"Политология. Западная и Восточная традиции: Учебник для вузов" - читать интересную книгу автора (Панарин Александр Сергеевич)ГЛАВА IV Принцип разделения властиМы уже говорили о том, что одним из основополагающих принципов политической жизни на Западе является выборный характер власти. Теперь нам предстоит внести некоторые дополнительные уточнения. Политическая демократия – это не просто власть большинства. Уже Аристотель предупреждал по поводу того, что власть большинства способна стать более несносной и необузданной тиранией, чем неограниченная единоличная власть. Устойчивые демократии формируются в условиях, когда власть большинства регулируется общеобязательными конституционными правовыми нормами. Именно эти нормы делают власть большинства ограниченной. Во-первых, она не может распространяться на определенные сферы частной жизни, в которых гражданин волен поступать по своему усмотрению, не оглядываясь на демократическую «волю народа», представленную государством и его учреждениями. Как отмечал по этому поводу Б. Констан, есть вещи, в отношении которых «законодатель не имеет права законодательствовать». Во-вторых, воля большинства должна оставлять определенные гарантии для меньшинства, для оппозиции. Если воля большинства станет абсолютной, исключающей любую другую волю, то оппозиция исчезнет, а вместе с нею исчезнет и демократический выбор избирателей. Важно понять, что шансы демократии связаны с шансами оппозиции, устранение которой дает «вечную власть вечного авангарда». Надо сказать, что все эти вопросы на Западе возникли не только на основе непосредственного исторического опыта стран, покончивших с монархией или решивших ее ограничить конституционным правлением. Политическое развитие Европы чрезвычайно ускорил тот факт, что Европа мудрела и образовывалась, не только учась на собственных ошибках, но изучая опыт политической истории античности. Мы привыкли связывать эпоху Возрождения в Европе с расцветом культуры и искусства, разбуженных приобщением к высокой античной классике. Но Возрождение разбудило и политическую мысль Запада, открывшего для себя наследие античной демократии (Греция) и античного республикализма (Рим). Отцы-основатели западных демократий Нового времени отнюдь не всегда мыслили в духе утопических представлений о демократическом правлении как о «естественном состоянии». Ведь по опыту Древней Греции и Рима они хорошо знали, что демократия может отличаться дикостью, что она способна вырождаться либо в Конституция США не исходила из того, что люди невинны, даже если эти люди удостоились благодати быть американцами. Конституция была… творением людей, которые верили в первородный грех и были полны решимости не оставить ни одной двери, которую они имели возможность закрыть, открытой для нарушителей» [52]. Как видим, создатели демократических конституций на Западе были скорее осмотрительными, придирчивыми реалистами, чем революционными аналитиками, верившими в безупречного «нового человека». Они хотели воскресить лучшие политические достижения античности, осознавая в то же время, что история безжалостно поступила с этими достижениями, что демократии прошлого оступались и гибли. Уместно было бы сравнить особенность их мышления с мышлением большевиков. Последние верили в гарантии истории, уподобленной эскалатору, который автоматически, на основе «непреложных закономерностей», выносит нас в светлое будущее. Отцы-основатели Американской республики были намерены построить новый Рим, при этом отдавая себе полностью отчет в том, что старый Рим погиб. Поэтому главным пунктом их политического творчества стал вопрос о том, почему погиб «первый Рим» и как избежать его участи. Почему демократия столь часто вырождается в тиранию и становится добычей узурпаторов? Одним из первых мыслителей на Западе, всерьез задумавшихся над этим вопросом был французский философ Ш. Монтескье. «…Несмотря на любовь людей к свободе, несмотря на их ненависть к насилию, большая часть народов все же подчинилась деспотизму. И нетрудно понять, почему это произошло. Чтобы образовать умеренное правление, надо уметь комбинировать власти, регулировать их, умерять, приводить их в действие; подбавлять, так сказать, балласту одной, чтобы она могла уравновесить другую; это такой шедевр законодательства, который редко удается выполнить случаю, и который редко позволяют выполнить благоразумию» [53]. Средство, предложенное Монтескье для предотвращения вырождения демократии в тиранию, – это комбинирование и взаимное балансирование различных ветвей власти, впоследствии получившее название Давайте присмотримся внимательнее к ответу Монтескье на вызовы, грозящие людям со стороны политической тирании. Важно отдать себе отчет в том, что отнюдь не во всяком типе культуры этот ответ был бы естественным. И в странах не-Запада, да и на самом средневековом Западе культурные традиции, вероятно, ориентировали бы политическую мысль в совсем другом направлении: в направлении морально-религиозного совершенствования и правителей, и подданных. Здесь же мы имеем тенденции, которые можно отнести не столько к морали, сколько к морально нейтральным институциональным технологиям. Монтескье предлагает построить такой политический институциональный механизм, который обеспечивал бы определенные демократические гарантии безотносительно к личным качествам людей. Таким механизмом и является разделение на три ветви власти – законодательную, исполнительную и судебную. Законодательная власть избирается народом и таким образом реализует его В США между Конгрессом и президентом периодически возникают противоречия, связанные с несовпадением двух критериев: легитимности и эффективности. Исполнительная власть, естественно, стремится к тому, чтобы ее руки были развязаны и сетует на многочисленные регламентации и опеку со стороны Конгресса. В частности, американские президенты в эпоху «холодной войны» жаловались на то, что в военно-политическом противоборстве с СССР они теряют драгоценное время на бесконечных согласованиях решений с Конгрессом, в то время как правители СССР свободны в своих действиях и могут принимать решения, например о размещении новых ракет средней дальности в странах Восточной Европы, без всякого согласования с бесправным и декоративным Верховным Советом СССР. Отцы-основатели Америки предвидели подобные коллизии, но при этом полагали, что легитимность в долгосрочном плане важнее конъюнктурной эффективности. Поэтому главные усилия они посвятили проблеме законодательного контроля над действиями исполнительной власти и заложили основы сильного Конгресса. Надо сказать, что отцы-основатели новой Российской Федерации поступили в этом отношении иначе: они явно отдали предпочтение принципу эффективности в ущерб легитимности. Поскольку они не совсем верили в «демократические инстинкты» российского народа и в его способность делать «правильный выбор», то они смогли оградить действия демократичного президента от опеки со стороны «не совсем демократического» парламента, в особенности его нижней палаты, состав которой целиком формируется на выборной основе. В Конституции заложены статьи, позволяющие главе исполнительной власти распускать парламент, если последний будет противиться выдвигаемой президентом кандидатуре главы правительства. Но тем самым подрывается принцип подотчетности действий исполнительной власти – законодательной. Это усугубляется тем, что силовые министерства переданы в непосредственное ведение президента, а многие другие важные министерства дублируются службами лично подвластными президенту и недоступными контролю законодательной власти. Здесь возникает вопрос: как будут развиваться события, если «демократически благонамеренный» президент уйдет и на его место заступит «демократически неблагонамеренный» – ориентирующийся «не на тот» электорат, «не на те» политические образцы и «не на ту» идеологию? Словом, приходится сделать вывод, что российские реформаторы основывались не на рационалистическо-технологическом принципе западной демократии, уповающей на институционально-правовые механизмы и гарантии, а на старом принципе личной преданности. Остановимся теперь на специфических основаниях и прерогативах третьей ветви власти – судебной. Независимость судебной власти означает, что она не подчиняется ни исполнительной, ни законодательной власти, и вообще не подчиняется ни одной общественной инстанции, кроме Его Величества Закона. Обычное, связанное с авторитарно-подданнической традицией понимание закона или права состоит в том, что последнее требуется как средство в руках государства-орудия, предназначенное подчинить граждан государству как воплощению высшей коллективной воли или высшего блага. Но суть правового принципа как источника независимой судебной власти состоит как раз в том, что он требует подчинения закону не только отдельных граждан, но и самого государства. Речь идет, таким образом, о своеобразном дуализме государства и права. Перед лицом права государство как бы понижается в своем статусе и вместо олицетворения всеобщей воли выступает как одна из частных инстанций, способная быть столь же небезупречной и небескорыстной, как и любые другие частные инстанции, и потому нуждающейся в юридическом присмотре. Такое понимание государства плохо вписывается не только в не-западную политическую и культурную традицию. По свидетельству специалистов в области конституционного права, оно плохо дается и континентальной Европе. Так, французский специалист в этой области И. Коннак отмечает, что во Франции публичная власть не устает напоминать гражданам, что она представляет волю большинства и потому должна иметь неограниченные права. «С того момента, как власть стала воплощать демократическую волю народа, все то, что ограничивает эту власть, признается антидемократическим» [55]. Таким образом, между демократическим пафосом неограниченного народного суверенитета и пафосом конституционно-правового принципа имеет место противоречие. Как отмечают теоретики конституционного права, французская правовая система представляет собой результат компромисса между правовым принципом независимой судебной власти и гегемонистским принципом неограниченного суверенитета большинства. Следовательно, конституционно-правовой принцип, требующий подчинения государства праву, основывается на презумпции недоверия к государству – особенность, плохо совместимая с революционной эйфорией и якобинства во Франции, и большевизма в России. В самом деле, основатели того, что называлось новым, справедливым строем и новой, народной властью, естественным образом склонны были безоговорочно доверять этому строю и этой власти, а всякие меры конституционно-правовой предосторожности в отношении новой власти рассматривать как злопыхательство реакционных сил. Во Франции революционные власти лишили суды права приостанавливать государственное решение под предлогом разделения политической и судебной власти. Наполеоновская правовая реформа вообще локализовала сферу действия судебной власти частными отношениями граждан, т. е. вывела государственную власть из-под судебного контроля. В США, напротив, правовая система не предполагает деления на гражданское и государственное право: государство трактуется как «частное лицо» наряду с другими частными лицами. Вот почему американский судья, открывая заседание, нередко произносит святотатственную по меркам иной политическо-правовой культуры фразу: «Джон Смит против Соединенных Штатов Америки». Система конституционного контроля, в частности со стороны Верховного суда, в США поставлена так, чтобы обеспечить прямые отношения каждого гражданина с Конституцией. Закон не только обязывает публиковать все административные акты, но и дает право на публичную юридическую интерпретацию их правовой обоснованности со стороны любого заинтересованного лица. Этим правом публичной правовой апробации административно-государственных решений широко пользуются экологисты, союзы потребителей, защитники местного самоуправления и тому подобные организации. Рассмотрение исков, предъявляемым федеральным органам и правительству, выступает как нормальная форма функционирования судебной власти, отстаивающей не интересы государства, а нормы закона. Соединение правовой идеологии с гражданским движением дает впечатляющие результаты. Заинтересованность адвокатов, защищающих интересы своих подопечных, обеспечивается их долей в случае выигранного процесса (в противном случае их услуги не оплачиваются). Такая система позволяет даже наименее обеспеченным и влиятельным группам населения атаковать могущественные центры власти. Как отмечает французский политолог Л. КогенТанюжи, если во Франции сложилась уния бюрократии и технократии, усиливающая власть государства над обществом, то в США складывается уния юридического истеблишмента и движения разнообразных гражданских инициатив. На одной стороне происходит обособление специфических интересов (объединения людей, оказавшихся в сходной ситуации: жертвы загрязнения среды, родители, обеспокоенные непорядками в системе просвещения, женщины, отстаивающие свое достоинство от посягательств «патронов»), на другой – обособление адвокатской среды, специализирующейся на организации тех или иных исков. Вокруг определенного круга проблем формируется рынок адвокатских услуг. Таким образом, юристы активно участвуют в разработке новых социальных технологий, преобразующих общество по частям и непрерывно. Все совершенно чуждо якобинско-большевистской идеологии неошибающегося государства, отражающего якобы одну только высшую коллективную волю или высшую справедливость. Вот почему в истории столь часто встречается парадокс: новые революционно-демократические режимы оказываются более тираническими, более нетерпимыми в отношении естественных автономий гражданской и личной жизни, чем традиционные монархические. Дело в том, что традиционную власть монарха сдерживает обычай или, в случае конституционной монархии, закон, тогда как революционная эйфория порождает демократический абсолютизм большинства, с одной стороны, и чрезмерное доверие к новой государственной власти и к ее благим помыслам – с другой. Как писал по этому поводу Ш. Монтескье, «в монархии законы охраняют государственное устройство или приспосабливаются к нему, так что тут принцип правления сдерживает государя; в республике же гражданин, завладевший чрезвычайной властью, имеет гораздо больше возможностей злоупотреблять ею, так как тут он не встречает противодействия со стороны законов, не предусмотревших этого обстоятельства» [56]. На основании многолетнего опыта европейской демократии и значительно более краткого, но все же показательного российского можно сделать один вывод: политическая демократия отличается определенной бесчувственностью к Политический класс – корпорация профессионалов, монополизировавших политические решения и творчество, измеряет эффективность своих проектов одним главным критерием: сохранением политической стабильности, признаком которой как раз и является отсутствие массовой внепарламентской активности – т. е. активности, не контролируемой профессионалами, повязанными взаимными обязательствами и конвенциями. Не случайно «непарламентская оппозиция» стала бранным словом в лексике современного парламентаризма. Оно отражает и застарелый страх перед народными стихиями у тех, кто почувствовал свою приобщенность к господам мира сего, и снобистское презрение представителей профессиональной политической «эзотерики» к наивным правдоискателям, не прошедшим школу политического соглашательства и прагматизма. Для профессионалов политика означает не просто представительство и защиту тех или иных интересов, а преобразование требований в такие решения, которые бы вписывались в наличную политическую систему и не нарушали конвенцию политических нобилей – носителей «статус кво». Если политика – это игра, то надо отметить, что к участию в ней приглашаются лишь те, у кого есть средства платить. Кредитоспособность в политике не следует понимать в буквальном финансовом смысле. Игрок кредитоспособен и может быть принят в клуб профессиональных политических игроков, если он держит в своих руках определенную долю властных ресурсов: либо личное влияние на провинциальные политические элиты, либо связи с влиятельными финансовыми кругами, либо возможности влияния на средства массовой информации и пр. Как пишет Ю. Каганов, «после октября 1993 года в России агент может получить специальное значение «политик» только в форме кооптации через круговую поруку взаимного признания между профессиональными политиками» [57]. Таким образом, системно-представительская демократия, основанная на разделении властей, обманывает рядовых избирателей: они уповают на то, что демократия означает представительство во власти их интересов; на самом деле их голоса интересуют профессиональных политиков только как ресурс власти – как разменная карта в политической игре за закрытыми дверями. Западная политическая теория настаивает на разграничении сферы интересов и сферы ценностей и считает «цивилизованной» только такую политику, которая связана с прагматикой интереса, а не с «фанатизмом» ценностного принципа. Теория намеренно не проговаривает свои установки: она потому и считает игру интересов более предпочтительной, что интересы открывают возможности торга политических профессионалов и перспективу достижения консенсуса между ними. Дело не столько в рациональности категории «интерес», сколько в скрывающемся за этой категорией понятии И если исключение внесистемной оппозиции в самом деле является высшим принципом современного политического либерализма, то из этого неминуемо вытекает, что данный либерализм почти неизменно будет становиться на сторону исполнительной власти в ее тяжбах с законодательной. В самом деле, исполнительная власть по самой сути своей ближе к идеалу закрытого клуба профессионалов, тогда как избираемые народом законодатели больше, чем профессионалы исполнительной, подвержены влиянию снизу. Вот почему современный либерализм в отличие от классического больше «любит» исполнительную власть и больше доверяет ей. В России сегодня это наглядно проявляется в той разнузданной критике Государственной думы, которую позволяют себе идеологические активисты либерального лагеря. Классическая демократия Запада в свое время защищалась от давления низовой «стихии» всевозможными цензами – имущественным, образовательным, половозрастным и пр. Европейский и североамериканский избиратель классического типа – это весьма однородная в социальном, конфессиональном и расовом отношении среда, гарантирующая благонамеренность избираемого ею депутатского корпуса. Поэтому и классический либерализм доверял законодательной власти и защищал ее прерогативы. Сегодня положение изменилось: чем более массовой, открытой и разнородной становится среда избирателей, тем больше изобретается всякого рода правил и процедур, играющих роль защитного фильтра – предохраняющих сообщество политических профессионалов от тех акций законодательной власти, которые отражают слишком явное давление избирателей. Отсюда ведет свое происхождение известная тенденция перехода от профессионально-представительской системы к мажоритарной, от «республики депутатов» к «республике экспертов», предварительно «фильтрирующих» депутатские решения и наказы избирателей во имя политической, экономической, научно-технической и прочей «рациональности» . Не случайно в народе до сих пор живет утопия неразделенной власти, к которой он может обратиться прямо, минуя посредничество политической номенклатуры. Эту утопию прямого диалога народа с верховным властителем, устраняющим экраны злонамеренного посредничества политической номенклатуры, мы рассмотрим в заключительной главе второй части книги. От народных утопий нельзя отмахиваться: во-первых, потому, что в них отражаются те низовые чаяния и интересы, которых современная цивилизация почему-то так и не сумела удовлетворить и которые тем самым указывают на горизонты ее роста; во-вторых, потому, что утопии, как показал опыт XX века, могут осуществляться в действительности – хотя совсем не в тех формах и не с теми последствиями, которые имели в виду авторы и адепты этих утопий. Утопия отражает неуспокоенную ритмику мира – свидетельство того, что мир еще сохранил витальность, еще живет и способен рождать новые непредвиденные формы – вопреки всем усилиям закрепить его в застывших конструкциях вечного «статус кво». |
||
|