Обычай восходит примерно ко времени основания Людвигсфесте. Когда Гёте посещал семейство Брион, Geigerkonig'ом был сеньор Де-Пон, унаследовавший в ту пору титул сеньоров Рибопьер. Бишвиллер продолжает по сей день рассматривать себя как своего рода музыкальную столицу. Она умолкла, точно замечталась, потом добавила, как будто и не было этого пробела, этой музыкальной паузы: — Меня всегда приглашают чуда играть. Так что мы не расстались бы окончательно, поселись вы в Бишвиллере. При условии, разумеется, что и я не уеду отсюда… По правде сказать, я уже послушал ее. Мне почудилось, будто я услышал. Боже мой, как мы рады уловить хоть малейший оттенок! Какие слова она ни произносила, самое главное, самое важное вовсе не то, что произнесено, но то, что таится за сказанным. Мне почудилось, будто я расслышал сожаление. А если и не сожаление, то нечто другое, какую-то дрожь в голосе. Что-то, во всяком случае, изменилось в наших отношениях. Слова Бетти были косвенным признанием в том, что между нами могло оы существовать, возможно, и существовало иное, совсем не то, о чем говорилось вслух. «Мы не расстались бы окончательно…» И о Лени ли думала она, об этом ли беглом и не имевшем продолжения поцелуе, когда повторяла строку Гёте «In deinen Kiissen welche Wonne…» — гак ведь можно сказать и о поцелуях, которые были, и о поцелуях, которых жаждешь. Во всяком случае. Разговор шел уже не о музыке, не о фанфарах… карнавал кончился. |
||
|