"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)Глава четвертаяАриэл Хоксквилл, величайший маг нынешней мировой эпохи (и ровня, как она без ложной скромности думала, великим магам так называемого прошлого, с которыми ей время от времени случалось беседовать), не имела хрустального шара; обычную астрологию она считала обманом, хотя пользовалась старой небесной картой; к заклинаниям и геомантии относилась свысока и прибегала к ним только в крайних случаях, спящих мертвецов не будила и тайн их не допытывала. Ее Великое Искусство — и в другом она не нуждалась — было высочайшим из всех; ему не требовалось расхожих инструментов: Книги, Волшебной Палочки, Слова. Практиковала она его (как в тот дождливый зимний день, когда Оберон явился на Ветхозаветную Ферму) у очага, за чаем с тостами, водрузив ноги на скамеечку. Помимо нутра ее черепа, необходимы были только сосредоточенность и приятие невозможности — святые назвали бы его изумительным, а шахматные мастера — труднодостижимым. Искусство Памяти, в описании старинных авторов, является методом, при помощи которого можно чрезвычайно, до неправдоподобных размеров, увеличить Природную Память, с которой мы появляемся на свет. Мудрецы древности полагали, что лучше всего запоминаются живые картинки, расположенные в строгой последовательности. Соответственно, чтобы сконструировать чрезвычайно устойчивую Искусственную Память, необходимо прежде всего (Квинтиллиан и другие ученые согласны в этом пункте, хотя расходятся в других) выбрать Место: например, храм, или улицу с лавками и дверьми, или внутренность дома, то есть любое четко организованное пространство. Выбранное Место старательно запоминается, так что человек может мысленно путешествовать по нему в любом направлении. Следующий шаг — создать живые символы или картинки для вещей, которые требуется запомнить; чем они ярче, чем больше поражают воображение, тем лучше — говорят знатоки. Для идеи Святотатства, скажем, подойдет оскверненная монахиня, для Революции — бомбист, закутанный в плащ. Эти символы располагают затем в различных уголках Места: в дверях, нишах, двориках, окнах, чуланах и так далее. Остается мысленно обойти Место (в любом порядке) и в каждом уголке взять Вещь, обозначающую Понятие, которое нужно запомнить. Чем больше понятий хочешь запомнить, тем большим, разумеется, должно быть вместилище памяти. Обычно реальные пространства в таких случаях уже не подходят, они слишком просты и неудобны; используется выдуманное, сколь угодно обширное и разнообразное. Освоившись, человек по желанию может пристроить к нему флигели, привести архитектурные стили в соответствие тем предметам, которые хранятся внутри. Систему можно модифицировать: обозначать сложными символами не Понятия, а слова и даже буквы. К примеру, извлеченные из соответствующих ячеек ножовка, жернов и крючок тотчас помогут вспомнить слово Бог. Процесс этот невероятно сложен и утомителен, и с изобретением картотеки к нему прибегают крайне редко. Однако те, кто продолжал пользоваться этим старинным искусством, чем дольше жили в своих воображаемых домах, тем больше находили в них странностей, а современные его любители (вернее, любительница, поскольку в достаточной мере им овладела она одна и ни с кем своим мастерством не делилась) усовершенствовали и даже еще более усложнили индивидуальную систему смыслов. Обнаружилось, к примеру, что символические фигуры с выразительным обликом претерпевают, стоя в своих нишах и ожидая следующего вызова, легкие изменения. Так, оскверненная монахиня, которая символизировала Святотатство, могла при новой встрече явить в лице оттенок порочности, разорванная насильником одежда казалась как-то намеренно распахнутой, и весь образ напоминал уже не о Святотатстве, а о Лицемерии — по крайней мере, заимствовал некоторые черты последнего. Происходило превращение памяти, причем превращение поучительное. Итак: по мере роста дома памяти в нем образуются связи и возникают перспективы, не предусмотренные его строителем. Если он без необходимости возводит новый флигель, тот так или иначе должен присоседиться к первоначальному строению, и вот дверь, которая прежде вела в заросший травой сад, внезапно распахивается под напором сквозняка, и перед озадаченным владельцем предстает, так сказать, с изнанки обширная новая галерея, которую он только что густо уставил воспоминаниями. Фасад ее смотрит не в ту сторону — что также поучительно; и, кроме того, она может вести прямиком в ледник, куда владелец вынес в свое время далекую зиму и раз навсегда о ней забыл. Да, забыл. Еще одна странность дома памяти: как в любом другом доме, строитель и жилец может терять в нем веши. Вы были уверены, что моток бечевки хранится либо в ящике стола, с марками и скотчем, либо в холле, в чулане с молотком и проволокой, но ни там, ни там вы его не находите. Когда имеешь дело с обычной или Природной Памятью, такие вещи могут просто исчезнуть; вы не вспомните даже, что забыли о них. Преимущество дома памяти состоит в том, что вы знаете: где-то они у вас хранятся. Так и Ариэл Хоксквилл рылась на одном из самых древних чердаков своего дома памяти в поисках каких-то оставленных там — как ей было известно — воспоминаний. Она перечитывала Осторожно, но все более нетерпеливо она пробиралась мимо всякой всячины: ее собака Спарк, поездка в Рокауэй, первый поцелуй; заинтересовалась содержимым сундуков и углубилась в бесполезные коридоры воспоминаний. В каком-то уголке хранился разбитый коровий колокольчик, но зачем — Ариэл не имела понятия. Она на пробу позвонила. Под знакомый звон ей вдруг пришел на ум ее дед (колокольчик, разумеется, представлял именно его, поскольку он работал на ферме в Англии, пока не переселился в огромный город, где не было коров). Она ясно видела его там, куда прежде положила: в сломанном кресле под каминной полкой, где стояли пивные кружки в виде толстяка, похожего на него. Ариэл покрутила колокольчик в руках, как дед обычно крутил свою трубку. — Не рассказывал ли ты мне как-то, — спросила она, — о картах с лицами, местами и предметами? — Возможно. — В какой связи? Молчание. — Ладно, тогда малые миры. На чердаке, освещенном солнцем прошлого, сделалось светлее; Ариэл сидела у ног деда в старой комнате. — Единственный раз в жизни я нашел ценную вещь, — проговорил он, — и я отдал ее за так глупой девчонке. Такие красивые, старинные карты — любой торговец выложил бы за них двадцать шиллингов, будь уверена. Я нашел их в старом коттедже, который сквайр собирался снести. А эта девчонка говорила, будто видела фейри, и пикси, и всякое такое, и ее папаша тоже. Вайолет ее звали. И я попросил: «Тогда, если можешь, прочитай на этих картах мое будущее». Она вроде как разложила карты — картинки на них изображали лица, места и предметы — и со смехом сказала, что я умру на четвертом этаже, одиноким холостяком. И карты, что я нашел, она мне не захотела вернуть. Теперь понятно. Хоксквилл положила колокольчик обратно, на место, отведенное воспоминаниям детства (рядом с засаленной колодой Стародевических карт, относившейся к тому же году, — чтобы подчеркнуть их связь) и закрыла дверь комнаты. Малые миры, думала она, глядя в исчерченное дождем окно гостиной. Находить малые миры. Именно в такой связи эти карты и упоминались. Лица и места перекликались с Искусством Памяти, где определяется место и создается в воображении живой человек, который держит предмет-эмблему. И «возвращение Р. К.»: если это значит «Брат Р. К.» розенкрейцеров, то карты можно отнести к расцвету увлечения розенкрейцерством, что — (она отодвинула поднос с чаем и тостами и вытерла пальцы) — придает известный смысл также и малым мирам. Тогдашнее тайное знание, о котором многие были наслышаны. Атенор алхимиков, например, Философское Яйцо, внутри которого совершается превращение исходного материала в золото, — разве это не микрокосм, не малый мир? Когда в черных книгах говорится, что делание следует начать под знаком Водолея и закончить под знаком Скорпиона, то речь идет о появлении этих знаков не на небе, а во вселенной Яйца, имеющей форму мира и содержащей в себе мир. Делание было не чем иным, как Творением мира; красный мужчина и белая женщина, когда они, микроскопически-крохотные, появились в Яйце, представляли собой душу самого Философа, как объект его мысли, которая сама была порождена его душой и так далее, Да, все это старая история. Ныне в школах (тех, где училась Хоксквилл) каждому учащемуся известно, как велики малые миры. Если бы эти карты попали ей в руки, она бы, конечно, в два счета определила, какие малые миры можно открыть с их помощью. Хоксквилл почти не сомневалась в том, что уже успела эти миры посетить. Являлись ли эти карты теми самыми, которые нашел и потерял ее дед? И их ли имел в виду Рассел Айгенблик, когда говорил, что он есть в картах? Такое чудесное совпадение не казалось Хоксквилл совсем уж невероятным; в ее вселенной не существовало случайностей. Но как их найти и все это выяснить? Хоксквилл не видела к тому возможностей. Собственно, эта темная аллея пока представлялась тупиковой, и Хоксквилл решила дальше по ней не следовать. Айгенблик не принадлежал к католикам, а также к розенкрейцерам, каковые, как всем известно, невидимы, а он — в чем бы ни заключалась его загадка — был, во всяком случае, вполне доступен зрению. «Ну и черт с ним», — произнесла она про себя, и тут же в дверь позвонили. Хоксквилл взглянула на свои наручные часы. Каменная Дева все еще спала, хотя за окном успело стемнеть. Хоксквилл пошла в холл, взяла со стойки для зонтиков тяжелую трость и распахнула дверь. Возникшая на пороге черная фигура, в пальто и широкополой шляпе, битая ветром и дождем, заставила ее вздрогнуть. — Служба доставки «Крылатый гонец», — произнес посетитель. — Привет, леди. — Привет, Фред. Вы меня напугали. — В первый раз она поняла, что означает несолидное слово «призрак». — Входите, входите. С посетителя текло, поэтому он согласился пройти не дальше вестибюля. Роняя капли, он стоял и ждал, пока Хоксквилл вынесет ему стаканчик виски. — Темные деньки, — заметил он, принимая стакан. — Святая Люсия. Самый темный день в году. Фред усмехнулся, не сомневаясь в том, что хозяйка дома поняла: он имел в виду не только погоду. Он одним глотком осушил стакан и вынул из пластиковой сумки толстый конверт, предназначенный для Хоксквилл. Обратного адреса на нем не было. Хоксквилл поставила подпись в книге. — Не самая подходящая погода для работы, — проговорила она. — Ни дождь, ни морось, ни снег, — сказал Фред, — и сова, хоть и в перьях, продрогла. — Не хотите ли задержаться на минутку? Камин растоплен. — Если я задержусь на минутку, — Фред перенес тяжесть тела на правую ногу, — то я задержусь на час, и ничего хорошего из этого не выйдет, — заключил он, перенося тяжесть тела на левую ногу. Со шляпы его стекал ручеек. Фред выпрямился и с поклоном удалился. Когда Фред работал, а такое с ним случалось нечасто, более добросовестного трудяги было не найти. Хоксквилл затворила за ним дверь (представляя его себе в виде темного челнока, который скреплял стежками мокрый от дождя город) и вернулась в гостиную. В толстом конверте оказалась пачка крупных новеньких банкнот и короткая записка на бумаге с эмблемой «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста»: «Условленный гонорар по делу Р. А. Вы уже пришли к заключению?» Подпись отсутствовала. Хоксквилл уронила записку на открытый том Бруно, который перед этим изучала, и по дороге к камину принялась подсчитывать свой внушительный и пока что не вполне заслуженный гонорар, но тут в ее сознании блеснула некая мысль. Хоксквилл подошла к столу, включила яркий свет и тщательно изучила заметку на полях книги, о которой она раздумывала до появления записки из Клуба. Курсив, как известно, читается легко. Однако некоторые заглавные буквы, написанные размашисто, как бы в спешке, могли ввести в заблуждение. И вправду: при близком рассмотрении слова «возвращение Р. К.» превратились в «возвращение Р. А.». Ну, куда, черт возьми, подевались эти карты, если их действительно не взял черт? Старея, Нора Клауд казалась окружающим все более грузной и массивной. Ей самой тоже чудилось, что она растет, хотя вес ее не увеличивался. Когда ее возраст приблизился к трехзначному и она медленно передвигалась по Эджвуду с помощью двух тростей, служивших опорой ее солидным годам, можно было подумать, что она горбится не от слабости, а в попытке ловчее протиснуться в узкие коридоры. Неторопливо переставляя свои четыре опоры, Нора Клауд спустилась в многоугольную музыкальную комнату и подошла к круглому столу, где под медной лампой с зеленым стеклянным абажуром лежала, ожидая ее, шкатулка, в ней мешочек, а в нем карты. Софи, которая уже несколько лет обучалась у Клауд, ждала тоже. Под грохот упавших тростей и щелканье коленных суставов Клауд опустилась в свое кресло. Зажгла коричневую сигарету и положила поблизости, на блюдце, откуда потянулся витой лентой, похожей на мысли, дым. — Какой у нас вопрос? — Как вчера, — отозвалась Софи. — Просто продолжаем. — Вопроса нет. Хорошо. Они вместе помолчали. Мигом немой молитвы назвал однажды этот ритуал Смоки — определение, которое удивило и восхитило Клауд. Эти мгновения были посвящены мыслям о вопросе или, как сегодня, об отсутствии вопроса. Софи, прикрывшая глаза своей длинной нежной ладонью, думала не о вопросе. Она думала о картах, непроницаемых в шкатулке и мешочке. Она не думала о них в отдельности, об отдельных кусках бумаги — не могла думать, даже если бы захотела. Не думала также о них как о понятиях, лицах, местах, предметах. Они представлялись ей в единстве, чем-то вроде истории или интерьера, состоящим из времени и пространства, длинным и огромным, но компактным; чем-то сочлененным, пространственным, вечно разворачивающимся. — Что ж, — произнесла Клауд мягко, но решительно. Ее рука в бурых пятнах зависла над шкатулкой. — Не выложить ли мне Розу? — Можно я? — попросила Софи. Чтобы ей не помешать, Клауд отдернула руку, не успев коснуться шкатулки. Подражая экономным жестам Клауд, ее хладнокровной внимательности, Софи выложила Розу. Шестерка кубков и четверка жезлов, Узел, Рыболов, туз кубков, Кузен, четверка монет и дама монет. Роза вырастала на круглом столе с железной, но органической силой. Если, как сегодня, вопроса не задавалось, речь шла о всегдашнем вопросе: ответом на какой вопрос является эта Роза? Софи положила центральную карту. — Снова Шут, — заметила Клауд. — Противостоит Кузену. — Да. Но чьему кузену? Его собственному или нашему? Карта Шут в центре Розы несла на себе изображение бородатого мужчины в доспехах, пересекающего ручей. Подобно Белому Рыцарю, он валился с лошади: головой вниз и не сгибая ног. Лицо у него было доброе, и смотрел он не вниз, в неглубокий поток, где ему предстояло оказаться, а на зрителя, как будто падал намеренно: развлекал публику или, быть может, что-то демонстрировал — тяготение? В одной руке он держал раковину гребешка, в другой — несколько связок сосисок. Прежде чем интерпретировать падение (этому Клауд уже научила Софи), нужно было решить, как истолковывать в данную минуту сами карты. «Ты можешь считать их историей, и тогда тебе придется найти начало, середину и конец. Можешь рассматривать их как фразу — тогда сделай грамматический разбор. Или как музыкальную пьесу, в которой нужно найти основной тон и ключ. Они могут быть чем угодно, имеющим смысл и составные части». — Возможно, — сказала Клауд теперь, рассматривая Розу с Шутом в середине, — что здесь мы имеем не историю и не интерьер, а Географию. Софи спросила, что она имеет в виду, и Клауд призналась, что не уверена. Она подперла щеку ладонью. Не карта или вид, а География. Софи, тоже опершись щекой о ладонь, долго рассматривала свою Розу и недоумевала. География — думала она и спрашивала себя, возможно ли, что здесь, что это, что… Но тут она закрыла глаза и на мгновение отключила мысли: нет, сегодня без вопросов, пожалуйста, и без этого вопроса тоже. Жизнь — во всяком случае, ее жизнь, решила Софи со временем — была похожа на многоэтажное здание снов, какие она когда-то умела строить, где спящий, словно попав под холодный душ, постепенно или внезапно начинает осознавать, что спал и видел сны, что просто придумал бессмысленную задачу, мрачный отель, лестничный марш. Образы удаляются, изодранные и нереальные, и он с облегчением пробуждается в собственной постели (хотя последняя, по непонятным причинам, может оказаться на оживленной улице или на водной глади), поднимается, зевая, и переживает странные приключения, но затем (словно попав под холодный душ) пробуждается и начинает осознавать, что всего-навсего заснул здесь, в этом пустынном месте (о, вспоминаю) или (о, понимаю) в этом дворцовом вестибюле и пора уже вставать и браться за дела. И так далее, и так далее. Приблизительно такого рода жизнь вела Софи. Ей снилась Лайлак, и она была реальной и принадлежала Софи. Потом Софи пробудилась, и Лайлак оказалась вовсе не Лайлак. Софи уверилась в этом, уверилась, что случилось страшное (причину этого она не могла понять, как ни напрягала память и воображение), что Лайлак теперь и не Лайлак и не ее дочь, а какое-то другое существо. Этот сон — из разряда ужасных снов, в которых происходят жуткие и непоправимые события и на душу ложится особый, неустранимый гнет, — продолжался почти два года. По-настоящему он не завершился даже в ту ночь (ночь, о которой Софи и теперь, двадцать лет спустя, вспоминала с содроганием и стоном), когда она, отчаявшись, потихоньку ото всех отнесла подменыша к Джорджу Маусу, а потом: камин, раскаты, огни, дождь, звезды, сирены. Как бы то ни было, спала она или нет, Лайлак у нее не стало совсем. Следующий сон был иного рода: Бесконечный Поиск, когда цель вечно отступает или меняется, едва к ней приблизишься, и перед тобой встают новые задачи, которые не дают тебе покоя, хотя они тоже неразрешимы. Именно тогда она обратилась за ответом к Клауд и ее картам; она хотела знать не только Почему, но и Как. На вопрос Кто, как Софи казалось, она знала ответ, но не знала Где. И главный вопрос: увидит ли она когда-нибудь, получит ли обратно свою настоящую дочь и Когда? Клауд, как ни старалась, не могла дать ясного ответа на эти вопросы, но полагала все же, что его можно извлечь из карт и их сочетаний, поэтому Софи сама взялась изучать гаданье. Она чувствовала, что сможет больше, чем Клауд, потому что желает сильнее. Но ответ не давался, и вскоре Софи оставила попытки и вернулась в постель. Однако жизнь состоит из пробуждений — неожиданных и удивительных. Двенадцать лет назад, в ноябре, она задремала (почему был выбран этот день? и этот сон?), а потом пробудилась. От сна-с-закрытыми-глазами, сна-с-натянутым-по-самый-подбородок одеялом, сна-на-подушке она пробудилась окончательно. Словно кто-то, пока она спала, похитил ее способность спать и, спасаясь от больших снов, находить прибежище в малых. Ошеломленной и потерянной Софи пришлось смотреть сон о том, что она бодрствует, и вокруг целый мир, и с этим нужно что-то делать. И только после этого, поскольку бессонный разум требовал себе Занятия, любого Занятия, она (не задаваясь трудными вопросами, не задаваясь вообще никакими вопросами) принялась за изучение карт. Принялась с азов, во всем слушаясь Клауд. И все же, хотя мы вновь и вновь пробуждаемся, хотя пробуждениям со словами «о, понимаю» не видно конца (Софи знала это и была терпелива), все же в очередном нашем сне содержатся все прочие, от которых мы успели пробудиться. Первый трудный вопрос Софи к картам, строго говоря, не заглох, оставшись без ответа, а трансформировался в вопросы о вопросе. Он разветвился и укоренился, как дерево, усеянное почками вопросов, и в один прекрасный день все эти вопросы соединились в один: что это за дерево? Пока Софи училась, пока перемещала, тасовала и выкладывала геометрическими фигурами говорящие карты, засаленные, с оборванными уголками, этот вопрос все больше интересовал ее и притягивал, пока не поглотил полностью. Что это за дерево? А у его основания, среди корней, под ветвями, покоился потерянный спящий ребенок, поиски которого до сих пор не дали результата и со временем становились все более безнадежными. Шестерка кубков и четверка жезлов, Узел, Рыболов. Перевернутая дама монет. Кузен: противостояние Шуту в середине колоды. География: не карта, не вид, а География. Софи созерцала эту головоломку, переводила взгляд с одного ее фрагмента на другой, всматривалась внимательно, но не уходила в нее с головой, настораживалась, когда в бессвязном бормотании карт слышались отголоски разборчивой речи, и вновь расслаблялась. И тут… — О, — произнесла Софи и повторила: — О, — словно неожиданно услышала плохую новость. Клауд вопросительно подняла ресницы: лицо Софи было бледным и взволнованным, в широко раскрытых глазах читалось удивление и жалость — жалость к ней, Клауд. Клауд перевела взгляд на Географию. Да, в мгновение ока География сжалась, наподобие графических иллюзий: ваза сложного рисунка вдруг превращается в два обращенных друг к другу лица. Клауд были знакомы подобные причуды, как и подобные послания, а Софи, очевидно, нет. — Ага. — Голос Клауд прозвучал мягко, а улыбка, как она надеялась, выглядела ободряюще. — Прежде ты такого не видела? — Нет. — Это было одновременно ответом на вопрос и отторжением вести, которая читалась в рисунке карт, танцующих гавот. — Нет. — А я видела. — Клауд тронула ладонь Софи. — Думаю, остальным незачем об этом знать, да? Пока что. — По щекам Софи медленно потекли слезы, но Клауд предпочла этого не заметить. — Трудно, очень трудно иметь дело с тайнами будущего. — Она говорила об этом как о мелкой неприятности, но на самом деле единственным надежным способом доносила до Софи последний, самый важный урок чтения карт. — Иногда очень не хочется их читать. Но раз уж узнала, обратного хода нет; из головы уже не выбросишь. Ну ладно. За дело. Тебе еще очень многому нужно научиться. — Ох, тетя Клауд. — Не обратиться ли нам к нашей Географии? — Клауд взяла сигарету, благодарно, с наслаждением затянулась и выдохнула дым. Бочком огибая мебель, Клауд вышла из комнаты, спустилась на три марша лестницы (стук палки позволял угадать, идет она по деревянной или каменной поверхности) и пробралась через путаницу воображаемой гостиной, где жили призрачной жизнью колеблемые сквозняком шпалеры на стене. Потом лестница вверх. Отец говорил ей, что лестниц в Эджвуде триста шестьдесят пять. Левая трость, правая нога, правая трость, левая нога. Имелись также семь труб, пятьдесят две двери, четыре этажа и двенадцать… двенадцать чего? Чего-то должно быть двенадцать, это число он обойти не мог. Правая трость, левая нога, и лестничная площадка, где через стрельчатое окно лился на темное дерево жемчужный зимний свет. Смоки видел однажды в магазине объявление о продаже внутриквартирного лифта, чтобы поднимать и спускать старых людей с этажа на этаж. Там даже накренялся пол, чтобы удобней было выкатываться на кресле. Смоки показал объявление Клауд, но она промолчала. Штука любопытная, но какой интерес она представляет для Клауд? Вот что означало ее молчание. Снова вверх, мелкие ступеньки (точный размер — девять дюймов), как ни опирайся на перила, кажутся все более крутыми, пусть даже она сама дама не маленькая и наклоняет затылок, чтобы не коснуться кессонированного потолка. С трудом карабкаясь по лестнице, Клауд упрекала себя, что не поделилась с Софи давно ей известным: в последнее время любое ее гадание, на кого бы то ни было, сопровождалось постоянным облигато — На все свои ценности, которые еще не успела раздарить, Клауд прикрепила этикетки с именем того, кому предназначался этот предмет. Это были ювелирные изделия, вещи Вайолет, имущество, которое она, так или иначе, не научилась считать своим. А карты, конечно, должна была унаследовать Софи — о чем думалось с облегчением. Дом, земли и аренда переходили к Смоки, хотя сам он этого не хотел. Он позаботится обо всем — хороший, добросовестный человек! Правда, дом способен и сам за собой присмотреть. Он не развалится, пока не будет рассказана Повесть… Но это не оправдывало пренебрежения законными процедурами; завещание надо писать, починки нужно делать. Единственная из всей семьи, двоюродная бабушка Клауд все еще помнила, чему учила Вайолет: забыть. Сама она настолько строго следовала этому принципу, что ее племянницы и племянники, а также внучатые и правнучатые племянницы и племянники действительно забыли или же просто не узнали того, что следовало забыть или чего не стоило знать. Возможно, они, подобно Дейли Элис, подумали, что как-то отдалились от этого, что каждое поколение уходит от этого все дальше и дальше. Как медленно копившийся осадок времен превращается в головешки, потом в золу, потом в холодный шлак, так каждое поколение утрачивало частичку былой тесной связи, доступности, понимания с полуслова; времена, когда Оберон мог их фотографировать, а Вайолет — бродить по их царству и возвращаться оттуда с новостями, сделались туманным, легендарным прошлым; и все же (Клауд это знала) каждое новое поколение на самом деле теснее приближалось к тайне и переставало искать ее или думать о ней только потому, что чувствовало все меньше и меньше различий между нею и собой. Со временем дорогу внутрь совсем перестанут искать. Потому что уже будут внутри. Повесть, думала Клауд, кончится на них — на Тейси, Лили и Люси, на потерянной Лайлак, где бы она ни обреталась; на Обероне. В крайнем случае — на их детях. С возрастом уверенность Клауд не умалялась, а крепла, и Клауд видела в ней ключ к этим материям, в надежности которого она была убеждена. И как же досадно, думала она, как отчаянно досадно прожить почти целый век (за счет своих, и не только своих усилий) и все же не дождаться конца Повести. Последняя лестница. Клауд поставила на нее трость, одну ногу, вторую трость, вторую ногу. Замерла, ожидая, пока успокоится внутренняя буря, вызванная усилиями. Шут и Кузен; география и смерть. Она была права: каждый расклад карт связан со всеми другими. Если она гадала на Джорджа Мауса и видела расходящиеся коридоры, или на Оберона, и видела смуглую девушку, которую он полюбит и потеряет, это было все равно, что искать пропавшую Лайлак, или прослеживать туманные линии Повести, или читать судьбу всего Огромного Мира. Она не могла объяснить, почему в каждой отгаданной загадке зашифрована новая, или все другие, почему в раскладе карт показалась вначале грандиозная География: империи, границы, заключительная битва, а потом — смерть старой женщины. Возможно, вероятно, это вообще не поддавалось объяснению. Клауд сделалось досадно, однако она утешилась своим давним решением, подкрепленным клятвой, которую она дала Вайолет: даже и зная объяснение, все равно промолчать. Клауд посмотрела вниз, на ступеньки, — горный склон, который только что едва-едва одолела, и поплелась в свою комнату, с трудом волоча ноги — не столько из-за артрита, сколько от печального сознания, что спуститься по этой лестнице ей уже не суждено. На следующее утро появилась Тейси с вещами и с рукодельем, чтобы себя занять. Лили с близнецами была уже там. Люси пришла вечером, нисколько не удивилась, застав сестер, и подсела к ним с рукодельем — помогать, следить и ждать. Раньше, чем кто-либо смог заметить в хмуром небе над Ветхозаветной Фермой хоть малейшие признаки рассвета, запел петух и разбудил своим криком Сильвию. Оберон, спавший рядом, зашевелился. Прижатая к его длинному бессознательному теплу, она поняла, что значит бодрствовать рядом с ним, спящим. Она начала размышлять об этом, нежно впитывая тепло и удивляясь, до чего же странно: ей известно, что она не спит и что он спит, а он ни о чем не подозревает. За мыслями она заснула снова. Но петух выкрикнул ее имя. Стараясь не попасть на холодный край кровати, Сильвия катнулась на другой бок и высунула голову из-под одеяла. Нужно было будить Оберона. Сегодня его очередь доить — последний день. Но Сильвия не решалась. Что, если сделать работу за него, в подарок? Она вообразила его благодарность, а на другую чашу весов легли холодный рассвет, спуск по лестнице, мокрый двор фермы и работа. Чаша с благодарностью, казалось, перевешивала. Сильвия прониклась этой благодарностью, ощутила ее почти как свою благодарность ему. «О-хо-хо», — произнесла она, благодарная за свою собственную доброту, и выскользнула из постели. Ругаясь вполголоса на чем свет стоит, Сильвия постаралась не опускаться всей тяжестью на холодный как лед стульчак. Затем, не разгибаясь и стуча зубами, она быстро нашла и натянула одежду. Пока она застегивала пуговицы, руки ее тряслись от холода и спешки. «Тяжкая доля, — думала Сильвия у пожарного выхода, с удовольствием втягивая в себя туманный воздух и надевая бурые садовые перчатки, — ну и тяжкая же доля у этих фермеров». Она спустилась вниз. Под дверью коридора, который вел к кухне Джорджа, лежал мешок с кухонными отходами — их нужно было смешать с кормом для коз. Сильвия взвалила мешок на плечо и через двор направилась к квартире, где уже нетерпеливо задвигались козы. — Привет, ребята, — сказала Сильвия. Козы — Пунчита и Нуни, Бланка и Негрита, Гвапо и Ла Грани, а также безымянные (Джордж никак их не называл, а Сильвия пока не подыскала имен для двух или трех; конечно, имена полагались всем, но имена правильные) — подняли глаза, застучали копытами по линолеуму и замекали. От их помещения по саду шел выразительный запах. Сильвия заподозрила, что этот запах знаком ей с детства — настолько он казался родным. Аккуратно отмерив в ванну зерно и кухонные отходы и смешав их тщательно, как еду для ребенка, Сильвия покормила коз. Она говорила с ними, справедливо распределяя укоры и похвалы и проявляя пристрастие только к двум своим любимцам: черному козленку и самой старшей, Ла Грани, настоящей старушке, худой, с выступающими позвоночником и берцовыми костями, за что Сильвия прозвала ее «велосипедом». Со скрещенными руками Сильвия оперлась о косяк ванной комнаты и наблюдала, как козы жуют, скашивая челюсти, как то одна, то другая поднимает взгляд на нее, а потом вновь сосредоточивает внимание на своем завтраке. В квартиру начали проникать рассветные лучи. Пробудились цветы на обоях и на линолеуме — эти запущенные грядки год от года зарастали грязью, несмотря на все усилия Брауни, который по ночам подметал пол и стирал тряпкой пыль. Сильвия широко зевнула. Почему животные так рано встают? — Ну ладно, за дело, — сказала она. — Пора браться за этих чучел. Готовясь к дойке, Сильвия думала: смотри-ка, что со мной делает любовь. На мгновение она замерла: в ее сердце и поясницу внезапно хлынуло тепло, потому что раньше она не называла этим словом свои чувства к Оберону. Любовь — повторила она про себя; да, чувство существовало, слово было подобно глотку рома. К Джорджу Маусу, своему другу на всю жизнь, давшему ей кров, когда она не знала, где преклонить голову. Сильвия испытывала глубокую благодарность и множество других чувств, в основном добрых, но в них не было этого жара, этого пламени с драгоценностью в середине. Драгоценность была словом: любовь. Сильвия засмеялась. Любовь. Здорово быть влюбленной. Любовь нарядила ее в куртку и бурые перчатки, любовь послала ее к козам согревать под мышками свои ладони, прежде чем коснуться козьего вымени. — Ладно, спокойно, — мягко проговорила Сильвия, обращаясь к козам и к любви, принявшей облик работы. — Спокойно. Мы начинаем. Она погладила вымя Пунчиты: — Привет, грудастая. Сильвия трудилась, воображая себе Оберона, спящего в своей кровати, и Джорджа, тоже спящего. Она одна бодрствовала, неведомо для всех. Найденная под кустом: найденыш. Избавленная от Города, взятая под этот кров и приставленная к работе. В сказках найденыш всегда оказывается важной особой, брошенной по случайности, например, потому, что его приняли за мертвого. Неизвестная принцесса. Принцесса — Джордж всегда ее так называл. Привет, принцесса. Потерявшаяся принцесса, которая не помнит, что она принцесса; козья пастушка, но если снять с нее грязные лохмотья, под ними обнаружится знак, драгоценность, родимое пятно, серебряное колечко. Все поражены, все сияют. Быстрый молочный ручей ударился в дно ведра и зашипел, сбиваясь в пену, — слева, справа, слева, справа, — отчего на душе сделалось спокойней и веселей. А после всех трудов отправиться в свое королевство; быть благодарной за скромный приют и настолько смиренной, чтобы обрести под этой крышей истинную любовь; все вы теперь свободны, ребята, и вот вам куча золотых. И рука принцессы. Сильвия склонила голову на теплый шерстяной бок Пунчиты, и мысли ее превратились в молоко, в мокрые листья, в звериных детенышей, в раковины улиток и копытца фавнов. — Та еще принцесса, — произнесла Пунчита. — Давай жми, не отлынивай. — Что-о такое? — воскликнула Сильвия, поднимая глаза, но Пунчита только обратила к ней свою длинную морду, все так же пережевывая бесконечную жвачку. Теперь во двор, с кружкой молока и свежими яйцами из-под наседки, которая гнездилась на покореженной софе в гостиной квартиры, где жили козы. По неровному заросшему участку Сильвия направилась к зданию напротив, одетому в бурый виноград, с высокими окнами, печальными и слепыми, и со ступеньками, которые вели к отсутствующей двери. Сзади и под ступеньками виднелся тесный и сырой ход в подвал; дверь и окна были забиты обломками досок и серыми шиферными плитами. Имелась щель, но внутри было темно и ничего не видно. Заслышав шаги Сильвии, из подвала с мяуканьем выскочила стая кошек — часть местного кошачьего войска. Джордж говорил иногда, что на своей Ферме выращивает преимущественно кирпичи и разводит преимущественно кошек. Местным кошачьим королем был большой одноглазый разбойник с приплюснутой головой; он не соизволил появиться. Но вышла изящная пестрая кошечка, которую Сильвия в прошлый раз видела с огромным животом. На этот раз шкура у нее обтягивала кости, живот был плоский, с большими розовыми сосками. — Ты родила котят? — В голосе Сильвии звучал упрек, — И никому не сказала? Ах ты! — Она погладила кошку, налила всем молока и, присев на корточки, попыталась заглянуть меж плитами. — Посмотреть бы. Киски. Кошки ходили вокруг нее, а она всматривалась во тьму, но увидела только пару больших желтых глаз — глаза старого кота? Или Брауни? — Привет, Брауни, — сказала Сильвия, поскольку знала, что это домик Брауни, а не только кошачий, хотя никогда его здесь не видела. Оставь его в покое, всегда говорил Джордж, он живет не тужит. Но Сильвия не упускала случая с ним поздороваться. Она закрыла наполовину полную кружку молока и положила ее, вместе с яйцом, в подвал, на выступ. — Ладно, Брауни. Я ухожу. Спасибо. Это была уловка: Сильвия помедлила, подсматривая. Появилась еще одна кошка. Но Брауни не показывался. Сильвия встала, потянулась и направилась в Складную Спальню. На Ферму пришло утро, туманное и ласковое, и не такое уж холодное. Сильвия застыла на мгновение в середине внешнего, обнесенного высокой стеной, сада. Душа ее блаженствовала. Принцесса. Гм. Под грязными лохмотьями козьей пастушки было только вчерашнее белье. Скоро ей придется искать себе работу, строить планы, вновь творить свою историю. Но теперь, окруженная любовью и уютом, управившись с хлопотами, она не видела смысла куда-либо двигаться и делать что-нибудь еще. Ее история так или иначе пойдет своим чередом, счастливая и безоблачная. И бесконечная. На мгновение Сильвия поняла, что ее история действительно не имеет конца, в чем превосходит любую детскую сказку или «Мир Где-то Еще», со всеми его перипетиями. Бесконечна. Как-то. Довольная собой, Сильвия шагала через Ферму, дышала сочными испарениями, растительными и животными, и улыбалась. Из глубины своего дома ее наблюдал Брауни и тоже улыбался. Длинными руками он бесшумно снял кружку молока и яйцо с полки, куда их положила Сильвия. Забрал их в глубину дома, выпил молоко, высосал яйцо и от всего сердца благословил свою королеву. Сильвия разделась так же быстро, как одевалась, оставив на себе одни трусики, в которых ее и увидел проснувшийся Оберон. Потом, тихонько вскрикивая, поспешно забралась к нему, в тепло, которое честно заслужила (в этом не приходилось сомневаться), которое не должна была покидать. Оберон со смехом отпрянул, когда она потянула к нему, к его нежной со сна и беззащитной плоти свои холодные руки и ноги, но вскоре сдался. Сильвия зарылась холодным носом в изгиб его шеи и заворковала, как голубка, когда он взялся за резинку ее трусиков. В Эджвуде Софи положила карту на карту: валета жезлов на даму кубков. Позже Сильвия сказала: — Ты о чем-нибудь думаешь? Оберон вопросительно хмыкнул. Накинув на голое тело пальто, он разводил огонь. — Я о мыслях. То есть — во время. У меня их полно, целая история. Поняв, о чем она говорит, Оберон рассмеялся: — Ах, мысли. Во время. Конечно. Самые безумные. — Он быстро развел огонь, беспечно побросав в камин почти все деревяшки, какие были в ящике. Ему хотелось, чтобы в Складной Спальне воцарился настоящий зной, который бы выманил Сильвию из-под одеяла. Ему хотелось ее видеть. — Как сейчас. В этот раз. Мне представлялись всякие картины. — Мне тоже, — кивнул Оберон. — Дети, — сказала она. — Дети или детеныши животных. Дюжины, всех размеров и цветов. — Да. — Оберон тоже их видел. — Лайлак. — Кто это? Он покраснел и стал тыкать в огонь клюшкой для гольфа, которую держал поблизости специально для этой цели. — Приятельница, — отозвался он. — Маленькая девочка. Воображаемая подруга. Сильвия молчала, все еще погруженная в мысли. Потом повторила вопрос. Оберон объяснил. В Эджвуде Софи повернула лицом вниз козырную карту — Узел. Не имея такого намерения, она все же искала, еще раз искала потерянную дочь Джорджа Мауса и ее судьбу, но не могла найти. Вместо этого Софи нашла, и находила все снова и снова, другую девочку, не потерянную; не потерянную, но ищущую. За нею маршировали рядами короли и дамы, и каждый нес послание: я — Надежда, я — Раскаяние, я — Праздность, я — Нежданная Любовь. Верхом и с оружием, торжественные и грозные, они продвигались процессией по темному лесу козырей. Отдельно от них, не замеченная ими, а замеченная только Софи, храбро ступала среди опасностей принцесса, которую никто из них не знал. Но где Лайлак? Софи перевернула следующую карту: это оказался Пир. — Что же с ней случилось? — спросила Сильвия. Огонь пылал ярко, в комнате становилось тепло. — То, что я уже сказал. — Оберон раздвинул полы пальто, чтобы согреть свои ягодицы. — С тех пор, после пикника, я ее больше не видел… — Не с ней. И не с той, фальшивой. А с настоящей. С ребенком. — А. — Со времени приезда в Город Оберон, казалось, прожил не один век: Эджвуд он вообще вспоминал с трудом, а уж экскурс в детство и вовсе походил на раскопки Трои. — Видишь ли, на самом деле я этого не знаю. То есть не помню, чтобы мне рассказывали всю историю целиком. — Но что же все-таки произошло? — Наслаждаясь теплом, Сильвия потягивалась в постели. — Она умерла или как? — Нет, вряд ли, — отозвался Оберон, испуганный таким предположением. На мгновение он увидел всю историю глазами Сильвии, и она показалась ему нелепой. Как умудрилось его семейство потерять ребенка? А если девочку не потеряли и если ее отсутствию имеется простая причина (отдана приемным родителям, умерла наконец), то почему Оберон ничего не знает? В истории семейства Сильвии значилось несколько детей, отданных в приют или на воспитание. Всех их очень хорошо помнили, всех оплакивали. Если бы Оберону в ту минуту были доступны иные чувства, кроме тех, что относились к Сильвии и к его ближайшим планам, тоже связанным с нею, он бы разозлился на родных за свое неведение. Ладно, неважно. — Неважно, — сказал он, радуясь сознанию, что это действительно неважно. — Я выбросил все это из головы. Сильвия зевнула во весь рот, одновременно попытавшись заговорить, потом рассмеялась. — Значит, назад ты не собираешься? — Нет. — Даже когда найдешь свое счастье? Оберон не сказал «я уже нашел его», хотя это было правдой. Он уверился в этом с тех пор, как они стали любовниками. Стали любовниками. Как колдовство, как превращение лягушек в принцев. — Ты не хочешь, чтобы я отправился обратно? — спросил он, сбрасывая пальто и забираясь в постель. — Я последую за тобой. Непременно. — Тепло? — Оберон начал стаскивать с Сильвии одеяло. — Ого, — воскликнула она. — — Тепло, — кивнул Оберон и начал поочередно захватывать губами обнаженные им шею и плечи Сильвии, жуя их и всасывая, как каннибал. Мясо. Но живое, живое. — Я таю, — проговорила она. Оберон охватил ее собою, словно его длинное тело могло вобрать ее в себя. Кусочек, не имеющий предела. Он склонился над ее наготой. Пир. — Просто расплываюсь от жары, — добавила Сильвия, и это было правдой. Жар разгорался все сильнее, блаженный покой стремился к пределу благодаря пылающей драгоценности у нее внутри. На миг она впилась взглядом в Оберона, изумленная и благодарная, наблюдая, как он бесконечно вбирал ее в полость своего сердца. Потом она блуждала (и он тоже) вновь по тому же царству, общему для них обоих (позднее они будут об этом говорить, рассказывать, где побывали, и обнаружат, что это одно и то же место); царству, куда, как думал Оберон, их привела Лайлак. Соединенные в объятии, по-прежнему не зная дороги, они шли за проводником по глубоко утоптанной, с полоской травы посередине, дорожке в бескрайнюю страну; следовали всем поворотам длинной-предлинной истории с вечными «и тогда…». Их целью было место, подобное которому рассматривала в Эджвуде Софи на гравированном рисунке козыря с названием Пир: длинный стол под только что развернутой скатертью, ножки которого, в форме звериной лапы, выглядят нелепо среди цветов; узловатые деревья вокруг, ваза на высокой ножке, переполненная фруктами; симметрично стоят канделябры; много стульев, все пустые. |
||
|