"Посредине пути" - читать интересную книгу автора (Леви Ахто)

3

Старика я на хуторе не встретил, помылся, переоделся, достал из тайника необходимую сумму и зашагал в поселок, чтобы успеть на автобус, который доставит меня в Тарту лишь к утру, ровно к шести часам.

Здесь от вокзала до улицы Пуйестее, если нормально шагать, можно дойти за пятнадцать минут. На Пуйестее в этот час почти нет прохожих, тишина.

Приятно шагать в утреннем покойстве, когда даже голуби еще спят, лишь воробьи и синички пробудились и обмениваются какими-то своими птичьими впечатлениями, касающимися, конечно же, летнего солнца, которое уже освещает деревянные одно- и двухэтажные дома на моем пути, кроны лип по одной стороне улицы и трубочиста, шагающего навстречу, как предвестника чего-то хорошего, так что мне теперь и черный кот, осмелившийся пересечь дорогу, нипочем.

Старая Дама наверняка спит в этот час, но у меня уже давно имеются свои ключи. Иногда она, правда, оставляет собственные ключи внизу в замочной скважине и тогда… танцуй. Ведь за дверью двадцать две скрипучие ступеньки по крутой лестнице вверх, и достучаться невозможно. Не потому, что она уж очень плохо слышит — у нее ведь радио начинает работать с того момента, когда она встанет. Тогда надо бросить в окно камешек. Однажды я докидался… разбил стекло. Так что рискованно. На этот раз замок щелкнул, и дверь открылась.

Дверь же наверху оказалась незапертой, значит. Таймо уже встала и выходила. Но и в квартире я ее не нашел, была тишина. Такая тишина возможна только здесь. Это своего рода блаженство. Ты стоишь, не дышишь, только слушаешь и не слышишь ничего, кроме «тик-так», «тик-так»… Ходят настольные часы. Но нет, еще какие-то непонятные звуки. Откуда? Что? Обратил внимание сразу на два непривычных обстоятельства: исчез здоровенный шкаф, и дверь, которая вела из ее спальни (она же кабинет и оранжерея) в небольшую кладовую рядом, оказалась открытой. Шкаф почему-то очутился в кладовке, оттуда и доносились звуки. Теперь можно было понять, что где-то там, между шкафом и стеной, находилась Старая Дама.

Когда мне удалось наладить с ней связь, выяснилась такая картина: она очутилась в плену. Сначала она этот шкаф тянула, потом толкала, потом тянула, потом опять толкала и добрались они из ведьминой лаборатории (кухни) до кладовки, по отсюда она опять тянула шкаф за собой в кладовку, намереваясь его здесь поселить. Там она его развернула как-то неудачно, так что шкаф заклинило, а ей из-за него не выбраться. До моего слуха доносилась гневная речь: «Что же это такое!.. Мне ж надо где-то поставить мешки с нитками… Здесь чем тебе плохо? Спокойно…»

— Что ты там делаешь?! — крикнул я ей и доложил, что я приехал.

— Я здесь, — послышалось в ответ. — Ты подожди, сейчас выйду.

Затем что-то треснуло, и вот из шкафной двери высунулась голова с круглыми от возмущения глазами. Вся она сразу выбраться не могла, что-то там через чего-то (очевидно, через заднюю стенку шкафа) никак не пролезало, но когда опять треснуло, она выскочила из шкафа целиком. И принялась ругать какого-то старика (не того, что на хуторе), который ее завалил совершенно не нужными ей гнилыми шерстяными нитками.

— Он их покупает, старье всякое. А дома у них кошки и все ужасно воняет.

— Зачем же тебе это старье?

— Сама не знаю, зачем я их покупаю…

Таймо безнадежно махнула рукой: она смотрит, как побитая собака…

— Старуха умерла, дочь инвалид от рождения, у нее глаза не стоят открытыми… Ей веки лейкопластырем приклеивают ко лбу, чтобы глаза были открыты. Она распускает тряпки, а старик мне пряжу эту тащит, потому что я вяжу. Я уж звонок сняла с двери, чтобы не звонил. Если не звонят, значит, никто не приходил, а то ведь совсем уже некуда положить эти нитки.

Это верно. Даже вся лестница заставлена тюками с тряпками, пряжей, обувью на все сезоны.

Завтрак у нас не занимает много времени. Варить кофе — это мое дело. Таймо собирается на работу. В доме, конечно, хаос, везде валяются одежда, тряпки, но когда здесь бывало по-другому? С этим примирился даже я. Привыкнуть-то я привык, но все же недолго сумел вытерпеть, что и явилось причиною моего переселения на Ванаталу. Там, по крайней мере наверху, все так, как хочется мне, про лесное мое убежище и говорить нечего. Когда кавардак в большом хозяйстве — с этим можно мириться, потому что можно где-нибудь еще отыскать более или менее изолированное место. У Таймо на ее шестнадцати квадратных метрах деваться некуда. Когда же я иногда пробовал провести воспитательную работу, то убедился, что она вообще-то не очень кроткое существо, а критики в свой адрес не терпит никакой.

— Что, тебе так мешают мухи? — недоумевала она, заморгав удивленно.

А мухи у нее, естественно, водятся в изобилии, всякие-разные.

— Да не мешают мне мухи! — заорал я. — И осы не мешают. Пауки тоже. И мыши — нет! Но мне мешает постоянно немытая посуда, захламленность, и мне надоело то и дело садиться на кактусы, они везде валяются.

Таймо была потрясена. Но виноватым во всем, оказывается, был я сам, потому что постоянно мешаю ей заняться уборкой, и посуду мешаю мыть и все такое, а кактусы, чтоб мне было известно, очень нужные растения, а чтобы на кактус не садиться, следует не шлепаться куда попало, а смотреть сначала, на то у меня глаза…

— У меня всегда порядок, — закончила она, — ты еще ни разу не ел в моем доме из немытой посуды.

Действительно, не ел из немытой посуды. Но с мытьем посуды дело обстоит здесь так: сначала грязная посуда кладется в раковину, когда же в нее уже не помещается, оставляется на столе, лишь отодвигается по мере того, как на стол ставится чистая посуда, которая берется из ее многочисленных сервизов. Трудно сказать, сколько у нее всякой посуды, по она покупает новую: то чашки притащит, то бокалы, то вазу, и у нее всякого стеклянного-глиняного-фарфорового громаднейший склад. Я понимаю, что женщине время от времени что-нибудь купить столь же необходимо, как алкоголику напиться. Но если некуда ставить…

Кофе готов. Таймо, кажется, одета. Но скажите пожалуйста, что это она еще возится, согнувшись у плиты, когда кофе разлит и остывает? Ну да, она крошит хлеб, а это значит — и как я мог о том забыть, — что одновременно с Таймо будут завтракать еще воробьи и прочие мелкие пичужки, «столовая» их висит на крючке за кухонным окном. Сейчас туда высыплют хлебные Крошки, и «столовая», не вмещая сразу всех желающих в нее попасть, начнет раскачиваться от напора и колотить в окно, а Старая Дама будет смотреть и довольно улыбаться.

— Кофе остывает! — ору я. И мы садимся за стол. Но я слышу, что кто-то стучит в дверь там, внизу. Таймо не слышит, а это значит (по ее логике), что никто не стучит. Но я слышу, и по моей логике получается, что кто-то хочет войти. А если это тот, кто таскает гнилые нитки? В таком случае она будет мне благодарна, если и я не услышу. Но, ради бога, надо же включить приемник, ведь должны же мы узнать, какие дела происходят в мире, хотя бы в Никарагуа. Там враждебные элементы стремятся навредить маленькому и, на мой взгляд, ужасно красивому народу. Эти жизнерадостные, искренние люди, с горячей любовью борющиеся за свободу, нравятся нам с Таймо так, что если бы я не был эстонцем, то хотел бы быть никарагуанцем.

И сразу стало не слышно никакого стука… Итак, Таймо направляется на почту, ведь в настоящее время она почтальон. Она разносит письма, газеты, журналы, телеграммы и пенсии. Уходит из дома рано, возвращается поздно. Иногда, а точнее, довольно часто приносит яблоки, один-два рубля «чаевых» и цветы, которые ей дарят пенсионеры. К ней почти все относятся с уважением, она многих знает лично, многие знали ее отца, покойного Густава. Но главное, за что их обоих люди ценят, — за честность.

Для эстонцев быть честным — это вопрос принципа, даже как бы самоцель, главное в жизни. Таймо в этом отношении ярчайший образец: район, который она обслуживает, расположен довольно далеко от центральной почты на местности, где чередуются спуски и крутые подъемы. Человеку все же седьмой десяток пошел, так что после целого дня беготни она едва ноги волочит, домой идет — нос висит. Но, попив чаю, съев бутерброд, она опять начинает одеваться, хотя на улице уже темно: один человек в другом конце города остался без «Эдази», у нее их почему-то не хватило. Она купила в киоске экземпляр газеты (довольно часто это делает) и теперь понесет человеку. Бесполезно ее убеждать, что тот человек уже готовится ко сну и сегодня больше за почтой не выйдет, что завтра она и эту газету отдаст, — она все равно пойдет.

Если же ей не дают яблок или роз, она их все-таки принесет. Яблоки с деревьев падают «прямо ей на голову» с веток, что протягиваются через заборы, и почему бы Таймо их не поднять?.. Цветы, пусть не розы, а дикие — что из того! — она рвет в кюветах, пусть даже крапиву, если она цветет. А то скажет:

— Я две картофелины принесла, нашла на улице. Я их сварю с гречкой…

Действительно, это же еда, почему она должна валяться на земле? А против того, чтобы на хлеб набавили цену, Таймо не возражает. По ее мнению, люди хлеб не берегут, потому что он дешев, а был бы хлеб дороже, то не бросались бы. Я с ней согласен.

И вот мы с ней позавтракали, одеты и можем отправляться в дорогу: ей — на почту, мне на Променад Глубоких и Серьезных Размышлений, на традиционное место моих прогулок в этом городе — на Тополиную аллею. Таймо спустилась вперед меня и открыла дверь.

За дверью стоял мужчина небольшого роста, худой, с воспаленными глазами, в шляпе, в коричневом костюме со свертком под мышкой. Это был не старик, который таскал Таймо непригодную пряжу. Это был Волли, тот самый из Супового района, с которым сто лет назад мы пили ампулы с лекарством, выписанным ему для лечения от алкоголизма. Он жил тогда на чердаке в небольшой комнатушке на улице Гороха. Его-то я здесь увидеть не ожидал, впрочем, как и он не ожидал встретить меня. Гаймо же с ним совсем не знакома.

Моей первой мыслью было, что Волли как-то удалось вынюхать мою тайную квартиру на Пуйестее, которую я никогда никому из людей в бункерах, да и другим, не показывал и о ней не рассказывал, особенно теперь, когда Таймо стала пенсию разносить, ведь у нее порою с собой бывают довольно крупные суммы, а алкоголики (разумеется, я имею в виду тех, кто уже превратился в подонков) способны и за меньшую сумму человека угробить, да и вообще никто не может никогда сказать-угадать, когда именно в психике алкаша наступит такой критический предел; поведение алкоголика никогда не бывает адекватным (попросту говоря).

Конечно, Таймо носит в кармане свисток, но он, мне кажется, часто служит для окружающих сигналом спешить не на помощь, а наоборот, бежать прочь. Такое встречается рядом с принципиальной честностью.

Нигде и никто мне столько не вредил, не обворовывал меня, как на родине, земляки, но всегда толчком для этого служила жажда выпить за мой счет. Я уж не говорю о том, как меня трижды снимали с поезда главным образом из-за моей скупости, нежелания дать водки или денег на ее приобретение молодым, ретивым и очень честным с виду проводникам вагона.

Никарагуанцы также небольшой народ, но как они сплоченны и дружны! Пусть на меня не обижаются честные эстонцы, которые не пьют и моим кошельком никогда не заинтересуются. Во всяком случае, я стал летать самолетом, с него хоть не снимут, если уж посадили…

Однако Волли ничего не вынюхивал. От старика, чья дочь держит глаза открытыми при помощи лейкопластыря, он узнал, что тот продавал Таймо совершенно дерьмовую пряжу. Вот и все. А Волли, оказывается, уже не живет на чердаке, он имеет собственный дом на улице Сыбра, который им с матерью достался по наследству от его тетки.

— Дом старый, мебель — дрова. Моль все поела, — объяснял Волли. — Все старье. Единственно, живу все же не на чердаке, а в собственном доме. Но два мешка шерстяной пряжи там нашел. Хорошая пряжа… Если хотите, дешево отдам. Мне она ни к чему…

Таймо посмотрела на меня так жалобно, словно этого продавца я к ней привел. Слава богу, Волли не относился к наглецам, он был трезв и тактичен. Понял — в его шерсти здесь не нуждаются.

— Пойду на рынок, — сказал он решительно, но не сразу с нами расстался, все оглядывался, словно что-то спросить хотел, и наконец, спросил: — Тебя давно не видно… Я и не знаю, ты как… поделил меня на три части или нет?

Я как-то грозился сделать из него три различных персонажа.

— Да что ты, Волли, — ответил я ему. — Ты же не пирожное, в конце концов… Да из тебя и двух гавриков не выкроишь, больно ты тощ…

Из его вопроса я заключил, что книг Волли не читает. Семнадцать лет он играл в районном театре Аладдина. От него ушли жена и собака. Его выгнали из Ванемуйне, где он попробовал себя на ответственной должности администратора, и хватит с него любого искусства. Теперь он комендант двух старых жилых комплексов.