"Посредине пути" - читать интересную книгу автора (Леви Ахто)

2

Теперь май, но день стоит ясный и теплый, хотя какое будет лето, еще не скажешь. Лежа в гамаке, я могу сосчитать все сосны, растущие на левом берегу озера. Но я их уже давно все сосчитал — их семьдесят девять, тех, что мне видны, когда лежу в гамаке головой на запад. Я только что искупался, и что это за скука и красота одновременно — купаться в озере одному. Ни одной человеческой единицы вокруг, только вороны, дятлы, белки, и синички еще, проявляют любопытство. Сколько сейчас горожан по всей стране, по всем странам и континентам отдали бы не знаю что, лишь бы очутиться здесь. Но нет, благодарю. Мне они не нужны. Купаться одному скучно, но это лучше, чем окружающие тебя где-то на юге, на пляже, орущие, шумящие, жующие, пьющие, оставляющие на каждом шагу после себя горы объедков, бумаги, окурков и другого мусора человеческие толпы.

Здесь чисто настолько, что даже трудно современному горожанину понять, да и мне трудно описать — чисто, и все. И тихо. Самолеты, единственно, где-то на невидимой высоте летают, слышен шум их моторов, но он как будто вне действительности, настолько отдален. Гамак — вот изумительное изобретение. Колесо, говорят, было самое прогрессивное изобретение еще миллиард или триллион лет назад и от него пошла цивилизация… Не знаю. Для меня колесо — нуль. Сюда, на Черное озеро, на колесах не добраться — только на своих ногах, и то изрядно попотев. Не будь так, не было бы здесь давно уже ни чистоты, ни тишины и покоя. Человек обожает оставлять везде следы своего пребывания, так он ужасно тщеславен. Вероятно, так было бы и со мной, но мне ведь пришлось воспитываться в сознании, что нельзя, что прямо-таки опасно оставлять какие-либо следы после себя. Что ни говори, а воспитание — великая вещь!

С Таймо мы подружились основательно. Благодаря ей мне в какой-то мере удалось восстановить знание эстонского языка. Она стала мне регулярно высылать в Москву литературу: журналы, газеты, причем мне очень понравилась тартуская «Эдази». Газета небольшая, намного меньше центральных, но насыщенная. Притом техника подачи информации предельно проста: вначале сведения об основных событиях в городе и стране, сжато и ясно, потом таким же образом обзор международных событий; ухитряются напечатать что-нибудь с продолжением — роман или публицистику. На последней же странице объявления о похоронах, о купле-продаже, обмене и находках-потерях. Можно встретить объявление: «Потерян кошелек с крупной суммой денег и золотыми кольцами. Честного человека, нашедшего кошелек, просим доставить по данному адресу за вознаграждение»… (Интересно бы узнать, какова сумма вознаграждения в сравнении с потерей.)

Естественно, бывая в Тарту, я всегда наносил визит Старой Даме, как и обещал, чтобы дать ей возможность что-нибудь подарить мне. Обычно это запонки (у меня их набралась со временем целая коллекция, хотя уже давно не ношу сорочек с галстуком и с запонками). Иногда она мне дарила рубашки, еще носки, носовые платки. Еще — собственноручно связанные вещи: шарфы, перчатки, те же носки, и Зайчишке что-нибудь — платье, шаль, перчатки. У Таймо вообще страсть делать подарки. У нее имеется список с датами рождения многих людей, и она всем что-нибудь посылает, хотя сама не получает ничего ни от кого.

Когда же она стала обижаться, что я останавливаюсь в гостинице, мне пришлось отказаться от удобств и жить у Таймо на Пуйестее, что само по себе было связано с небольшими неудобствами. Во-первых, соседи: они никак не могли понять характера моего контакта с Таймо, а понять им очень хотелось. Не то что характер контакта, они меня никак и увидеть не могли, ведь насчет следов я уже говорил… Но они знали, что у Таймо время от времени происходит что-то необычное, с их точки зрения, ибо иногда на ее бельевой веревке с женскими предметами туалета непривычно соседствовали мужские рубашки. Да и стены, наверное, позволяют (если прижаться к ним ухом) разобрать, что Таймо с кем-то разговаривает. Правда, Таймо говорит и тогда, когда совсем одна, хотя совсем одна она (как и никто из людей) не бывает: она разговаривает с воробьями за окном, с пауком в углу, с мухами на потолке (очень враждебно), с многочисленными своими кактусами, с медной отцовской трубой (кларнет), с испорченным дверным замком, с краном, которому вздумалось начать течь, — у нее уйма тех, с кем можно говорить. Среди всех особо выделяется олимпийский мишка, мною подаренный, и игрушечная мягкая мартышка. Но, разумеется, все здесь перечисленное молчаливо, тогда как я отвечаю ей. Такую разницу соседи, естественно, заметили.

Но увидеть меня они не могли. У Таймо отдельный вход прямо с улицы, да и окна расположены неудобно. Соседи — старые люди — всячески старались выяснить обстановку. Они, кажется, спали на своих подоконниках, которые в сторону улицы, чтобы увидеть, когда я вхожу или выхожу, но все напрасно. А носки мои и рубашки нет-нет да и сушились во дворе — это факт. Что носки! Что рубашки! Если бы они еще могли увидеть мой портрет на полке…

Конечно, такое повышенное внимание соседей является до некоторой степени неудобством, но гораздо большее неудобство заключалось в самой Старой Даме, с которой мы делили ее небольшую, до предела загроможденную квартиру. В сущности, мы всегда были как пассажиры купейного вагона: когда мне надо ложиться, она удаляется на кухню, и наоборот. Ночи для меня лично были бессонными. Она оказалась первоклассной храпуньей и храпела мастерски, просто музыкально, с богатым регистром. На мои робкие призывы повернуться на другой бок она не реагировала никогда, она их не слышала. Поскольку же между нашими кроватями стоял массивный квадратный стол на колесиках, я этот стол толкал, и он стукался о ее кровать. Тут она испуганно вскакивала, затем, уяснив ситуацию, ложилась, и вскоре все снова повторялось. Если же я ее будил три раза подряд, она обиженно уходила на кухню, устраивалась там в глубоком кресле и храпела без помех до утра. Наутро с ее стороны никакой обиды, всегда бодрое: «С добрым утром!» Еще одно неудобство заключалось в Таймо — ее разговорчивость. Она мне постоянно о чем-нибудь и, что еще хуже, — о ком-нибудь рассказывала. Конечно, она рассказывала живо, иногда в лицах изображая какое-нибудь событие. Но если бы я хоть кого-нибудь знал из тех, о ком она говорила…

Ну что для меня могло быть интересного в том, что этот женился когда-то, сто лет назад, на этой, которая любила на самом деле того, а тот опять любил ту, которая была влюблена в этого, и у них родились дети, из которых три мальчика выросли и поженились (перечень, кто на ком женился) и три девочки, которые тоже выросли и вышли замуж (перечень — за кого они вышли замуж), а этот умер, после чего и эта заболела и вскоре померла?

Причем такой длинный рассказ об этом или другом, или еще о чем-нибудь надо было слушать в сопровождении радио, иногда под джаз, иногда под поп-музыку, случалось и в сопровождении ансамбля «Длинные носы».

Еще не зная хорошо Старую Даму, я стремился вникнуть в суть ее рассказов, но это было чертовски трудно, потому что они, как правило, походили на фильм «Рукопись, найденная в Сарагосе», то есть ее рассказ никогда не кончался, он постоянно переходил на новые рельсы.

Позже я догадался, что в то время, когда она мне рассказывает, достаточно лишь смотреть ей в глаза, слушать радио и время от времени произносить «да», «да»… Или же «О, да»… А можно было сказать: «Ну конечно!» Или что-то в этом роде. Еще позже я установил, что и в глаза ей смотреть тоже не обязательно, можно читать книгу, иногда, оторвавшись, говоря: «Ах, так?..» А можно было, как я быстро затем убедился, ничего не говорить, а делать спокойненько свое дело — читать, писать или даже спать.

Да, приезжая в Тарту, я всякий раз оказывался в трудном положении: поселившись в гостинице, встречу Таймо и — обида (значит, я пренебрегаю ее домом, мне у нее плохо); поселившись у нее — подарки, храп, рассказы в рассказах с песнями Лещенко. Город ведь небольшой, несмотря на то, что является вторым и по величине, и по значению в республике. Но Таймо — мой друг. Вот в чем дело. Но почему? Да кто же это может объяснить, почему она ко мне с такой любовью относится?

Конечно, по дому пошли разговоры: к Таймо мужчина повадился. Нас с нею, наверное, любовниками сочли, ведь людям свойственно отыскивать в других собственные склонности. А любви, говорят, вес возрасты покорны. Но для меня было важно, что нашлась такая женщина, друг, которая от меня ничего не хотела. Потому что, если женщина с тобой очень близка, у нее есть к тебе свой интерес, и если ты как-то или в чем-нибудь не соответствуешь этому интересу, тебе несдобровать. Когда же человек тебя любит за что-то свое, просто как человека — на него можно положиться во всем, никогда не бросит, не предаст.

Сколько раз, бывало, я приходил к Таймо обворованный, разбитый, кровью залитый, ободранный, грязный! Обстирала, обштопала, денег дала, продуктами снабдила в путь-дорогу — и без единого упрека.

В первое время от ее храпа я приходил в ужас. Но привычка — большое дело. Ко многому можно привыкнуть, все зависит от твоего отношения к явлению, а я относился к Старой Даме с исключительным уважением и любовью. Здесь и обратил внимание на такую деталь: удивительно приятно любить именно тех людей, которые любят тебя. Тем более что я, наоборот, терпеть не могу тех, кто относится ко мне плохо. Потому-то я и сказал самому себе: пускай Старая Дама храпит, как ведьма, ведь она же не ругается, когда у меня болит голова по моей собственной вине, она никогда не возражает, даже когда не согласна, что видно только по ее глазам; а я очередной раз убеждаюсь, что любят-то люди все-таки сердцем и ничем другим, все другое имеет к любви лишь приложительное отношение. Неприятно, когда она тянет носом, но… она же меня любит.

Итак, я стал к ней привыкать, и у меня выработался определенный стиль поведения с ней. Ведь и ее говорливость объясняется просто — одиночеством. Не станет же человек просто так выяснять отношения с дождем и облаками, да бельевой веревкой, да с уличными кошками. Однажды она, провожая меня в аэропорт, сидя рядом в автобусе, уткнув свой крупный нос в стекло окна, произнесла с грустью: «Сегодня и домой-то идти неохота (а я у нее пробыл недели две), что там делать?» Она имела в виду, что никого дома нет.

— А медведь олимпийский?

— Но он же не разговаривает, — ответила Таймо.

Судьба ее грустная, как и у многих людей, переживших вторую мировую войну. Ее отец был учителем и страстным собирателем старинных предметов культуры. Мать Таймо умерла от туберкулеза, когда Таймо было лет девять. С тех пор она стала вести хозяйство в отцовском доме и надзирать за весьма шкодливым младшим братом. Однако и ей было суждено заболеть туберкулезом, и как ей удалось выкарабкаться, никто объяснить не может, врачи приговорили ее к наихудшему. Война. Переезд из Нарвы в Тарту. Брат, ушедший с немцами, оказался в Германии, Австрии и, в конечном счете, в Канаде, где и живет по сей день, проработав всю жизнь пекарем, будучи отцом многочисленного семейства — семерых детей, ну и дедом теперь неоднократным. А Таймо, хотя и спаслась от болезни, не избавилась от нее совсем. Снова заболела, и долгие тридцать лет ушли на борьбу с туберкулезом. Жили они вдвоем с отцом в этой самой квартире на улице Пуйестее. Наконец болезнь была побеждена окончательно, но победительница превратилась в рано поседевшую, усталую женщину с больным отцом на попечении. Но Таймо сильная (она это любит подчеркивать и поведением и в разговоре). Она не сдавалась, записалась в секцию гимнастики, стала спать при открытых окнах. Окончила кулинарный техникум, курсы кройки и шитья, научилась переплетать книги. Вязать еще в детстве ее учила мама, печь хлеб — тетя Милли, слесарничать — дядя Калле (как же она интересно ругается, когда чинит дверные ручки!). Таймо умеет делать все. Она подвижна, как ртуть, прыгает, танцует — живчик. Старухи по соседству называют ее ведьмой, скорее всего от зависти, ведь сами они способны лишь охать да таблетки глотать, которых Таймо не признает. Она в них и не нуждается… «У меня сердце, — сказала она, — как у пятилетнего ребенка, мне врач так объяснил. Я — сильная».

Я должен прерваться, чтобы выразить восхищение этими неутомимыми комарами и мухами. Я устроился в гамаке, чтобы отдохнуть после обеда, который себе сварил внизу на «кухне», построенной из камней. Здесь, в лесу, я питаюсь преимущественно рисом.

Так эти твари то и дело садятся на голову, шею, руки-ноги, не лежать же мне в жаркий день укутавшись. Кто их только выдумал! Так или иначе, но валяться в гамаке они мне не дадут, а отрава, которой против них мажусь, кончилась. Так что придется встать и продолжать работу, которую я решил начать и кончить, чтобы хоть самому себе доказать мою жизнеспособность, да и пример Таймо играет здесь не последнюю роль.

Что, собственно, представляет из себя эта работа? Если совсем коротко, то это похоже на послесловие к роману «Бежать от тени своей» (да и к другим моим маленьким книгам тоже). Ведь после публикации этого романа я получал немало писем от читателей, выражавших восхищение силой воли героя и автора, которые сумели покончить с алкоголем, вырваться из когтей Зеленого Дракона. Мне было, скажу честно, горьковато читать эти доверчивые письма, я в то время вовсе не мог похвастать результатами, как не могу и сегодня. Да, да, одного желания здесь еще недостаточно, хотя, с другой стороны, если еще есть желание расстаться с водочкой, то не потеряна и надежда. Когда же нет уже такого желания — все кончено. Надежда у меня сохранилась, и сохранилась привычка время от времени что-нибудь писать. Здесь моей настольной (или напенной, от слова «пень») книгой является «Джон Ячменное Зерно» Джека Лондона. Эту книгу я прочитал впервые неизвестно где около миллиона лет назад, не задумываясь особенно над многими явлениями, которые эта книга задевает. Она мне даже не очень нравилась, показалась скучноватой, и я даже не разобрался, насколько эта книга автобиографична на самом деле. Сегодня же, когда читаю ее снова и снова, у меня имеется немалый опыт в столкновении с этим самым господином, которого Джек Лондон назвал Джоном но прозвищу Ячменное Зерно, и я могу спорить или не соглашаться с Лондоном (но не с Джоном, с ним не спорят, с ним только соглашаются).

«Бежать от тени своей» — небольшая книжка, но писать ее мне было трудно по многим причинам, как бывает всегда, когда надо говорить о неприятных явлениях; после того, как ее напечатали, уже многие высказывали недовольство: написанное мною вообще-то неправильно, живем мы не так, как изобразил я, картин алкоголизма у меня показано неоправданно много, я сгущаю краски, и тому подобное. Но кому-кому, а мне ли не помнить, сколько, где и каких только бункеров я ни облазил, когда задумал подступиться к Зеленому Дракону, который меня самого уже облизывал с наслаждением, прежде чем сожрать; и я понимал также, что люди эти, меня упрекающие, сами все это прекрасно знают, но выражают свое мнение по разным причинам: кто по обязанности, в силу занимаемой должности, а кто просто хочет убедить хоть самого себя в том, что все хорошо. Так ведь легче: закрой глаза и скажи себе, что все хорошо, а пьяных и нет вовсе, потому что ты их не видишь. А за то, чего нет, у тебя и душа болеть не должна. А за то, что есть — и это все понимают, — каждый мало или много да отвечает, даже если сам совсем ангелочек и пьет одну лишь воду из крана.

Что же касается бункерной жизни, я в нее окунался с головой, и мне не кажется, что это неинтересно. Уже само развитие этой жизни, ее внедрение, ее захватнические приемы — разве не интересны? Я изучал подпольную алкогольную монополию в Риге, Челябинске, Москве, Тарту, в Центральной России и на Дальнем Востоке и кое-что об этом знаю.

Например, Рига. Здесь имеется улица, которая называется Киевской с незапамятных времен, я про нее читал в газете, изданной еще в буржуазной Латвии. Причем из этой же старой газеты я узнал, что улица Киевская в Риге известна как центр подпольной торговли алкоголем тоже чуть ли не со времен Ивана Грозного и польского короля Батора, во всяком случае при Николае Последнем она точно функционировала. И по сей день функционирует.

Как можно купить водку в Риге вечером после закрытия магазинов или ночью? Надо сесть в такси. Адрес водителя не интересует, если вы скажете, что надо ехать на Киевскую. Он не спросит номер дома, он едет. Приехав на Киевскую, останавливает машину все равно где. Из такси видно, что на улице — длинной, извилистой — то тут, то там прохаживаются парочки или стоят по два-три человека. Можно подойти к любому и намекнуть, что…

И вас обслужат. Но можно из такси не выходить, и водитель опять не поинтересуется — почему. Он сидит молча за рулем, вы сидите молча в кабине. К такой таинственной машине скоро подойдут люди, допустим, их двое. «Шеф, — обратятся они к водителю, — отвези нас к чертовой бабушке (или в другое место)». Таксист скажет, что у него есть уже пассажир. Тогда эти двое, пожелавшие ехать к чертовой бабушке, спросят, опять ни к кому не адресуясь, что, наверное, пассажиру что-нибудь надо. Шофер, естественно, «не знает», что надо его пассажиру, и теперь тот сам должен подать голос, и он, допустим, дает понять, что ему надо…

Тогда двое скажут, что вообще-то они тут кое-кого знают…

Тогда пассажир выходит из машины, не отпуская при этом такси.

Тогда двое заводят его за калитку или в подъезд ближайшего дома и тут же следует вопрос — прямой, как пистолетный выстрел: «Тебе сколько?»

Допустим, вам надо две бутылки. Вам скажут цену, инкассируют деньги, вручат товар, и через две минуты такси увозит вас по адресу, в котором теперь уже можно сказать не только название улицы, но, конечно же, и номер дома, как делают все нормальные пассажиры, когда едут по нормальному адресу.

Есть и другой способ. Вы садитесь в такси и заявляете прямо, что вам очень надо, потому что приспичило. Таксист просветит вас своими рентгеновскими лучами и, если не обнаружит настораживающих симптомов, поедет в центр города, здесь в одном месте чуть приостановится, и в такси на ходу садится широкоплечий пассажир с толстым портфелем. Обращаясь к вам, он спросит: «Сколько?» Всего одно слово… Вы скажете ровно столько же, дадите деньги, вам вручат товар, через пятнадцать метров такси чуть приостанавливается, и пассажир с портфелем исчезает, будто его и не было. Причем таксист и здесь в деле не участвует, и его не касается, чем там обмениваются его пассажиры, это их дело. Есть и третий способ. Вы садитесь в такси… Да, опять в такси. Но это уже в Челябинске или в Тирасполе, можно в Киеве и даже в Москве, хотя здесь вообще-то гарантии, что получите, нет. У одного может быть, у другого… Он не тот, не такой, он, оказывается, лишь развозит пассажиров. Но в Тарту, редко когда водитель такси только развозит пассажиров, здесь таксисты стараются обслуживать пассажиров по всем пунктам, и с водкой проблемы нет. Причем такой системы, как в Риге, здесь тоже нет. Ну, самое большее, вы садитесь в такси, но вам скажут, что… в машине нет, что надо заехать домой, и вы поедете, и все равно желаемое получите, а за лишние метры, что ездили домой, никто с вас ни копейки не возьмет. В Тарту есть, разумеется, и другие точки ночной монополии (как, впрочем, во всех других городах), где также идет торговля в темное время суток, причем в Тарту, как нарочно, мой излюбленный бункер находится рядом со штабом добровольной народной дружины. Ну, а рядом с дружиной опять же ночная монополия.

Это на улице Ямы. Получается треугольник: ночная монополия — штаб дружинников — бункер. Правда, тут же рядом стоит и винный магазин, вполне законное учреждение, но он как-то сам по себе, отдельно, штаб тоже как будто отдельно, и лишь бункер с монополией существуют в зависимости друг от друга. Магазин, он отторговал положенное количество часов и закрылся. Штаб дружинников в ночное время функционирует, огонек у них там внутри горит, иногда можно увидеть и самих дружинников — стоят под окном, смотрят в сторону бункера, но далеко от своего помещения не идут, разве что если кто-нибудь громко закричит: «Караул!» Но если и закричит, так смотря где кричит… Издалека сюда не слышно, а близко не кричат, даже если где и подерутся, что бывает часто. Мне самому тут как-то немилосердно отломили по шее, а потом того, кто отломил, в другом доме, чуть подальше (другой бункер) ограбили. Всякое тут бывает.

А теперь надо собираться в Тарту. Потому что топить баню на Ванаталу не хочется, а по парилке я уже скучаю. Если бы на хуторе обстановка была более благопристойной, то можно было бы и топить. Дело даже не в том, что банька слегка грязновата и дымит, ведь можно, конечно, убрать, а когда кончаешь топить, перестает и дымить, потом надо хорошо проветрить, и вся премудрость. Но еще портит обстановку старик. Он считается хозяином этого уже порядком запущенного хозяйства. Но никто не помнит, когда и как он здесь появился. Говорят, в доме жила еще старуха, но в поселке мало что о них знают.

Когда попиваю иногда с местными мужиками пиво у магазина, то даже высказывается удивление, что меня вообще на жительство приняли. Старика знают как чрезвычайно замкнутого и недружелюбного, во всяком случае малообщительного человека. Так в сущности и есть, он и со мной не всегда разговаривает, даже может не ответить на приветствие, а иногда можно подумать, что его нет, потому что не видно его по нескольку дней подряд, и что он делает, неизвестно.

Дом огромен. На нижнем этаже комнат пять, в одной из них старик живет сам, оставшиеся — в распоряжении мышей. Наверху имеются три комнаты. Одну занимаю я, в двух других жить фактически невозможно: не отапливаются и протекают, то есть протекает крыша над ними, но старику на это глубоко наплевать. Он, похоже, подсчитал, что до конца его дней дом не развалится, следовательно, ему незачем ломать голову. Пусть это делает кто-нибудь другой после него. Может, им будет тот мужчина, который иногда приезжает на хутор из Тарту на видавшем виды «Запорожце». Кто он старику, я не знаю. Сам он к старику именно так и обращается: «старик». Уважительного мало.

Они тогда сидят у старика, внизу, и, судя по всему, пьют водку. Наутро гость, как правило, очень рано уезжает. Меня они на свои посиделки ни разу не звали, хотя, когда я сам старику привезу бутылочку, он ее милостиво со мной делит. Мы сидим тогда внизу в огромной кухне, и он бывает весьма разговорчивым. Этот восьмидесятилетний человек тем не менее, даже когда выпьет, умудряется ни о чем не говорить, хотя болтает без умолку да хихикает неизвестно по поводу чего. А говорит он главным образом про баб. В его-то возрасте!

Отношение у него к женщинам далеко не уважительное.

Или же про войну. О том, как пришли немцы. Главным образом о том времени и разговоры. Но хоть убей, о себе он не расскажет — что он делал, воевал ли, на чьей был стороне… Ни намека.

На чьей стороне он мог быть, можно все же догадаться. Сидя напротив, глядя на меня серыми, еще цепкими глазами, этот высохший седовласый хрыч очень сильно напоминает этакого богатого хозяина, да и слышится в его воспоминаниях ностальгия по тому доброму времени, когда были бедные и богатые, довольные и недовольные, слуги и господа, когда говорили о войне и даже ждали как будто ее, ибо человечество всегда говорило о войне, потому что всегда на земле была война, но говорили не об атомной войне, как говорят люди теперь в панике везде на планете — докатились, договорились, доболтались, довоевались, так что скоро уже больше некуда. Но старик про атомную ничего не говорит, молчит.

Старые люди чаще всего любознательны. Старика же совершенно не интересует моя жизнь. Он не суется ко мне и не любит, чтобы без спросу ходили к нему. Так и живем каждый по себе. Я ему плачу пятнадцать рублей в месяц, иногда привожу водочки, ухожу и прихожу, не докладывая. Да и не стараюсь я особенно с мим общаться — нет расположения. Меня не очень даже интересует, что за упаковки привозит тот, кто приезжает на «Запорожце». Может, это белье. Может, еда — старик крайне редко отлучается куда-нибудь. Я не знаю, и ладно. Гость хозяина моей особой тоже не интересуется — таинственные люди. Этому приезжающему лет сорок — может, он сын старика?

Попал я сюда благодаря Таймо. Она меня направила к своим родственникам в этом же районе. Тоже уже старые люди в старом доме. Но они не захотели брать постояльца и вспомнили, что на хуторе Ванаталу живет одинокий старик, о котором они мало что знают…

Тропинки, выводящие меня из леса от Черного озера через сосновые леса и большие россыпи плитняка или известковые валуны, похожие на сказочных доисторических зверей, — тропинки изумительно красивы.