"Ладан и слёзы" - читать интересную книгу автора (Рейслинк Вард)Глава 2В двух километрах от границы мама проколола камеру. Некоторое время она ничего не замечала, ехала впереди, указывая рукой на рогатого быка, который бродил по лугу с ярмом на шее. — Смотрите, смотрите, это же бык! — кричала она. И вдруг ее велосипед завилял из стороны в сторону, и мы услышали, как обод колеса скрежещет по выбоинам дороги. Пришлось остановиться. — Ты бы лучше поменьше любовалась быком и больше обращала внимания на дорогу, — угрюмо буркнул папа. Мама окинула его таким взглядом, точно перед ней был не папа, а тот самый бык. Но папа, не глядя на нее, уже вытащил из велосипедной сумки сверток с инструментами и положил машину на траву. Он тщательно осмотрел шину и вытащил из нее красивый, блестящий гвоздь. — Это все штучки немецких шпионов, — сердито пробурчал он, — накидали по дорогам всякой дряни, чтобы задержать продвижение наших военных машин. В те дни люди во всем видели руку немецких шпионов — даже если пьяный шофер случайно опрокидывал дорожный указатель. Пока папа аккуратно заклеивал дырку, мы с мамой уселись на траву. И, как всегда, стали разглядывать колонну беженцев, медленно двигавшихся в сторону ближайшей границы. В рот тут же набилась сухая пыль, густым облаком вздымавшаяся над дорогой. — Вот уж не думала, что придется второй раз проделывать тот же путь, — простонала мама и сокрушенно покачала головой. Из проезжавшей мимо машины высунулась чья-то рука и выбросила что-то желтое на дорогу. Это оказалась кожура от банана, которая так и осталась лежать на песчаной обочине, и я подумал: интересно, будет ли она лежать здесь сегодня вечером, и завтра, и послезавтра, и бог знает сколько еще. Банан давно переварился у кого-то в желудке, а кожура все еще сохранилась, не то что у нас, у людей, — окружающее уже давно исчезло, и только то, что мы таим в себе, продолжает существовать. — Далеко до границы, мама? — спросил я. — Не очень, — быстро ответила она. — Думаю, что мы уже сегодня сможем… У меня мучительно болели икры ног и шея, и я втайне надеялся, что теперь-то уж мы не станем особенно торопиться, можно будет хоть несколько часов отдохнуть от педалей. Однако, как только папа починил камеру, мы снова вскочили на велосипеды и продолжали свой путь по «кровавому следу побежденных». Но теперь уже некогда было любоваться на быков, пасущихся на лугу, — мы попали в гущу самых немыслимых повозок. Такой толчеи мне еще ни разу не приходилось видеть. Но люди ничуть не унывали, они смеялись, кричали, весело махали отстающим, как будто никакой войны и никакой опасности не было в помине. Папа ехал впереди, за ним — мама, которая должна была присматривать за багажом. Мне же было велено не отставать от мамы и не спускать глаз с ее багажника. Однако я в основном следил за мамиными ногами: стоило ей хоть на секунду замедлить движение, и я делал то же самое. Просто удивительно, до чего же грязные, прямо до черноты, были у нее лодыжки. Впрочем, мы все были покрыты пылью с головы до ног. И не было времени как следует помыться, а если б даже нам и удалось выкроить минутку, воды сейчас все равно раздобыть негде. Где бы мы ни проезжали, всюду нас встречали недружелюбные взгляды крестьян, чистеньких, казалось, только что умытых. Они с презрением наблюдали из-за своих калиток за валившей мимо толпой измученных беженцев. Наши тяготы были им неведомы. Их не терзали ни жажда, ни голод, ни вши, а если кто из несчастных скитальцев обращался к ним с просьбой, они говорили: «Если я пущу к себе вас, значит, должен пустить и других». Или: «Доберетесь до границы, там воды и хлеба будет сколько угодно». Вот до чего они были безжалостные, эти крестьяне. Безжалостные и жадные. Наконец настал момент, когда мы уже не могли ни на шаг продвинуться вперед. Нескончаемый караван остановился, словно невидимое препятствие преградило ему путь. Сотни беженцев сбились плотной толпой, сидели и лежали на земле, а бельгийская конная жандармерия прочесывала эту толпу вдоль и поперек. Сверкали на солнце сабли, шлемы, ружейные стволы. — Присмотрите за велосипедами, — сказал папа, — а я пойду узнаю, что там происходит. Он исчез в толпе, потом снова вынырнул где-то на обочине, о чем-то поговорил с жандармом. И скоро я снова потерял его из виду. Обернувшись, я увидел в нескольких шагах от нас маленькую девочку, которая едва держалась на ногах. Бедняжка, видно, была тяжело больна. Отец, а может, какой-то посторонний мужчина вел ее, крепко держа за плечи. Мне было очень жалко эту девочку, но я поспешил отвернуться — а вдруг я тоже заболею, если буду долго глядеть на нее. Наконец вернулся папа. Теперь он уже никуда не торопился. — Граница закрыта, — объявил он. — Нас не пустят. Дорога открыта только для военного транспорта. — Не могут же они повернуть всех нас обратно, заставить снова проделать весь путь, — ужаснулась мама. — Нужно только набраться терпения, и мы доберемся до места — не сегодня, так завтра, — сказал папа. — Конечно, — задумчиво согласилась мама и тихонько вздохнула. — Это все козни французов, — услышал я голос папы, — боятся, наверное, как бы мы их не объели. Я снова оглянулся на больную девочку. Смертельно бледная, она лежала на траве, и над нею склонились какие-то люди. Ни за что на свете не хотел бы я оказаться на ее месте! Около часу мы проторчали на дороге, проклиная французов, закрывших границу. Но нужно было терпеть. Как сказал папа, мы обладали терпением людей, которым нечего больше терять. А тем временем прибывали все новые и новые беженцы, позади нас образовался мощный затор, и при всем желании мы уже не могли двинуться ни вперед, ни назад. Папа, мрачно смотревший на вещи, сказал, что это напоминает ему картину Страшного суда. Два самолета пронеслись на бреющем полете над людским морем, и словно зыбь прокатилась по толпе. Сотни лиц обратились к небу. Мужчина с темной от загара шеей, оказавшийся рядом, стал всех успокаивать. — Это наши. На них же бельгийские опознавательные знаки. Я тоже видел бельгийские кокарды. Большой, широко открытый глазок, прицельная мишень на обоих крыльях и на рулевой плоскости. Мужчина, первым увидевший бельгийские кокарды, откусил кусок твердого сердцевидного пряника и выплюнул белые, как сахар, кусочки прямо в траву. Люди бросились их подбирать, словно в жизни ничего подобного не ели, словно война пробудила в них ненасытный голод и они во что бы то ни стало решили умереть с набитым ртом. Самолеты скрылись из виду. Один из жандармов подъехал поближе и стал что-то разъяснять по-французски и по-фламандски обступившим его любопытным. Мне захотелось узнать, что он говорит, и я спросил папу. — Он говорит, — объяснил мне папа, — что граница уже несколько дней как закрыта, так что бессмысленно оставаться здесь ждать. Говорит, что мы еще, наверное, сможем пройти через Менен. — Но почему нас ставят об этом в известность только сейчас? — возмутилась мама. Хорошо бы знать, где находится этот Менен, по-видимому, где-то очень далеко, ведь по дороге нам ни разу не попадалось такое название. Очевидно, все поняли, что нужно отсюда уходить. Началась ужасная суматоха: дети вертелись под ногами, какая-то машина свалилась в кювет и застопорила всю колонну, пронзительно звенели велосипедные звонки, гудели клаксоны, люди осыпали друг друга проклятьями. — Стадо диких зверей, — сказал папа. — Господи, когда же все это кончится? — вздыхала мама. А меня снова охватил страх, как только я увидел рядом с собой хмурые, искаженные злобой лица и почувствовал, как меня теснят со всех сторон, толкают в спину. Больная девочка прошла мимо нас, на этот раз ее вела мама. Мне показалось, что она выглядит лучше. — Давайте и мы двинемся тоже, — предложил папа. Собственно, нам ничего другого и не оставалось, как примкнуть к «стаду диких зверей». По дороге на Менен нас догнало новое известие, будто бы немцы захватили Поперинге. Правда это или нет, мы не знали, но поверить в это было трудно: ведь еще сегодня утром мы были в этом городке. Мама и я вопросительно уставились на папу, а он задумчиво произнес: — Вообще-то все возможно, но лично я этому не верю. Следовательно, не стоит раньше времени паниковать. Я подумал о ведьме и о ее прыщавом внуке Вилли, которые были сейчас так далеко, что даже можно представить, как в их доме расположились немецкие солдаты, а быть может, кто знает, в чердачную каморку, где так прекрасно пахло ладаном, угодила бомба?.. Да, катушка еще не раскрутилась до конца, но очень может быть, что немцы уже перерезали нитку. Немцы в Поперинге, за нашей спиной. Я даже обернулся назад, посмотреть, не нагнали ли нас проклятые мофы,[2] но не увидел ничего нового, кроме того, что видел последние два дня: бесконечные толпы, сотни согнанных со своего места людей, бежавших от одной опасности, чтобы лицом к лицу столкнуться с другой. Вдоль дороги меж деревьев английские солдаты устанавливали орудия. Забавные у них шлемы — похожи на суповые тарелки. Один из них что-то крикнул ехавшей на велосипеде впереди нас девушке, но та ответила: «Ik versta geen Engels».[3] Чуть подальше нам повстречались и бельгийские солдаты, эти не окликали проезжавших мимо девчонок, им попросту было не до того. Обнаженные по пояс, точно крестьяне во время уборки урожая, они рыли посреди поля траншеи. А мы ехали все прямо и прямо, и путешествию этому, казалось, не будет конца. Иногда нам попадались диковинные насаждения: соединенные на концах брусья обвивало растение, похожее на виноградную лозу. Папа объяснил, что это хмель. Возле одного из таких кустов, очень хорошо просматривавшихся с дороги, присела на корточках ставшая от этого похожей на кенгуру женщина. Люди теперь никого не стеснялись. Ничего не поделаешь — война, говорили кругом, подразумевая под этим, что все, что раньше считалось неприличным, теперь дозволено. Моя мама ничего подобного не говорила, но, когда мы поравнялись со склоном холма, густо поросшим лесом, спросила, не пора ли и нам сделать остановку. Она спрыгнула с велосипеда, быстро взобралась на пригорок и исчезла в кустах. Невозможно представить себе маму в виде такой вот кенгуру, но ведь именно для этого она и удалилась в заросли. Ее так долго не было, что папа начал беспокоиться. Я спросил, нельзя ли и мне тоже воспользоваться остановкой, и он сказал: «Беги, только быстренько». Но не успел я отойти на несколько шагов, как послышалось далекое буханье пушек. Все стали глядеть на небо и остановились, всматриваясь в черное пороховое облако, поднимавшееся над холмистым горизонтом. Папа нервничал, что мамы все еще нет. — Ну что же она так долго, — повторял он снова и снова, встревоженно поглядывая то на покрытый лесом склон, то на черное облако. Послышался гул самолетов, теперь я уже боялся отойти от папы хотя бы на шаг. Мужчины и женщины бросились прочь от дороги, пытаясь укрыться в высокой траве. — Они летят прямо сюда! Наконец появилась мама. Она заскользила по склону вниз, и папа, подхватив ее и меня, потащил нас к кювету. Он приказал нам лечь и не шевелиться. Гул моторов был теперь уже отчетливо слышен. Я машинально жевал былинку, прислушиваясь, как сердце стучит у меня где-то в горле — не столько от страха, сколько от волнения. С противоположной стороны канала раздался хриплый возглас: — Сволочи проклятые, опять тут как тут! Сволочи проклятые — это, конечно, немецкие самолеты, немцы. Я покосился на маму, которая лежала рядом со мной с закрытыми глазами, и я тоже зажмурил глаза, но тут же снова открыл. Я увидел совсем близко кромку папиных брюк, усеянную темными пятнами — от велосипедной цепи. И, затаив дыхание, несколько раз повторил про себя только что услышанное ругательство: «Сволочи проклятые, сволочи проклятые…» Земля загудела. Папа что-то сказал, я не разобрал — что именно. Ужасающий грохот обрушился на нас со всех сторон — сверху и снизу, с воздуха и из-под земли. И где-то между небом и землей лежали мы — я, мама и папа, — недвижно, точно парализованные. А надо всем этим неслись пронзительные женские вопли. Яркая вспышка молнии косою прошлась по глазам, земля надо мною вздыбилась, и я почувствовал, как меня подбросило кверху. Я громко звал маму и папу, хотя понимал, что вряд ли они меня сейчас услышат. Я лежал на боку, и в первую минуту мне показалось, что я ослеп, потому что ничегошеньки не видел, и довольно долго. В памяти еще звучал слабый отзвук одного-единственного слова: «Сволочи!» Потом до меня стали доходить и другие звуки, теперь уже реальные: жуткое завывание самолетов, хриплые голоса людей, которые разговаривали друг с другом как-то странно — словно в горле у них першило от песка, — детский плач и еще какие-то другие, с каждым мгновением множившиеся звуки, смысла которых я пока еще не осознавал. И вдруг я снова стал видеть. Я попытался приподняться. Нестерпимо болела пятка. Казалось, на ноге повис тяжелый груз. Но сейчас меня больше мучило другое. — Папа! — в ужасе закричал я. Он лежал почти рядом, совсем-совсем близко от меня. Лежал на спине и улыбался. Я глядел на него с удивлением. Он улыбался и широко открытыми глазами глядел на небо — на самолеты, на облака. Непонятно только, чему он улыбался. Я тихонько подполз к нему. «Папа, папочка, милый!» — мысленно звал я его… Он был мертв. И вовсе не смеялся. Рот его был разорван, вот и казалось, что он улыбается, но он был мертв. Из-под волос и из ушей текли струйки крови. — Папа, папочка! — завопил я что было мочи. В отчаянии я тряс его за руку, потом испугался: а что, если рука оторвется, ведь она не живая. Я заплакал громко, не сдерживая рыданий, не стыдясь своего плача. Оглядевшись вокруг, я увидел чуть поодаль валявшуюся на земле туфлю. Мамину туфлю. Я стал звать маму, но она не откликалась. Земля дымилась, над нею клубился кислый темный туман. Мне вдруг снова почудился запах ладана. Я продолжал искать и звать маму, но ее нигде не было. Она словно унеслась вместе с туманом, испарилась, растворилась в этих черных клубах, и единственное, что от нее осталось — это туфля. Всхлипывая, я бросился бежать. Я бежал напрямик, не замечая искореженной взрывами земли, не видя трупов. Миновав разорванную колючую проволоку ограждения, я попал на луг. Он был такой яркий, зеленый и, казалось, простирался до самого края земли. От этой пронзительной зелени больно резало глаза. Я упал ничком, лицом в траву. Перед глазами пестрели мелкие желтенькие, похожие на лютики, цветочки, но это были не лютики. Белая юфрау смеялась. У нее была светлая-светлая кожа, но белой она казалась не только поэтому — на ней был белый жакет и белая косынка, и вся она была какая-то светлая, нежная, приветливая, похожая на сказочную фею, хотя в жизни феи нам не встречаются, лишь являются в чудесных снах по ночам. Была ночь, а может, ночь еще не наступила, просто было совсем темно. Собственно говоря, белой фее полагалось исчезнуть с наступлением дня. Но она не исчезла. Она по-прежнему была рядом и продолжала жить при свете дня. Она кивала головой, смеялась и мне казалась сказочно прекрасной. Я лежал в кровати, на чистых простынях, от которых пахло так же, как от нашей домашней аптечки, если приоткрыть дверцу. Рядом стояли другие кровати — пустые. Дальше виднелась еще одна дверь, затем множество окон и небольшой зал, со стенами из нетесаных досок. Это был барак наподобие солдатского, здесь пахло просмоленным деревом, как пахнет от телеграфных столбов. — Ты хорошо спал, — сказала мне белая юфрау, и видно было, что она от души рада, что я так хорошо спал. Я с удивлением посмотрел на нее и ничего не ответил. Очевидно, ей хотелось поговорить со мной, я был бы тоже не прочь, но только разговаривала она со мной как-то странно, осторожно, словно хотела утаить от меня что-то, но ей это плохо удавалось. Да, несомненно, она пыталась что-то скрыть от меня, это я сразу почувствовал и оттого испытывал какую-то неловкость и волнение. — Болит еще твоя ножка? — спросила она. Моя ножка и в самом деле продолжала болеть, и я кивнул головой. Очень мне не нравится, когда говорят «ножка» вместо «нога». Белая юфрау сказала, что это скоро пройдет. Правда, не сказала, когда пройдет и почему. Вскоре она ушла, и я вздохнул с облегчением. Осторожно вытащил из-под простыни больную ногу, ощупал ее. Она была до самого бедра замотана бинтом. Я вспомнил, что нога у меня болела еще до той внезапно опустившейся ночи, до той страшной темноты, о которой юфрау сказала, что мне все это приснилось. Но ведь я помнил, что именно тогда на моей ноге повис тяжелый груз. Я стал с трудом припоминать, как все было. До того, как меня ранило в ногу. Я пристально вглядывался в просмоленный деревянный потолок и вдруг как будто увидел все заново: папино лицо с разорванным ртом, кровавые струйки, бежавшие у него из-под волос и из ушей… мамину одинокую туфлю. Неужели мне все это привиделось во сне? Я словно видел сквозь балки потолка темное небо и слышал, как зовут на помощь люди, которые оказались запертыми в этом ужасном небе. А может, это был самый настоящий ад? Перед моим мысленным взором проносились одна за другой страшные картины, но две из них неизменно возвращались и снова стояли передо мной: изуродованное лицо папы и мамина туфля. И снова, как тогда, меня охватил ужас. Я закрыл глаза и тихо заплакал. Я теперь уже твердо знал, что все это мне не приснилось, потому и нога у меня так мучительно болит, и случилось все это именно тогда, и связано одно с другим. Вошла белая юфрау. Осторожно взяла меня за руку. — Что с тобой, детка? Я спросил, где мои мама и папа, хотя и понимал, что это глупо. Ведь я уже сам все знал, но не мог удержаться, чтобы не задать ей этот мучительный вопрос. Я стал расспрашивать о них потому, что понял, что остался на свете совсем один, а я еще никогда в своей жизни не оставался один и никак не мог примириться с этой страшной мыслью, не дававшей мне уснуть. То, что смерть настигает солдат, поражает чужих и незнакомых мужчин и женщин, казалось естественным, но чтобы это могло случиться с моей мамой и с моим папой… разве такое возможно? Юфрау смотрела на меня очень серьезно и не выпускала моей руки. — Война, голубчик ты мой, страшное дело. Ты, может быть, не совсем еще это сознаешь, но со временем ее чудовищная суть станет понятна и тебе. Война — это бездна, которая пожирает все живое, не щадит ни людей, ни животных, ни их жилищ. Война никому не приносит ни счастья, ни здоровья, только смерть и увечья, она оставляет после себя вдов и сирот. Ты, как я вижу, умный и мужественный мальчик, и я уверена, что те испытания, которые всем нам придется пережить рано или поздно — для тебя-то они начались слишком рано, — ты перенесешь как настоящий мужчина. Я слушал ее ровный теплый голос, видел трепещущие длинные, точно у куклы, ресницы, но то, о чем она говорила, словно не касалось меня, нет, я не желал знать, что такое война. Меня интересовало только одно: где мои мама и папа, что с ними. Юфрау дала мне понять, что мама и папа вместе с животными и домами исчезли в бездне, хотя прямо она этого не сказала, словно не могла объявить мне просто: «Мама и папа погибли». Ну а потом, когда я все-таки собрался задать ей этот вопрос, она вдруг перестала говорить о войне, о тяжких испытаниях и еще о всяком таком и спросила: — Скажи, а как тебя зовут? — Валдо, — ответил я. — Славное имя. А фамилия? — Хаверман. — Валдо Хаверман. Отлично. Она улыбнулась и назвала меня храбрым мальчуганом. Точно так же сказала обо мне та ведьма в Поперинге, при одном воспоминании об этом я невольно вздрогнул. Юфрау проворно и умело оправила мою постель. Ее присутствие как бы сообщало белизну всему, что меня окружало: белая смерть, белая боль, белая война. Наконец дверь отворилась. Вошел мужчина в военном мундире, судя по золотым нашивкам на воротнике — офицер. Он испытующе взглянул на меня маленькими, широко расставленными глазками. А потом принялся говорить по-французски с белой юфрау: — En bjein maddemwasel,[4] — сказал он. Я слушал затаив дыхание, ибо прекрасно понимал, что речь идет обо мне. Я был p'tit malade[5] или p'tit blessée.[6] А белая юфрау несколько раз покорно и вежливо повторила: — Oui, mon capitaine,[7] — что было очень похоже на слово «капитан». Может, он и в самом деле был капитаном? Они постояли у меня в ногах, и капитан задумчиво потирал свой шершавый, щетинистый подбородок, пока юфрау что-то ему говорила, упоминая такие слова, как transportée[8] и konvwa.[9] — Seetil marchee?[10] — спросил капитан. — Bjeinsuur, mon capitaine,[11] — ответила юфрау. Капитан подмигнул мне, и я опустил глаза. Он был приветлив, почти как белая юфрау, и все же приветлив на иной лад. Она относилась ко мне дружелюбно, потому что вообще ко всем так относилась. Что же касается капитана, то у меня сложилось впечатление, будто он любезен со мной потому, что хочет угодить юфрау. Они еще немного поболтали, и капитан рассказал что-то забавное, что заставило юфрау громко рассмеяться. Я же лежал и думал о значении нескольких услышанных мною слов: transportée u konvwa — и об ответе юфрау, который я уже позабыл. Капитан сунул в рот сигарету, подал руку юфрау и, уходя, обернулся ко мне: — Bonjour, mon p'tit.[12] Я надеялся, что он вернется не скоро. Мне бы хотелось остаться с белой юфрау наедине. Она не разговаривала со мной по-французски, но я, сам не знаю почему, чувствовал себя с ней лучше, чем с кем-нибудь другим. Солнце протянуло через барак длинную полосу света, и я глядел на миллион крошечных пылинок, которые кружились в ней. |
|
|