"Галантные дамы" - читать интересную книгу автора (Брантом Пьер де Бурдей, сьер де)
РАССУЖДЕНИЕ ПЯТОЕ: О склонности прекрасных и достойнейших дам питать любовь к мужам доблестным, а храбрых мужей — обожать смелых дам
Не случалось такого, чтобы прекрасные и достойные женщины — пусть по самой натуре робкие и застенчивые — не влюблялись в отважных воинственных мужчин, ибо воинская доблесть почитается столь неоспоримой добродетелью, что не любить за нее невозможно. Как удивительно это — влюбляться в свою противоположность наперекор собственной природе! И вот красноречивое доказательство: Венера, почитавшаяся некогда богинею любви, вежества и тонкого обращения, могла бы, казалось, на небесах либо на пирах Юпитера отыскать самого изысканного и прекрасного возлюбленного, когда ей пришла охота наставить рога своему простодушному супругу Вулкану, но избрала не самого утонченного, раздушенного и припомаженного из всех, а затеяла интрижку с Марсом, богом войны и победы; невзирая на то что он вечно измаран пылью и грязью сражений, что потом от него разит крепче, чем от иного придворного угодника духами; хуже того — подчас, спеша с поля битвы, чтобы возлечь с ней, весь забрызганный своей и чужою кровью, он и не помышлял перед тем привести себя в надлежащий вид и умаститься благовониями.
Благородная и прекрасная царица Пентесилея прослышала о невиданной доблести отважного Гектора, о его воинских подвигах у стен Трои, оборонявшейся против греков, — и молва эта воспламенила ее; она возмечтала иметь от него детей — сиречь дочерей, каковые могли бы наследовать ее престол, — явилась к нему под Трою; увидав же его, восхитилась сим зрелищем и сделала все, чтобы снискать его милость не только боевым своим пылом, но и весьма редкостной красотой; стоило Гектору выступить против врагов, как она пускалась в битву рядом с ним и даже впереди него — там, где жарче всего вскипало сражение; а посему, как говорят, ее несравненная храбрость и искусность в схватке так пленяли великого воина, что он подчас отодвигался в сторонку и замирал в самой гуще сражающихся, дабы вполне насладиться созерцанием доблестной царицы, сеющей гибель вокруг себя.
Нетрудно вообразить, сколь превосходен был бы плод их страсти, если бы они преуспели в этом. Однако им недолго привелось любоваться друг другом, ибо она, чтобы еще больше понравиться властелину своего сердца, так часто и безрассудно пускалась в самую гущу нападавших, что однажды погибла в кровопролитнейшей из схваток. При всем том некоторые, напротив, утверждают, будто ей не удалось, прибыв в Трою, повидать Гектора, погибшего ранее; узнав об этой утрате, царица, как говорят, была столь поражена и удручена тем, что не сможет насладиться лицезрением героя, за которым так долго охотилась, разыскивая по всему свету, что по собственной воле сгубила себя в самых отчаянных и кровавых битвах и умерла, не желая жить без предмета своего влечения, избранного средь достойнейших.
Так же поступила и Фалестрида, другая царица амазонок: она пересекла целую страну, проделав очень длинный путь, ведомая желанием увидеть Александра Великого, чтимого во всех землях, и попросить его из милости или по взаимной склонности (ах, благословенны времена, когда еще любили и дарили любовь по взаимной склонности!) разделить с нею ложе — чтобы получить отпрыск от столь великолепного и благородного побега. Александр уступил ее просьбе, а не сделай он этого — его должно было бы счесть человеком пресыщенным и испорченным; ибо упомянутая венценосная особа была столь же прекрасна, сколь храбра. Квинт Курций, Павел Орозий и Юстин уверяют, что она прибыла к Александру со свитой из трех сотен дам, так изящно державшихся на лошадях и так ловко обращавшихся со своим оружием, что одно удовольствие было на них смотреть. Царица в глубоком поклоне склонилась перед Александром, а тот принял ее с великими почестями и провел с ней тринадцать дней и тринадцать ночей, потакая всем ее желаниям и прихотям; не переставая притом повторять, что если она родит дочь, то да хранит ее сама как зеницу ока, а ежели сына — пусть пошлет его к нему (ибо знал о ее истовой ненависти к мужскому полу и о том, что амазонки некогда — сразу после того, как умертвили собственных мужей, — издали законы, в согласии с которыми над ними не стало мужчин-военачальников и повелителей).
Можно не сомневаться, что прибывшие с нею дамы и их оруженосицы, в подражание своей предводительнице, поступили подобным же образом и для продолжения рода избрали себе по своим достоинствам доблестных мужей Александровой свиты.
Обольстительная и высокородная Камилла, беспорочная девица, верно служившая своей покровительнице Диане, что охотилась в рощах и лесах, прослышав об отваге Турна в его единоборстве со столь же доблестным Энеем и узнав, как прискорбен жребий героя, в сердце своем приняла его сторону и отправилась к нему, захватив лишь трех из своих почтенных подруг, бывших ее ближайшими наперсницами, а к тому же искусницами и затейницами в любовных забавах, что нередки промеж воительниц древности (к чести этих дам, они не переставали ублажать свою госпожу везде, где бы она ни была, как сказано у Вергилия в его «Энеидах»; а звали одну из них Армейя, что означает «дева-воительница», другую — Туллия, третью же, ловко владевшую и копьем и дротиком, — Тарпея, и все они, надо сказать, были италийки).
Итак, Камилла, возглавив сей прекрасный маленький отряд (ведь говорят же: хоть мал, да удал и пригож), явилась к Турну, каковой весьма восхитился, воздав должное и прелестям своей гостьи, и ее отважной помощи в его ратных делах; она же столь часто выходила на битву вместе с храбрыми троянцами, что, к немалой горести Турна, обрела там свою погибель. Вот как великодушные и прекрасные девы, избирая смелых и доблестных воинов, помогали им в подвигах на поле брани.
А что иное, нежели бесстрашие Энея, вложило, если верить Вергилию, столь пылкую страсть в грудь бедной Дидоны? Ведь после того как она пожелала узнать о сражениях, разорении и разрушении Трои и он, множа собственные горести подобными воспоминаниями, поведал ей об этом — не забыв упомянуть и о своих победах, — та, не упустив из виду, сколь он отмечен воинским гением, тотчас открылась своей сестре Анне в любви к нему. Самыми проникновенными и важными в ее устах были слова: «Ах, сестра моя, что за гость явился ко мне! Как он хорош собой и сколь милы моему сердцу его неукротимый дух и воинственность в поединках и битвах! Твердо верую, что происходит он из племени богов, поскольку сердца храбрецов от природы робки». Таковы были ее слова. И поверьте, она пленилась им не только потому, что сама была благородна и отважна и душевная склонность подвигала ее любить свое подобие, но и в надежде воспользоваться его услугами, если придет такая нужда. Однако презренный обманул ее и покинул, хотя был не вправе совершить подобную низость по отношению к даме, отдавшей сердце отверженному чужестранцу.
Боккаччо в своей книге «О несчастьях знаменитых людей» поведал нам о некой герцогине Фурлийской, по имени Ромильда; она лишилась мужа, а также и всех земель и владений; притом Кокан, король аваров, отнявший их у нее, осадил ее поместье. Так вот, однажды, когда он приблизился к фурлийским стенам, дабы обозреть их, Ромильда, стоявшая у зубцов башни, заметила его и залюбовалась им; долго она восхищалась, как он красив на великолепном коне и в роскошных доспехах, как храбро бьется, подвергая себя опасности, словно последнего из своих воинов, — и безрассудно влюбилась, позабыв и простив ему поединок с мужем, разорение и осаду. Она послала к нему гонца, передав с ним, что готова отдать поместье в тот самый день, когда он возьмет ее в жены. Король Кокан поймал ее на слове. И вот наступил условленный день, она облачилась в самые роскошные наряды, сделавшие ее, при всей ее недюжинной красоте, еще прекраснее, и пришла в лагерь короля, чтобы заключить брак. Тот, дабы никто не упрекнул его в измене данному слову, всю ночь ублажал распаленную страстью герцогиню. А на следующее утро, поднявшись с постели, призвал дюжину аваров-солдат из своего войска, известных своей жестокостью и силой, и передал им Ромильду, приказав по очереди заниматься с нею любовью, сколько им заблагорассудится. После того как они хорошенько потрудились день и ночь, Кокан послал за женщиной, стал упрекать ее в похоти и грубо поносить, а под конец повелел посадить ее на кол через срамное место, отчего она и умерла. Поступил он, конечно, жестоко и по-варварски; за столь благородную смелость знатной дамы к ней следовало отнестись галантно и с любовью, коей она достойна! Однако женщины должны всегда помнить подобные вещи, поскольку храбрецам — так приученным убивать, фехтовать и крушить все на своем пути — иногда случается быть жестокосердными и перед дамами. Однако не всех Бог создал таковыми; некоторые, коль скоро благородная особа окажет им честь, одарив своей любовью, приберегают кровожадные безумства для часа бранной потехи, а в домашних покоях приучаются быть добропорядочными и обходительными.
Среди «Трагических историй» Банделло есть одна, которая кажется мне самой красивой из когда-либо читанных; и повествует она о том, как герцогиня Савойская однажды, выходя из ворот города Турина, услышала слова испанской монахини, шедшей в Лоретто во исполнение обета; та воскликнула, что, если бы столь обворожительная и знатная особа вышла замуж за ее брата — прекрасного и отважного сеньора де Мендосу, — можно было бы объявить повсюду, что брак объединил самых великолепных высокородных персон. Герцогиня, хорошо понимавшая по-испански, запечатлела в своей душе речь монахини — и в ее сердце зародилась любовь. Она воспламенилась такой страстью, что замыслила ложное паломничество к святому Иакову Кампостельскому — на деле же затем, чтобы увидеть своего возлюбленного и больше узнать о нем. Добравшись до Испании, она направила стопы к дому сеньора де Мендосы, смогла в свое удовольствие налюбоваться им и решила, что вправду избрала прекрасный предмет для своих воздыханий. А дело было еще и в том, что сестра сеньора де Мендосы, сопровождавшая герцогиню, предупредила брата, что за прекрасная и благородная гостья явилась к нему, — посему он не преминул показать себя с лучшей стороны, появился перед ней на статном испанском скакуне и был столь обходительным, что мнимая богомолка — удостоверясь в справедливости похвал, расточаемых ему молвою, — еще крепче полюбила его и за красоту, и за мужественную, благородную осанку, каковую она ценила не менее прочих добродетелей и совершенств; ибо предчувствовала, что благородство его души окажется весьма не лишним в будущем, когда ей придется стерпеть ложный навет графа Панкальера, усомнившегося в ее чистоте. При всем том — хотя она нашла его смелым и предприимчивым в воинской науке — он оказал себя неловким в любви; при ней он держался холодно, почтительно, не решаясь на осаду ее сердца пламенными речами, а жаль: это бы ей понравилось более всего — ведь именно за такими усладами она и пускалась в путь. Вот почему, сочтя его почтительную сдержанность любовной трусостью, она, разочарованная, назавтра же отправилась восвояси, не испытав должного удовольствия.
Как видно, подчас дамы столь же пылко привечают отважных в любовной науке, сколь и в воинской, и не потому, что желают, чтобы те были слишком дерзкими и непочтительными, неукротимыми и глупыми, как многие известные мне люди, — нет, здесь потребен medium[50].
Я знавал многих, кто упустил счастливый случай только лишь из сугубой почтительности, и мог бы припомнить сколько угодно поучительных историй об этом, но опасаюсь, что они заведут меня в сторону, и потому поведаю о них в ином месте; а пока ограничусь единственной.
Слышал я, что однажды некая дама, притом из красивейших, прознав о доблестях одного молодого принца, уже одержавшего победу в двух баталиях и особо прославившегося своими воинскими подвигами, страстно за-хотела его увидеть и ради этого, изобретя какой-то предлог, о котором мне не ведомо, отправилась в провинцию, где он тогда пребывал. Что есть невозможного для смелого и любящего сердца? Она видит его — и в свое удовольствие наслаждается этим зрелищем, поскольку он загодя выезжает далеко навстречу ей и встречает ее со всеми возможными и невозможными знаками почтительности, достойными столь блистательной и высокорожденной особы. В этом, как утверждают некоторые, он даже слишком преуспел: приключилось то же, что было меж сеньором де Мендосой и герцогиней Савойской; здесь также чрезмерная вежливость и скромность породили подобное же неудовольствие и разочарование. И она отправилась назад с теми же притязаниями, с какими прибыла. Весьма вероятно, что, ограничившись малым, он лишь потерял время, и она не подчинилась его прихоти; как бы то ни было, делу это не помогло, хотя оба вышли из положения с немалым достоинством и заслужили всеобщее уважение.
Так чему же послужит предприимчивая дерзость, ежели она не окажет себя равно в боевом деле и амурных приключениях? Ведь бранная и любовная потехи сродни друг другу и пользуются одинаковым почетом; как сказано У древнего поэта: «Всякий возлюбленный — воин; и Купидон, подобно Марсу, располагает своими укреплениями и оружием». Господин де Ронсар сочинил по этому поводу красивый сонет в первой книжке своих «Любовных стихов».
Итак, желая еще раз возвратиться к тому, с каким интересом относятся нежные особы к благородным и отважным мужам, приведу то, что слыхал о беседе ныне царствующей королевы Английской Елизаветы с великим приором Франции из Лотарингского дома и господином д’Амвилем, ныне известным под именем коннетабля де Монморанси. Перебирая за ужином достойные добродетели, все стали хвалить покойного монарха Генриха II за его великодушие и доблесть как на поле брани, так и в миру. И тут ее величество назвала его «весьма воинственным» во всех деяниях. Королева Англии присовокупила, что, не погибни он так рано, она бы исполнила свое намерение посетить сего короля в его владениях и даже повелела приготовить галеры для путешествия во Францию, чтобы собственноручно заключить договор о мире и верности. «Это, наконец, было одним из моих желаний, — заключила государыня, — повидать его; думаю, и он сам не отказал бы мне в этом. Ведь мне по нраву мужественные люди, и меня рассердило, что смерть похитила столь храброго короля, по крайней мере до того, как я смогла с ним встретиться».
Та же королева спустя некоторое время, услышав столько хорошего о господине де Немуре — о его достоинствах и совершенствах, — захотела разузнать о нем у ныне покойного господина де Рандана, когда король Франциск II послал его в Шотландию заключать мир под Малым Лейтом, который был осажден. И господин де Рандан поведал ей о его великих добродетелях и доблести; а поскольку посол столь же хорошо разбирался в делах любовных, как и в военной науке, он распознал в лице государыни искорку любви и сердечного расположения и разжег в ней желание увидеть Немура воочию. Не желая останавливаться на уже проторенной дорожке, он взял у нее слово, что ежели Немур явится, его примут охотно и радушно, а из этого заключил, что дело может окончиться свадьбой.
Управившись с поручением, он поспешил ко двору и в подробностях описал свою беседу королю и господину де Немуру. Король настоял на том, чтобы господин де Немур прислушался к сим словам, что тот и сделал с отменным удовольствием, ибо это обещало ему получить столь великие владения через союз с такой красивой, добродетельной и благородной королевой.
Дело сразу разгорелось; на немалые средства, выданные королем, он приготовился основательно, не жалея денег: ливреи, наряды, лошади, оружие были выбраны самого лучшего свойства и не скупясь, ничего не упустили — я сам тому свидетель. Все было готово, чтобы предстать пред очи прекрасной монархини, а сопровождать жениха стремились самые блистательные кавалеры французского двора, что побудило королевского шута Греффье написать, будто за море навострился «весь цвет нашего дворянского чертополоха», и этим уколоть легкомысленную придворную молодь.
Меж тем господин де Линьероль, весьма ловкий и обходительный человек, в те времена пользовавшийся покровительством господина де Немура, был отправлен к упомянутой королеве и возвратился с прекрасным и достойным ответом, в котором монархиня выражала свое удовольствие и торопила с приездом. И помнится мне, что при дворе уже считали этот брак делом решенным, но затем вдруг помолвка расстроилась — все так и остались ни с чем, при больших тратах, оказавшихся бесполезными и напрасными.
А я бы лишь прибавил, что тот французский вельможа, от коего и зависел этот разрыв, был, возможно, одержим иными любовными увлечениями и не смог вырваться из их плена, ибо он слыл столь совершенным во всем — молва признавала за ним безусловное первенство и в доблести, и в прочих добродетелях, — что дамы преследовали его по пятам; и на моих глазах немало ловких обольстительниц или непорочных девиц были готовы пожертвовать ради него своим обетом целомудрия.
В «Ста новеллах» Маргариты, королевы Наваррской, мы найдем удивительную историю некой дамы из Милана, уступившей покойному господину де Бонниве, что стал потом адмиралом Франции, когда он домогался от нее любви. В ту ночь названная особа созвала служанок с обнаженными шпагами, чтобы они устроили шум в прихожей, лишь только француз соберется укладываться в постель; те все исполнили по слову хозяйки; она же, приняв испуганный вид, запричитала, что теперь ей конец; там, снаружи, ее грозные братья — и ему надлежит поскорей забраться под кровать или укрыться за занавесью. Однако господин де Бонниве не устрашился; одну руку он замотал плащом, другой сжал рукоять шпаги и сказал; «Где эти достойные братья, что вздумали меня напугать или навредить мне? Когда они увидят меня — они не осмелятся взглянуть даже на кончик моей шпаги». С тем он распахнул дверь и вышел, готовый к схватке, но увидел лишь женщин, дотоле производивших большой шум и звон; теперь же они перепугались и, перебивая друг дружку громкими восклицаниями, поспешили во всем сознаться. Господин де Бонниве, не увидя достойного противника, послал их всех к дьяволу; возвратился в комнаты, затворил за собой дверь и приблизился к даме; а та принялась смеяться и целовать его, признав, что сама подстроила все это, и уверяла, что никогда не допустила бы его до себя, будь он трусом и не докажи храбрости, приписываемой ему молвою; коль скоро же он явил себя таким решительным и бравым, она осыпала его лобзаниями, увлекла на ложе; и о том, как протек остаток ночи, нам уместнее помолчать, ибо мы ведем здесь речь об одной из самых очаровательных красавиц Милана, чью взаимность Бонниве пришлось завоевывать весьма долго.
Я был знаком с одним достойным дворянином, которому дама, разделявшая с ним постель в отсутствие мужа, устроила подобный же подвох: вдруг к ним вбежала ее служанка и объявила, что супруг вернулся. Дама, прикинувшись удивленной, попросила его спрятаться в дальних покоях, ибо, уверяла она, иначе ее ждет погибель. «О нет, — вскричал этот господин, — я не буду прятаться, а ежели он войдет — я убью его!». Одним прыжком он бросился к своей шпаге; прелестница же рассмеялась и призналась, что решила проверить, способен ли он защитить себя и ее, если подобное произойдет взаправду.
Знал я еще весьма пригожую собою даму, каковая внезапно и без объяснений отвергла поклонника, сочтя его недостаточно мужественным, и заменила другим, по красоте намного ему уступавшим, но чья шпага, одна из лучших в тогдашнем королевстве, вызывала всеобщий страх.
А некогда от умудренных годами людей я слыхал историю об одной придворной обольстительнице, возлюбленной покойного господина Делоржа, человека великодушного и в свои молодые лета слывшего одним из храбрейших военачальников. Наслышавшись от многих рассказов о его мужестве, она однажды, когда король Франциск I и его приближенные наслаждались зрелищем стравливаемых львов, уронила в львиный ров перчатку и, невзирая на то что звери были очень разъярены, попросила господина Делоржа подобрать ее — ежели он любит ее так, как утверждал. Тот же, не выразив удивления, одну руку обмотал плащом и со шпагой в другой вошел ко львам, чтобы подобрать оброненную перчатку. Фортуна оказалась к нему столь благосклонна и сам он повел себя так уверенно, что львы устрашились клинка и не осмелились напасть на него. Он же, подобрав перчатку, возвратился к возлюбленной и вернул ей ее, причем она и все присутствующие разразились хвалами на его счет. Однако поговаривают, что после этого господин Делорж покинул ее, сочтя, что она воспользовалась этим его шагом только ради собственного развлечения и чтобы выказать, насколько ее положение прочно. А некоторые прибавляют, что он, рассердившись, не просто возвратил, а бросил ей перчатку прямо в лицо, поскольку предпочел бы, чтобы его сотню раз послали сражаться в одиночку против роты пехотинцев, нежели мериться силой со зверьми, что не могло доставить славы. И впрямь, подобные испытания не служат прекрасным или достойным зрелищем: подвигать на них уважаемых людей — оскорбительная забава.
Не более этого мне нравится выходка другой дамы, которая в ответ на заверения вздыхателя, молившего о благосклонности и пылко твердившего, что нет такой услуги (сколь много смелости она ни потребует), в какой он бы мог ей отказать, пожелала поймать его на слове и молвила: «Если вы меня так сильно любите и страх воистину вам неведом — вонзите кинжал себе в плечо ради любви ко мне». Тот, вправду готовый на смерть ради любимой, тотчас вытащил клинок и чуть было не нанес себе рану, если бы я не перехватил его руку и не выхватил у него кинжал, заметив ему, что так поступать и подобными выходками свидетельствовать о своей страсти и великодушии — сущее безумие. Имя дамы я называть не хочу, но воспаленного страстью виконта звали Клермон-Тайар-старший, он потом сложил голову в сражении под Моконтуром; я питал к нему большую симпатию: это был один из самых мужественных и отважных людей во Франции, что, впрочем, доказала его гибель при наступлении во главе роты конных латников.
Если верить слухам, подобное же случилось с покойным господином де Жанлисом, который нашел свой конец в Германии, возглавив отряды гугенотов во время их третьего возмущения. Как-то он переправлялся через реку у Лувра вместе со своей возлюбленной, и она уронила в воду богато вышитый платок (причем сделала это нарочно), а затем попросила его нырнуть за ним. Плавал он не лучше камня, а потому попробовал отговориться — не тут-то было: она назвала его боязливым трусом; и он, ничего не ответив, бросился в чем был в реку и чуть не утонул, если бы не подоспела другая лодка и его не вытащили.
Сдается мне, что подобными причудами женщины пытаются освободиться от поклонников, которые, быть может, им давно приелись. В таком случае более пристало бы оказывать своим кавалерам достойные знаки внимания и побуждать их ради любви, какую те питают, отправиться на место славных сражений и выказать там свою доблесть, а не подталкивать их к глупым выходкам, как те, что я уже привел, и многие похожие на них, что я мог бы рассказывать без конца.
Так, помнится мне, во время первых возмущений гугенотов, когда мы начали осаду Руана, мадемуазель де Пьенн, одна из весьма достойных фрейлин двора, засомневавшись, достаточно ли образцово вел себя господин де Жерсей на поединке с почившим бароном д’Энграндом и действительно ли он без посторонней помощи убил одного из славнейших вельмож Франции, — дабы испытать его мужество, оказала ему честь, одарив белым шарфом, каковой он приколол к плюмажу и во время разведывательной вылазки к форту Святой Екатерины с безумной отвагой врезался в конный отряд, появившийся из ворот осажденной крепости; почти тотчас он получил пулю в голову и умер; названная девица была вполне удовлетворена, ибо ее сомнения в доблестях избранника рассеялись; она потом говорила, что охотно вышла бы за него замуж, если бы не сомнения в его отваге и в том, что он по всем правилам убил упомянутого барона, — именно они подвигли ее сделать такой опыт. Понятно, что хотя на свете нет недостатка в людях, храбрых от природы, дамы побуждают их ко все новым и новым подвигам — а если те поддаются опасениям и робеют, владычицы их сердец их к тому вдохновляют и распаляют всеми способами.
Нагляднейший пример этого подала прекрасная Агнесса, каковая, видя, что увлеченный ею монарх Карл VII не думает ни о чем, кроме своей любви, и в разнеженности и слабости душевной забросил государственные заботы, однажды поведала ему, что еще в раннем девичестве некий астролог предсказал, будто суждено ей стать возлюбленной и госпожой самого мужественного и воинственного в христианском мире короля; и вот, продолжала она, когда повелитель французов оказал ей честь своей привязанностью, она подумала: именно он — тот, кого ей предназначили звезды; но теперь, видя его столь вялым и так мало пекущимся о делах страны, она понимает, что ошибалась: истинный ее повелитель — английский монарх, столь ловкий в воинских делах и к тому же прямо из-под носа французского суверена похитивший столько богатых городов. «А посему, — заключила она, — я, пожалуй, отправлюсь к нему, ибо именно на него, как видно, указывал мне звездочет». Таковые слова столь больно уязвили сердце короля, что он заплакал; дальше — больше: его обуяла храбрость, он оставил охоты и прогулки в своих парках, закусил удила и начал вести себя столь смело, так цепко ловил удачу, что изгнал англичан из своего королевства.
Бертран Дюгеклен, женившись на мадам Тифании, посвятил всего себя ее услаждению — и вовсе забросил военные дела (он, так долго и успешно подвизавшийся на воинском поприще и снискавший столько славы и похвал); однако супруга вскоре принялась его укорять и указывать на неприличие такой жизни: до брака все только и говорили что о нем и его свершениях, а теперь они вправе упрекать прежде всего ее самое за то, что отвлекла мужа от его подвигов, тем самым обрекая себя и его, погрязшего в домашних заботах, на всеобщую хулу. И дама не успокоилась, пока к нему не вернулась утраченная смелость; он снова отправился на войну и совершил более, нежели раньше.
Сия почтенная особа принесла полночные удовольствия в жертву чести своего супруга. Да и наши собственные жены, глядя на нас, когда мы поблизости, не могут уделить нам довольно места в своем сердце, если мы не отмечены храбростью и не удостоились славы; но зато, когда мы возвращаемся из похода, совершив что-либо достославное или великое, они любят и обнимают нас от всей души и их переполняет радость.
Четвертая дочь графа Прованского, тестя Людовика Святого, и жена Карла, графа Анжуйского, брата упомянутого короля, — женщина властная и честолюбивая, — не находила себе места оттого, что была простою графиней Анжуйской и Прованской, не имея иных титулов (тогда как из ее сестер две были королевами, а третья — императрицей); она же именовалась лишь дамой и графиней — и потому без устали просила, тормошила своего супруга, всеми средствами изводила его, побуждая добиться какого-никакого королевства. Она достигла своего: супруги были возведены Папой Урбаном на трон Обеих Сицилий (на тридцати галерах отправились они в Рим на роскошную церемонию коронования), а затем сделались повелителями Иерусалима и Неаполя, коими овладели позднее благодаря отваге Карла, но и не без помощи богатств его жены, продавшей все перстни и иные украшения, чтобы ему достало на военные расходы; и они долго, до конца дней, мирно правили в завоеванных землях.
А много позже одна из их внучек, Изабо Лотарингская, дитя царственных кровей, так же точно поступила со своим супругом Рене: он оказался пленником в руках Карла, герцога Бургундского; она же, будучи от природы исполнена мудрости, величия и отваги, набрала тридцать тысяч войска, повела его сама и, взяв приступом Неаполь, отвоевала королевство Обеих Сицилий, положенное ей по наследству.
Я мог бы бессчетно перечислять дам, гордых духом и помыслами, много послуживших своим мужьям и подвигнувших их возвыситься, силою оружия присвоить себе земли, богатство и удостоиться почестей. Что славнее достояния, добытого острием шпаги? Мне ведомы многие во Франции при дворах наших сеньоров, кого вдохновила на подобное женщина, а не собственное мужество.
Среди прекрасных особ, известных мне, разумеется, немало и таких, что, не помышляя ни о чем, кроме собственных прихотей, держали кавалеров, в ущерб их доблести, при себе, довольствуясь лишь Венериными играми. Подобных я встречал часто, но не хотел бы удаляться от основы повествования, подвигающей читателя к добродетели, а не к греховным помыслам, ибо приятнее слышать о тех, кто побуждает своих избранников к благим делам. И речь здесь не только о замужних женщинах, но и о многих других, каковые ради самомалейшей милости, оказанной кавалеру, принуждали его делать самые немыслимые вещи. Да и в чем истинное удовольствие? Что более возвеличивает дух и переполняет сердце, чем воинские дела и знание, что о тебе тоскуют, что избранница твоя тебя любит, а ты радеешь о том, чтобы ее симпатия крепла, чтобы по возвращении тебе чаще видеть прелестную улыбку, испытывать сладкие чары, ловить лукавый взгляд, поцелуй, знак доброго расположения?
Когда Масинисса, весь покрытый кровью поверженных врагов, взял в жены Софонисбу, Сципион упрекал его, говоря, что во время войны не резон печься о дамах и любовных забавах. Надеюсь, он простил бы мне, Утверждающему, что нет большего наслаждения, чем помышлять о том, что все славные деяния совершаешь ради прекрасных глаз: ни от чего сильнее не бьется сердце и не вскипает мужество в крови. Так некогда чувствовал и я сам. Полагаю, что все, избравшие воинское поприще — таковы же; в этом могу за них поручиться. Они уж, верно, легко согласятся со мной: в пылу сражения, когда противник яростно наседает, мысль о даме сердца Удваивает силы; знаки ее расположения, украшающие доспех, придают отваги; а воспоминание о минувших ласках и предвкушение будущих охраняет жизнь; а ежели ему и случится умереть, то сожалеет он более о том, что покидает любимую. И наконец, когда добиваешься нежной благосклонности, всякое предприятие кажется нетрудным, битва — простым турниром, а гибель — победой.
Помнится мне, что в сражении под Дрё покойный господин Деборд — один из любезнейших и отважнейших кавалеров своего времени, что был лейтенантом у господина де Невера (прежде носившего титул графа Аугского), тоже вельможи весьма совершенных достоинств, в тот день, когда надобно было опрокинуть пехотный батальон, приближавшийся к авангарду, коим предводительствовал покойный господин де Гиз, прозванный Великим, — так вот, этот Деборд, едва дали знак наступать, бросается вперед на своем сером турецком скакуне, а на шляпе его развевается весьма замечательный бант, подаренный возлюбленной (не стану называть ее имени, но скажу, что она была одной из самых знатных и добродетельных девиц; притом весьма уважаема при дворе); и он пускается вскачь, воскликнув: «Ах, как славно я буду драться из любви к владычице сердца, а хоть и погибну, так со славой!» Последнего он не избежал: смяв первые шесть рядов наступавших, в седьмом был сбит с коня и порублен. И что же, по-вашему, разве не с толком употребила красавица знак своего благоволения; и должна ли была она потом корить себя, что подарила эту ленту?
Господин де Бюсси с юных лет умел прославить цвета своей дамы не хуже прочих молодых людей того времени, причем готов поручиться, что среди властительниц его помыслов встречались такие, кто мог внушить поклоннику безумную отвагу не меньше, нежели прекрасная Анжелика, кружившая головы и христианским, и сарацинским рыцарям минувшего; да я нередко слышал и от него самого, что в очень многих единоборствах и ратных подвигах — а таковые случались у него везде, где бы он ни побывал, — он сражался не столько по долгу службы своему сюзерену или из желания прославить себя в свете, сколько ради одной лишь выгоды понравиться даме сердца. Конечно же, он был прав: все почести мира не стоят любви и милостей прекрасной и знатном особы — твоей возлюбленной и повелительницы.
А почему встарь столько добрых странствующих рыцарей Круглого стола и столько храбрых паладинов былой Франции несчетное число раз пускались в походы и битвы, отправлялись так далеко и надолго, если не из любви к прекрасным дамам, которым служили или мечтали служить? Вспомним всех, подобных Роланду, Рено, Ожье, Оливье, Айвону, Ришару и прочим, которым несть числа. Да, хорошее было времечко, счастливое: ведь тогдашние дамы неизменно платили взаимностью и благодарностью за каждый благородный подвиг в их честь и часто отправлялись навстречу своим избранникам или назначали им место свидания где-нибудь в лесу, у источника, на зеленой поляне или на цветущем лугу. Вот достойная награда отважным и желанным кавалерам!
При всем том можно спросить: почему дамы любят кавалеров-смельчаков? Но, как я уже говорил вначале, храбрость обладает свойством и силой притягивать к себе особ противоположного пола. А кроме того, некая природная склонность побуждает дам ценить благородство души, каковое в сотню раз милее безволия: ибо всегда добродетель нам милее греха.
Иногда эти нежные создания выбирают тех, кто совершенно лишен иных достоинств, кроме смелости и ловкости в Марсовых забавах, полагая, что они столь же хороши и в Венериных утехах.
Не упомню, чтобы из этого правила нашлись исключения, тем более что мнение сие на самом деле близко к истине; пример тому — Цезарь, храбрейший из смертных, и множество других бравых воинов, о коих умолчу. Все они обладают такой силой и притягательностью, какие недоступны земледельцам или людям иных ремесел, ибо в деле каждый из них стоит четырех. Впрочем, сказанное здесь касается не особенно похотливых женщин, а не тех, кто без меры готов отдаться страсти, ибо им слишком уж нравится, когда наслаждения бессчетны. Но ведь в постели с иных храбрецов подчас и спрос невелик: бывает, что боевые тяготы и утомительное бремя походной жизни так истреплют кавалера, что он не может удоволить свою избранницу; да и среди женского сословия попадаются такие, кто предпочтет затейливого служителя Венеры с еще не обтрепанными яркими перышками четырем поклонникам Марса, измочаленным, как драная ворона.
На своем веку я повидал немало прелестниц такого склада; они желали прежде всего веселого препровождения времени и старались получать от жизни одни удовольствия, не склоняя слух к суждениям света. Добрый воин, если их послушать, хорош на поле брани, но с ним нечего делать на ложе утех; и здоровенный, оборотистый в постельных делах лакей стоит приметного и храброго, но усталого от ран и недугов дворянина.
Сужу об этом по словам весьма искушенных особ; да и впрямь чресла воина знатного рода — пускай он и смел, и весьма обходителен с нежными созданиями — слишком избиты и истерзаны его доспехами, что не способствует дородности, как у тех, кого миновали тяготы и невзгоды.
Встречаются и дамы, почитающие за благо иметь мужем или возлюбленным храбреца, потому что он лучше других может охранить их достоинство и чистоту и дать отпор всякому злоречивому наглецу. Такое нередко случается и при дворе; мне была знакома одна прелестная высокородная дама (об имени ее умолчу), ставшая жертвой многих наветов и потому отставившая друга (любезного ее сердцу, но вялого духом и нескорого на расправу с обидчиками) и остановившая свой взор на другом, отчаянном рубаке, так сумевшем отплатить не в меру говорливым, что с той поры никто не осмеливался затронуть ее честь.
Немало славных жен, известных мне, имели подобные же пристрастия и всегда желали, чтобы их сопровождал и охранял какой-нибудь смельчак, что часто оказывалось весьма полезным; однако им, коль скоро они очутились в его власти, нельзя оступаться и переменивать свою привязанность: стоит такому защитнику заметить непостоянство дамы, как он выходит из себя и готов жестоко проучить и ее, и ее дружков — я в своей жизни повидал немало тому примеров.
Вот почему те мудрые женщины, что желают обзавестись храбрецами и забияками, должны сами вести себя с ними решительно и хранить постоянство либо проделывать все в такой тайне, чтобы их увлечения не выходили наружу. Или же им следует заблаговременно предупреждать любые недоразумения — подобно придворным дамам Италии и Рима, которые предпочитают всегда иметь при себе доблестного защитника («удальца», как они его называют), но ставят условие, что у него могут быть соперники и он не имеет права возмутиться.
Но то, что любо придворным жеманницам Рима и их храбрым защитникам, не годится для благородных сеньоров Франции и иных мест. Однако если высокорожденная дама желает держать себя в строгости и верности, она вправе требовать от своего избранника не щадить жизни, чтобы охранять ее благополучие и спокойствие — если им что-либо угрожает, — беречь ее честь и доброе имя. При нашем дворе я видывал многих, кому легко было заставить умолкнуть злые языки, стоило только разнестись молве, что они покровительствуют даме; ведь и по закону, и по обычаям света мы все должны быть опорой нежному полу, подобно храброму Ринальдо, служившему в Шотландии прекрасной Джиневре; и сеньору Мендосе, влюбленному в знатную герцогиню, о которой я уже упоминал; а также господину де Каружу, что сумел оградить от невзгод свою собственную жену, как повествуется в хрониках о временах короля Карла VI. Я мог бы привести еще тысячи подобных случаев из новейшего времени и древности — однако воздержусь.
Ведомы мне были также дамы, покинувшие малодушных, хотя и весьма богатых поклонников, полюбив и избрав себе в мужья благородных господ, чье достояние, если можно так сказать, — лишь плащ да шпага. Но их избранники, благодаря своим достоинствам и смелости, еще имели случай добиться высокого положения и богатства, хотя никто не может быть твердо уверен, что последние достаются прежде всего таким; очень часто трусы и ничтожества достигают этого легче; однако, преуспев, они выглядят такими же жалкими — чего не скажешь о мужественных и великодушных господах.
Я не управлюсь вовек, если примусь перечислять причины и резоны, подвигающие дам любить преисполненных доблести мужей. Знаю: если попытаться дополнить сказанное бесконечным числом доводов и историй, получится целая книга. Но мне не хочется так сокращать свой досуг, не переходя от одной мысли к другой; потому удовлетворюсь уже написанным — пусть другие продолжат за меня, говоря: «А вот этого он не вспомнил и о том позабыл…» — но приведенное здесь достаточно полно (хоть его и можно украсить еще многими случаями и примерами). Таковых мне ведомо сколько угодно; причем о делах, мало кому известных или покрытых тайной, — но я не желаю о них распространяться.
Вот почему я умолкаю. Но прежде чем сделать передышку, хочу походя заметить еще одно: точно так, как достославные особы обожают мужественных в битве, они любят смелых и предприимчивых в любовных схватках; вот отчего кавалер застенчивый и сверх меры почтительный не преуспеет у них — и не в том секрет, что дам прельщают чванные и самоуверенные, тщеславные и дерзкие: ведь такой способен унизить свою милую подругу. Отнюдь, женщины предпочитают некую отважную скромность в чувствах или же скромную отвагу — ибо сами они (если не волчицы от природы) не позволяют себе многого, не станут требовать невозможного и натравливать вас на ближнего; но умеют так, словно бы невзначай, будить чужую алчбу и зависть, так мило и нежно вовлекают своих поклонников в дерзкие предприятия и стычки, что это для нас истинное испытание: тот, кто не знает удержу и добивается своего, не помышляя о величии, о щепетильности, угрызениях совести, страхе Божьего суда или чем-либо подобном, воистину не умен, бессердечен и заслуживает, чтобы фортуна отвернулась от него.
Мне знакомы два достойных дворянина, каковым две добропорядочные парижанки — притом отнюдь не низкого происхождения — предложили однажды в Париже прогуляться по саду; там они, разделившись на пары, избрали — каждая дама со своим спутником — по укромной аллее, столь увитой роскошными виноградными лозами на шпалерах, что дневной свет туда почти не проникал и царила приятная прохлада. Один из кавалеров был по натуре предприимчив и понимал, что его собеседница не создана для прогулок на свежем воздухе, а сейчас горит в огне желания (притом жаждет отнюдь не мускатных ягод на шпалерах); и вот, разжигая пламень жаркими, страстными и безумными словесами, он не терял даром столь удобного случая, а подхватил, без особого почтения, свою спутницу, уложил ее на гряду из свежего зеленого дерна — и испытал сладчайшее удовлетворение, слыша от нее только: «О боже! Что вы делаете? Ну разве вы не самый безумный и странный человек на свете? А если кто-нибудь заглянет сюда, что о нас подумают? Бог мой, да отпустите же меня!» Но наш дворянин не удивлялся ее словам, а продолжал свое дело, и все вышло чудесно и ко взаимному удовольствию, так что, сделав еще два или три круга по аллее, они начали все снова. Затем, выйдя на открытое место, эти двое увидели вторую пару, прогуливавшуюся точно так, как они их оставили. При сем зрелище вполне довольная молодая особа заметила своему спутнику, тоже отнюдь не удрученному: «Думаю, что этот глупец не предложил своей даме ничего, кроме разговоров, умных суждений и прогулки». Когда все четверо собрались вместе, прелестницы спросили друг дружку, хорошо ли было. Удоволенная ответила, что превосходно — так хорошо, что лучше и быть не может. Другая же злобно заметила, что связалась с самым закоренелым дуралеем и заячьей душонкой, после чего оба дворянина могли слышать, как их спутницы, отойдя от них, со смехом восклицают: «О, глупец! О, трус! О, господин Почтительный!» На что осчастливленный сказал своему пристыженному другу: «Смотрите, эти сударыни костят вас — и пребольно, — находя, что вы слишком застенчивы и непроворны». Второй признался в правоте таких слов, но делать было нечего: благоприятный миг канул, и нового не представлялось. Однако же, поняв свою оплошность, он спустя некоторое время наверстал упущенное, найдя иную тропку к ее сердцу, — о чем скажу в другом месте.
Знал я двух братьев — знатных сеньоров, весьма недурных собой, — и любили они двух дам, одна из которых была поболе и ростом, и всем прочим; так вот, однажды, войдя к этой великой даме в ее опочивальню (она еще обреталась в постели, а вторая стояла подле), каждый постарался держаться в стороне от другого, дабы не мешать ему беседовать со своей милой. Один обращался к той, что была на ложе, со всей почтительностью, смиренно прикладываясь к ручке, расточал уверения в преданности, не осмеливаясь ни подойти поближе, ни решиться на приступ крепости. Другой же брат, без вежливых церемоний и учтивых слов, примостил даму в оконной нише и, внезапно сорвав с нее шнурованные панталоны (ибо был очень силен), дал ей почувствовать, что клинок его крепок и он не собирается ни любить на испанский манер, ни говорить о своей страсти одними глазами, умильными гримасами либо словами, но, как истинный влюбленный, может желать; получив же чаемый трофей, он покинул опочивальню и, уходя, сказал брату так громко, что его собеседница тоже услышала: «Если вы не поступите, как я, — вы ничего не добьетесь; уверяю вас, брат мой, что дерзость и отвага, явленные в иных местах, здесь вам не помогут сохранить честь без подобного же напора; ибо вы находитесь не там, где надобна почтительность: ваша дама ожидает от вас большего». И на том оставил брата, каковой, однако, на сей раз удержался от смелого приступа, отложив до более подходящего случая; но его собеседница не стала от этого его менее уважать, а тем более подозревать в холодности либо недостатке смелости или же телесной немощи: к тому времени он уже достаточно выказал себя как на поле брани, так и на ложе любви.
Покойная королева-мать однажды перед Великим постом велела поставить на театре в парижском особняке архиепископов Реймсских весьма искусную комедию по-итальянски, сочиненную Корнелио Фиаско, капитаном королевских галер. Ее видел весь двор — и кавалеры, и дамы — и множество горожан. Между прочим, там был выведен юноша, проведший всю ночь спрятавшись в спальне одной прелестной особы, но никоим образом до нее не дотронувшийся; так вот, когда он рассказывал об этом приключении своему приятелю, тот спросил: «Ch’avete fatto?»[51] — и, услышав в ответ: «Niente»[52], воскликнул: «Ah! poltronazzo, senza cuore! non avete fatto niente! che maldita sia la tua poltronneria!»[53]
Вечером, после того как сыграли комедию, все мы были в покоях королевы, рассуждали о представлении, и я спросил у весьма добропорядочной и прекрасной сеньоры, чьего имени упоминать не собираюсь, что наиболее привлекательного она нашла в пьесе. И она с наивностью мне отвечала: «Самым замечательным был ответ, который получил юноша (звали его Луччо) от своего приятеля, когда сказал, che non aveva fatto niente: „Ah poltronazzo! non avete fatto niente! che maldita sia la tua poltronneria!“»[54]
Как видим, сказавшая это дама была согласна с итальянцем, упрекавшим друга в трусости, и совсем не уважала того последнего за его вялость и слабость духа. После таких ее слов мы привольно порассуждали об ошибках, обычных в таковых обстоятельствах, и о том, что надобно вовремя ловить ветер и распускать паруса, как советовал добрый моряк. Да простят мне, что я вспомнил об этом забавном и нелепом происшествии, распространяясь о столь серьезных предметах.
Помню, слышал я от моего друга — весьма достойного и родовитого дворянина — рассказ о некой его землячке, не раз выказывавшей такую благосклонность к своему лакею, что он, не будучи от природы пустым и глупым, не мог сомневаться в ее намерениях; и однажды утром, найдя свою хозяйку задремавшей без всяких одежд на постели лицом к стене, очарованный ее великой красотой, тихонько подошел к ней — благо лежала она очень удобно, на самом краю кровати, — и приступил к осаде; она же, обернувшись, увидала, что тут ее лакей, которого она так желала, и потому, не делая попытки освободиться от наскочившего молодца либо помешать ему, отвернула вновь голову к стене, чтобы ему было удобнее распоряжаться добычей, а ей ничего не потерять, и лишь молвила: «Господин дурак, что внушило вам дерзость сунуться ко мне с этим?» А лакей в ответ со всей почтительностью: «Сударыня, так мне вынуть?» — «Да я не о том, господин дурак, — настаивала дама, — я спрашиваю, что внушило вам дерзость сунуться ко мне?» А тот все сворачивает на свое: «Сударыня, так мне вынуть?» — или еще: «Так ежели пожелаете, то я выну». Она же вновь повторяет: «Да не о том же я, господин дурак». Ну вот оба и твердили это в другой, в третий раз и более, не прекращая меж тем делать то же, что ранее, — пока он не управился вполне, к вящему благорасположению хозяйки, довольной, что он ее не послушался. Да и ей пошло на пользу, что она настойчиво твердила свой первый вопрос, ничего в нем не изменяя, — так они оба потом возвращались к подобной же игре; ибо, как говорят, трудно идет лишь первый клин и первый глоток.
Вот вам добрый и оборотистый слуга! И таким смельчакам, как приметили итальянцы, надобно говорить: «А bravo cazzo mai nоn manca favor»[55].
Итак, вы можете видеть, что есть немало смелых, дерзких и воинственных людей, преуспевших и в воинской, и в любовной науке; другим больше везет в бою, нежели в постели, а третьим — наоборот, — подобно негоднику Парису, у которого хватило дерзости и мужества похитить Елену у бедняги рогоносца Менелая и спать с ней, но отнюдь не выйти перед стенами Трои на бой с обманутым супругом.
Потому-то еще дамы не привечают стариков и людей пожилых, поскольку те слишком робки; да и срам один — принуждать их к забавам; хотя в любострастии они не уступят молодым, а порой и превосходят последних, чего не скажешь об их силах. Права та дама-испанка, что сказала однажды: «Старики похожи на людей, каковые, видя монарха в его силе и власти, жаждут подражать ему, хотя и не осмеливаются свергнуть его с трона и занять его место». Она еще добавила: «Y a penas es nascido el de-seo, quando se muere luego», что значит: «Страсть, едва родившись, тотчас гаснет». Недаром кавалеры преклонного возраста, завидев прекрасный предмет, не торопятся на приступ, porque los viejos naturalmente son temerosos; y amor y temor no se caben en un saco (поскольку старики весьма боязливы по натуре, а любовь и страх не засунешь в один мешок). И они правы: у них нет оружия ни для защиты, ни для нападения, в отличие от молодых людей, у которых есть свежесть и красота; ибо, как сказал поэт, «и что бы молодые ни творили — ничто им быть не может не к лицу»; или, по слову другого, «ничто так не противно взгляду, как дряхлый латник иль повеса старый».
Ну вот, достаточно об этом, и я более не стану распространяться на сей счет; разве что новые суждения затронут то, о чем уже было говорено, а именно: точно так же, как дамы любят мужественных и щедрых, кавалеры предпочитают подруг, крепких сердцем и богатых душой. И подобно тому как всякий пылкий, отважный кавалер заслуживает больше восхищения и любви, нежели прочие, — того же достойна блистательная, благородная и смелая дама; но не потому — хочу сразу упредить, — что она непременно должна уподобиться в делах мужчинам: облачиться в латы, скакать на ретивом скакуне, стрелять и фехтовать, бросаться в бой — хотя видывал я и таких.
Особенно памятна мне из них одна, которая во время войн Лиги именно так и поступала. Но переодевание в мужское платье оскорбляет пол. Не говорю уже о том, что оно некрасиво и не идет, но это непозволительно и наносит гораздо больший вред, нежели думают; вот и милой Орлеанской деве мужской наряд только навредил, навлек на нее много обвинений и отчасти стал виновником ее горестного удела и самой гибели.
Вот почему я не желаю ни слишком восторгаться, ни валить подобное мальчишество. А влекут и нравятся мне особы, выказавшие в затруднениях или в минуту опасности достойную храбрость, поступая по-женски, но являя мужскую твердость сердца. Не буду приводить в пример благородных римлянок и спартанок древности, превзошедших в этом всех прочих: они и так прославлены и на устах у всех; но обращусь к не столь известным и жившим в наши дни.
Для начала упомяну самый прекрасный образец, явленный добродетельными и превосходными женами Сиены во время восстания их города против гнета Медичи; там, после того как среди военных людей был наведен порядок, дамы — коих избавили от воинских повинностей как не способных к ратному делу — решили показать, что они достойней многих и годны не только для обыкновенных дневных и ночных забот; желая помочь защитникам, они сами разделились на три отряда и в месяце январе, на святого Антония, явили себя горожанам, предводительствуемые тремя богатейшими и знатнейшими в Сиене красавицами, собравшись на главной площади — тоже весьма знаменитой своими красотами, — куда вышли под барабанный бой, притом с особыми для каждого из трех отрядов отличиями.
Первой выступала синьора Фортегуэрра; ее наряд, стяг и одежды ведомых ею дружинниц были фиолетового цвета, и девиз на знамени гласил: «Pur che sia il vero!»[56] И все были одеты, как яркие бабочки, в короткие платья, открывавшие прелестные икры. А второю выступала синьора Пикколомини, одетая в пурпур, — как и те, кого она привела за собой, под алым знаменем с белым крестом и девизом: «Pur che по l’habbia tutto!»[57] А третьей стала синьора Ливия Фауста, вся в белом, с облаченными в белоснежное сподвижницами и белым стягом, на каковом красовалась пальмовая ветвь и слова: «Pur che l’habbia!»[58]
Почтенные предводительницы и вся их свита казались богинями, и вокруг них толпилось три тысячи женщин — благородного происхождения и простых горожанок, зажиточных и не очень, но весьма привлекательных на вид и в богатых украшениях и нарядах из бархата, тафты, дамасского сукна и шелков; все они решились умереть за свободу; у каждой на плече была фашина, годная для возведения укреплений, и они принялись за дело с криком; «Франция! Франция!»; сим редкостным зрелищем кардинал Феррарский и господин де Терм, королевский наместник, были весьма восхищены и не нашли более интересного предмета для созерцания и восхваления; да и сам я от многих и многих слыхал, что ничего более великолепного они в своей жизни не видывали. Ведь одному Богу известно, сколько в тех местах женщин благородного облика и безупречных форм.
Мужчины же, и сами жаждавшие освободиться от ига, сделали больше того, на что имели силы, подвигаемые столь необычным примером и не желая ни в чем уступить нежному полу; потому они, во множестве по собственному почину, сбежались строить укрепления; там были дворяне и знатные синьоры, буржуа, торговцы, ремесленники, богатые и бедняки, люди светские и служители Церкви — все бросились на подмогу девицам и матронам. А когда работы закончились, дамы выступили боевым строем, мужчины встали рядом — и все двинулись на площадь к Палаццо Публико приложиться к статуе Девы Марии, покровительницы города, распевая священные гимны и песнопения в ее честь; а голоса их звучали столь сладостно и согласно, что от удовольствия и умиления у всех на глаза навернулись слезы; после чего его преосвященство монсеньор кардинал Феррарский благословил их всех и каждого, и они разошлись по домам, исполненные рвения в будущем поступать лучше прежнего.
Это благословенное шествие дам напомнило мне (без всяких сравнений) о другом, вполне светском, но столь же красивом, что произошло в Риме во время Пунической войны (рассказ о нем можно найти у Тита Ливия). Там во время празднества шествовало трижды по девять — а всего двадцать семь — невинных девиц, весьма пригожих и одетых в довольно длинные платьица (история умалчивает, какого цвета); после завершения чествований они вышли на площадь и стали танцевать перед народом, выступая цепочками и передавая друг дружке шнурок, подпрыгивая и играя ножками в согласии с песенкой, которую сами и пели; прелестно было глядеть на сих грациозных созданий, дробно перебиравших ногами; ведь всегда люба глазам совершенная собою юная дева, которая умеет благородно и с приличествующими ужимками танцевать под музыку.
Я представил себе этот род танца — и мне вспомнился другой, виденный мною в юности; его исполняли мои юные землячки, а назывался он «подвязка»; они передавали друг другу подвязки из рук в руки, потом через головы, затем сплетали вместе, перешагивали и перескакивали через них, оплетали ими ноги, чтобы тут же грациозно выпутаться и расплести их, освобождаясь дробными прыжками; и притом продолжали глядеть друг дружке в затылок, не выбиваясь из строя песенки или сопровождавшей танец музыки; и на все это было очень приятно глядеть, поскольку в их прыжках, переплетениях и игре с подвязкой сквозила такая умилительность и стройность, что я удивляюсь, отчего этот танец не прижился при наших дворах: ведь нижние панталоны наших красавиц очень милы, и можно было бы любоваться очаровательными ножками, сравнивая, у кого самые узкие маленькие туфли и лучшая стать. Но на такой танец удобнее смотреть, нежели его описывать.
Но вернемся к жительницам Сиены. Ах, такие решительные и прекрасные создания не должны бы никогда умирать, как и слава о них, сохранившаяся в потомстве! Надобно вспомнить и весьма хорошенькую девицу из того же города: во время осады, видя, что брат ее болен и не может встать с постели, она, вообразите, тихонько, под покровом ночи, надевает его доспехи, выходит из дому и, словно двойник братца, приходит к защитникам; те принимают ее за него — и она остается там неузнанной всю ночь. Поступок, без сомнения, достойный, ибо хотя она и переоделась в мужское платье и облачилась в доспехи, но не для того, чтобы каждодневно носить их, а лишь желая выручить брата. Недаром говорят, что никакая любовь не сравнится с братской и сестринской привязанностью и что ради доброго дела не нужно ничего страшиться, выказывая благородство сердца там, где это потребно.
Думаю, предводитель отряда стражи, куда явилась эта девица, проведав о ее поступке, был очень огорчен, что не признал ее вовремя, чтобы сразу воздать ей хвалу или освободить ее от караула либо же развлечься созерцанием ее красоты и воинственной стати, поскольку не сомневаюсь, что она очень старалась подражать настоящим бойцам.
Конечно, нельзя не оценить это деяние по достоинству, и прежде всего потому, что оно оправдано столь естественным сестринским чувством. Иное дело, что можно поступить так же, но радея совсем о другом, — подобно миловидному Рикардету, который однажды, услышав слова своей сестры Брадаманты о красоте прекрасной испанской принцессы, о ее безнадежной любви, дождался, чтобы воинственная дева, его сестра, заснула, взял ее доспех и оружие и в таком обличье (а ликом и изящными манерами он походил на нее) вынудил бедную принцессу к признанию, предназначенному лишь для ушей подруги; а потом едва не погиб, если бы не милосердие Руджеро, сохранившего ему жизнь, приняв его за возлюбленную свою Брадаманту.
А еще о дамах Сиены рассказывал господин Дезюрсен, сеньор де Лашапель, бывший тогда в Италии и потом поведавший об их самоотвержении покойному королю Генриху; последний так восхитился, что слезы заблистали у него на глазах, и поклялся, что, приведись ему однажды заключить мир либо перемирие с императором, он тотчас снарядит галеры в Тосканское море, а оттуда в Сиену, чтобы, в уплату за добрую волю, посетить этот город, столь преданный ему; но прежде прочего — дабы повидать чудесных этих дам и особо отблагодарить их.
И думаю, не преминул бы совершить подобное, поскольку весьма ценил женское благородство и совершенство; он писал им — особенно трем самым знаменитым — весьма достойные послания, заверяя их в своей благодарности, и посылал дары, принимаемые с удовольствием и душевным волнением.
Увы! Перемирия спустя некоторое время он добился, но, пока этого дожидались, город был взят (как я в ином месте уже говорил); то была неоценимая потеря для Франции — утрата такого великодушного и драгоценного ей союзника, тем более что обитатели Сиены еще помнили о своих истоках и желали снова оказаться среди нас. Ведь поговаривают, что храбрый этот народ происходит от французских племен, каковые в Галлии именовались сенонами, а теперь зовутся у нас сенами; и по складу души они к нам близки — ибо кровь у них легко воспламеняется, они порывисты и быстры на любое дело, как и мы. А женщины у них милы, непосредственны и грациозны, словно француженки.
Прочитал я в старинной хронике (о которой уже в ином месте говорил), что король Карл VIII во время своего путешествия в Неаполь, проезжая через Сиену, был там встречен с таким триумфом и роскошью, что воспоминание об этом затмило все прочие итальянские впечатления. Там дело дошло до того, что в знак наибольшего расположения и своей покорности все ворота города сняли с петель и уложили на землю; и, пока король там был, они оставались на земле: всякому было вольно входить и выходить; а на место их поставили лишь после его отъезда.
Судите же сами, насколько Карл VIII и вся его свита полюбили этот город и стали его почитать — впрочем, как то было и ранее — и сколько доброго они сказали о нем. Ведь пребывание в Сиене показалось им очень приятным; и под угрозой смерти король запретил самомалейшую дерзость в обращении с местными жителями, а потому ничего худого не случилось. Ах, храбрые сиенцы, живите вечно! Да будет угодно Господу, чтобы вы снова стали нашими во всем (как, возможно, вы и были некогда): и душой и телом! Ведь власть французского короля гораздо мягче, нежели самоуправства флорентийского герцога, да и кровь не лжет. Если бы мы были такими же хорошими соседями, как до нашего отступления, мы могли бы настоять на этом.
Знатнейшие дамы Павии во время, когда их город осадило войско короля Франциска, по примеру и под водительством графини Ипполиты де Малеспины тоже носили корзины с землей, копали рвы и заделывали бреши, помогая солдатам.
Подобно дамам из Сиены поступили и некоторые ларошельские матроны в дни осады их города; помнится, в первое воскресенье Великого поста, когда уже шла осада, господин наш генерал обратился к господину де Лану и под честное слово отправился с ним на переговоры, во время коих передал условия, на которые соглашался город; речи их были довольно странны и продолжительны, о чем я надеюсь поведать в ином месте. Господин де Лану не уступил, город оставил заложником господина Строцци, а войскам дали передышку на этот день и на следующий.
Едва лишь договорились о передышке — тотчас мы вылезли из рвов, и к нам на стены и укрепления пришло множество горожан; а меж них — сотня дворянок и буржуазок из самых родовитых, зажиточных и прекрасных собой, с ног до головы одетых в белое голландское полотно, весьма приятное глазу. Так они оделись, чтобы помогать нам на укреплениях: носить корзины с землей или копать; другой наряд быстро бы сделался грязным, а этот после стирки выглядел как новый; к тому же его цвет позволял лучше примечать дам среди толпы. Мы все были весьма счастливы лицезреть столь обольстительных красавиц, и, уверяю вас, многим понравилось более всего прочего именно то, что они показались среди нас и не слишком чванились перед нами, а так легко и грациозно вышагивали по самым опасным местам, что на них стоило посмотреть и возжелать их.
Нам стало интересно, что это за привлекательные особы. На наши расспросы они отвечали, что составился отряд из решивших помочь нам. Они сговорились так одеться для работ на укреплениях и для подобных же занятий в самом городе. Многие оказались весьма полезны, а самые мужественные и сильные к тому же вооружились; об одной из них я слышал, что она так часто отражала наступление врагов своей пикой, что и ныне хранит ее, словно святую реликвию, и никому не дает и не желает продать ни за какие деньги: так она ей дорога.
Слыхал я, как некий бывший воинский начальник с Родоса рассказывал (и даже я читал об этом в старинной книге), что, когда сей остров был обложен султаном Сулейманом, прекрасные дамы и девицы не пожалели нежных своих личиков и хрупких талий и разделили добрую часть трудов и тягот осады; они не уходили даже во время самых жарких приступов и храбро помогали рыцарям и солдатам их отражать. Ах! Дивные создания, имена ваши и повесть о вашем геройстве пребудут в веках; и не подобает вам оставаться под властью варваров!
А в царствование короля Франциска I к городу Сен-Рикье, что в Пикардии, подступил фламандский военачальник по имени Домрен, сражавшийся под знаменами господина Дюрю; у него под рукой было сто вооруженных всадников, две тысячи пеших и немного артиллерии. Меж тем в городе оказалась только сотня пехотинцев — что очень мало, — и они бы не выдержали, не приди им на подмогу прекрасный пол. Женщины явились с оружием, стали бросать со стен камни, лить кипящую воду и масло и бесстрашно отразили врага, хотя тот делал все возможное, чтобы проникнуть в город. А две из этих дам отбили знамена у вражеских воинов и возвратились с ними к горожанам; нападавшие же были вынуждены покинуть проделанные бреши в укреплениях, отступить и уйти; молва разнесла хвалу о подвиге красавиц по всей Франции, Фландрии и Бургундии. Через некоторое время французский монарх пожелал посетить этот город, видел сих отважных особ, весьма хвалил их и благодарил.
В Пероне, осажденной графом Нассауским, тамошние дамы повели себя на редкость самоотверженно, помогая доблестным защитникам города, за что и удостоились изъявлений уважения, благодарности и многих похвал от их государя.
Столь же неоценимые услуги оказывали защитникам Сансера его жительницы, когда во время гражданской войны их город подвергся осаде, — за что по праву собрали богатую жатву похвал и восхищения.
А миловидные обитательницы Витре, в пору войн Лиги, осажденного господином де Меркёром, не щадя себя, проводили на стенах все время, притом сохраняя достойный облик и не жалея прекрасных одеяний, чтобы таковое зрелище подбодрило остальных; они выказали немалое мужество и стойкость; впрочем, доблестные деяния в минуты бедствия равно почитаемы и у неустрашимых мужей, и у столь же отважных дам.
Самоотверженно поступили и благородные жены карфагенские, когда увидели, что их отцы, мужья и братья, родственники и прочие воины перестали стрелять во врага, поскольку тетивы их луков истрепались и порвались, ибо сражение было долгим, а лен, пенька, шелк и все прочее пришло к концу; тогда они отрезали свои дивные белокурые волосы, не пожалев столь необходимого украшения; потом собственными белыми нежными ручками ссучили тетиву и принесли в дар воинам. Позволяю вам самим представить, с каким волнением и вновь пробудившейся отвагой те натянули тетиву на свои луки и продолжили сражение в честь прелестниц, что решились на такую жертву.
В «Истории Неаполя» мы также можем прочесть о том, как знаменитый капитан Сфорца, бывший на службе у королевы Иоанны II, попал в плен к супругу этой властительницы; его бросили связанным в тесный застенок — и быть бы ему без головы, если бы сестра его Маргарита не вооружилась и не выступила с войском на его защиту; она билась так храбро, что сама полонила четырех неаполитанских рыцарей из знатнейших семей, передав королю, что их постигнет та же участь, что его пленников. Тот был вынужден заключить с ней договор и отпустить капитана на волю. Вот какая оказалась у него отважная и достойная сестра! Меж тем я знавал немало жен и родственниц, которые могли бы сделать что-либо похожее и спасти своих близких, коим грозила верная погибель без их поддержки и подмоги, — они же ни на что не решились.
Сейчас от рассказа о благородных и прекрасных особах, явивших смелость, в трудный час собравшись и поддерживая друг дружку, я перейду к восхвалению тех, что отличились поодиночке. И начну с древности, приведя из всех возможных примеров поступок Зенобии, каковая после смерти супруга не стала, как прочие, терять время на сожаления и слезы о покойном, но овладела царством ради своих детей и пошла войной на римлян и на императора Аврелиана, под чьей властью она тогда пребывала; много забот причинила она римлянам за восемь лет междоусобия, пока во время одной вылазки не была пленена и доставлена к императору. На его вопрос, как ей хватило дерзости восстать против властителей римских, она ответила лишь: «Вот теперь-то я только и узнала, что вы мой император, поскольку вы меня одолели». Он был так доволен своей победой и столь возгордился ею, что решил устроить пышный и величественный триумф, заставив Зенобию идти перед триумфальной колесницей в богатых одеждах и украшениях, жемчуге и драгоценных каменьях, а вдобавок — с руками, ногами и всем телом, закованными в золотые цепи, в знак пленения и рабства; так что под тяжестью драгоценных оков она была принуждена часто останавливаться без сил во время процессии. Но и здесь она представляет нам образец благородного поведения, ибо хотя Зенобия была повержена в бою и попала в рабство, но с благодарностью отнеслась к триумфатору, ожидавшему, пока она посреди шествия сможет перевести дух и набраться новых сил. Похвальна также и любезна терпимость, с какой властитель римский позволял пленнице как следует передохнуть: не торопил ее и не требовал, чтобы она шла быстрее, нежели могла. Так мы и не знаем, кто из них более достоин хвалы: Аврелиан или царица, что, возможно, проделывала все это по предварительному с ним уговору, не из трусости и малодушия, а затем, чтобы увеличить его славу и показать всему свету, что готова принять из его рук и малую награду на закате своего блистательного пути; меж тем император терпеливо ждал, пока она медленно одолевает ступеньку за ступенькой, тем более что ее неспешность продлевала время всей церемонии и позволяла почтенной публике и народу налюбоваться ею и даже позавидовать ей в таких прекрасных оковах, ибо она, по слухам, превосходила красотой всех, о ком говорили либо писали. Она была прелестно сложена и высока ростом, отличалась отменной грацией и величием; а лицо ее, с черными, ярко блестевшими глазами, оставалось весьма миловидным. Среди прочих ее чар особо привлекали белоснежные, очень ровные зубы, а также — живой ум, не лишенный скромности, искренности, а когда надо, уместной сдержанности; и сверх того — здравые и красивые речи, которые она вела голосом ясным и чистым: ведь ей до того приходилось самой излагать своим военачальникам, как она намерена вести битву, и часто обращаться к воинам с напутственным словом.
Не сомневаюсь, что в великолепных женских одеяниях она выглядела не хуже, чем в полном боевом облачении, ведь прелесть нежного пола для нас важнее прочего; здесь надобно заметить, что император пожелал вывести Зенобию при своей триумфальной колеснице в ее подлинном женственном обличье, отчего внешность мятежной царицы только выиграла, дав народу вдосталь наглядеться на ее совершенства и красоту; а еще остается добавить, что, пленившись ее великолепием, император решился отведать ее чар, а насладившись ими однажды, продолжал наслаждаться и далее; отсюда выходит, что хотя он и победил ее в одном, зато в другом и он и она одержали равную победу.
Меня только удивляет, почему при всей красоте Зенобии император не сделал ее своей законной наложницей; а еще она могла бы, с его разрешения или благодаря попустительству сената, открыть свое заведение или устроить дом свиданий, как поступила Флора, а тем самым обогатиться, накопив добра и денег работою своего тела и постельными баталиями; в то заведение могли бы захаживать великие мужи Рима, какие бы пожелали: ведь есть же особая услада и удовлетворение в том, чтобы попрать под собою царственность и великолепие — и наслаждаться с прелестной царицей, принцессой либо вельможной дамой. Могу здесь сослаться на путешественников, бывавших в подобных местах и имевших сходные приключения. Именно так Зенобия смогла бы вскоре обогатиться из кошелька великих сих — по примеру Флоры, не принимавшей у себя иных гостей, кроме высокорожденных. Разве не стоило бы ей вести жизнь, полную развлечений, пиров, праздничных кавалькад и почестей, вместо того чтобы погрузиться в ничтожество и нужду, как выпало ей, и зарабатывать на пропитание прядением рядом с женщинами низкого происхождения, пока сенат не сжалился над нею, памятуя о ее славном прошлом, и не даровал ей кое-какое содержание и клочок землицы в собственность (его потом долго звали владениями Зенобии). Ведь какая напасть горше бедности? И если кто способен ее избежать — тем или другим манером от нее ускользнуть, — тот, скажу я, делает благо; и каждый сможет вам это подтвердить.
Вот почему Зенобии не пригодилась великая смелость к концу ее дней, как можно бы и следовало уповать, — ведь в любом деле потребно идти до конца. Говорят же, что во времена своих побед и преуспеяния она велела изготовить триумфальную колесницу для победного въезда в Рим — так она превозносила себя, мечтая завоевать и покорить всю империю римлян! А получилось наоборот: покорил ее римский император, взял в плен и пустил перед собой во время собственного триумфа, воздав себе столько почестей, будто поразил могущественного государя. Хотя будем откровенны: в победе, одержанной над дамой, как бы тяжело она ни досталась, — не много величия и блеска!
Вот и Август возмечтал одержать верх над Клеопатрой, но полного удовольствия не получил: она вовремя позаботилась об этом, поступив так, как советовал Эмилий Павел, укоряя плененного им Персея, жаловавшегося на свой жребий, в ответ на его мольбы о снисхождении заметив, что следовало бы тому ранее навести порядок в собственных делах, имея в виду, что побежденному более подобает покончить все счеты с жизнью.
Случалось мне слышать, что покойный государь Генрих II ничего так не желал, как взять в плен венгерскую монархиню, — и не для того, чтобы с ней плохо обойтись (хотя она давала к тому повод своими свирепыми выходками), а единственно ради славы иметь под замком у себя столь великую королеву и желая поглядеть, какое лицо и обхождение у нее будет в его крепости: столь же ли она пребудет смела и чванлива, как у себя перед войском. Ибо нет никого столь высокомерного и отважного, кто бы сравнился с прекрасной и храброй высокородной дамой, когда она пожелает выказать свою натуру. И той, о ком веду речь, очень нравилось прозвище, данное ей испанскими наемниками, величавшими императора, ее братца, el padre de los soldados[59], a ее — la madré[60], как и Витторию (либо Витторину), некогда, в эпоху древних римлян, прозванную воинами «матерью походных лагерей». Конечно, когда знатная и пригожая собой дама принимает на себя тяготы ведения войны, она бывает весьма полезна и воодушевляет своих людей, что на моих глазах, случалось с королевой-матерью во время наших гражданских войн; она часто приезжала в боевые порядки, и вникала в планы кампаний, и сильно всех ободряла — как то ныне делает ее внучка-инфанта во Фландрии, повелевая армией и появляясь в блеске и славе перед строем воинов, так что, без любезного всем ее присутствия там, Фландрия, как говорят, вовсе не смогла бы продержаться; при том еще, что никогда королева Венгерская — ее двоюродная тетушка — не являла миру столько красоты, достоинства, благородства и любезной обходительности.
У французских историков мы можем прочесть, какую услугу нам оказала великодушная графиня де Монфор во время осады Аннебона. Ведь сколь ни смелы и мужественны бывают воины, когда выдерживают множество приступов, сражаясь не хуже благородных господ, — они подчас начинают терять бодрость духа и не прочь сдаться. Однако она обратилась к ним с такими пылкими речами, ее прекрасные и смелые слова зажгли такой огонь в их сердцах, что они решились дождаться подмоги; и та, так страстно ожидаемая, пришла вовремя, заставив снять осаду. Но графиня сделала более того: увидев, что все силы противника заняты приступом и что противник оставил свои палатки пустыми, она оседлала доброго коня и во главе полусотни всадников сделала вылазку, посеяв беспорядок во вражеском лагере, и подожгла его; и тотчас Карл де Блуа, заподозрив измену, прекратил сражение у стен. Кстати, о подобном же случае у меня имеется небольшой рассказец.
Во время последних войн Лиги принц де Конде, недавно усопший, будучи в Сен-Жане, потребовал от госпожи де Бурдей — вдовы лет сорока, но сохранившей красоту молодости, — чтобы она выдала ему шестерых или семерых самых богатых людей, живших на ее землях и спасавшихся от него в ее замке Мата. Она без околичностей отказала ему, прибавив, что никогда не предаст и не выдаст бедняг, оказавшихся под ее кровом и под защитой ее слова. Он отослал ей еще один, последний, приказ в послании, где говорилось, что он сумеет научить ее покорности. Она отвечала (я это доподлинно знаю, ибо находился в замке), что, поскольку он сам не обучен повиновению, весьма странно с его стороны требовать противного от других и что, когда он сам подчинится воле короля, она тоже проявит послушание. А в остальном, продолжала она, его угрозы тщетны: ей не страшны ни его пушки, ни осада; и, будучи потомком графини де Монфор, от коей ее семейству достался в наследство сей укрепленный замок, а ей самой — бесстрашное сердце, она полна решимости защищаться и не позволить ему туда проникнуть; укрывшись там, она всех заставит говорить о ней, подобно упомянутой графине под Аннебоном. Покойный принц долго обдумывал это письмо и несколько дней промедлил, не угрожая ей. И все же — не умри он вовремя — он бы решился на осаду; но она уже хорошенько подготовилась, запаслась мужеством и решимостью, необходимыми людьми и всем прочим, чтобы достойно его встретить; случись что — думаю, не миновать бы принцу постыдной неудачи.
Макиавелли в книге «О военном искусстве» пишет, что Екатерина, графиня Форлийская, осажденная в своем поместье Цезарем Борджиа и помогавшей ему французской армией, сопротивлялась весьма достойно, но ее постигла неудача. Причиною поражения послужило то, что в этом месте было построено слишком много малых крепостей и фортов, чтобы отступать из одного укрепленного места в другое; и, когда Цезарь подвел апроши, сеньор Жан де Казаль, коего названная графиня пригласила себе в подмогу и охрану, покинул пролом в основной стене и удалился в форты, а Борджиа воспользовался его оплошностью и, удвоив напор, опрокинул защитников. И так получилось, говорит автор, что все эти лишние укрепления лишь повредили смелому замыслу благородной графини и ее репутации: ведь она дожидалась наступления армии, перед которой без боя отошли и король Неаполитанский, и герцог Миланский, так и не осмелившись дать отпор. Но хотя исход ее дела оказался несчастным, честь была спасена, добродетелям ее воздалось по заслугам, а по всей Италии по сему случаю сложили немало хвалебных стихов и поэм. Этот пассаж пусть будет уроком тем, кто тщится укрепить свои поместья, понастроив там множество фортов, больших и малых крепостей, башен и цитаделей.
Возвращаясь же к нашим рассуждениям, заметим, что в прошлые времена во Франции не было недостатка в принцессах и вельможных особах, явивших прекрасные примеры доблести — подобно Пауле, дочери графа де Пентьевра, каковая была осаждена в Руа графом де Шаруйе и выказала там столько смелости и благородства души, что, взяв город, граф воздал ей по заслугам и отправил ее в Компьень под надежной, почетной охраной, запретив чинить ей какие бы то ни было препятствия; он отдал дань ее достоинству, хотя и желал много зла ее супругу, коего обвинял в колдовских кознях, наговорах и прочих злоумышлениях против его персоны и жизни.
Ришильда, единственная дочь и наследница Монса, что в Гегенау, супруга Бодуэна VI, графа Фландрского, предприняла все, что было в ее силах, против Робера Де Фризона, своего деверя, назначенного опекуном наследников фландрской короны, чтобы лишить его влияния и власти в свою пользу, и даже дала ему два сражения, прибегнув к помощи французского короля. Во время первого она попала в плен, но также был пленен и её враг Робер — и при обмене обоих выпустили на свободу; но во второй битве с ним ее войско было разгромлено; погиб и сын Арнольф, а ее самое изгнали обратно в Моне.
Изабелла Французская, дочь короля Филиппа Красивого и жена короля Эдуарда II, графа Гиеньского, пребывала в немилости у супруга из-за злобного вмешательства Хьюго Деспенсьера и была вынуждена с сыном Эдуардом удалиться во Францию; затем вернулась в Англию со своим родственником шевалье из Гегенауского дома и армией, каковую повела сама, и захватила в плен собственного суженого, а затем передала его в руки тех, под чьим надзором ему и пришлось пребывать до скорого конца его дней; впрочем, и ей самой не повезло: она воспылала любовью к некоему сеньору Мортимеру — и ее собственный сын навечно заточил ее в одном из замков. Именно она дала англичанам повод строить козни против Франции. Но какова же неблагодарность и несправедливость собственного сына, позабывшего о ее благодеяниях и жестоко покаравшего мать за столь малый проступок! Малым я его называю потому, что он — в естестве человеческом; к тому ж, проведя столько времени среди воюющих людей, она привыкла к их лихачеству, освоилась среди скопища вояк, походных палаток и шатров — и продолжала вести себя столь же несообразно меж дворцовых куртин, как это нередко случается.
Могу здесь сослаться на пример королевы нашей Элеоноры, герцогини Гиеньской, сопровождавшей своего супруга в заморские земли во время священной войны. Оттого что часто гарцевала на лихих скакунах и размахивала мечом, она сильно повредила собственной чести — и даже доходила до заигрываний с сарацинами, за что король отлучил ее от себя; а это нам дороговато стоило. Можно вообразить, сколь ей хотелось испытать, так ли хорошо ее храбрые спутники поведут себя в алькове, как на ратном поприще; возможно также, что натура предрасполагала ее любить храбрецов — ибо храбрость, наравне с добродетелью, привлекает к себе свойства той же природы. И не может лгать тот, кто говорит, что добродетель, подобно молнии, пронзает все.
Эта королева Элеонора не была среди дам единственной, сопровождавшей в Святую землю собственного супруга. Как до нее и при ней, так и после множество иных принцесс и вельможных особ со своими мужьями отправлялись в Крестовые походы. Крестом пламенели их души, но не сплетались их ноги, раскрываясь навстречу первому возжелавшему; и если некоторые остались добродетельными, другие возвратились истинными блудницами, ибо под покровом обета посетить Гроб Господень они среди бряцания оружия занимались с кем ни попадя любовью — ведь (как я уже говорил) оружие и любовь всегда согласны: меж ними легко возникает крепкое и обоюдное влечение.
Посему подобные дамы рождены, чтобы чтить, любить и прилепляться душой к мужчинам — в отличие от древних амазонок, каковые, хотя и называли себя дщерями Марсовыми, отделались от своих мужей, объявив, что брак — истинное рабство. Однако ж они слишком возвеличивали себя над мужчинами, хотя волей-неволей имели с ними дело, чтобы рожать девочек, убивая притом младенцев-мальчиков.
Науклерус в своей «Космографии» повествует о том, что в 1123 году от Рождества Христова, после смерти Тибуссы, королевы Богемской (той, что обнесла город Прагу крепостными стенами и не выносила власти мужчин), одна из ее храбрейших фрейлин, некая Валеска, завоевала души многих тамошних девиц и дам, предложив им свободу и расписав ее в ярких красках, а в самых черных — их рабство под мужниной пятой. После чего все они убили кто мужа, кто брата, а кто и соседа — и легко стали повелительницами своей судьбы. А затем взяли оружие своих мужчин и смогли так умело им воспользоваться, выказали столько бесстрашия и ловкости, что, уподобившись амазонкам, одержали много побед. Однако впоследствии — из-за интриг и происков Примислава, мужа Тибуссы, человека, которого она подняла из низкого, подлого состояния, — были разбиты и казнены. Их кончина — это Божья кара за столь неслыханное злодейство во вред всему роду человеческому.
Эти дамы могли бы выказать достославную смелость в иных прекрасных деяниях, столь же отважных и мужественных, но не таких жестоких. Ведь мы уже видели, сколько особ царственной крови, высокородных жен и Дев прославились достойным поведением как в управлении своими землями, так и в иных случаях, о которых существует множество историй. Ведь стремление повелевать и властвовать воцаряется равно и в женских, и в мужских душах, одинаково распаляя всех.
Из тех, кто был не столь подвержен подобному недугу, могу назвать, пожалуй, лишь Витторию Колонну, жену маркиза де Пескайре, о которой я прочитал в одной испанской книге. Когда названный маркиз, как я уже упоминал выше, услыхал из уст Иеронимо Мурона весьма лестные для него предложения, касающиеся Неаполитанского королевства, — платы за то, что он вступит в тайный сговор со Святым престолом, — Виттория, от коей супруг не скрывал самых потаенных своих дум и намерений — и больших и малых, — послала ему письмо, где, заботясь о его благе, просила мужа вспомнить о своих прошлых заслугах и добродетелях, снискавших ему столько похвал и всеобщего уважения, что они возвысили его в славе и влиянии над величайшими королями и правителями земными, и писала: «No con grandezza de los reynos, de estados ny de hermosos titulos, sino con fe illustre y clara virtud, se alcançava la honra, la quai con loor siempre vivo, llgava a los descendientes; y que no havia nigun grado tan alto que no fuesse vencido de una trahicyon y mala fe. Que por esto, nigun desseo ténia de ser muguer de rey, queriendo antes ser muguer de tal capitan, que no solamente en guerra con valorosa mano, mas en pas con gran honra de animo no vencido, havia sabido vencer reyes, y grandissimos principes, y capitanes, y darlos a triumphos, y imperiarlos», что значит: «Не в величии царств и обилии земель, не в высоких и благородных титулах порука чести и достоинства; она лишь в добром имени дворянина, в его благородном слове и ясной добродетели, таковою она с вечно живыми хвалами наследуется и потомками нашими; и нет столь высокого титула, какой не был бы запятнан и повержен совершенным предательством и нарушенным словом; из любви к добродетели я бы желала быть не женой короля, но такого воинского предводителя, какой умеет побеждать королей, сильных мира сего, великих полководцев не только в схватках своей доблестной рукой, но и в мирных делах, благодаря незамутненному достоинству и несокрушимой мощи духа — именно они дают нетленную славу и повелевают миром». Эта женщина говорила с великой смелостью и благородством; в ее словах все истинно, ибо властвовать, прибегая ко греху, — занятие подлое, зато нет ничего великолепнее, нежели давать законы царствам и королям, опираясь на добродетель.
Фульвия, жена Клавдия, а вторым браком — Марка Антония, не обременяла себя домашними делами, но была одержима великими планами переустройства и, как утверждает молва, повелевала императорами. За это ей была очень благодарна Клеопатра, получив Марка Антония уже вышколенным — наученным повиноваться воле женщины и признавать ее власть.
И о великом французском правителе Карле Мартелле мы читаем, что он ни за что не хотел захватить и носить титул короля, хотя это и было в его власти, но предпочитал надзирать за королями и править от их имени.
Теперь же поговорим о некоторых наших дамах. Во время войн Лиги у нас процветала госпожа де Монпансье, сестра покойного герцога де Гиза, — великая государственная женщина, внесшая большую долю денег, выдумки, острого ума и трудов в основание указанной Лиги. Так вот, однажды, когда Лига уже составилась, госпожа де Монпансье, принимаясь играть в карты (она это очень любила, и говорили, что она их на редкость умело тасует), сказала о тех, кого вовлекла в славное предприятие: «Я их всех так ловко перемешала, что теперь им самим ни растасоваться лучше, ни выбраться из колоды». И все было бы как нельзя прекрасней, если бы ее близкие не погибли. Но она не поникла духом от подобной утраты, а взялась отомстить. Получив скорбную весть из Парижа, она не заперлась в комнатах, на манер прочих сердобольных особ предаваясь сожалениям, но вышла из своего замка с детьми брата, держа их за руки, и пошла с ними по городу, взывая и вопия о своем горе перед всем людом, возбуждая его к бунту криками и мольбами так, что воодушевленные ею горожане схватились за оружие и в бешенстве поднялись против короля, бесчинствуя перед его дворцом, оскорбляя его портрет (кстати, мы все это видели) и клянясь ему отнюдь не в преданности, а в непокорстве, отчего и последовало его скорое убиение, виновники коего — те господа и дамы, что помогали этому понуканиями и советами. Разумеется, сестринское сердце после потери братцев так напиталось ядом, что не излечилось от него, не отомстив за их убийство.
И слыхал я еще, что, ввергнув парижскую чернь в этакое буйство и непотребную дерзость, она отправилась к принцу Пармскому — требовать, чтобы он помог ей отомстить. Она так торопилась, скача без отдыха и остановок, что однажды лошади, впряженные в ее карету, встали от усталости, увязнув в грязи где-то в пикардийской глуши, и не смогли двинуться ни вперед, ни назад, ни даже переступать копытами. По случаю проезжал мимо некий местный дворянин, который признал ее, несмотря на скрывавший ее звание наряд и подложное имя, и, хотя он был реформатской веры, отринул мысли обо всех ее происках против его единоверцев и злобе ее к ним; и, исполнившись учтивости, произнес: «Сударыня, я узнал вас и пребываю вашим покорнейшим слугой; видя, в какое плачевное состояние вы попали, могу, если вам угодно, предложить свое гостеприимство, поскольку дом мой недалеко и там вам удобно будет обсушиться и отдохнуть. Я снабжу вас всем необходимым и сделаю все, что в моих силах. Не бойтесь: хотя я и принадлежу к исповедующим истинную веру — а значит, я из тех, кого вы так ненавидите, — я не могу разминуться с вами, не предложив вам простой любезности, в каковой вы сейчас весьма нуждаетесь». Она приняла столь учтивое предложение и легко согласилась; он снабдил ее всем потребным для дальнейшего пути и проводил, проделав два лье; она же хотя и скрыла от него цель своего путешествия, но потом, во время этой войны, расквиталась с тем дворянином многими, столь же любезными, услугами.
Некоторых удивило, как могла она довериться первому встречному гугеноту. Но что поделаешь, когда нужда заставит! Она же, увидев в нем человека достойного и открытого сердцем, услыхав столь благородные речи, сочла, что он способен поступить как подобает дворянину.
Когда госпожа де Немур, ее мать, попала в плен после гибели своих сыновей, она, напротив, стала предаваться неистовому горю, хотя до того по натуре была нрава спокойного и холодного, а в сильное волнение приходила лишь тогда, когда считала это уместным. Тут же она принялась браниться, свирепо обзывая короля обидными прозвищами, проклиная его и насылая ему на голову тысячи напастей — ведь что не придет на язык в годину горя и таких утрат! Дошло до того, что она стала именовать монарха не иначе как «тираном». «Нет, — повторяла она, — я лишь тогда назову его королем добрым и милостивым, когда он предаст меня смерти — подобно моим детям, — чтобы освободить от земной юдоли и приобщить ко благодати Господней». Затем ее крики и проклятия несколько стихали; она делала передышку и лишь шептала: «Ах, дети мои! Ах, мои возлюбленные чада!» — перемежая обыкновенно такие слова прекрасными слезами, способными растопить и каменное сердце. Увы, она имела право так их оплакивать и сожалеть о них, ибо они были столь знатны, добродетельны и отважны (особенно великий герцог де Гиз, воистину старший в семействе и притом — зерцало доблести и благородства). Вот так естественно выражалась ее скорбь по убитым детям; и однажды, когда я оказался поблизости, некая придворная дама, приближенная к ней, поведала мне, что это была в прошлом одна из самых счастливых принцесс на свете — и по многим причинам, кои мне были тотчас приведены, — но прежде всего из-за ее любви к сыновьям, ибо она их обожала до того, что даже помыслить не могла о какой-нибудь их возможной беде, не впав в сильнейшее расстройство; для них, для них одних она жила — притом в постоянной тревоге. Теперь вам нетрудно представить, какую горечь, боль и угрызения испытала она, узнав о смерти этих двоих и от беспокойства за третьего, пребывавшего в Лионе, а также за брошенного в узилище господина де Немура, коль скоро, сама находясь в заточении, она подозревала всякие несчастья, могущие с ними приключиться.
Когда ее перевозили из замка Блуа в крепость Амбуаз — более суровую тюрьму, едва переступив порог и выйдя наружу, она обернулась и подняла глаза к портрету своего деда, короля Людовика XII, высеченного из камня верхом на коне в очень грациозной и воинственной позе. Приостановившись и созерцая его, она произнесла перед всеми, кто сбежался туда, любуясь ее благородным видом и уверенными манерами: «Если бы изображенный тут был жив, он бы не позволил увести свою внучку пленницей и обходиться с ней подобным образом». И, не вымолвив более ни слова, продолжила свой путь. Надо думать, в сердце своем она возносила мольбы к душе покойного, прося отомстить за свое заключение; подобно ей поступали некоторые заговорщики, замышлявшие погибель Цезарю: отправляясь на кровавое дело, они обращали взор свой к статуе Помпея и шепотом призывали тень его руки — некогда столь несокрушимой — помочь им докончить то, что они задумали. Может статься, и то, что наша принцесса воззвала к душе умершего, ускорило смерть монарха, который так ее оскорбил. Дама, столь мужественная в сердце своем, да еще помышляющая о мести, способна внушить немалые опасения.
Мне вспомнилось, что покойный ее супруг, господин де Гиз, получил смертельную рану, когда она была в его военном лагере, прибыв туда, чтобы повидаться с ним, несколькими днями ранее. Когда он прискакал, раненный, она прибежала к нему, спустившись к выходу из жилища, где он разместился, вся испуганная и заплаканная, и, обменявшись с ним приветствием, внезапно воскликнула: «Возможно ли, чтобы совершивший это и тот, кто направлял его руку (она подозревала господина адмирала), так и остались безнаказанными? Боже, если есть справедливость — а она должна быть, — отмсти за все, иначе…» Но тут супруг прервал ее, сказав: «Душа моя, не оскорбляйте Господа такими речами. Если Он сам ниспослал мне кару за мои прегрешения, да пребудет воля Его и да святится имя Его вовеки. Если же это исходит от кого другого — то коль скоро Ему отмщение, то Он и воздаст, без вашего участия». Но как только он умер, она так ополчилась на убийцу, что его четвертовали, привязав к четверке лошадей, а тот, кого она сочла подлинным виновником, был убит спустя несколько лет (о чем я надеюсь в своем месте поведать), по ее же наущению, ее сыном (это я видел собственными глазами), которого она с рождения натравливала, убеждала и заклинала, с нежной юности растя его для отмщения; и наконец она добилась полного исполнения мстительных замыслов.
Помыслы и мольбы крепких духом жен и матерей могут оказывать сильное действие; так, насколько я помню, Карл IX, объезжая свои владения и прибыв в Бордо, заключил в тюрьму барона де Бурназеля, весьма смелого и благородного дворянина из Гаскони, обвиненного в убийстве другого дворянина, своего земляка по имени Латур. Поговаривали, что навет был ложным. Вдова покойного так рьяно требовала наказания виновного, что при дворе и в королевских покоях стали опасаться, как бы бедному барону вправду не отрубили голову. Благородные кавалеры и дамы пришли в большое волнение и стали прилагать все силы, чтобы спасти ему жизнь. Короля и королеву дважды просили о помиловании. Но этому решительно воспротивился господин канцлер, требуя, чтобы правосудие свершилось. Король хотел, чтобы все обошлось; он сам был молод — и ничего так не хотел, как спасти несчастного, известного при дворе своим любезным обхождением; и господин де Сипьер желал того же. Меж тем день казни приближался — и все удивлялись бездействию двора. Но тут господин де Немур, который любил беднягу барона (с коим некогда делил тяготы войны), бросился к ногам королевы, умоляя ее даровать осужденному жизнь. Он просил так пылко и красноречиво, что прощение ему было обещано; тотчас с посыльным офицером передали приказ освободить барона из тюрьмы — это случилось как раз тогда, когда его уже выводили на казнь. Жизнь де Бурназеля была спасена, но он испытал такой страх, что следы его навсегда запечатлелись в чертах его лица, оставшегося смертельно бледным. Такую же мертвенную белизну я видел сам, как уже говорил выше, на лице господина де Сен-Валье, тоже едва избегнувшего топора в знаменитом деле господина де Бурбона.
Меж тем вдова Латура не дремала: на следующий день она стала искать встречи с королем в церкви, куда он отправился к мессе, и там бросилась к его ногам. Она показала ему своего сына, коему могло быть от силы два или три года, и сказала: «Сир, если уж вы оказали милость убийце, что лишил этого ребенка отца, умоляю заранее простить и младенца, ибо, как только он подрастет, он воздаст презренному по заслугам». С того дня, как я слышал, мать каждое утро будила свое дитя, показывая ему окровавленную рубашку, в которой был убит ее супруг, и трижды повторяя: «Приглядись к ней хорошенько и запомни: если, когда вырастешь большим, ты не покараешь убийцу — я лишу тебя наследства». Какая страстная женщина!
Когда я обретался в Испании, я там слышал об Антонио Рохасе; то был один из самых храбрых, воинственных и тонких людей, известный рубака, а притом столь любезный, что и среди испанцев мудрено отыскать подобного; и вот он возжелал сделаться священником и принять постриг. Однако в день, когда ему нужно было читать свою первую мессу — он уже направлялся, облачившись в праздничные одеяния, с потиром в руках к главному алтарю, — вдруг услышал, что его мать вослед ему шепчет: «Ah! vellaco, vellaco, mejor séria de vengar la muerte de tu padre que de cantar missa» (Ах, несчастный и презренный! Лучше бы тебе отомстить за смерть родителя, чем распевать мессы). Этот голос так западает ему в сердце, что он бестрепетно сворачивает с полдороги — и отправляется переодеваться. Сделав вид, будто ему стало плохо с сердцем, и отложив все до следующего раза, он удаляется в горы к лесным братьям и там завоевывает такой почет и уважение, что становится предводителем, совершает много дерзких налетов и краж, мстит за смерть своего отца его убийцам (одни утверждают, что он был убит в схватке, другие — что по приговору суда). Историю эту мне поведал один из настоящих лесных братьев, некогда ходивший под его началом; он превозносил своего атамана до небес и клялся, что сам император Карл не мог с ним совладать.
Возвращаясь к госпоже де Немур, добавлю, что король долго не удерживал ее в тюрьме, а причиной тому стало вмешательство господина д’Эскара; монарх велел ее выпустить и отправить в Париж к господам герцогу Майеннскому и герцогу Немурскому, а также другим принцам из Лиги, посылая с ней слова примирения и забвения всего, что случилось, дабы мертвых оставили мертвым, а живые бы заключили мир. Но, по сути, король добился от нее лишь обещания передать его письмо. Прибыв же на место, она, прежде всего прочего, вволю оплакала погибших и лишь после того передала королевский пакет. Герцог Майеннский составил ответ и спросил ее, советует ли она отсылать его. Она же отвечала: «Сын мой, я здесь не для того, чтобы советовать, а лишь передаю то, о чем меня просили. Вам решать, что вы должны или не должны делать. Призываю лишь ваше сердце и совесть подсказать вам ответ. Что касается меня, я выполнила свое — и умолкаю». Но тайно продолжала разжигать огонь розни и поддерживала его очень долго.
Много было таких, кого весьма удивило, что столь мудрый и осторожный монарх — один из самых ловких людей в королевстве — сделал эту женщину своей посланницей, перед тем так ее оскорбив, что у нее ни сердце, ни душа не должны были лежать к примирению, а искали, как бы его провести. Говорили, что такой совет дал маршал де Ретц, в свое время нечто подобное посоветовавший и королю Карлу, с целью склонить жителей Ла-Рошели к миру и послушанию своему суверену: послать туда господина де Лану, а дабы тот мог заслужить большее доверие, позволить ему разогревать сердца и воспалять души против королевской власти, вести жестокую войну с ней и своими суждениями побуждать ларошельцев сопротивляться законному монарху. Но все это при условии, что, когда его призовут либо сам король, либо его верховный наместник герцог Алансонский, Де Лану тотчас покинет город. Тот исполнил и одно, и другое: и воевал, и выбрался оттуда, как только приказали. Но при этом он так хорошо обучил тамошних жителей военной науке, преподал им такие добрые уроки и так их распалил, что они натянули нам нос. Многие считали, что ничего дурного не произошло, но я сам был свидетелем всему, что там творилось, и надеюсь высказать свое мнение о сем в ином месте. Вот чьим суждениям доверился французский король, хотя такого советчика лучше бы счесть шарлатаном и низким льстецом, чем назначать маршалом Франции.
Еще добавлю несколько слов об упомянутой ранее госпоже де Немур. Слышал я, что, когда создавали Лигу и показывали этой даме списки примкнувших к ней городов, она, не отыскав там Парижа, все повторяла сыну: «Сын мой, еще ничего не сделано, нам нужен Париж. Если вы его не заполучите — считайте, что у вас ничего нет». Она твердила и твердила о Париже, пока там не появились баррикады.
Вот как благородное сердце всегда тяготеет к возвышенному, и здесь уместно вспомнить маленькую историю, вычитанную мною из одной испанской книжки под названием «La Conqista de Navarra»[61]. При короле Жане это королевство было захвачено правителем Арагона. Чтобы отвоевать его, Людовик XII послал туда армию под предводительством господина де Ла Палиса. Через посредство этого господина де Ла Палиса, привезшего его послание, монарх передал донье Екатерине, что приглашает ее во Францию, где она будет жить вместе с королевой Анной, его супругой, в ожидании, пока сам король, вместе с господином де Ла Палисом, попытается вернуть похищенные у него земли. Королева же, в великодушии своем, ответствовала: «Как, сударь? Я думала, что король, ваш повелитель, посылает вас ко мне, чтобы водворить меня в собственном моем королевстве и вступить в Памплону вместе со мною. Я уже подготовилась — и решилась сопровождать вас, а тут вы предлагаете мне направиться в Париж ко французскому двору? Какое дурное предзнаменование для меня: оно не сулит удачи. Видно, мне не суждено вернуться в родной город». Как она предсказала — так и случилось.
А вот что произошло с госпожой герцогиней де Валентинуа: когда кончина короля Генриха казалась неминуемой и его самочувствие почти не оставляло надежд, ей передали приказ удалиться из его парижского замка, не входить более в его опочивальню. Это сделали как для того, чтобы не помешать ему обратиться к Богу, так и из-за враждебности к ней многих властительных особ. Когда же она подчинилась, у нее потребовали еще вернуть несколько перстней и драгоценных вещиц, принадлежавших короне. И тут она внезапно спросила у господина, что явился к ней с этим поручением: «Как, неужели король умер?» — «Нет еще, сударыня, — отвечал тот. — Но это не замедлит случиться». — «Пока у него осталось жизни хоть на мизинец, — сказала она, — пусть мои недруги знают, что я их не страшусь и не стану им повиноваться, пока монарх еще дышит. Мое мужество не поколеблено. А умри он — я не пожелаю его пережить; тогда, какая бы горечь ни досталась мне в удел, она покажется сладостной по сравнению с моей утратой. Так что жив король или нет — а враги мои мне не страшны».
Так эта почтенная госпожа выказала величие собственного сердца. Но рассказывают, что она не умерла, как предрекала. Хотя чувствовала много раз, как к ней подкрадывается смерть, она не пожелала ей поддаться — и продолжала жить, чтобы показать врагам свое бесстрашие. Помня, как они сгибались и ползали перед нею, она не хотела делать того же перед ними и являться им с угодливой миной из одного опасения кого бы то ни было раздражить. Случилось другое: не прошло и двух лет, как они сами нашли ее и более чем когда-либо старались завоевать ее дружбу. Я все это видел и говорю: у властителей обоего пола мало стойкости в привязанностях; они легко примиряются с теми, кто им был противен, уподобляясь мошенникам на ярмарке; так они любят, но так же и ненавидят — чего мы, малые мира сего, не можем себе позволять. Ведь нам завещано биться, мстить и умирать и — сколь бы трудным ни было положение — заключать союзы весьма щепетильно, уравновешенно и торжественно, если мы считаем, что так будет лучше.
Достоин восхищения поступок столь решительной особы; впрочем, такие, как она, радея о делах государства, всегда делают несколько больше обычных людей. Вот почему наш покойный король Генрих III и королева-мать вовсе не любили своих придворных дам, умы и языки коих были заняты тем, как шла жизнь в королевстве, и носы вострились туда же, — ибо думать о важных вещах и касаться их разрешалось лишь высокородным наследницам, как говаривали их величества, — поскольку от этого зависела их судьба; или, по меньшей мере, такие заботы пристали тем, кто, как мужчины, проливают пот и натруживают руки, чтобы поддерживать порядок; они же, удобно сидя в креслах перед горящим очагом, лежа на кушетках или на подушках, только и делали, что вели пересуды о высшем свете и французских делах, — словно от них что-то зависело. На что однажды весьма живо откликнулась одна из великосветских остроумиц (об имени коей умолчу), после того как высказала все, что имела, о первых Генеральных штатах в Блуа. Их величества прочитали ей легкую рацею, советуя обратиться лучше к домашним заботам и молитвам; она же, будучи чуть-чуть слишком бойкой на язык, отвечала: «В те поры, когда принцы, короли и великие мира сего отправлялись за море и совершали подвига на Святой земле во имя Креста Господня, нам, слабым женщинам, конечно, было позволительно лишь плакать, причитать, давать обеты и поститься, прося Всевышнего даровать им доброе путешествие и скорое возвращение; но теперь, когда мы видим, что они делают не более нас, нам не стыдно говорить обо всем: ведь о чем бы мы стали просить Господа, если в поступках своих они таковы же, как и мы?»
Слова довольно дерзкие — и стоили они ей дорого: лишь с большим трудом ей удалось получить прощение, притом — не случись некоего обстоятельства, о котором речь пойдет позже, — примирения бы не было, а наказание ее ждало весьма огорчительное и оскорбительное.
Не всегда полезно давать волю язычку, когда острое словцо само на него просится; видывал я многих, кто не умел управлять собой, — ведь злоязычные натуры столь же ретивы и брыкливы, как арабский скакун; и если засвербит у них во рту от колючей шуточки — они уж ее выплюнут, не проглотят и не пожалеют ни родных, ни друзей, ни знатных вельмож. При нашем дворе встречалось много светских персон с таким расположением духа, их даже прозвали Маркиз (или Маркиза) Сладкоуст, хотя держались при них настороже.
Теперь же, описав благородство некоторых досточтимых особ при жизни, пора коснуться и того, как прекрасно вели себя другие на пороге могилы. Не вдаваясь в дебри давно минувших времен, приведу лишь случай с госпожой регентшей, матерью великого нашего короля Франциска. В свое время — как я видел и слышал — это была как нельзя более миловидная принцесса, притом весьма светская, даже в преклонных своих годах. И терпеть не могла, когда при ней заговаривали о смерти, даже если то оказывался священник, читающий проповедь. «Как если бы, — говаривала она, — им не достаточно известно, что все мы однажды умрем; такие проповедники заводят об этом речь, когда не знают, о чем еще говорить, — словно школьники, не вызубрившие до конца урок, — и, как люди несведущие, суются в царство смерти, о котором не ведают». Кстати, покойная королева Наваррская, ее дочь, не более матери любила, когда заводили подобные песни и угрожали неотвратимой погибелью.
Когда же и ей настала пора умирать, покоясь в постели за три дня до кончины, она вдруг увидела, что спальня ее наполнилась светом, словно брызнувшим в окна. Она стала бранить служанок, зачем развели такой жаркий и яркий огонь. Они же отвечали, что угли едва тлеют; это лунный свет озарил все вокруг. «Не может того быть, — возразила она. — Ныне луна на ущербе — и в этот час не способна так сиять». Внезапно она велела отдернуть занавеси — и все заметили комету, свет от которой падал прямо на кровать. «Ха! — воскликнула она. — Вот предзнаменование, какого не дождаться низкорожденным. Лишь нам, великим мира сего, Господь ниспосылает такие знаки. Закройте окно: эта комета предсказывает мне скорую смерть. Надобно подготовиться». На следующее утро она послала за своим исповедником и исполнила все, что должна сделать добрая христианка, хотя врачи уверяли, что дела ее далеко не так плохи. «Если бы я сама не видала предвестия своей смерти, — отвечала она, — я бы тоже не поверила, ибо не чувствую себя достаточно плохо». И поведала им о мрачном предзнаменовании. Не прошло и трех дней, как она покинула этот бренный мир и предстала перед Всевышним.
Не могу поверить, чтобы знатные особы — притом недурные собой, юные и благородные — имели бы меньше причин печалиться, переходя из суетного нашего мира в вечный, нежели прочие; но при всем том я мог бы назвать не одну, бестрепетно взглянувшую в лицо смерти — подчас по собственной воле, хотя сначала сама мысль о ней казалась им горькой и отвратительной.
Покойная графиня де Ларошфуко из дома де Руа — на мой вкус и по суждениям других, одна из самых прекрасных и приятных женщин Франции, — когда ее проповедник (ведь, как всем известно, она была реформаткой) сообщил ей, что уже не время думать о мирском и близок час, когда ей суждено предстать пред Господом, ибо Небеса уже призывают ее и пора отринуть житейскую тщету, каковая ничто перед райским блаженством, — сказала ему: «Как прекрасно, господин пастор, слышать все это тем, кто не испытал большого удовольствия от благ сего мира и уже ступил на край могилы; мне же, еще не распростившейся с юностью и наслаждениями в дольнем мире — не говоря уже о красоте, — слышать ваши сентенции куда как горько. Но хоть у меня более поводов любить эту жизнь, нежели у кого бы то ни было другого, — мне подобает выказать благородство помыслов и заверить вас, что принимаю смерть с легкостью, как самое низкое, отверженное, гнусное, уродливое и старое создание Господне». Затем она истово начала петь псалмы — и с тем умерла.
Госпожа д’Эпернон из дома де Кандаль была настигнута столь внезапным недугом, что распростилась с жизнью за шесть или семь дней. Она испробовала все средства избежать гибели, умоляя о помощи Бога и людей, вознося весьма благочестивые моления, а все ее друзья, служанки и челядь молились за нее, ибо ее очень злило, что придется покинуть земную юдоль в столь нежном возрасте; но когда ей доказали, что надобно, укрепясь духом, распроститься с надеждой, ибо никакое снадобье уже не поможет, она воскликнула: «Неужто так? Тогда оставьте попечение — и я найду в себе смелость решиться». Таковы были ее подлинные слова. Она воздела прекрасные белые руки к небесам и соединила ладони, затем с ясным лицом и твердым сердцем приготовилась терпеливо встретить конец, по-христиански отвращаясь от бренности нашего мира; и вскоре, в молитвах и набожном рвении, эта дама — столь пригожая и любезная, что трудно было в то время найти другую, равную ей, — испустила дух в возрасте двадцати шести лет.
Говорят, что не подобает хвалить близких, но и прекрасную истину скрывать отнюдь не следует. А посему я собираюсь воздать должное госпоже д’Обетер, моей племяннице, дочери моего старшего брата, ибо все, кто видел ее при дворе либо в иных местах, согласятся, что она оставалась одним из самых красивых земных созданий — совершенных и душою и телом, — какие только встречаются в дольнем мире. Дивно развитые формы ее радовали глаз, не говоря уже о прелестном, исполненном очарования лице, о росте и манерах, а ее ум поражал необычной остротой и познаниями; говорила же она весьма чисто, в речи ее была естественная гармония, без ужимок — и она слетала с уст плавно и светло, заходил ли разговор о вещах серьезных или о светских пустяках. Никогда я не встречал женщины, столь похожей, по моему разумению, на королеву нашу Маргариту — и статью и достоинствами; то же я однажды слышал и от королевы-матери. Здесь сказано достаточно, чтобы воздержаться от иных похвал, что я и сделаю: те, кто видел ее, не станут (я в этом уверен) меня опровергать. Случилось так, что на нее напала какая-то хворь, которой не могли распознать врачи, утратив всю свою латынь; притом ей почудилось, что ее отравили; не стану намекать, откуда шло зло, но Господь всевидящий отомстит, а возможно, и люди в том Ему поспособствуют. Она сделала Все, чтобы помочь себе, — но не потому, как сама говорила, что боялась умереть (она утратила какой бы то ни было страх перед могилой после потери мужа, хотя он не был ни в чем ей ровней и вовсе ее не стоил — даже тех прекрасных слез, что пролились после его кончины из ее очаровательных глаз); но ей хотелось бы пожить еще немного, чтобы позаботиться о малолетней дочери, которую она очень любила, — вот причина, что может считаться доброй и разумной, а сожаления о таком муже, по-моему, дело пустое и не стоят того, чтобы принимать их всерьез.
Исследовав свой пульс и найдя его лихорадочным (сама знала толк в этих вещах), она поняла, что нет ей лекарства и спасения, а потому, за два дня до кончины, послала за дочерью и прочла ей весьма назидательные и уместные наставления, призвав любить Господа и жить разумно (и я не знаю матери, которая смогла бы сделать это лучше — как в том, что касалось светской жизни, так и в разъяснении того, как сподобиться Божьей благодати). Закончив поучения, она благословила дочь и попросила не смущать более своими слезами мир и покой ее души, готовой отлететь к Господу. Затем велела принести зеркало и весьма внимательно всю себя оглядела, промолвив: «Ах, как же мое лицо предает меня в самой болезни, оставаясь таким же, как прежде (а надо сказать, выглядела она прекраснее, чем когда-либо); но ничего: вскоре придет смерть, которая наведет свой порядок, и тебя в могиле пожрут черви и гниль». А на пальцах у нее было множество колец и перстней; посмотрев на них, на прелестные свои руки, она сказала: «Вот светская мишура, которую я когда-то так любила; теперь же с легким сердцем оставляю ее, чтобы в мире ином меня одарили другими, прекраснейшими и совершеннейшими украшениями». Потом, бросив взгляд на сестер, плакавших навзрыд у ее изголовья, стала успокаивать их, прося принять без возмущения то, что ниспослано Господом нашим; ведь, любя ее от всего сердца, они не должны печалиться о том, что ей самой несет радость и благодать; а ее дружеское участие и любовь к ним, никогда не угасавшие, пребудут вечными; так призывала она их — равно как и свою дочь — радоваться вместе с ней; а видя, что слезы полились еще сильнее, добавила: «Милые сестры, если вы меня любите, почему не возвеселитесь вместе со мной, что я меняю жалкую жизнь на счастливую? Душа моя, устав от стольких тягот, желает освободиться от земных уз и обрести покой подле Иисуса Христа, нашего Спасителя; вы же полагаете, что ей надобно быть привязанной к этому бренному телу, переставшему быть ей домом и сделавшемуся тюрьмой. Умоляю вас, дорогие сестры, перестаньте печаловаться».
Она произнесла еще немало по-христиански утешительных слов — и вряд ли какой-нибудь великий доктор теологии сказал бы лучше ее. Но более всего она желала видеть госпожу де Бурдей, свою матушку; она все просила сестер послать за нею и часто повторяла: «О боже! Ответьте, сестрицы, приехала ли госпожа де Бурдей? Ах, как ваши посланцы медлят! Они не удосужились поторопиться и, верно, останавливаются там, где надо и не надо». Матушка ее наконец все же прибыла, но не застала дочь в живых, так как та отошла в лучший мир за час до того.
Она и меня очень просила призвать — поскольку всегда называла своим драгоценным дядюшкой — и послала нам свое прощальное приветствие. Она приказала после своей смерти вскрыть тело, к чему ранее отнеслась бы с негодованием, но теперь ей хотелось, чтобы причина ее смерти была явлена близким: это могло бы охранить их жизнь и жизнь ее дочери, «ибо, — повторяла она, — надо признать, что мне подсыпали яду пять лет назад, вместе с моим дядей Брантомом и сестрой графиней де Дюрталь; но, быть может, я приняла отравы более других. Нет, я не желаю никого обвинять — боясь ошибиться и отягчить Душу ложным наветом, ибо желаю сохранить ее незапятнанной, чтобы она полетела прямо к Господу, сотворившему ее».
Я никогда не закончу, если буду рассказывать все, ибо ее рассуждения были пространны и в них ничего не позволяло заподозрить слабость тела и угасание духа. Среди прочего упомяну лишь об одном дворянине, ее соседе, большом острослове, любившем пускаться с ней в шутливые беседы. Он также явился, и она ему сказала: «Ах, друг мой! Удар, что я получила, заставляет сдать на милость победителя и язык, и клинок, и все прочее. Прощайте!»
Врач и сестры хотели заставить ее принять какое-то сердечное снадобье, но она его отвергла. «Ведь оно уже не поможет, — проговорила она, — лишь продолжит страдания и отдалит миг покоя». И просила, чтобы ее более не тревожили, несколько раз повторив: «О господи, как смерть сладка! И кто бы подумал?» А затем тихо-тихо отдала богу душу, не потревожив нас ни одним уродливым движением, никаким гнусным знаком, коим смерть обычно запечатлевает свой приход.
Госпожа де Бурдей, ее мать, не замедлила последовать за ней: потеря столь достойной дочери за полтора года свела ее в могилу; семь месяцев она проболела, пребывая в меланхолии, то обретая надежду исцелиться, то теряя ее. Но с самого начала она решила, что ей не выбраться, и не глядела с отвращением в лицо скорой гибели; никогда не молила Господа продлить ее дни и вернуть здоровье, а лишь просила ниспослать ей терпение в горестях и тихую смерть, без мучений и судорог. Так и было: мы даже решили, что она задремала, — так кротко она отошла в иной мир, не двинув ни рукой, ни ногой, не вперяя исполненного ужасом взора, не строя отвратительных гримас, но тишайше смежив очи, и осталась в смерти столь же красивой и совершенной, каковою была при жизни.
Конечно, большое несчастье умирать вот так, не дожив до преклонных лет! Но думаю, быть может, Небеса, не желая, чтобы столь чистые светильники, от сотворения мира озаряющие лучезарный свод, потратили себя здесь без остатка, и превращают их в новые звезды, чтобы те нам светили, подобно тому как наш земной путь озаряли их прекрасные глаза.
Прибавлю, впрочем, и еще кое-что.
Вы, наверное, не забыли госпожу де Баланьи, сестру нашего храброго Бюсси, во всем похожую на брата. Когда Камбре был осажден, она сделала все, что могла, дабы отвратить взятие города; но после многих стараний и благородных ухищрений, видя, что ничего не помогает — и город обречен перейти к врагу, а цитадель тоже не продержится, — не в силах вынести душевную муку и покинуть свои владения (ибо ее супруг и она именовались принцем и принцессой, владетелями Камбре и Камбрези — титулом, который среди большинства народов считается ужасно дерзким, если принять во внимание их положение простых дворян) — угасла, смертельно пораженная скорбью на поле славы. Некоторые утверждают, что она по своей воле приняла смерть, — хотя и находят подобное деяние более языческим, нежели христианским. Однако остается достойной хвалы ее благородная стойкость и примечателен тот выговор, какой она сделала супругу в час своей кончины. «Что осталось тебе, Баланьи, — молвила она, — как можно жить, претерпев столь злосчастное поражение и сделавшись посмешищем и потехой всего света, чтобы на тебя показывали пальцем, вспоминая, что бывал ты в большой славе и возвышался над многими? Ныне ожидает тебя низкий удел, если не последуешь за мною. Учись же у меня, как подобает умирать, не переживая падения и осмеяния». Знаменательно, когда женщина учит нас жить и умирать. Впрочем, он не поверил ей — и не последовал за нею: через семь или восемь месяцев, отринув воспоминания о столь доблестной супруге, он вступил в брак с сестрицей госпожи де Монсо — прекрасной собою, не спорю, и весьма добродетельной девицей; так он показал всем, что желает жить — чего бы то ему ни стоило.
Конечно, жизнь хороша и приятна; но достойна всяческих похвал и благородная возвышенная смерть, подобная той, что избрала сия особа, каковая — если принять, что она погибла от горя, — поступила против женской натуры, коей (как утверждают многие) свойственно то, что противно естеству мужчины, а именно умирать от радости и в радости.
Вспомню еще лишь одну историю, приключившуюся с мадемуазель де Лимёй-старшей, одной из фрейлин королевы, умерших при дворе. Пока она болела, ее ротик не закрывался: она непрестанно говорила, ибо была завзятой говоруньей — едкой на язык и ранящей им метко и наверняка; а к тому же — весьма хороша собой. Когда подошел ее смертный час, она призвала к себе своего лакея, — а у каждой фрейлины при дворе был свой лакей; так вот, ее лакей, прозывавшийся Жюльеном, превосходно играл на скрипке. «Жюльен, — велела она ему, — возьмите скрипку и играйте до тех пор, пока не увидите, что я уже умерла, — ибо все идет к тому. И исполняйте „Поражение швейцарцев“ с сугубым старанием, а когда дойдете до слов „все кончено“ — повторите их пять или шесть раз, и так жалостливо, как сумеете». Он так и сделал, а она подтягивала голосом; когда же дошел черед до слов «все кончено» — она повторила их дважды, а затем, повернувшись и обратившись к тем, что стояли по другую сторону изголовья, вымолвила: «Вот теперь-то и правда всему конец, да оно и к лучшему» — и с этими словами отошла. Вот веселая и радостная кончина. Рассказ о ней я слыхал от двоих ее подружек, достойных доверия и бывших свидетельницами сего действа.
Если существуют женщины, способные умереть от радости или радостно принять кончину, — немало было и мужчин, поступавших так же; например, подобное можно прочесть о великом Папе Льве, умершем от ликующего возбуждения духа, когда узнал, что французов изгнали из королевства Миланского, — настолько он нас ненавидел!
Покойный господин великий приор Лотарингский возжелал однажды послать к Леванту две свои галеры под водительством капитана Болье, одного из своих наместников, о котором я уже упоминал в ином месте. Этот капитан охотно взялся за дело, поскольку был храбр и воинствен. Когда он подплывал к архипелагу, ему встретился большой венецианский корабль, богатый и хорошо вооруженный. Он обстрелял венецианца из пушек, но тот ответил ему тем же и с первого же залпа снес две скамьи с каторжниками и убил помощника, коего звали капитаном Панье — хорошего товарища в бою и в застолье, успевшего перед смертью только пошутить, обыграв свое имя: «Хоть сам Панье не из Шампани, но шампань из Панье зато хлещет красней бордо. Так чего жалеть о пустом бурдюке, когда пролито вино». Удачное словцо скрасило его последнюю минуту. А господину Болье пришлось отступить, поскольку тот корабль оказался ему не по зубам.
В первый год царствования короля Карла VIII, после введения июльского эдикта против лихих людей из Сен-Жерменского предместья, в оном же предместье собирались повесить мошенника, укравшего шесть серебряных приборов из кухни принца де Ла-Рош-сюр-Ион. Когда бедняга был уже на лестнице и с головою в петле, он попросил палача дать ему сказать последнее слово — и принялся разглагольствовать о том, что невиновен, и доказывать народу, что вешают его зря. «Ведь вот, — говорил он, — никогда я не обморочивал бедняков, нищих и всяких забулдыг, а только разных принцев и вельмож, каковые самые большие жулики и есть, почище нашего брата, и грабят нас что ни день, а я лишь возвращал то, что они у нас отбирают и крадут». И много других шуточек и скабрезностей он вывалил наружу, о коих распространяться нет нужды, так что священник сам поднялся на лестницу к нему и, обратившись к народу, чтобы его видели, завопил: «Судари и сударыни! Сей бедный грешник просит вас помолиться за него, так возгласим же ради спасения его души „Pater noster“, „Ave Maria“ и „Salve[62]“». Собравшийся люд затянул было с ним молитвы, но тут жулик пригнул голову и заревел, как телок, весьма едко передразнивая святого отца, а затем пнул его ногой, так что тот полетел с лестницы и сломал себе ногу. «Черт вас подери, сударь, я же говорил, что незачем вам забираться так высоко: не удержитесь, — и поделом вам, графский угодник!» Заслышав его стоны, он расхохотался, а после сам сиганул вниз и закачался в петле. Клянусь вам, что при дворе немало смеялись этой выходке, хотя бедному священнику и досталось. Вот смерть, которую, без сомнения, нельзя назвать грустной.
Покойный господин д’Этамп имел презабавного шута по имени Колен. Когда тот лежал при смерти, господин д’Этамп спросил, как он себя чувствует. «Плохо, сударь, — отвечали ему, — он вот-вот умрет, потому что уже в рот ничего не берет». — «Возьмите этот паштет, — приказал господин д’Этамп, который как раз обедал, — отнесите ему и передайте, что если он откажется что-нибудь принять из любви ко мне, то я лишу его моей милости, ибо мне говорят, что он ничего не берет». С таким поручением отправились к Колену, каковой уже дышал на ладан, он ответил: «Кто говорит, что я не желаю ничего взять? Сейчас ухвачу!» — и, обратив взгляд на тучу мух, кружившихся вокруг, — а дело было летом — этак ловко стал поводить ручкой (что легче вообразить себе, чем описать) и проговорил: «Передайте господину, что я смог кое-что взять и ухватить из любви к нему, а теперь отправляюсь в царство мух». И, перевернувшись на другой бок, сей шутник отошел в мир иной.
Некие философы, как я слышал, полагают, будто люди нередко вспоминают перед кончиной о том, что они больше всего любили; дворяне, воины, охотники, ремесленники — короче, все, кто чем-либо занимался при жизни, не забывают об этом и в последний час не прочь замолвить словечко о своих прошлых делах; такое мы часто видим.
Женщины тоже, не обинуясь, вспоминают о былом — даже потаскухи; так, слыхал я о бесстрашной особе, каковая перед смертью горделиво перечисляла возлюбленных, былые проказы и канувшие в прошлое удовольствия; притом нарассказала более того, что все о ней знали, хотя и подозревали в ней лихую распутницу. О подобном обычно заговаривают в бреду либо желая очистить совесть от тяготивших ее воспоминаний; и верно, она произнесла свою исповедь в здравом рассудке и твердом намерении покаяться, не забыв никакой подробности и описав все яснее ясного. «Вот уж действительно, — сказал кто-то потом, — отрадно напоследок очистить совесть, выметя сор поганой метлой и не упустив ни пылинки!»
Мне рассказывали об одной особе, весьма склонной грезить и мечтать ночи напролет, сквозь сон проговариваясь обо всем, чем она занималась днем, и оскандалившейся перед мужем, которому таким образом стали известны ее тайные мечтания (отчего ей потом отнюдь не поздоровилось).
Не так давно некий дворянин, причастный высшему свету и живший в провинции, коей не стану называть, умирая, проделал то же самое: поведал о своих любовных похождениях и проказах, перечислив дам и девиц, с коими был связан, и места свиданий, и каким манером все происходило; вот так он исповедовался перед Всевышним, прося прощения у него и у всего света. Этот человек поступил хуже, чем та женщина, о коей только что говорилось, поскольку она навлекла порицание только на себя, а указанный дворянин — на многих своих пассий. Вот и доверяй после этого дамским угодникам и прожигательницам жизни!
Поговаривают, что люди, снедаемые скупостью, перед смертью впадают в сходное расположение духа — что женщины, что мужчины — и не устают поминать, сколько прикоплено ими драгоценностей и денег. Лет сорок тому назад жила некая госпожа де Мортемар — одна из самых богатых в Пуату, и притом чрезвычайно добычливая; так вот, собираясь отдать богу душу, она не помышляла ни о чем, кроме своих экю, схороненных в особом кабинете, и, несмотря на болезнь, раз по двадцать в день поднималась и шла проверять, все ли сокровища на месте. Наконец час пробил — и священник уже стал призывать ее обратить свой взор к жизни вечной; но она не думала ни о чем ином и все твердила: «Платье мне! Платье! Пойду посмотрю, как бы мои злодеи меня не обобрали!» — помышляя лишь о том, чтобы одеться и отправиться в свой кабинет. Так эта добрая женщина силилась, силилась встать, но тщетно — и умерла.
Вижу, что несколько заплутал к концу моего рассуждения — ведь исходил я первоначально от вещей возвышенных, но сбился с дороги; однако прошу не забывать, что после поучения да трагедии приходит черед и фарсу. На том и кончаю.