"Карнавал" - читать интересную книгу автора (Арагон Луи)

V

А Арзас и Лореи Это страны рогачей Тир лю. Леон-Поли Фирг

Погода была фантастическая. Голубой холод, сказал Теодор. Зимнее солнце точно надело желтую соломенную шляпку не по сезону. Все блестело, как на страницах толстого каталога товаров для каникул. Мы шагали быстро, дни теперь короткие, а если следуешь по маршруту школьников… Дело в том, что Теодор непременно хотел показать мне церковь Вобана, а Фор-Луи был в стороне от дороги на Друзейнгейм, почему бы и не посмотреть? Часом больше, часом меньше. Здесь поговорить или там… Мы были в том возрасте, когда важнее всего поговорить друг с другом, Теодор придавал всему интонации Жарри. Я рассказал ему, что Гёте — после того, как мне это сказала Бетти, я проверил по «Dichtung und Wahrheit»[14] Гёте, валявшейся у моих квартирных хозяев, забавно, однако, это, по-видимому, издание для школьников, — так вот Гёте называл это место его французским именем. Для доктора Гёте — нечто вроде Перубия, как он выражается. По его мнению, нужно и впрямь быть сродни подданным короля Юбю,[15] чтоб переводить географические названия на язык папы-мамы. Он поучал меня: такие люди, как мы, должны, напротив… не хватало еще вернуться к «Фор-Луи», мы и без того явились сюда ряжеными, от всего этого разит военным горном, Пуанкаре, «Мадлон». Зато называть Людовика XIVЛюдвигом, пожалуйста, в добрый час. И заметьте, что в годы Революции говорили Фор-Вобан, ну, пусть Людвигсфесте, куда ни шло. Нам уже, впрочем, недалеко до… Как вы его именуете.

Итак, батальон Теодора в первые вечера угнездился здесь. Он объясняет мне. Можешь сказать, это город, который так и забыли построить. Иными словами, он был выстроен Людовиком XIV. нет, точнее, Вобаном. Распланирован как по линеечке, подобно американским поселениям, разбит на квадраты с одинаковыми, симметрично поставленными домами, руины замка Хагенау предполагалось — как утверждают туземцы — сохранить в качестве украшения. Нет, урбанизм недуг отнюдь не новый! Среди всего этого церковь выглядела, должно быть, не такой гигантской, я хочу сказать, тогда, на закате XVII века, в самом свище Его Величества, и укреплено все это было на совесть, архитектурный проект, где ты ничего не упустил из виду, предусмотрел и перспективу осады и потребности души. Застроен был, в сущности, только остров на Рейне, все, что вы там видите, появилось потом, после Вобана Фор-Луи понемногу вгрызался в сушу. В 1793 силы Коалиции разрушили город артиллерийским обстрелом, батареи стояли на том берегу реки. А когда мы год спустя вернулись — Сен-Жюст, Карно и прочие… никому и в голову не пришло его отстроить. Да и впоследствии. Таким образом, как мы можем убедиться собственными зоркими глазами кубистской эпохи, от него только и осталась крепость-церковь, которую сейчас я возьму на себя честь показать вам, следуйте за гидом… перед ней участки земли, разрезанной на прямоугольники дорогами, которые были улицами некоего Ле Корбюзье той поры. Дома, как видите или не видите, стоят дальше, разбросанные со своими садиками как попало, без всякого порядка. Если говорить о творениях искусства, то за церковью, на равнине, прежде бывшей руслом Рейна, есть еще навесной канал, нечто вроде нескончаемого вала, параллельного реке. Теперь это уже не остров, но как бы польдер. А водные пути к Страсбуру или к Хагенау, будь то канал или мертвый рукав реки, равно именуются тут Модером. С одной стороны, так проще. С другой — ты окончательно перестаешь что-либо понимать. За валом леса, которые выросли здесь уже после Людовика XIV. Это видно по стилю Версаля — ни на су. Простите, — ни на пфенниг.

При этих словах на дорогу выскочил странный персонаж.

Точно на ярмарке, в тире, когда попадаешь в яблочко из карабина. Старик лет за восемьдесят с ружьем Граса на ремне, с патронташем, в охотничьих сапогах, а на голове кивер. А, доктор!

Замахал он руками. Эта борода веером был в 1870 франтирером, и теперь он извлек на свет божий свой головной убор, дабы приветствовать французов. Донельзя возбужден. Теодор был первым, кто вошел в его жилище несколько дней назад, так что можете представить до чего он обрадовался! А как господа стрелки?

При этом он крупный землевладелец и через жену в родстве с королями Баварии. К тому же — мануфактуры в Мюлузе. Знай я, что встречу вас тут, вот так, неожиданно! Почтеннейший мсье Б. все еще был взволнован тем, что принял у себя в доме милых стрелков, ать, два, ать, два… они их заполучили, они, я имею в виду мадам Б. и его, их, я имею в виду офицеров батальона, к себе на обед, ну и прием, скажу вам! Взять хоть эту манию накладывать в тарелки сырой хрен, от которого потом болит живот. Но с тех пор от мсье не дождались бы за все золото мира слова «красный» — в разговоре он обозначал обычно этот цвет, как вишнево-синий или смородинно-зеленый, и даже если речь заходила о Бетховене… Вам известно, что он останавливался у нас, Бетховен, по дороге в Страсбур… Бетховен приезжал в Страсбур? Питекантроп 1870-го пропускает вопрос мимо ушей, даже если речь идет о Бетховене, ему набили оскомину разговоры о музыке, он предпочитает военные фанфары… Ну, кто лучше знает эти края? Все же он сетует на какого-то младшего лейтенанта, который показался в деревне с прислугой, с его прислугой, мсье Б… я имею в виду.

Надо все же соблюдать приличия. Мне вспоминается рассказ Бетти: спрошу — ка я его, правдива ли вся история о полуголых танцорах, но Теодор перебивает меня на первом же слове. Вы что, спятили, Удри, — после того, как поспешно отделался от старика, сказав ему на прощанье, а я и не знал, что механические бритвы существовали уже во времена Тьера, — есть вещи, о которых не говорят перед противником. Противником? Теодор ухмыляется: противник не обязательно тот, кто стреляется с тобой на поединке. А знаете, с кем еще в родстве сей национальный гвардеец, и тоже по женской линии? Нет? Угадайте! Сдаетесь? Скажите, что сдаетесь… Ну ладно. Сдаюсь. Теодор долго молчит, точно выжидает, пока я созрею. Или хочет поиграть на нервах. Пощекотать мое любопытство. Явно обдумывает, как поразить меня. Или придумывает. Кем бы это поразить меня посильнее, а?.. Иисус Христос, Бетман Гольвег, Мухаммед, Блерио… кто? Но где же церковь? Да вот, рядом. А, черт побери, ну и силен же этот Вобан! Представьте себе Мадлен, только без колонн. Среди поля, где не было бы полей.

Все это, все, что за этим следует, явственно видится мне сегодня, всплывает из памяти, точно старый романс в музыкальном ящике Пандоры, цилиндрик вращается, цепляет, крутится. И нет уж ни Фор-Луи, ни меня. Это театральная Троя, сочиненная, чтобы высказать то, что назрело, и по ней прогуливается Троил с приятелем, такие, как на критской глиняной посуде, со щитами, закрепленными на руке, в своих греческих поножах, шлемы набекрень, короткие кинжалы, они ведут беседу о Крессиде, которая берет уроки пенья, война там или не война… Не говорите, что мне следовало бы уточнить пейзаж, реалистически воспроизвести его, чтоб можно было по нему определиться, ведь Рейн — не Скамандр, знаю, знаю… И Модер тоже. В моем глубинном зеркале все видится именно так. К примеру, место, где приятели сворачивают, дамба. Существует дамба на самом деле? В тусклом свете на ней поблескивает канал. Вообразите парижские укрепления до 1914 года, а поверху течет вода. Идешь по течению. Кидаешь в нее камешки. Молчишь. Как ни в чем не бывало. Впрочем, меня это успокаивает. Так с кем же в родстве ваш мсье Б… из Людвигсфесте? С Ле Баржи, княгиней де Караман-Шиме, с Бони де Кастелланом, с Маринетти? Как я ни напрягал свое воображение, ответом было лишь «А?». Впрочем, когда мой Теодор с победоносным видом провозгласил имя Фридриха Энгельса, я испытал разочарование. Потому что, при всем его воображении, ему и в голову не могло прийти, что такой начитанный парень, как я… не имел ни малейшего представления об этом Фридрихе как его там дальше. Он попытался объяснить мне жестом. Тот, другой. И т. д. Но раз уже я не знал этого господина, то и не знал.

Непоправимо, коль скоро он умер много лет назад, ему, бедняге, не пригласить нас выпить вместе. Вы говорите, мой дорогой Теодор, что этот Фридрих и прочее… был, значит, немецким промышленником, из хорошей семьи заправил тяжелой промышленности Рейнской области, не так ли? Откуда мне знать его, сами посудите… моя семья совсем из другого мира. И так далее.

О чудо снега под ногами, скрип… сверкающая блестками пудра, которую гонит ветер, борная кислота, легкая-прелегкая, а под ней безвозвратно отвердевшая земля, накрепко схваченная, накрепко замороженная, непроницаемая земля, кора, которая отделяет нас от царства мертвых, снег, подобный словам, подобный тому, что заменяет тебе мысль, ускользающий и пленительный. А может, вовсе даже не было никогда войны — ни в 1870–1871, ни в 1914–1918. И все только воображение, как и красота снегов…

Мы спустились в заросли, короче, в лес, вышли на просеку вдоль Рейна, вверх по течению. Сейчас Рейн, Модер — всё в разливе: меж кустами плещется грязная вода со снегом, местами пройти можно, но надо знать где. Вода просачивалась повсюду, все пропитывала, булькала, завихрялась вокруг стволов, неожиданно прокладывая себе новый путь, пуская пузыри, которые золотились на сером фоне, ну и мерзость, тут, казалось, пропадешь ни за что ни про что, достаточно поскользнуться — и дело с концом. Теодор забыл о своем промышленнике, он был окончательно околдован, говорил об утопленниках, о Лантельме, упавшей с яхты Эдварда… а эти из какой оперы? (Меня подмывало бросить в эту уху Шумана, но я сдержался. В мире Теодора для Шумана не было места.) Вдруг он сделал стойку, как охотничий пес: посмотрите, да посмотрите же!

Качались верхушки обнаженных деревьев. Внизу, вокруг стволов, завихрялся Модер. Деревья походили на часовых, которые вот-вот уснут, выронив в воду свой пугач. Высокие ветви тополей никли под тяжестью странных птиц. Это еще что?

Теодор, с загоревшимися глазами охотника, голосом старого бабника, натолкнувшегося на девочек, которые стайкой выходят из школы, сделал мне ш-ш, ш-ш и чуть слышно выдохнул: «Фазаны…»

Фазаны? Да, фазаны всего мира назначили тут сходку. Они качались на ветру, чувствовалось, что они, отяжелевшие, словно хмельные, клюют носом, скованные морозом, рыжие птицы, которые притаились здесь, может, они уже убитые, может, это от дроби пошатываются под ними деревья. Время от времени один из них пробует встряхнуть крылом и сам пугается шума, который произвел, мгновенно захлопывается, точно сумочка. Ты заметил, есть ли в ней пудреница? Фазаны знают, что упадут, но этого еще мало, чтоб взлететь. Взлететь, чтоб улететь, но куда? Со всех сторон вода, глинистая и зеркальная вода, так что кружится голова, это хуже, чем кофейная гуща, взор мутится, зоб выворачивает наизнанку, и фазан изо всех сил вцепляется в свою ветку, посмотрите, посмотрите вон на того, на какого? Справа, нет на другого… вот, вот. Вот!

Фазан, как камень, как самородок, как горящая лампа, как невпопад сорвавшееся с языка слово, со своего насеста, в бреду, с закатившимися глазами, с колотьем в груди, с мурашками в перьях, с немым открытым клювом, выпустил ветвь и, зачарованный плеском, смертельно опьянев от головокружения, падает, но едва шевелит крылом, утратив нить, все, чему обучился у матери, весь свой жизненный опыт дичи, он вращается, огненный, мертвый лист, кулек жареной картошки, с чем сравнить его? Он плюхается в воду, трепыхается в ней, потерянно плещется с криком, в котором уже нет ничего фазаньего, его уносит течение… А Теодор вдруг придя в себя: «Жаль… у вас нет случайно удочки? Вы смеетесь, а я вот уже четыре дня с завистью гляжу на местных, которые ловят на крючок бекасов… но уж фазанов, ни в сказке сказать!»

Срезав петлю, которую делает, отступая вглубь, Модер, мы вышли к Vater Rhein.[16] Взглянуть на Германию на том берегу. Вот и ты, моя милочка. После всего, что о тебе нарассказали… Страна как страна! Кто-то там виднеется, смутно, река широкая, их двое, по-моему, как и нас! То есть, мне не удается точно разобрать, какого они пола, отсюда их контур нечеток. И все-таки есть в этом что-то новое, после всех обрыдлых пейзажей войны. И я принимаюсь объяснять Теодору. Поскольку у меня, естественно, имеется собственная точка зрения. Он слушает меня с учтивой миной, когда я говорю о мадемуазель Книпперле. Забавно, но и в моем тоне, когда я говорю о ней с ним, появляется что-то церемонное. Я не посмел бы назвать ее Бетти. Может, тут играет роль мундир, красный бархат на околышке кепи. Всякие бывают карнавалы. Это не ускользает от Теодора. Он слегка посмеивается надо мной, не слишком. Я мог бы многое от него узнать. Он был, к примеру, в экспедиционном корпусе в России, не объяснит ли он мне, что такое Советы… я не верю тому, что пишут о них в «Матен». Как ни странно, он уклоняется от прямых ответов, архитектура, крашеные дома, зеленые и темно-малиновые крыши.

Я ведь искал встречи с доктором, чтоб поговорить о Бетти… удивительно, почему на каком-то повороте фразы я перескочил на русскую тему… С изумлением замечаю, что увлекаюсь все больше. Задаю вопросы. Странная вещь стыдливость. У каждого своя: о Революции из него ничего не вытянешь. Можно подумать, он избегает этой темы. Когда он сворачивает на лирические воспоминания о крашеных домах, я пытаюсь себе их представить, но мне не удается. Что значит крашеные? Сначала я подумал, что они раскрашены как мебель — цветы, птицы, декоративный орнамент. Но Теодор все возвращается к Петербургу — он никогда не говорит Петроград, — белые ночи, острова. Все случившеесядля него нечто интимное. У меня создается впечатление, что видел он не больно-то много, их поспешно отправили в Архангельск. Спрашиваю: «Значит, Россия — это своего рода карнавал?» Он долго не отвечал, хохоча своим утробным смехом, точно у него брюшко, хотя на самом деле он скорее поджарый. В сущности, так всегда получается, и не с одним только Теодором.

Невозможно толком узнать, что же, собственно, происходит. В Цюрихе ли, в Москве ли, даже — в Париже. Письма, которые я получаю, новый интерес к жизни, проснувшийся у всех, и кто чем занимается… все это совершенно непонятно отсюда, из Решвога. И в самом Решвоге, где дома некрашеные, понятно не больше. Что, в конце концов, сделали с парнями из Фор-Луи, которые раскрашивали себе торс? И вообще, что у них в головах, у всех людей?

Теодор заставил меня повернуться спиной к Рейну, мы подошли еще к какой-то реке, естественно, снова Модер. Перешли через него неподалеку от деревушки, которая называется Статтматен, а что там… Друзенгейм? Я повел вас окольным путем, чтоб показать… он напускает на себя таинственность. Что еще за комедия? Когда я спрашиваю его, как называется это место, а он отвечает, если б вы только знали, это уже не смешно.

С Энгельсом он промахнулся, хочет теперь взять реванш. Ну так как же, по-вашему, может называться эта деревушка, а?

Нейи-сюр-Марн, Вильфранш-на-укуси-меня-за-палец, Виллесу Мальзерб, какие еще есть станции метро? Я сразу сдаюсь. Ученик Удри, а ведь могли получить прекрасную отметку. Я все же не понимаю, каким именем нарекли. Кого? Ну вот опять! Он готовил свой эффект, томил на медленном огне. Пока не порыжеет. Тонкий намек на недавнего фазана, да примет Модер его душу! Я прошу вас, Теодор, право же. Чего вы ждете? Дроби?

Он небрежно бросил: «Зезенгейм»… ну как? Я не понял этого «ну как?». Он упивается собственной остротой, наслаждается произведенным впечатлением, а я все еще никак не смекну, догадка не искрит, моя бунзеновская горелка не вспыхивает огнем… «Зезенгейм», бубнит он, точно на церковной службе, Поначалу Зезенгейм говорит мне не больше, чем Фридрих Как-его-там, потом. Потом, нет, да нет же — да, конечно, да, я просто не расслышал, в ушах у меня свистит и нос мокрый, далеко еще? Потому что быстро темнеет… Зезенгейм, доктор?

Да, господин лейтенант, точно, черным по белому, вон там, на равнине, чуть правее, выше, да нет же, нет, ближе к нам…

Правильно… колокольня, низкие ограды, коровы на зеленом с белыми проплешинами лугу, этот кусочек литературы, этот леденчик для экзаменующихся на конкурсе преподавателей немецкого, Зезенгейм, дорогой мой, вы совершенно правильно расслышали, Гёте:…wir rissen einen anmuthigen FuBpfad iiber Wiesen, gelangten bald nach Sesenheim, lieBen unsere Pferde im Wirtshause und gingen gelassen nach dem Pfarrhofe…[17] Векфильдский священник на Модере, с двумя дочками, как нельзя более liebenswiirdig,[18] и, если помните, этот сельский пастор, едва ли не самая прекрасная фигура, выписанная на первом плане современной идиллии, — как выражается Вольфганг — человек, подобно Мельхиседеку, совмещающий в себе священника и царя… как, я смеюсь? Так выражается сам творец Фауста и Вертера, проявите почтение, гадкий мальчишка. Гёте вашей Беттины, в 1770 году, если хронология меня не подводит, предстоит именно здесь обнаружить Фредерику Брион и ее старшую сестру Оливию, которая в семье была более известна под именем Мари-Саломе.

Фредерике шестнадцать… «Гляди-ка, как Лени…» Лени? Теодор посмеивается, надо же, есть еще, оказывается. Лени? Я бормочу что-то невнятное. «Дом священника все тот же…» — говорит Теодор, который на такой же короткой ноге с «Духами дамы в черном»,[19] как с Гёте и с Мемориальным холмом. В саду, за домом, показывают беседку, точнее, небольшой бугор, поросший травой и деревьями, на который Фредерика подымалась, чтобы увидеть издали, на равнине, — дело, очевидно, было летом, — как пылит дорога под копытами Вольфганга, простите, его коня:

Es schlug mein Herz, geschwind, zu Pferde! Es war gethan fast eh' gedacht…[20]

Дада,[21] я долго дожидался! Как видите, все уже было, гораздо раньше, чем принято считать. Спасибо, до меня дошло. Ну а когда он говорит Und doch, welch Gliick geliebt zu werden,[22] это вам, господин лейтенант, ничего не напоминает? Быть любимым…

Вы сегодня слишком много себе позволяете, доктор, — это что, признак хорошего воспитания?

Он показал мне сложенную бумажку, которую дал ему военфельдшер, только что, пока я играл в шахматы… странно, мне ее лекарь не показывал. Но пришел Теодор, а откуда он его, собственно, знает, Теодора? Гляди-ка. Статья, написанная им в связи со смертью Аполлинера, где он намерен опубликовать ее, Теодор точно не знает, в «Нор-Сюд» или в «Сик», естественно, больше-то негде ведь, это верно. Дайте-ка взглянуть, доктор.

Можно подумать, говорит доктор… что можно подумать? Читайте сами. Можно подумать, будто он гулял вместе с нами, а потом, как и мы, остановился здесь, зашел в кафе напротив церкви… и пока мы говорили о Фредерике Брион, он, поглядывая на погост, покусывая время от времени тупой карандаш, нацарапал эту надгробную речь, поставив первым делом в уголке: «Историю Гийома Аполлинера я завещаю будущему…» …потом остановился, пропустил строчку, о чем же он мечтал, пока мы беседовали?

Я читаю на помятом листе, со стершимися на сгибах буквами, то, о чем он думал, ожидая, когда принесут пиво, меж тем как наши с Теодором мысли витали в 1770 году… Я читаю эту статью, написанную студентом-медиком в бегах:

«Виновный в похищении небесного огня, радуги, только что скончался Ересиарх, сраженный великой европейской чумой.

Справедливое наказание за жизнь, которая неизменно вторгалась в запретные царства магии.

Кто из нас решился бы утверждать, что этот Музыкант из Сен-Мерри не сын римского кардинала? Он был окружен легендой, позолоченным нимбом, подобно византийским кесарям. И только об этой легенде буду вспоминать я, дотошный биограф неповторимой красоты, которую сеял он на своем пути, пусть погибнет безвозвратно труп частного человеками пусть останется в дупле дуба волшебник Аполлинер, чей не нуждающийся в устах голос будет вдохновлять юношей грядущих поколений на страстный и пылкий поиск неведомых эликсиров, которые завтра будут опьянять больше, чем алкоголи прошлого. Кто скажет, во время какого путешествия и на какой Восток стал он волхвом и пророком? Некие знаки предвещали многие события его жизни, один художник в тысяча девятьсот тринадцатом увидел на его голове шрам той раны, которая еще только будет нанесена. Он был связан договорными узами со всеми священными животными, он видел всех богов и знал секреты всех волшебных напитков. Он объездил всю Германию и, несомненно, Египет. Из дальних краев он вывез синюю птицу, но она перестала петь в изгнании.

Заклинатель ракет, он притягивал к себе огни фейерверков, точно райских птиц. Знание всего того, что было неизвестно другим, делало его похожим на гуманистов XVI века… „Во мнегётевский дух“, — говорил он. Сохраним же его лубочный образпоэт — всадник под военным стягом. Я узнаю его таким: он был тем кондотьером из Феррары или Равенны, что принимает смерть, не сгибаясь, на своем коне.

Но от друга, умершего в ноябре, в моей памяти сохранится лишь взгляд. Только что, когда я шел вдоль Рейна, мне померещилось, будто я снова встретил этот взгляд. Уже улетели, гогоча, дикие гуси, уже перепутавшиеся речные травы изобразили волосы Лантельмы или Офелии, как вдруг на меня уставились глаза, открывшиеся в зеленой воде. И, может, в грохоте немецких поездов на вражеском берегу мне почудился голос Аполлинера, произнесший с прежней уверенностью: „Во мне — гётевский дух“.

Не надо, не склоняйтесь, чтоб поцеловать землю, и не ждите от меня ни молитв, ни констатации нашей бренности. Нет ничего лучезарнее белых могил, озаренных солнцем, под прекрасным жемчужным грузом. Пусть плачут другие, я умею только смеяться и сохраню, как дань покойного поэта, лишь пламя, эту пляшущую радость. Женщины, не надо оплакивать, тряхните волосами, вспомните песню Тристузы Балринетт».

И все же, все же, почему наш военфельдшер показал это час назад Теодору, а не мне? Я бы отнес мятый листок Бетти, пусть бы она прочла… Я сказал бы ей, прочтите это, я сказал бы, это по поводу… Гийома, знаете… тот самый военфельдшер, от которого я узнал о его смерти… она прочла бы, сидя за роялем, помолчала, а потом наверняка сыграла бы «Форель»… «Die Forelle…»

Но нас ведь ждут. От Зезенгейма, лесом, вдоль железнодорожного пути, начинает темнеть. Доберемся мы когда-нибудь или нет до вашего Друзенгейма? О, знаете, в Друзенгейме нет ничего особо завлекательного. Не воображайте, что это Довиль. Там расквартирован стрелковый батальон, только и всего. Наконец городок показался перед нами. Если бы не форма крыш, можно было бы подумать, что мы и не в Германии.

Перед самым Друзенгеймом я снова заговорил о Бетти.

Скороговоркой, небрежным тоном, только о том, что касалось музыки. «А, — сказал Теодор, — и вы тоже музыкальны?» И громко расхохотался над немецким выражением, которое подразумевает сообщничество всех, кто музыкален.

О вечере рассказывать не стану. В стрелках есть какое-то занудство. В эпоху сестер Брион тому, кто звался Гёте, было ровно столько лет, сколько мне. И чуть больше, когда он вернулся весной 1771, чтоб протанцевать с Мари-Саломе от двух часов пополудни до полуночи, с несколькими интермеццо, чтобы закусить и выпить в зале, любезно предоставленном господином Амт-Шульцем из Решвога… вот именно. Как знать? Сделав блестящую карьеру государственного деятеля, занимаясь тысячью вещей на протяжении тридцати семи лет, он, может, вспоминал иногда дочку пастора Бриона, младшую… Она все еще жила в Зезенгейме, когда Беттина Брентано внезапно посетила его в 1808 году, к этому времени Фредерика была пятидесятитрехлетней старой девой… Она так и умерла незамужней, через два года после того, как Беттина сделалась госпожой фон Арним, и великий поэт отправил ее ко всем чертям вместе с этим дурнем Ахимом. Und doch, welch Gluck, geliebt zu werden… О, что за счастье быть любимым!