"Отыщите меня" - читать интересную книгу автора (Мещеряков Григорий Александрович)От мачехи пришли известияОт мачехи пришли известия. Она не забывает, изредка напишет Фаткулу коротенькое письмо, успокоит, как может. Болезнь ее не простая, еще неизвестно, чем все это кончится. Письма передают только распечатанными. Завуч все до одного прочитывает, и если что не понравится, то вычеркнет жирной линией или густо замажет чернилами. Так уж в детдоме заведено. Воспитанники помалкивают и не ропщут. Своевольничать нельзя, мало чего добьешься, а в наказание на весь день в спальне оставят, обувь не дадут. Босиком по снегу не очень-то побегаешь. Провинностей за Фаткулом не было, наказания тоже стороной обходили. Он здесь, как и все, жил по режиму, учился, делал уроки в учебной комнате, сдавал от строчки до строчки воспитателю. Держат тут строго, даже в уборную по расписанию отпускают, а не когда захочется. У всех на виду Фаткул зажал ширинку в кулак, отпросился с грехом пополам, побежал вниз, открыл дверь и выскочил во двор. От белого зимнего света глазам еще проморгаться надо. Тонкий пиджачишко не греет и еще больше холодит, под него крадется морозец, и спина мерзнет. Фаткул обматывает шею змеевидным шелковым кашне в надежде, что спасется от простуды, а все равно простывает и кашляет целыми днями. Зеленое кашне осталось со дня приезда. Мачеха наказывала беречь и чтобы никто не отобрал. Большие резиновые галоши болтаются и шлепают. Перевязывать бечевкой на этот раз не стал, бежать недалеко. — Фаткул, — окликает кто-то сзади, — ты куда? — В сортир… Спрашивает неспроста, покурить, видно, хочет. Все знают, что Фаткул не курит, но спички с собой носит. Одну коробку по своей таксе обменивал на три дневные пайки хлебушка. Хлебушек носил Вовчику, чтоб тот не голодал. — Дашь взаймы одну головку? — Причислю, потом отдашь, — говорит Фаткул и передает спички. — Рассчитаюсь… Спичками снабжал Фаткула старик слесарь, прозванный по своей фамилии Демкой. Он был сухонький, жилистый и крепкий, хотя и родился еще в прошлом веке. Работал неторопливо и исправно, делал все, что требовалось по детдомовскому хозяйству. Часто в помощники брал ребят, а в последний месяц больше Фаткула звал. — У тебя сноровка есть и голова варит, — говорил Демка. На этом кончалась всякая его похвала. Фаткул безотказно помогал Демке. Но тот был жутко скупой старик, никогда не платил деньгами и не угощал едой, а давал коробок спичек за работу и усердие, хотя ни разу не поймал Фаткула на куреве. — Курить не будешь, менять станешь, — говорил Демка, — они тебе доход немалый дадут, потому как нынче в цене. Фаткул и без него это знал. Курильщиков в детдоме хватало, а на зажигалки бензина не было. Демка еще на серном заводе прирабатывал, оттуда, видно, и таскал спички. Фаткул коробок носил в потайном кармашке. Хоть и малый, но имел калым для Вовчика, завертывал в тетрадный лист хлебную пайку, намазанную тонким слоем свекольного повидла. Здесь за всем и всеми зорко следили. Даже нумеровали и пересчитывали тетрадные страницы, чтоб тайные письма не писали. Но мало кто знал про общую тетрадь в заначке у Фаткула. Эту тетрадь он привез еще из дому и прятал за поясом на животе. Тайные письма Фаткул мачехе не писал, одни только открытые. Зато в укромном уголке выдирал по листочку, чтоб завернуть пайку для Вовчика. Сзади слышны шаги того обормота, которому покурить невтерпеж. Привязался некстати, не навлек бы чей злой глаз. Три белых двухэтажных здания стоят буквой «П» и смотрят окнами друг на друга. Во дворе все на виду, как на ладони. Железные ворота главного входа раскинулись от одного торца здания до другого и чаще всего были на запоре. Узкая калитка тоже всегда закрыта на замок. Через решетку виден город Богуруслан с его длинными улицами и постаревшими от времени домами. Позади корпусов бегут параллельно две тропинки, ведут к высохшему деревянному глухому забору. Там, в самом углу, стоит дощатая, с двумя отделениями, выбеленная известкой уборная. Надо подождать Вовчика, Фаткул специально отпросился, второй раз не выпустят. В младших группах уже закончился послеобеденный сон, Вовчик сейчас тоже должен прибежать. Он в дошкольном отряде, туда другой вход. Двери в их корпус закрываются на внутренний замок. Ключами распоряжается старшая дежурная воспитательница. Из корпуса малышей не выпускают в другие помещения. Грозная табличка даже предупреждает, что «посторонним вход воспрещен». Но не может быть родной брат посторонним. После завтрака, обеда и мертвого часа дошколятам разрешается выходить на улицу, в уборную. Вечером и на ночь им ставят горшки в группе. Фаткул видится с братом только в этой уборной. Стоит каждый день на холоде и ждет. Вглядывается в широкую щель между досками, всматривается, когда откроется дверь на улицу из дошкольной группы. Малыши обедают медленно. Старшие со своими тарелками расправляются в два счета. Сел за стол и как языком слизнул немного жиденького супа на первое и ложку тушеной капусты — на второе. К подкрашенному молоком чаю давали вместо сахара свекольное повидло. — Фаткул, где твой хлеб? — спрашивала отрядная воспитательница. — Съел. — Когда это ты успел? Не занимайся обманом! Неужели ты заставишь меня тебя обыскивать? — Честное пионерское, съел! — клятвенно заверяет Фаткул. Для пущей убедительности вскакивает на ноги, отдает салют, и «честное пионерское» действует безотказно. Детдомовские отряды разбивались по классам. Первоклашки жили в первом отряде, пятиклассники в пятом. Всего в детдоме двенадцать отрядов, в каждом по тридцать воспитанников. Дошколята жили в двух последних, в одиннадцатом и двенадцатом. Нелюдимый Демка сердито называл детдом «полковой частью в триста шестьдесят гавриков». Объяснять воспитателям, почему хлебушек спрятал, бесполезно, не поверят. Сейчас повсюду голодно. А хлебушек Вовчику нужен больше, чем Фаткулу. Он маленький, много не понимает и голод свой скрывать не умеет. Сначала ходил Фаткул к Вовчику в отряд скрытно. Нашел одно не закрывающееся на шпингалет от перекоса окно и лазил через него в глухой коридорчик. Там, в темном закутке, они облюбовали место, и Вовчик уплетал за обе щеки принесенные гостинцы. Съест все до крошечки и молча уходит в группу на ужин. Но однажды их все же засекла завуч Варвара Корниловна. Она регулярно делала свои обходы по всем отрядам и корпусам. Доглядывала, досматривала, проверяла, как соблюдаются правила и режим. При очередном обходе она выследила их. Крадучись вошла в коридорчик и заглянула за пыльную квадратную печку. Вовчик продолжал откусывать хлебушек и жевать, не испытывая ни смущения, ни страха. — Вы что тут делаете? — Низкий ее голос в детдоме всем знаком. — Сидим, — ответил Фаткул. — Почему в полумраке и в грязи? Почему скрываясь, как воришки. — Повидаться встретились. — Скажи пожалуйста, какая срочность! — восклицает она, и голос ее понижается до грозного. — А разве в отведенное расписанием время вы не можете встретиться? — Можем. — Тогда почему тайком и в неположенное время? Разве ты еще не изучил установленный режим, Фаткул? Ты не должен заходить сюда без разрешения! — Меня пустили… — Кто тебя пустил? Зачем ты говоришь неправду? Этого не может быть! Поэтому и прячетесь, как пакостливые мыши! Вовчик молчал, дожевывая остатки хлебушка, и вопросительно смотрел на Варвару Корниловну. Она внимательно и пристально разглядывала его, потом низко наклонилась: — Ты что ешь? — Хлебушек, — ответил Вовчик. Завуч вытянула указательный палец, словно приготовилась проткнуть Вовчика насквозь. — Вова, все, что вам дают в детском доме на обед, нужно обязательно кушать за столом и съедать до конца. Выносить с собой ничего не разрешается. — Я не выносил, — признался Вовчик, — я съел. — Тогда откуда ты взял этот кусочек? — Я ему принес… — Как тебе не стыдно, Фаткул! Вова еще несмышленый, ему простительно. Но ты-то почти взрослый и должен подчиняться принятому у нас распорядку! Запомни, пожалуйста, раз и навсегда, что в нашем детском доме воспитанники обеспечены всем необходимым полностью. Государство позаботилось о вас вполне достаточно, и подкармливать кого-нибудь, как дворового пса, унизительно и позорно. Ловко она умеет говорить обидные слова. — А я и не подкармливаю, он мне родной брат. — Это вдвойне плохо и оскорбительно для него! Он не виноват, но как можешь ты так поступать? Ты, наоборот, должен сам других останавливать от подобных и злостных нарушений. Ведь ты в первую очередь пионер! — Ну и что? — Вы совсем еще недавно здесь с Вовой, — продолжала она, — и пока, видимо, не успели еще привыкнуть, повторяю, к нашему установленному внутреннему распорядку, поэтому на первый случай я вас прощаю. Но если подобное повторится, я буду тебя наказывать, Фаткул. Ты просто будешь лишаться обеда… И не только ты, но и Вова. — Нет нигде такого правила! — Не смей так вызывающе разговаривать со мной! Ты, видимо, так ничего и не понял, за одно это тебя следует наказать. Я повторяю, мы запрещаем подобные встречи в подворотнях ради вас же самих. Ты можешь занести в младший отряд инфекцию, а мы должны охранять здоровье воспитанников. С братом можешь встречаться только в назначенные послеурочные часы и в специально отведенном месте. У вас не может и не должно быть тайн и секретов от родного детского дома. Чистую чепуху несет, ведь сама знает, что у Вовчика не бывает послеурочного времени, в школу он еще не ходит. На прогулку их выводят после завтрака, в это время Фаткул еще в школе и приходит лишь к самому обеду. После обеда у малышей сон, у старших уроки, и так с утра до вечера, изо дня в день. Варвара Корниловна говорит вроде бы очень правильные слова, а чутье подсказывает Фаткулу, что нет в них ни правды, ни справедливости. Голос и слова ее вызывают только злость и раздражение. Фаткулу хочется возражать, оспаривать, грубить. Не зря ее в детдоме прозвали Карлушей. Она даже внешне похожа на злую колдунью. Сухая, остроносая, точно карлик, с длинными ушами, торчащими, как рога, по обеим сторонам гладкой прически. В полумраке коридорчика это особенно видно на фоне светлого окна. На этот раз кара миновала. Но не имеет Карлуша права запретить встречаться Фаткулу с Вовчиком. Разве это законно — разлучать родного брата с родным братом? Полюгино растянулось вдоль тракта. На север до Богуруслана километров тридцать, на юг до Бозулука в два раза больше. У берега речки Кинельки расположился совхоз в бывшем имении князей Волконских. Белокаменные дома с колоннами, балконами и мезонинами смотрелись в протоку, выглядывали из-за деревьев и кустов запущенного старого парка, где разбегались от реки длинные прямые аллеи, неширокие дорожки, которые давно уже не посыпались желто-красным песком. У запруды стояла старая высокая мельница в окружении толстостенных кирпичных двухэтажных зданий с конторскими помещениями. На другом конце села в эмтээсовских мастерских ремонтировали технику, изготовляли запчасти к тракторам, машинам. Там и работал до войны папка механиком по тракторам. Немного дальше за машинно-тракторной станцией одиноко на холме стоял кирпичный завод с узкой длинной металлической трубой, которая дымила по-черному и днем и ночью. С самого начала войны папка ушел на фронт танкистом и писал, как крепко бьет фашистов. Его танк в полковой части прозвали «Иваном», потому что фамилия папки была Иванов. Родную мать Фаткул не помнит, знает лишь по фотографиям и рассказам папки и мачехи. Часто брал в руки альбом в коленкоровой обложке, сравнивал себя с матерью и убеждался, что похож на нее. Особенно узким разрезом черных глаз. Полюгинская шпана смекнула, прицепилась и прозвала Фаткула татарином. Обидного в этом ничего нет, каждому пацану давали какую-нибудь кличку. Кому-то досталась и похлеще, чем Фаткулу. Иногда папка присядет вместе с Фаткулом, рассматривает альбом и историю своей жизни рассказывает. Мать росла в многодетной семье пастуха и долго не знала грамоты. Выучилась на курсах ликбеза, потом в школе счетоводов. Там, в Казани, и познакомилась с папкой. Его послали туда на учебу, и она вечером помогала ему в математике. На пожелтевшей фотографии папка важно сидел на гнутом венском стуле, в хромовых высоких сапогах, закинув ногу на ногу, гордо выпрямив голову, и смотрел застывшим взглядом перед собой. В руках он держал какую-то книгу, а рядом стояла совсем молоденькая мать, в короткой юбке и светлом берете, положив левую руку на его плечо, и тоже смотрела своими раскосыми глазами вперед. Папка привез ее в родные свои места, сначала в Похвистнево, а потом в Полюгино. Мать работала бухгалтером на кирпичном заводе. Папка говорил Фаткулу, что они долго, несколько лет, ждали детей. Мать умерла при рождении Фаткула. На могилке папка поставил столбик с самодельной надписью и деревянную оградку из штакетника, посадил иву и каждую весну брал с собой Фаткула окапывать холмик и крепить его дерном, тут же поминал и выпивал шкалик. Новорожденному дали имя Фаткул, исполнив последнюю, прощальную просьбу матери, и во всем Полюгино не было больше такого имени. Фаткула вырастила тетя Нина, которую директор кирпичного завода всегда с уважением называл Ниной Леонтьевной. Она была светловолосой и с голубыми прозрачными глазами, в которых никогда не увидишь ни слезинки, ни уныния, а только улыбку да хитринку. Работала она тоже на кирпичном, стояла у обжигающей печи в огромных брезентовых сапогах и переднике. Фаткул запомнил ее хлопоты по дому и постоянные заботы о нем. Тетя Нина ласкала, нежила и холила пасынка. Баловала конфетками, шила и покупала красивые удобные обновки. Но переломить себя Фаткул все же не мог, никак язык не поворачивался назвать ее мамой. Несколько раз зарок себе давал, с вечера клялся, что назавтра скажет наконец это слово вслух. Нина Леонтьевна очень этого ждала, чувствовалось по ее взгляду. Но сил произнести слово «мама» у Фаткула так и не нашлось. Однажды утром, когда папка ушел в мастерские, совсем непроизвольно у Фаткула сорвалось с языка — «Нина Леонтьевна». Она прямо-таки застыла и замерла на месте, по-недоброму покосилась, а потом весь день ходила с опухшими глазами. Под вечер буркнула: — Дурачок ты, сынок, по имени-отчеству обращаются только к чужим людям. Папке она ничего не сказала, не пожаловалась. Фаткул продолжал звать ее тетей Ниной. Она недовольно молчала, терпела долго, потом как-то не выдержала и расшумелась: — Ты что, нарочно задумал мои нервы трепать, изводить меня и испытывать? Чтоб я больше не слышала этой ярмонки! Я тебе не тетка из Киева, а родная мачеха! Родная так родная, пусть будет родной по отцу. Где тут отличить и как правильней самому разобраться? Но никакой другой матери Фаткулу не надо. С тех пор и стал звать ее мачехой. Она как-то сразу к этому привыкла, да и другие вскоре тоже перестали удивляться. Мачеху Фаткул любил, характер у нее добрый, мягкий. Она то тихая, спокойная, а то веселая на весь день, прямо бы взял и расцеловал ее в обе щеки от радости. Папка, тот горячий, несдержанный был человек. Чуть что, сразу за ремень хватается, по любой даже мелочи. Правда, он больше размахивал и грозился, но ни разу не выпорол. Мачеха услышит его гнев и прибежит. Прильнет к нему, пошепчет свои слова и поцелует. Папка успокоится, отойдет от сердца. Вместо игрушек он приносил Фаткулу бросовые гайки, болты и всякую разность. — Мастери какую-нибудь механику для смекалки, — говорил он. Но разве сравнить весь этот железный хлам с фабричным «Конструктором», который однажды принесла мачеха? На работе мачеха была ударницей, стахановкой, все-то у нее там ладно выходило. Но папка жалел мачеху, видел, как ей нелегко достается на кирпичном и как она устает. Он все хотел перевести ее на другую работу, но война помешала. Сама мачеха усталость свою дома не выказывала. Наоборот, приходила с работы добрая, розовощекая и самая красивая во всем Полюгино. Длинные шелковистые волосы аккуратно зачесаны, лица чистое и гладкое, лишь на ладонях прорезались тонкие чуть темные трещинки. На кирпичном был единственный во всей полюгинской округе настоящий городской душ, и мачеха после каждой смены там мылась. А по выходным в баню ходили. Пологий берег Кинельки усеян низкими квадратными, с одним оконцем, деревянными банями на одного хозяина. По субботам или воскресеньям полюгинцы таскают из речки ведрами воду, заливают в котлы и бочки, раздувают огонь в топке, и валит дым из всех дверей. Папка тоже срубил ладную баньку. В половодье иногда ее затопляет, но к лету солнце просушивает. Как обычно, еще засветло идут к бережку с вениками. У мачехи уже все натоплено и готово. Горячий воздух кожу обжигает и мешает Фаткулу дышать. Папка привык, ему все нипочем, хлещет дубовым веником, аж брызги летят. На полке долго не усидеть, не выдержать жары. Кончики ушей и носа, кажется, сгорят, и кожа начнет лопаться. Фаткул бегает и прыгает, а папка еще да еще чуток поддает. Фаткул присядет на земляной пол, отдувается, а тот, знай свое, кряхтит и пыхтит от удовольствия, и хлесть-хлесть-хлесть… Когда папка уехал на фронт, то по выходным в баньку водила мачеха. Мочалку намылит до пушистой пены и давай сама тереть да натирать Фаткулу спину, плечи, ноги. Руки ходуном ходят, а она, смеясь, приговаривает: — Потерпи, сыночек миленький… Ох ты, мой татарчонок… Ах ты, мой раскосенький… Он терпит и молчит, потому что приятно. Но всякий раз почему-то в бане спать хочется. Так бы и склонился, улегся бы в корыто и тут же заснул сладким-пресладким сном. Мачеха голову моет, мылом по волосам гладит и все посмеивается себе: — Ослеп ты там, поди, у меня, сынок? Потерпи еще малость, потерпи… — Терплю… — отзывается Фаткул. — Глаза поест-поест, да и очистит, — успокаивает она. — А они во-о какие у тебя чернущие, никак не отмываются… Мне бы твои глаза… Мыться с мачехой Фаткул стеснялся, поэтому молчал и подчинялся ее воле. Она прижмет к себе покрепче, чтобы не выскальзывал из рук, или зажмет между ногами и будто плотным шелком окутает. Фаткул пошевелиться не смеет, руку поднять боится. А она ничего не стесняется, моет без устали, потом ополоснет водой, протрет ладошкою глаза, шлепнет по заднице и выпроводит в дверь одеваться. Сама выскочит в полутемный предбанник, поможет в чистом белье разобраться и назад бежит допариваться, домываться. Накажет Фаткулу, чтоб не бродил попусту, а скорехонько-прямехонько домой спешил и присмотрел за братом. Его она еще раньше помоет и отнесет в постельку. Распаренный и усталый после банного крика, Вовчик спал в своей зыбке беспробудно. Папка с фронта писал, что очень соскучился о полюгинской баньке. Перед самой войной мачеха ходила беременной. Она маялась тошнотой, часто тихо вздыхала, поглаживая большой живот. Папка тогда с ней, как с больной, обращался, не велел тяжести таскать и низко нагибаться. Однажды рано утром мачеха громче обычного охала и стонала. Папка сбегал за совхозной легковушкой и отвез мачеху в больницу. Через неделю в доме появился новый человек, крохотный и пискливый. Фаткулу с трудом верилось, что он живой, а не игрушечный. В первые дни, когда дома никого не было, Фаткул подходил близко к кроватке, с опаской дотрагивался до его щек, лобика, подставлял к рукам свой палец, и тот беспорядочно цеплялся, морщился и сопел. Смешно было наблюдать за ним. — Это твой братик, — слышится голос мачехи. Фаткул неопределенно пожимает плечами, кивает и соглашается. Дня через два папка степенно спросил: — Ну, как, Фаткул, назовем его? Каким именем предлагаешь? Фаткул долго не раздумывал, сказал сразу. Мачеха молчала. Папка, расхаживая по избе, долго о чем-то рассуждал, потом солидно сказал: — У меня возражений нету. Владимир у нас в стране известное имя, многих знаменитых и великих людей так звали… — И пусть будет по-ласковому Вовчик, — добавила мачеха. Каким Вовчик приходится братом, родным или двоюродным, — спросить Фаткул так и не решился, а самому рассуждать пока ума не хватало. Папка редко брал на руки Вовчика, все боялся, что уронит или не той хваткой возьмет. Целыми днями Вовчик лежал в зыбке, размахивал ручонками, хватался за развешанные цветные тряпочки, изредка смеялся и булькал голосом, но чаще во все горло кричал, словно кого-то подзывая. Папка вбил в потолок новый крюк, на котором покачивалась старая зыбка, обшитая чистой материей. В этой зыбке раньше нянчили Фаткула. Когда он подрос, зыбку спрятали в чуланку, вещи принято было в доме хранить, а не выбрасывать. Под зыбкой папка привязал длинную мягкую веревочку. Можно сидеть на табуретке, держать в руках книжку, читать или листать, раскачивая ногой зыбку. Братья были совсем не похожи друг на друга, один черный и раскосый, а другой, наоборот, светленький, как солнечный зайчик с голубыми глазами. Может, с годами он тоже потемнеет? Но Фаткул все равно будет относиться к нему по-братски. От мачехи известия в детдом приходили грустные, беспокойные. Уж очень она волнуется за Фаткула и Вовчика, как им там, вдалеке от нее, живется и не нуждаются ли в чем? Все письма проходят через руки завуча. Она сама диктовала Фаткулу, как мачеху успокоить. После того случая в коридорчике раму окна заколотили гвоздями и установили строгий надзор. Проникнуть в младший отряд стало невозможно. У каждой двери Карлуша посадила дежурных, самых верных подхалимов и фаворитов. У нее были свои приближенные, по нескольку человек из старших отрядов. Им она доверяла особо важные поручения. Называли их в детдоме «активистами», и они больше всего ловчились на доносах. Теперь Фаткул встречался с Вовчиком лишь в уборной, после обеда, перед мертвым часом. Холодно, муторно и боязно стоять у щелей перегородки и ждать, когда брата выпустят. Но вот он резво уже бежит в накинутом пальтишке, торопится, чтобы не опоздать. Наконец-то свернул к уборной. Фаткул отдал ему хлебушек, и Вовчик с удовольствием стал есть, тщательно слизывая языком тонкий слой свекольного повидла и помалу откусывая. Он старается не уронить на пол ни крошки, у рта держит ладошку и молча жует. Протягивает Фаткулу корочку и говорит: — Н-на… — Нет, я не хочу… Активистов нет, прятаться не от кого. Кто-нибудь придет, посмотрит с жадностью, попросит: — Поделись? — Братанчику принес, не моя пайка… Пацаны понимают — святое дело, не выманивают. Вовчик жует долго, изредка поглядывает на брата. В уборную заскочил остроносый новенький, только вчера подстриженный наголо. Он был узкоплечий, длинный, на голову выше Фаткула, с большими красными ладонями. С ходу выхватил у Вовчика пайку. Фаткул на него сразу кинулся: — Ты что? — Пайки теперь носить мне, а не ему будешь, — властно и хрипло говорит остроносый. — Ты кто такой? — Из распределителя, у нас в приемничке такой порядочек. — А это видел? — показал Фаткул рукою на ширинку и тут же получил оплеуху. Драться он не умел, но на остроносого прыгнул что было силы. Тот упал, Фаткул руками накрепко схватил его шею. Остроносый брыкался, махал руками, извивался, но вырваться так и не мог. Прижатый к земле, он словно был стиснут капканом. — Вовчик, возьми вон тот острый булыжник! — прохрипел Фаткул. Малыш нагнулся и взял обеими руками мерзлый осколок красного кирпича. — Подойди ближе, Вовчик, к самой башке подонка, и подними над его рожей булыжник. Когда скажу, то урони прямо ему в глаз. Вовчик подошел и поднял вверх кирпич. Остроносый неожиданно замер, перестал сопротивляться, дико заворочал глазами и вдруг заорал: — Каюк! Убивают! — Прибьем, если хоть раз сунешься! — Отпусти, татарин, я посмеялся, а ты в натуре, — жалобно и боязливо проговорил остроносый, не спуская взгляда с рук Вовчика. — Поклянись, гадюка! — Гад буду, татарин! Я корешить с вами буду… Фаткул отпустил и не успел подняться, как остроносый уже сиганул прочь, словно крыса. Вовчик бросил кирпич и стал дуть на руки, отогревать замерзшие кончики пальцев. Больше остроносого Фаткул не видел, то ли он не вылазил из своего отряда, то ли не прижился в детдоме и удрал. Никто больше не покушался на хлебушек Вовчика. Вовчик мог есть хлебушек без меры, сколько ни подавай. Он даже известку и штукатурку лопал горстями, еле отучили. В школе на большой перемене ученикам два раза в неделю давали бесплатно по маленькому кусочку хлебушка. В пятом «в», куда ходил Фаткул, домашних училось больше, чем детдомовских. Многие из дома приносили свои нехитрые, но вкусные лакомства, от школьного хлебушка отказывались и отдавали детдомовским. Сами установили очередь, кому когда полагается. Один раз в неделю весь школьный хлебушек домашних забирал себе детдомовец. На большой перемене складывали ему в парту и уходили из класса, чтобы он спокойно съел и никто бы в рот не заглядывал. Фаткул этот хлебушек не съедал, а после уроков складывал все куски за пазуху и приносил Вовчику. От травяной добавки, мельничной пыли и отрубей хлебушек крошился, был горклый и глотался с трудом. Вовчик же съедал его с удовольствием и довольно быстро. Шел густой буран, вьюжило и посвистывал ветер. Многие мальчишки не добегали из-за этого до уборной, пристраивались где поближе или прямо за углом, у голой стены или у забора. Фаткул доставал из-за пазухи школьные пайки и передавал Вовчику. Тот брал с охотою. — Наелся, Вовчик? — Да, — говорит он. — Еще хочешь? — Хочу, — отвечает он. — Тогда ешь, ешь… Вовчик сопел и отпыхивался. Лениво дожевал, съел последние крошки и потрогал живот. — Наелся, лопну… — говорит он. — Хочешь еще? — Да, — не отказывается Вовчик. — Ешь вдоволь. Он заглядывал за пазуху Фаткула, убеждался, что немного уже осталось хлебушка, и снова ел. Видно, он так и не узнает никогда, что значит быть сытым, и пока дают, надо есть. — Вовчик, доедай до конца. — Давай, — говорит он. Весь хлебушек доел, до последней крошки. Пузо его походило на футбольный мяч. Фаткул опасался, лишь бы заворот кишок не случился. Такое тут было как-то с Чибисом из шестого отряда. Тогда все перепугались и переполошились. Шустрый Чибис давно уже жил в детдоме. Он мог безбоязненно на время исчезать и отлучаться, покрываемый корешами. Своими уловками и хитростью достает всякую жратву, приносит хлебушка, сахарку, колбаски, но места свои заветные не разглашает. Кое с кем из корешей поделится, но чаще сам тайком съедает. Однажды он объелся черного хлебушка и попал в изолятор. Катался на кровати и на полу от страшной боли. Орал во все горло, что умирает, что резь в животе умопомрачительная, будто вот-вот разорвется брюхо, как пушечное ядро. Вызывали врачей, готовили на операцию в больницу, отпаивали микстурой, ставили грелки и уколы. Наконец выходили без хирургов, а потом и вовсе вылечили. Но Чибису неймется, опять таскает богатую добычу, которой обожраться снова в два счета можно. Бес с ним, с Чибисом, лишь бы у Вовчика потом не было маеты с животом. — Тебя, Вовчик, не обижают, не лупят? — Нет, — отвечает он. — Может, кто дразнит? — А как? — спрашивает он. — Да мало ли кому что взбредет. — Никто, — говорит он. — Ты, поди, озяб? Пойдем? Но Вовчик, пока не прожует, не уйдет. С самого начала войны папка уехал в Красную Армию. Писал из-под Саратова, где формировалась их танковая часть. Потом почтальон часто стал приносить фронтовые треугольники, и мачеха с порога принималась читать письма. Сама писала еще чаще, чуть ли не каждый вечер после работы, словно дня прожить без этого не могла. Садилась к столу, брала чистый тетрадный листок бумаги, мечтательно и долго смотрела вверх. Она улыбалась своим каким-то радостным и очень светлым мыслям, как будто писала стихи, а не письма на фронт. Царапала пером, часто отрывалась и шевелила губами, разговаривая и диктуя себе самые нужные слова. Напишет, встанет, сунет ручку с пером Фаткулу и ласково скажет: — Я тут тебе, сынок, на листочке местечко оставила для приписочки, допиши отцу о себе сам. Он садится и выводит корявые буквы, складывает в слова, что, мол, здесь, в тылу, живется хорошо и папке волноваться не о чем. Но жилось им, по правде говоря, с каждым днем труднее и труднее. Мачеха работала как многожильная, в две смены. Уходила чуть свет и возвращалась после заката. Сначала усталость свою скрывала, но потом не смогла, прямо с ног валилась или засыпала на ходу. — Ух ты, батюшки мои, да не уж это я вздремнула, — улыбнется виновато она, если нечаянно наткнется на какую-то утварь и та вдруг с грохотом упадет. Завод выпускал особые кирпичи для кладки каких-то печей на оборонных объектах. Мачеха рассказывала об этом серьезно и под большим секретом. Душевую на кирпичном давно убрали и приспособили под складской участок. По вечерам мачеха мылась дома в корыте, в котором обычно купала Вовчика. Раздевалась совсем догола и просила Фаткула спину помыть. Кожа у мачехи такая белая и нежная, что Фаткул каждый раз боялся поцарапать ее грубой мочалкой. Мыло выдавали на карточки, но так мало, что на одного Вовчика едва хватало. Поэтому больше натирались травами, какие мачеха распознавала и собирала недалеко от кирпичного завода. Фаткул во всем помогал ей. — Смиренное тебе спасибушко, сынок, — благодарно говорила она. — Истинная опора моя в доме родимом… Вовчика рабочком с кирпичного устроил в ясли, и теперь каждый день Фаткул отводил его туда, а вечером забирал. Эвакуированных к ним поселить не успели. Неожиданно занемогла мачеха, и в сельсовете не дали разрешения на постояльцев. С больным человеком при двух детях в доме не до квартирантов. Мачеха жаловалась на недуг во всем теле. От ломоты и боли в руках, ногах, пояснице стала много плакать, по ночам не спала и стонала. Врач сказал, что у нее какой-то артрит, или ревматизм, и надо долго болезнь лечить. Фаткул стал делать ей разные примочки на травах и народных средствах, прикладывал белую тряпицу с мочой Вовчика, к ночи втирал скипидар. Мачеха терпела и благодарно улыбалась, боли на время отпускали, и она отдыхала, боясь пошевелить рукой. Ей выписали больничный лист, и на кирпичный она уже не ходила. Фаткул попросился вместо нее на работу. Мачеха слабым движением притянула его голову, несколько раз поцеловала в лоб, всплакнула и наотрез отказала. День ото дня ей становилось совсем худо и нестерпимо больно, она почти перестала шевелиться. Кожа покраснела и задрябла, на суставах стянулась, и было опасно дотрагиваться, чтобы не причинить новой боли. Приходили фельдшерица и три человека из сельсоветской комиссии, решили поместить мачеху в больницу. Она была готова чуть ли не отбиваться, лишь бы туда не ложиться, но сил никаких у нее не стало. Приехали, забрали ее и увезли в больницу. Первое время приходила и присматривала в доме тетка из женсовета, два раза в неделю навещала, однако видно было, что и своих забот ей хватало по макушку. Фаткул вместе с Вовчиком ходили к мачехе каждый день под вечер и затемно возвращались домой. Больница находилась на окраине, в бывших господских дачах, огороженных низким заборчиком. Мачеха лежала в чистой, светлой палате, на белых простынях и подушках, о которых в своем доме с «до войны» забыли. Лицо ее исхудало, появилось много тонких морщин, волосы местами поседели, и она выглядела почти старушкой. Она смотрела на детей печальными глазами, каждый раз расстраивалась и спрашивала беспокойным голосом: — Да как вы там-то без меня? — Все как надо… — слышала она в ответ. Врач сказал Фаткулу, что лечить ее болезнь трудно, возможно, сделают операцию или спишут на инвалидность. Неужели мачеха останется калекой на всю жизнь? В письмах к отцу о болезни мачехи не было ни слова, ни намека. Писала она уже корявыми буквами, подложив под бумагу картонку от какой-то книжной обложки. Фаткул делал свои дописки и отправлял письма на фронт. Месяц проскочил в заботах и беспокойствах, пошел второй. В дом зачастили комиссии и проверки из школы, сельсовета, с кирпичного завода. Они осматривали комнату, оценивали житье-бытье, много расспрашивали и уходили. Передачи принимать мачеха отказывалась, как Фаткул ни уговаривал и ни просил ее. Порой она даже сердилась. Принесут ей кое-что в узелке, а она разволнуется, и красные пятна на шее выступят. Зря она так, ведь карточки отоваривали хорошо, выдавали и крупу, и сахар, иногда даже пряники. Однажды она сама передала в платочке печенье, что принесли ей от профсоюза с кирпичного завода. Сказала, что для Вовчика. Фаткул не хотел было брать и тогда впервые увидел ее совсем злой и недоброй. Он испугался и взял. Мачеха обрадовалась, переменилась в лице, повеселела. Попросила наклониться и поцеловала Фаткула. Так каждый день сидели они с Вовчиком у постели мачехи. Она смотрела на них, они смотрели на измученное ее лицо и слушали ее тихий голос. В последний приход мачеха заглянула прямо в глаза Фаткулу и тяжко выговорила: — Фаткул, вас хотят в детдом поместить… Ему бы осторожно ей сказать, что они с Вовчиком никуда не собираются отсюда уезжать и одну мачеху не оставят, но язык не повернулся. — На временное жительство… Вдруг, поди, мне операцию сделают… А когда поправлюсь, назад вас возьму. Видать, уже с кем-то порешили про детдом, уговорили мачеху, и она дала согласие. — Не навсегда же, сынок, ненадолго, думаю. Там все же лучше вам будет. Как-никак, а постоянный пригляд и забота… Чего больше боялся Фаткул, то и случилось. — Прошу тебя, сынок, ты уж очень не упирайся и не дури, пожалуйста… — словно виноватая в чем-то, упрашивает она. Если бы мачеха была здорова, то Фаткул так раскричался бы, что всю палату бы поднял на ноги. — …Ты уж Вовчика никому в обиду не давай… И себя побереги… Оба вы теперь у меня как бы сироты, — говорит мачеха, и слезы стекают у самого ее уха, оставляя на подушке темные пятнышки. Детдом, известное дело, в Богуруслане, и когда их отправят, мачеха не знает. Но через неделю Фаткула с Вовчиком уже везли по зимней дороге в Богуруслан на широких санях с сеном, закутав в тулупы, словно младенцев. Сборы были коротки. В доме оставили все как было, закрыли ставни и повесили на дверях амбарный замок. Путь до города неблизкий, скрипели полозья, болтались и бились по бокам вожжи. Фыркала лошадка, круп ее от испарины покрылся инеем. Где-то за снегами и белыми полями детдом. Какой будет там новая жизнь? Когда еще они возвратятся в родное Полюгино к родной мачехе? Последнее письмо мачехи немного обнадеживало. Операцию ей никакую не сделали, но она уже могла вставать с постели. Правда, ходить пока не разрешили. Скоро, наверное, она приедет за сыновьями в детдом, и тогда кончится эта затянувшаяся зима в Богуруслане. Фаткул уже устал каждый день торчать в холодной и зябкой уборной. Пацаны вбегали и убегали, на ходу застегивая штаны непослушными пальцами. Только что пришел и Вовчик, вытирая ладошкою нос. Вдруг кто-то пискнул в щелку: — Шухер! Карлуша! Фаткул не успел спохватиться, как из-за перегородки вылетела разъяренная Варвара Корниловна. Синие навыкате глаза уставились неподвижно и слепо, как у совы. — Курите, мерзавцы! — Нет. Действительно, никто не курил. Спичек на этот раз у Фаткула не было, он давно не видел Демку. Она хваталась за карманы и с остервенением их выворачивала. Но, к своему огорчению, не нашла ни одной папироски или спички. Ощупала и обыскала Вовчика. Вдруг неожиданно потребовала: — Покажи, Фаткул, что у тебя в руке? — Хлебушек. — Немедленно отдай мне. — Это мой кровный… Но она цепко схватила руку, сильно, до боли, сжала кисть. Выхватила помятый, изломанный кусок и, обезумевшая от гнева, выдохнула: — Сволочи! Маленькие твари! Никто опомниться не успел, как она с силой швырнула остаток пайки в круглое отверстие и стала стряхивать с ладони прилипшие крошки. Можно бросить в уборную все, что угодно, но только не хлебушек, такое в голове Фаткула не укладывается. Любое бы, самое большое наказание он легче бы сейчас перенес, чем то, что увидел. Быстрее слез вырвались слова: — Сама сволочь, сама тварь! Ведь это же хлебушек!! Даже не мой, а Вовчика! У, стерва, Карлуша! Фаткулу хотелось кричать еще обидней, броситься на нее с кулаками, бить с силой по глазам, носу, лицу. Она испугалась, опешила, потом схватила Вовчика за шиворот и, не глядя на Фаткула, с трудом выдавила: — Разговор с тобой будет особый, негодяй! Быстро поволокла Вовчика к корпусу, тот и оглянуться не успел. Пацаны сразу разбежались, Фаткул остался в уборной один. — Дурак ты, татарин, — сказал равнодушно Чибис, когда узнал. — Нашел тоже из-за чего кочевряжиться. — Пошел ты, оглоед, подальше! Вечером в столовой дежурная девчонка с повязкой на рукаве громко кричала: — Кто в этой смене Фаткул Иванов? Ей показали, она подошла к столу, забрала миску и пайку: — Ты, Иванов, наказан, лишен ужина. — Ну и наплевать с трехэтажной башни! — пробурчал Фаткул. Если бы знал раньше, то украл бы пайку с кашей и успел бы съесть под столом. На следующий день Вовчик не пришел. Фаткул прождал его в уборной попусту. Да и нечего теперь было носить, на всю неделю его лишили хлебушка, а суп с кашей за пазухой или в кармане не вынесешь. Вовчик не появлялся и никак не давал о себе знать. Фаткул подолгу ходил вокруг корпуса дошколят, заглядывал в окна, дергал двери, но они были закрыты изнутри, точно от разбойников. Пока Фаткула никуда не вызывали. Он был согласен на любую кару, лишь бы с братом свиданку разрешили. Может, пойти к Октябрине? Она другой человек, сама в детдоме жила и выросла. Директора Октябрину Осиповну все уважали, хотя тоже боялись. Но она часто болела и в те дни опять лежала в больнице. Пожаловаться некому, вся надежда на самого себя. Фаткул пробовал негромко звать брата, прильнул губами к дверной щели: — Вова Иванов!.. Вова Иванов!.. Вова Иванов! Никто, конечно, не откликался, потому что за входной дверью коридоры, которые могли быть также заперты. Однажды все же откликнулся чей-то детский голос: — Тебе что? — Вова Иванов с тобой в одной группе? — Да… — Позови его. — Нельзя. — Почему? Где он? Позови! — Вова Иванов наказан, его перевели на второй этаж… Туда совсем не попасть, вход туда отдельный. Найти бы топор, разрубить бы все двери на мелкие щепки, чтоб некуда и не на что было замки врезать и вешать. Может, отмычки у Чибиса попросить? Или самому сделать, — да старик Демка запропастился где-то, наверное, опять деньгу подшибает, кому-нибудь в квартире газ проводит, а то спичками на базаре торгует. Сегодня Фаткула опять лишили ужина. Карлуша человек злопамятный, от своего не отступится, и сейчас там, в столовой, какой-то «шакал» вылизывает из миски законную кашу Фаткула. После ужина отрядная воспитательница отыскала Фаткула в пионерской. Сказала, что его ждет Варвара Корниловна… Кабинет детдомовского завуча преогромный, похожий на дворцовый зал. Миниатюрные скульптурные бюсты застыли на длинных подставках, вокруг расставлены глубокие мягкие кожаные кресла и два дивана. Столы плотно обтянуты зеленым сукном, хоть катай на них бильярдные шары. Вдоль стенок вытянулись застекленные шкафы с книгами, журналами и ребячьими поделками. Во весь пол разлегся цветастый ковер. Прямо над письменным столом угловатыми толстыми сучками торчат уродливые оленьи рога, а на столе лежит широкая из красного дерева метровая линейка. Здесь так высоко потолкам и просторно стенам, что, попадая сюда, вроде бы даже меньше ростом становишься. Варвара Корниловна потушила папиросу, встала, подошла к краю стола. Взяла линейку и заворковала своим охрипшим голосом. Подозвала к себе. Нет, просить прощения даже пыткой не заставит! Полусумрачно горит дежурный свет, укрываясь в складках темных портьер. В длинном коридоре ни души, не видно ночных нянь на лестничных площадках и в узких проходах. Фаткул вытер слезы со щек ладошкой. Не хотелось плакать, но они сами собой катились, и остановить их было невозможно. Очень жгло плечи, живот, руки, спину. Все тело горело, словно только что выкарабкался из огня. Гибкая линейка в руках Карлуши всюду поспевала, но без единого удара по лицу или голове. Мстительная Карлуша била плашмя и звонко, стараясь попасть побольнее. В ушах стоит ее хриплый полушепот: — Теперь ты осознал, хулиган, свой проступок? Сказать «да» — значит соврать, и тогда спасешься от боли. — Теперь ты понял, дармоед, свою провинность? Сказать «нет» — значит сказать в глаза правду, и тогда будет еще больнее… — Здесь я тебе и мать и судья, жаловаться тебе некому! — рычала она. Врет бессовестно. Да ни за что на свете не бывать Карлуше матерью. Жизнь правильно ее наказала, прожила до старости одна, такой до гроба и останется. Если бы разыскать Октябрину и все без утайки ей рассказать, то она в обиду не даст. Октябрина тоже пожилая, но справедливая. До директорства работала пионервожатой. Она ходит вся подтянутая, с короткой стрижкой, как у первых комсомолок. По праздникам Октябрина со всеми вместе веселилась и даже в горн трубила, ловко на барабане марш отстукивала. Моложе всех душой, но почему-то чаще других болеет, а вот Карлушу никакая холера не берет. Октябрина по делам детдома все куда-то ездит и что-нибудь достает. Не очень-то просто ее застать, потому-то всем в детдоме и заправляет Карлуша. Конечно же, Октябрина должна помнить Фаткула. Месяца полтора назад в оттепель средние отряды ездили вместе с ней за металлоломом по старой узкоколейной ветке. Собирали его у заброшенных нефтевышек и вдоль железной дороги. Поехали с утра, сидели на открытой платформе, впереди тарахтела и стучала закопченная дрезина. Все дружно пели пионерские песни, запевала громче всех Октябрина. Фаткул лишь шевелил губами, слов ни одной песни до конца не знал. Металл грузили на платформу, прихватывали все, что под руки попадется, мальчишки старались притащить потяжелее. — Фаткул, бери полегче, надорвешься! — кричала Октябрина. Память у нее отменная, только один раз разговаривала с ним, когда в детдом принимала и документы читала, а не забыла с тех пор. Назад дрезина с металлом бежала не так резво, тяжело тащила нагруженную платформу, словно слабосильная лошадка большой воз. Возвращались усталые, пели вяло, дружно никак не получалось. Когда подъезжали к Богуруслану, Октябрина громко сказала притихшим ребятам: — Молодцы, на полную артиллерийскую батарею металла собрали! Какая она есть, батарея, Фаткулу неизвестно, но Октябрине виднее. Вечером на линейке зачитали благодарность и всем выдали по дополнительной пайке хлебушка. Когда в детдоме проводили газ, Октябрина следила за прокладкой труб. Торфу на столько корпусов не напасешься, не просто обогреть такую ораву в каждом помещении. К весне торф кончался, дороги становились непроезжими. Пацаны из старших групп копали для газовых труб глубокие ямы. Фаткул помогал старику Демке загибать трубы, потом соединять и крепить муфты да манжеты болтами, гайками и шайбами. Несколько раз с Демкой ездили в кузницу. Там мастерили с кузнецом горелки. На наковальне расплющивали добела раскаленные трубы диаметром пять и десять сантиметров. Фаткул держал длинными щипцами короткую пустотелую железку, а Демка с кузнецом стучали молотками, и за двадцать минут готова горелка с узкой щелью. Остудят и принимаются делать насадку. Сначала приспособили горелки на кухне к котлам, потом в прачечной и, наконец, установили в дверцах ко всем печам в корпусах. Заусеницы убирал и делал зачистку Фаткул, орудуя рашпилем да плоским наждачным кругом. — Мастеровой ты парень, мастеровой, — похвалил тогда Демка. С тех пор и брал Фаткула в свою, как он говорил, «строительно-ремонтную бригаду». Платил коробком спичек, изредка добрым словом. У Фаткула душа радовалась смотреть на свою работу. Поставил горелку, укрепил винт, повернул рукоятку, поднес спичку, и пламя зашипело желто-синей щеточкой. Греть будет что надо, целый век, пока металл не сгорит или печка не развалится. Провели они с Демкой газ и во флигелек, что стоял поодаль от корпусов, ближе к каменному забору. В одной половине жила Октябрина с дочерью, в другой Варвара Корниловна. Все знали, что завуч весь свой век прожила одна. Ни мужа, ни семьи у нее не было, никто ей никогда писем не писал, и в гости к ней тоже никто не приходил. — Куркулиха она, потому и одинока, — говорил Фаткулу старик Демка. — А злая оттого, что и хочется ей, и колется, и мамка не велит. — Какая у нее мамка, она сама старая… — Это по твоим недоразвитым понятиям старая, а по моим — еще в соку, ей всего-ничего, за сорок годков. — Демка хитро засмеялся. — Я как-то к ней однажды вечерком подкатился, так ведь испугалась, отшила. Я, говорит, Демкин, всю себя детскому дому отдала. Дескать, вы для нее родная семья. Плюнул я на это дело, нынче сотни баб без мужиков страдают, молоденькие сами липнут, а они куда буде слаще ее, хотя и ее я хотел попробовать, да вот не вышло, а мне и горя мало… Демка всегда говорил про женщин и про какие-то свои глупости, слушать его было порой неловко. А разоткровенничается про свои похождения, так возносится петухом, прикидывается помоложе… Завуч сама подошла к ним после пробы второй горелки в прачечной. — Демкин, — сказала она сухо, не просила, а приказала, — ты на той неделе поставь-ка нам за день с Октябриной Осиповной газ. Горелки позаботьтесь сделать поаккуратней. Постарались, в каждой кухонке поставили по две, как игрушечки, горелки. Одну вывели в дверцу голландки, другую под таганок на плите. Демка, видать, получил от нее свою милостыньку, красненький или зелененький «хрустик». — Слышь, татарин, — смеялся подвыпивший Демка, — Варвара-то Корнилавна по макушку довольнехонька. Зажжет горелку и не гасит. Сидит рядом и дымит, как паровоз, весь вечер курит и от горелки прикуривает. У нее эта горелка ровно живая кошка в доме, из воздуха появляется и мурлычет усатым огоньком… Как войдет в дом, так эту самую свою кошку чирк и оживит. Все, глядишь, не одна по избенке слоняется, а вроде бы в компании с живым огоньком и папироской… Карлуша вела с куревом в детдоме беспощадную борьбу, может, потому тайно курила только у себя в квартире. Об этом ходили только одни слухи, но никто из ребят не видел своими глазами. Октябрина не курила, но самодельным горелкам тоже нарадоваться не могла. Примус и керосинку тут же запрятала на полати. По случаю этому позвала Фаткула с Демкой, сварила картошки с мясом, дала чесноку и хорошо накормила работников. Напоила густым сладким чаем, больше Демке ничего не отломилось. Дочери Октябрины дома не было. Она училась в медучилище, мало кто на территории детдома ее встречал. Говорили, что она допоздна пропадает то на занятиях, то в госпиталях на дежурстве у раненых. После окончания учебы она собиралась на фронт. Нет другого пути у Фаткула, как только к Октябрине идти. Она обязательно должна узнать, что вытворяет с ним завуч. Лишь директор может выпустить на волю из Карлушиной тюрьмы Вовчика. Фаткулу казалось, что не видел он Вовчика чуть не целую вечность, даже лицо его стало забываться. Три раза Вовчик приходил во сне, протягивал руку со своей пайкой хлебушка, и они вместе плакали. Утром Фаткул узнал, что Октябрина уехала в Оренбург и вернется не раньше чем через неделю или еще дольше там задержится. Он бродил во дворе, всматривался днем в окна малышового корпуса, но все безуспешно. К вечеру, когда зажигали свет, стекла затягивало морозом, и ничего за ними разглядеть было невозможно. Как-то днем Фаткул взглядом поймал Вовчнка в окне. Тот, наверное, и сам много раз стоял у окна и ждал появления брата, но угадать время не мог. А может, его просто не пускали на первый этаж? Вовчик выглядел похудевшим и изменившимся, глаза запали, взгляд совсем какой-то не детский, лицо бледное, как у больного. Фаткул разглядывал его, словно впервые встретился с ним, и подмечал любую мелочь в облике малыша. Вовчик прижался лицом к стеклу и молчал. А Фаткул шевелил губами, кричал через окно и жестикулировал, маячил пальцами, как глухонемой. Но Вовчик ничего не слышал и не понимал, кивал лишь головой и с чем-то соглашался. Кое-как они поняли друг друга и теперь уже виделись изо дня в день у этого окна, смотрели друг на друга и кивали, как будто о чем-то договаривались. Каждый раз Фаткулу хотелось зареветь, но приходилось сдерживаться, потому что если только начнешь, то неизвестно, сумеешь ли остановиться потом. — Чибис, дай мне твоей отмычки. — Начто? — Дело одно есть. — Когда вернешь? — Вечером. — Гони ужин, — говорит Чибис и передает отмычки, где в связке семь заточенных с причудами гвоздиков. Входной внутренний замок Фаткул так и не сумел открыть, сноровки не было, да и спешка мешала. Вечером в столовой передвинул ужин Чибису, вернул отмычки, незаметно вышел и направился по коридору к кабинету завуча. От волнения руки вспотели, во рту пересохло. Два раза робко стукнул пальцем в дверь, открыл и вошел. Карлуша сидела за столом и что-то писала. Подняла взгляд и грозно сказала: — Почему без разрешения? — Варвара Корниловна, дайте, пожалуйста, повстречаться с родным братом, дайте, пожалуйста… — Больше ты ничего не хочешь? — Нет! — Выйди вон! — Если вы не дадите, я детдом спалю… Она вскочила и бросилась закрывать входную дверь на ключ… «Дорогая тетя Нина и Нина Леонтьевна! Самая дорогая мама и родная мачеха! Я очень прошу тебя, чтобы ты забрала нас с родным братом Владимиром из детдома как можно побыстрей. Если ты не успеешь, то меня могут отсюда перевести куда-нибудь далеко или даже отправить в детскую исправительную колонию, потому что я здесь не слушаюсь и нарушаю дисциплину. Про детдом нам все говорили, что будет хорошо и жаловаться будто не на что, а нам с родным братом Владимиром даже очень плохо. Я тебе уже писал, что вшей у нас нет и одевают не по-деревенски, а очень даже хорошо и во все фабричное. По праздникам и при комиссиях выдают новые шерстяные костюмы и ковбойки в клетку. Меня и брата Владимира подстригли наголо, как всех до одного. Родной брат Владимир живет в своем младшем дошкольном отряде. Он целыми днями сидит в своей группе и не выходит на волю, а я, как ты велела, продолжаю учиться. Школа наша от детдома далеко, на другом краю города, и я уже замаялся туда ходить, потому что болят ноги. Валенок мне не выдавали, только одни вязаные носки и галоши, я их подвязываю тряпичными завязками, чтобы не спадали, а те, в которых приехал сюда, отобрали и сдали в кастелянскую, потому что в домашнем ходить не положено. Кожаные ботинки со шнурками выдают только по праздникам и перед проверками. Я обморозил ноги, и на ступне у меня вздулись волдыри, потому мне и больно далеко ходить. В медицинском изоляторе мне сказали, что это я специально себя калечу, чтобы не ходить в школу, хотя я разувался и показывал им гной на ногах. Это они от злости на меня наговаривали, но все же помазали ихтиоловой мазью. Некоторые тут почти такие, как цепные собаки. Их так приучила тутошняя завуч, а ее даже вспоминать страшно. Я учусь только на отлично и хорошо, и все воспитанники здесь так учатся, потому что за плохие отметки лишают еды. Кормят нас три раза в день, но очень помалу, и я всегда хочу есть. Брат Владимир тоже все время голодный, об этом я тебе не писал, потому что письма проверяет сама завуч. Это письмо я пишу тайком и пошлю тебе или доплатным „треугольником“ или попрошу тетеньку на почте дать мне бесплатно конверт. Родного брата Владимира я раньше видел каждый день, теперь встречаться нам запретила завуч, так как я немного его подкармливал от голода, а она этого не терпит и запрещает. Она тут выше любого судьи и палача и к тому же очень злая. Уже два раза сильно меня побила за то, что я желаю видеться со своим братом. Ты не бойся забирать нас отсюда, не думай, что в нынешнее трудное время мы не сможем управиться у себя в доме своими силенками. Я тебе докажу, что сможем, так как я пойду работать в совхоз или МТС, буду приносить тебе паек и деньги, тебя совсем-совсем вылечим и окончательно поставим на ноги, сумеем прокормить и одеть брата Владимира. Дорогая мачеха, если ты того желаешь, то всю жизнь буду называть тебя мамой, только приезжай поскорее или попроси кого-нибудь из полюгинских, чтобы нас забрали и увезли к тебе. Очень-очень умоляю тебя по своей просьбе, а то я в самом деле и в скором времени совсем не выдержу и напишу письмо папке на фронт или могу чего-нибудь натворить еще хуже. Жду ответа, как соловей лета. Подвода стояла в переулке за углом детдома. Фыркала на привязи у столба лошадь. Широкие и низкие сани завалены сеном, овчиной и огромным тулупом. Мачеха шла медленно, еле отрывая подошвы и переставляя ноги. Теплая пуховая шаль почти скрывала ее лицо. С одной стороны поддерживал ее за локоть Фаткул, с другой мачеха держала руку Вовчика. Она приехала с новым директором Полюгинской школы, который сильно припадал на левую ногу, видимо, недавно выписался из госпиталя. Сейчас он неумело кормил овсом лошадь, неловко подворачивая край мешка. Лошадка на вид справная, бежать назад будет прытко. Вовчик одет в новое детдомовское пальтишко и шапку-ушанку, на ногах прежние домашние валенки. Он смотрит по сторонам, ворочает глазами, словно впервые видит городские улицы. В тряпичном узелке у мачехи бумаги, которые ей и директору школы выдали в детдоме. Голос у мачехи тихий, доходит до слуха Фаткула, как далекое эхо: — Ты ведь, Фаткул, уже большенький и правильно рассудишь. Работать тебе, сынок, успеется, еще досыта наработаешься, а учебу бросать нельзя, допустить я этого не могу, и совесть моя не позволит, потому как и отцу пообещала. Вовчик, видишь, совсем слабенький и беззащитный; поэтому и беру, как-нибудь перебьемся с ним на мое инвалидское и отцово пособие. Здоровье поправится, станет полегче жить, ты учебный год окончишь, так сразу возьму тебя домой, или на каникулы приедешь. Только, Христом богом прошу, перетерпи это нелегкое время, слушайся, пожалуйста, и не связывайся зазря. Завуч ваша на вид образованная, ты уж постарайся поладить с ней. Как же иначе-то жить? Еще много было от мачехи разных наставлений, но ни одного Фаткул душой не принял. Она догадывается, успокаивает его, долго целует и гладит плечо. Вовчик молчит и смотрит, не слушая и не понимая разговора. Мачеха достала три лепешки из лебеды, кусочек желтого жмыха и две печенинки, сунула в карман Фаткулу и с трудом забралась в сани, закуталась с Вовчиком в тулуп. Полюгинский директор попрощался с Фаткулом за руку, подоткнул вокруг мачехи и Вовчика овчину, сел на козлы и тронул кнутом пегого мерина. Сани заскрипели и медленно развернулись. До слез хотелось попроситься хоть на краешек, лишь бы взяли, но Фаткул сдержался. Лошадка побежала трусцой, будто просто подпрыгивала лениво на одном месте, но сани удалялись и увозили Вовчика с мачехой. Хоть беги сейчас за ними вдогонку, припусти изо всех сил, да ноги не слушаются. После отъезда брата как в полусне проплывали дни за днями. Тоскливо и до боли одиноко. Ребят в детдоме кишмя кишит, а рядом никого нет. Глазастым истуканом стоит корпус малышей, и подходить к нему теперь неохота. В один из дней неожиданно нагрянула важная комиссия из трех человек. Они узнали про письмо к мачехе, вот и решили проверить. Позвали Фаткула в кабинет завуча, задавали вопросы, долго разговаривали и расспрашивали его о жизни в детдоме. Особенно приветливой и дружелюбной была Варвара Корниловна. Нет, казалось, в этот момент рядом более благородного и честного человека, чем она. — Ты ведь серьезный и взрослый пионер, Фаткул, — говорила вкрадчиво она и смотрела умиротворенными влажными глазами. — Государство тебя содержит, не считаясь ни с чем, заботится о тебе и твоем детстве, ты обеспечен не только всем необходимым, но даже сверх того, получаешь ни больше и ни меньше, а наравне со всеми воспитанниками, что тебе полагается. Никто из них, между прочим, не жалуется и не выдумывает нелепых наговоров, они хорошо усвоили, как много для них делают наше государство и правительство, и только благодарны за это… — Я на государство и правительство не жалуюсь… — Ну, как же? — и то тебе плохо, и это… Ты не воспитан и не умеешь элементарно вести себя в детском коллективе, который заменяет тебе родную семью. Мы думаем, ты образумишься и не будешь так несправедливо и ложно бросать направо и налево свои обвинения. Про себя я уже и не говорю — как ты мог меня так обидеть и наговорить столько несусветных небылиц?.. Но дело совсем не во мне, и потому я тебя прощаю, ты ведь сам в душе уверен, что все написанное тобой от первой строчки и до последней сущая неправда… Веры, конечно, завучу в тыщу раз больше, чем любому воспитаннику. С отъездом Вовчика наступило полное безразличие ко всему происходящему вокруг. Ничего не хотелось добиваться, да и не нужно стало. Фаткула уговаривали и успокаивали всей комиссией. Видать, не считали его особенно виноватым и никакой исправительной колонией не грозили. Потом взяли с Фаткула обещание, что больше жаловаться он не будет, все в детдоме его устраивает, а написал, мол, мачехе несознательно, потому что был нездоров. — Ты даешь слово? — спрашивает чей-то голос. — Даю… — Если ты его сдержишь, тебя никто никогда ругать не будет… Ты хорошо запомнил это? — Да… Но завуч попросила его под диктовку написать об этом письмо в Оренбург и поставить свою подпись. Сама чистый листок подложила и ручку с чернилами подала. Поздно ночью, уже после комиссии, приехала Октябрина, и Фаткула подняли прямо с постели. Он понял, что неспроста, и быстро оделся. Полусонного нянечка отвела его к Октябрине домой. По дороге Фаткул сочинял и репетировал, что будет говорить директору о своем письме и комиссии. И если надо будет, то готов подписать еще какую-нибудь бумагу. У самой двери протер глаза слюной и вошел в комнату. Октябрина сидела у газовой горелки и смотрела в угол. Она повернулась и подняла глаза. Бледное и болезненное лицо ее от слабого света выглядело зеленым и каким-то зернистым. Во взгляде боль, отчаяние, растерянность. В руках она держала знакомое Фаткулу письмо, которое он легко узнал, но все оно было в каких-то пометках цветными чернилами. Октябрина заговорила нервно, прерывисто. Голос ее то срывался на последних словах, а то переходил на шепот и причитание. — Да как же это так, Фаткул?! Что же это ты наделал-то? Неужели от страха проглотил свой паршивый язык? Когда надо соврать, обмануть, вокруг пальца обвести, вы все окрутить мастаки! Наблажите столько коробов, что лопатами не разгрести! А когда по правоте, так свою балаболку на клюшку? Трус, замухрышка, дурья голова! Фаткул мало понимал, чем она так недовольна. Октябрина снизила голос: — Запомни, башка, что никому на свете я не позволю терпеть издевательства! Почему людей сторонился? Отчего ко мне сразу не пришел? Я что для тебя, зверь лютый, акула зубастая? Отвечай, бедолага, почему мне не рассказал? Совесть-то у тебя есть или нет? И не прикидывайся несчастненьким! Тоже мне бедняжечка объявился, тоже мне вселенская сирота! Нюня ты, немтырь, тряпка, вот кто ты такой на самом деле! Октябрина вдруг не выдержала и громко, навзрыд заплакала, захлебываясь и сморкаясь. Пересела за плиту, обхватила руками голову и замолчала. Казалось, что сейчас здесь отчитывают и ругают вовсе не Фаткула, а совсем кого-то другого. — Господи, что происходит на свете? Господи милосердный, накажи меня за каждую боль, за каждую душу! Казни меня одну за каждое такое страдание… — Она не договорила и медленно повернулась к Фаткулу. — Прости меня, сынок… Как можешь, прости… Пусть тебе полегчает на сердце, Фаткул, только прости… — Она отвернулась и смотрела в строки письма невидящим взглядом. — Ох тошно… муторно… невыносимо… Октябрина замолкла и опять неподвижно сидела. Слышится ровный ход настольного будильника. Время тянется довольно долго. Фаткулу хочется утешить Октябрину, а не знает как. Ведь она ни в чем не виновата. Хлопнула входная дверь, и в кухню вошла ее дочь. Не раздеваясь, беспокойно посмотрела на мать, потом повернулась к Фаткулу и строго спросила: — Ты что-то натворил? — Не знаю… — Тебя еще тут не хватало, — говорит Октябрина дочери, — Не придирайся к нему. — Но, мама, на тебе же лица нет! — Ступай спать, Фаткул. — До свидания, Октябрина Осиповна… Зря она так мучается, в письме ни слова, ни полслова нет против директора. Утром по детдому быстро разошелся слух, что из-за сердечного приступа ночью Октябрину увезли в больницу, не велели никому навещать и беспокоить. Сиделкою в палате осталась ее дочь. К вечеру пришла весть, что Октябрине полегчало. После ужина Фаткул сидел в учебной комнате. Все разбрелись кто куда. Неожиданно его разыскала дежурная по корпусу из шестого отряда и протянула запечатанный конверт. — Это что? — Письмо тебе, Иванов… — несмело говорит она. — Откуда еще? — Из Полюгина, мужик какой-то привез, тебя у ворот спрашивал и звал, но потом отдал мне, чтоб я лично тебе в руки передала. Очень просил лично в руки. — Она старалась говорить тихо и участливо, совсем не так, как иногда рявкают дежурные активистки, возомнившие себя начальниками. — А кто видел? — Никто не видел, кроме меня, — говорит девчонка. — И Карлуши не было? — Не было, — отвечает она и добавляет: — Я тебе по секрету принесла, раз полюгинскому мужику пообещала. Ты меня тоже не выдавай, Иванов… — О чем разговор, валяй… Письмо было длинное, почерк походил на учительский, прописные буквы и слова все ровные, наклон правильный, без завитушек и каракулей. Писала не мачеха. В самом конце четкая подпись — «твоя родная мама». В письме сообщалось, что в Полюгино написал и прислал похоронную командир танкового батальона. Он сообщает, как геройски сражался и сгорел живьем в танке папка. Посмертно его представили к большой награде, может, к боевой медали или даже к ордену. Дальше в письме были призывы к послушанию. Забрать из детдома мачеха обещала только летом и не на каникулы, а насовсем. К тому времени будет назначена побольше пенсия на убитого папку. Фаткул несколько раз перечитывал, но ничего в голове не осталось, кроме одного, что папка погиб и больше его на этом свете не будет. Нет уже ни родного папки, ни матери родной, ни родного брата. Когда был жив папка, то и родня была родной. А не стало его, и вроде бы не стало и родни, кроме чужих людей. Кто теперь без папки мачеха Фаткулу? Просто тетка по отцу. Вовчик — тот для нее родной сын, каждому ясно. Какой он без папки Фаткулу брат? Никакой, так только, название да слова одни остались. Слезы сами текли по щекам, и Фаткул не успевал вытирать их рукавом. Мачеха, наверное, совсем сейчас убивается по родному папке, может, даже больше разболелась. А Вовчик ничего еще не понимает ни в человеческой жизни, ни в человеческой смерти. Их обоих Фаткулу жалко, но папку больше всего, его уже не вернуть. Неужели теперь один на один останется против Карлуши? Она со времени отъезда комиссии не вызывала Фаткула и будто вообще забыла о нем. Едва он успел спрятать письмо за пазуху и вытереть насухо щеки, как вдруг появилась завуч. Она в это время всегда делала обходы по отрядам и группам. Подошла неторопливо, села напротив. — Ну что, гаденыш, доволен своими фокусами? Молчишь, ядовитая змея! Собственным жалом отравил директора детдома, меня чуть не отправил в могилу и помалкиваешь, маленькая сволочь! Теперь ты больше не пожалуешься! Наконец-то я расквитаюсь с тобой, гнус! — Вы не посмеете меня тронуть, я ни в чем не виноват! — Что, что? Уж не рассчитываешь ли ты на чью-то помощь? Не быть этому больше, мразь! — Если вы меня тронете, то я… — Замолчи, недоносок! Ты у меня сыт будешь сполна, до конца своей ничтожной жизни! — Она шипела и брызгала слюной. — У меня горе, Варвара Корниловна, самое большое горе… — И ты еще всю свою низость осмеливаешься называть горем? — Она совсем разошлась. — Да как твой поганый язык на такое повернулся? Сегодня же ты получишь самый большой урок! — Сама получишь, сука Карлуша! — закричал Фаткул. Топая каблуками, она резко вышла из учебной комнаты. Кто-то походя заглянул в учебную. Это был Чибис, он подошел и удивился: — У тебя что, татарин, температура, жар? Ты какой-то ненормальный, чокнутый… — Да нет, все у меня лады… Дай мне, Чибис, еще на один раз своей отмычки. — Ты чего-то тихушничаешь, татарин. Все втихаря да втихаря, — осклабился Чибис. — Не отлынивай. Тебе что, слабо? — Гони ужин, и весь уговор, — говорит тот и передает связку. — Возьмешь сам при раздаче. Снег мешает наступлению полной темноты, всюду его ровный серебряный свет. Но сейчас уже ничто не имеет смысла. Нет никакого страха, совсем не дрожат руки, а ноги сами ведут Фаткула вперед, не разбирая тропинки. На крыльце флигелька свежая пороша и ни одного человеческого следа. Замок поддался отмычке без труда, щелкнул и сам открылся. В сенцах снова массивная дверь на запоре. Новая, хорошо заточенная отмычка мгновенно сварганила свое дело. Кухня с улицы слабо освещается, но вполне можно опознать предметы, чтобы не наткнуться на них и не шарить руками, как слепому. С силой, до отказа Фаткул отвернул винт у плиты. Послышалось громкое шипение, будто газ плотно скопился в черной трубе и теперь с облегчением вздохнул и вырвался наружу. Потом все утихло, и, если очень прислушаться, можно уловить, как на кухне газовая горелка зловеще шепчется с воздухом. Фаткул крепко прикрыл двери, прижал плотнее напоследок плечом. Негромко позвякивали отмычки, щелкали замки, закрывались запоры. Фаткул спустился с крыльца. По тихой погоде снег падал хлопьями, скрывая свежие, только что оставленные следы. Фаткул со злостью запустил отмычки через забор, быстро пролез в щель и пошел вверх по улице, еще не зная куда. В домах под потолками светились прозрачными грушами электрические лампочки. В других, у самых окон, зажигались на столах керосиновые лампы, а в третьих уже поселилась ночь. Никому до Фаткула не было и нет дела. Одно слово — сирота. Был бы жив папка, другой бы был поворот жизни, а теперь — что вверх, что по ветру, но назад в детдом возврат заказан. Голод засосал под ложечкой, то ли от него, то ли от холода напала зевота, стягивая скулы и выжимая слезы. Завалиться бы куда-нибудь и забыться, переждать бы и эту ночь и эту зиму. Чибис, наверное, сейчас второй ужин съедает. Обжирается, блатыга, никогда своего не упустит. Старик Демка до сих пор шляется по Богуруслану, рыщет свою халтуру и на спичечных головках богатство копит. Взять бы целую горсть спичек и чиркнуть бы их все о коробок, открыть все газовые вентили и поджечь воздух. Он бы освещал весь город, дома, улицы, и в желтом пламени его сгорали бы в муках, скрючивались в черные головешки враги и отвратительные насекомые, похожие на людей. Еще не наступила ночь, а горожане, подобно деревенским, уже попрятались в домах и избах, будто нет больше у них никаких дел и забот. На базаре, может, все еще толкутся те, кто припозднился. Там всегда много подвод и приезжают из района обозы. Рядом с базарной площадью, которую старики до сих пор называют Сенной, немало постоялых дворов, каждый дом у базара кого-нибудь на ночлег пускает. Приезжают сюда издалека, из разных мест, из Полюгина тоже. Детдомовские часто ходили на базар. Разбитным и жадным удавалось умыкнуть кое-что, другие пытались загнать какую-нибудь вещичку. Чаще всего это кусок черного мыла, добытый в прачечной, коробок соли, что отсыпали из кухни, или просто детдомовские полотенца, галоши, носовые платки из кастелянской. Робкие ходили меж торговых рядов и попрошайничали. Фаткулу еще не приходилось ни разу с базара кормиться. После полудня торговый гомон утихает, спадает и толкотня и суета. К вечеру продавцы разъезжаются в разные концы по городским и деревенским дорогам. Сейчас базар безлюден. На пустые прилавки ровным слоем ложится снег. Кое-где еще фыркают лошади, кто-то подбирает разбросанные клочки сена. В другом месте перетягивают веревками мешки на санях и топчутся у подводы в длинных неуклюжих тулупах. Четверо саней, забитых сеном, разворачивались к дороге. Обозники заканчивали переговоры и осмотры. Фаткул подошел к последней подводе. Там кто-то долго усаживался, приминал сено, подтыкал бока войлоком. — Дяденька, вы, случайно, не в Полюгино едете? — Что ты, соколик, — послышался женский голос, — совсем и нет, в сторону Коровино мы. Передние подводы уже тронулись, заскрипев полозьями и острыми подковами лошадей. — Возьмите меня с собой, мне тоже туда надо! — Ты чей же такой будешь-то? — подбирая вожжи, спросила она. — Я круглый сирота. — И родни, что ли, никакой нет? — повернулась она. — Нет. — За каким же лешим тебе, соколик, в Коровино-то? — Там один старик живет, давно зовет меня, усыновить пообещался. Может, даже вы его знаете. — Откуда же мне его знать-то, — неожиданно выручила она Фаткула, — мы же из Приютово. — Значит, вы еще дальше едете? — От Коровино еще столько же, сколько до Богуруслана, чай, ведь уже в Башкирии. А сейчас-то ты откудова? — От чужих людей. — Что, шибко худые люди, что ли? — посочувствовала она. — Очень. — Ну, коли надо, то ладно-сь, садись, отвезу-ка тебя в Коровино. Залезай в сено-то, все вдвоем веселей будет. Да ты не стесняйся, влезай-ка ко мне в тулуп, а то вишь какой смирный. — Она распахнула полы и усадила меж ног, словно младенца или заморыша, укутала и прижала к себе. Махнула концами вожжей, и конь рванул сани с места, пустился вдогонку за остальными. Передние три подводы уже не видны, скрылись с глаз. Дорога эта коню знакома, нюхом ее чует, потому без всякой поправки бежит рысью по накатанной зимней полосе. Обогнули несколько улиц и догнали обоз. — Чтой-то случилось, что ль? — крикнул кто-то впереди. — Нет, все в порядке, знай гони! — ответила женщина. Раздался свист, щелкнули кнуты, и четыре подводы быстро покатились к окраине города. Лошади, как сговорились, бежали скорой рысью, стуча подковами. Ровным накатом плыли сани. На длинном уклоне чаще зацокали копыта, лошади прибавили шаг, ездоки натягивали вожжи, удерживая от галопа, хотя оглобли и выпирали вперед. Взнузданный конь подчиняется вожжам, упирается подковами, дуга вперед клонится, и шлея врезается в круп. Пологому этому уклону конца не видать, словно ведет эта дороженька в преисподнюю. Спуск кончился, и на душе Фаткула стало спокойней. Медленно уплывают по бокам улицы дома и слабые огоньки. Лошади сбавляют ход и громко отдуваются. — Но-но, родимая! — понужает передний, и весь обоз снова переходит на полную рысь. Дорога вскоре вывела за город. Вожжами уже можно не управлять, лошади сами бегут, не сворачивая в сторону и не сбавляя шага. В овчинном тулупе Фаткулу тепло и безопасно, сильные женские руки подтыкали тулуп с боков, чтоб не задувало холодным ветерком. Вот только ноги застыли и онемели без движения. Сенца под ними немного, а подвязанные галоши и рваные носки мало согревали. — Ты чтой-то зашевелился, — говорит женщина, — уж не озяб ли? — Ноги чуточку. Она сгребла Фаткула, подтянула его ноги к полам тулупа, крепко прижала и обняла. Расстегнув пальто, наклонила его голову к своей груди. — Ну вот, теперича ты совсем как в люльке, и зябко не будет, и ко сну потянет. Передам тебя там твоему самозваному тятьке в полности и сохранности. К себе бы тебя забрала, в наше Приютово. У меня сына еще нет, одни три девки растут, да, поди, ты заартачишься, к мужику тебя потянет, а наш-то в погибших на войне. — Она замолчала и подобрала вожжи. Фаткулу сейчас было все равно, лишь бы подальше уехать от детдома. — Ну чтой-то ты там молчишь, уж не задохся ли там впотьмах, у моих титек-то? Давай-ка спи, не горюючи, в Коровино к утру приедем, там и лошадей покормим, передохнем малость, с тобой простимся. — Всю ночь так, в поле, ехать и будем? — Ты уж испужался, что-й ли? — смеется она. — Может, и не всю, может, до того и пристанем куда… — А здесь волки бывают?.. — Как не бывают, — говорит она. — То в стае, а то отбившийся, матерый какой… Да где нынче их нет, волков-то, наплодились за войну-то, хуже тараканов… — И вы не боитесь? — На обоз волки не нападут. Вот ежели когда на одну подводу, то бросятся… Потому, соколик, нет чичас на них у меня страха… Волк-то он не так страшен, как худой человек в волчьей шкуре… Город вдалеке был виден с холма россыпями мелких огоньков. Вдруг в ночной тишине раздался глухой взрыв. Казалось, что сюда доносится последний раскат грома, хорошо слышимый в безлесом зимнем поле. Фаткулу представилось, как взлетела в черное небо огненная кошка Карлуша. — Ты почто это, соколик, съежился, опять испугался чегой-то?.. Бабахнуло крепенько, видать, на нефтевышке стряслось неладное иль в каком другом месте беда… Да не трясись ты, не дрожи, тебе до того дело малое, айда-ка засыпай… Но сна у Фаткула не было на всю оставшуюся дорогу. |
||||||||||
|