"Данте" - читать интересную книгу автора (Дживелегов Алексей Карпович)Глава VII «Комедия»К концу XII века итальянская литература вышла понемногу на вольную дорогу, сливая воедино отмирающие феодальные отголоски с крепнущими буржуазными началами, реципируя уцелевшие воспоминания от римских времен, принесенные из-за Альп рыцарские провансальские мотивы и новые религиозные настроения. Данте стоит у ее начала. Подобно тому как буйные мелкие ручейки и бурливые речки, вливающиеся в озеро, вытекают из него широким, спокойным, многоводным потоком, оплодотворяющим землю на далекое пространство, так творчество Данте вобрало в себя все, что было сделано до него и вернуло стране в виде законченных образцов, надолго оплодотворивших итальянскую литературу. И прежде всего оно дало итальянской литературе ее главное орудие: язык, в прозе и стихах доведенный до высокого совершенства одним исполинским усилием, язык — мы уже знаем — единственный из европейских, за 600 лет не ставший архаичным. «Комедия» — главный плод его гения. Конечно, — об этом говорили неоднократно, — если бы не было «Комедия», Данте все-таки был бы гениальным поэтом: «Новой жизни», «Пира» и канцон хватит, чтобы отметить новую эпоху в итальянской поэзии. Но без «Комедии» Данте был бы просто гениальным поэтом. Он не был бы Данте, т. е. мировым рубежом в литературе. «Комедия» подводит итог всему, что было пережито и передумано феодальной культурой: в ней «впервые заговорили десять немых столетий». Богослов, философ, политик — Данте весь в прошлом. Но Данте-художник — дитя новой буржуазной культуры, которая обострила в нем чувство действительности, дала зоркость и наблюдательность его глазу, вложила ему в душу беспокойный, чреватый поэтическими образами интерес к природе и к человеку, понимание и признание всех его душевных движений. Мы видели, как развивалось и чем вызывалось это противоречие всея его жизни, раскалывавшее надвое его душу, вносившее такое мучительное смятение в его ум, наложившее на весь его облик вечную печать скорби. Сына свободной коммуны, дитя кипевшего молодыми соками буржуазного гнезда «на полпути земного бытия» изгнание выхватило из родной среды, стало бросать от замка к замку, от двора ко двору, связало с императором, т. е. поставило в центре феодальных стремлений, цепких, но уже бессильных и осужденных историей, окунуло в купель рыцарской реакции. Но оно не могло вытравить из него то, что он впитал в себя, живя в кругу второй флорентийской стены. «Комедия» не примиряет этого противоречия. Она его раскрывает во всей его мировой значительности, во всей его пророческой символичности. Одиноким гигантом, подобно Горе очищения в безбрежном океане, стоит Данте на грани двух эпох, давая синтез одной, освещая своими прозрениями пути для другой. Это сделала «Комедия» — детище его изгнания. В ней отразилось все, что в жизни было дорого поэту: любовь к Беатриче, научные и философские занятия, муки и думы изгнанника, восторги и надежды, вызванные Генрихом VII. Все это он прокалил на огне своей страсти, из личного превратил в общественное, из итальянского в мировое, из временного в вечное. Мы знаем, что идея «Комедии» носилась у Данте еще тогда, когда он писал стихи, вошедшие в «Новую жизнь», и потом прозаический к ней комментарий. Мысль о грандиозном славословии в честь Беатриче сквозит и в центральной канцоне и в заключительных строках «Новой жизни», а последний ее сонет как будто даже намечает поэтическую форму будущего панегирика. Но Данте сам говорит, что, для того, чтобы эта задача сделалась ему по плечу, ему нужно много учиться. Конечно, без тех усиленных занятий, которым он предавался после смерти Беатриче, поэма, которая раскрывает в образах всю систему средневекового миросозерцания, не могла бы быть написана. И не могла бы быть написана, если бы к воспоминаниям о Беатриче не присоединилось пережитое в изгнании, особенно в эпоху интервенции. Поэтому кажутся такими наивными легенды, по которым — например, по письму фра Иларио — выходит, что в 1308 г. были готовы не только «Ад», но и две остальные кантики. Мы уже знаем, что поэма писалась между 1313 и 1321 г. Данте взял формою загробное странствование, излюбленный средневековый мотив, десятки раз использованный до него. Но эти плоды эсхатологических увлечений средневековья, спасенные от полного забвения главным образом тем, что по их следам пошел Данте, имеют с «Комедией» мало общего. Они писались в тиши монастырских келий, в аскетическом экстазе, в порывах отрицания мира и благочестивого сладостного приятия потустороннего существования, как единственно нужного и важного для христианина. Апокалиптические образы толковались и варьировались по-разному, в зависимости от того, как богата была фантазия. Но это все подлинная духовная литература: и «Чистилище св. Патрика», и «Видения» Альберика, Тундала и др. Не они были, нужно думать, для Данте руководящими, хотя между отдельными «видениями» и «Комедией» установлен местами некий параллелизм. Для Данте было гораздо важнее, что загробные странствования служили очень популярным художественным мотивом у классиков: у Лукана, у Стация, у Овидия и прежде всего у Вергилия, который сошествие Энея в подземное царство изобразил такими яркими красками и пропитал таким теплым человеческим чувством. Данте, который горел жаждою излить в творчестве все, что накопилось в его душе, бросить миру свои моральные приговоры, раздать всем и каждому политические оценки, казавшиеся ему безошибочными, стремился в то же время показать человечеству, сколько внутренней красоты таится в католической религии. Данте ведь был человек горячо, хотя очень по-своему, верующий. И для того, и для другого он не мог найти более подходящей канвы. Схоластическая философия снабдила его аллегорическими фантазиями, и по форме поэма вышла вполне средневековой. И первое, что бросается в глаза — это символика чисел. Три кантики по тридцать три песни, всего девяносто девять, сотая вступительная. Терцины. Слово stelle, «звезды», стоящее последним в каждой из трех кантик. Все это — с сокровенным смыслом, который пытались вскрыть длинные вереницы комментаторов и который питает огромную дантологическую литературу вплоть до наших дней. Каждый символ поэмы по-разному толкуется разными комментаторами, и эти толкования составляют очень неплохую историю развития литературных, философских, богословских идей и вкусов за пять слишком столетий. Каждая эпоха отразила в них свое лицо. Данте назвал свою поэму «Комедией», потому что начало ее «Ад» — скорбное и страшное, а конец — «Рай» — светлый и радостный. Это наименование отвечало к тому же терминологическим представлениям тогдашней поэтики, которые отразились и в дантовом трактате о языке. Произведение высокого стиля называли трагедией (Данте так называл «Энеиду»), произведение низшего стиля — элегией, а среднего — комедией. Разумеется, Данте и его современники не подразумевали под словом «комедия» ничего похожего на то, что подразумеваем под ним мы. «На полпути земного бытия», в страстную пятницу 1300 г. — такова вымышленная дата, позволившая Данте быть пророком больше чем на десять лет — поэт заблудился в дремучем лесу. Там на него напали три зверя: пантера, лев и волчица. От них спасает его Вергилий, которого послала Беатриче. Узнав, по чьей просьбе пришел к нему великий римский собрат, столь им почитаемый, Данте бестрепетно следует за ним, и тот ведет его через ад в чистилище и на пороге рая сдает самой Беатриче. С нею вместе поэт возносится по небесным сферами все выше и выше и наконец удостаивается лицезрения божества. Дремучий лес — это жизненные осложнения человека. Звери — его страсти: пантера — чувственность, лев — властолюбие или гордость, волчица — жадность. Вергилий, спасающий от зверей, — разум, Беатриче— богословие. Смысл поэмы — нравственная жизнь человека: разум спасает его от страстей, а знание божественной науки дает вечное блаженство. На пути к нравственному перерождению человек проходит через сознание своей греховности (ад), очищение (чистилище) и вознесение к блаженству (рай). Таково одно из простейших толкований: есть много других. Величие поэмы, однако, отнюдь не в ее символике, и, если ограничиваться одним раскрытием дантовых символов, мы никогда не поймем, в чем заключается значение «Комедии» в истории человечества. Очень коротко путь Данте по загробному миру и его встречи там таковы. Об руку с Вергилием поэт вступил «во тьму глубокой бездны», над вратами которой начертаны слова: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Их встречают несметные толпы людей, проживших «без хулы и хвалы», которых отринул даже «ад глубокий». Они должны вечно вертеться у его преддверия. «Взгляни и пройди» (guarda е passa) — презрительно бросает Вергилий, увлекая Данте дальше. В ладье Харона переправляются они через первую адскую реку Ахерон, и попадают в Лимб, где живут без муки в полублаженстве души языческих праведников, где Данте принят шестым в венок великих поэтов: Гомера, Вергилия, Горация, Овидия и Лукана. Это — первый круг ада. Во втором древний Минос судит грешников, а в воздухе в неистовом урагане несутся души тех, кто осужден за грех сладострастья. Это — V песнь «Ада» с бессмертным эпизодом о Франческе и Паоло. В третьем кругу, где лает не переставая Цербер, мучаются под непрестанным снегом и градом обжоры, и флорентинец Чакко предсказывает поэту распрю «белых» и «черных». В четвертом кругу влекут, как древний Сизиф, тяжести скупцы и расточители, среди которых много пап и кардиналов. Тут же (VII песнь) чудесный образ Фортуны. Дальше путь преграждается адским болотом Стиксом, через которое перевозит поэтов мифический вольнодумец Флегиас, сжегший по преданию храм Апполона, и где пытается напасть на лодку неукротимый Филиппо Ардженти. Здесь пятый круг, где мучаются гневные. За Стиксом возвышаются раскаленные башни адского города Диса, где казнятся еретики. Это — шестой круг. Тут (X песнь) поразительный по мощи и пластичности эпизод с Фаринатою, в который втиснут другой с Кавальканте деи Кавальканти. Седьмой круг, где мучаются насильники, распадается на три отделения: схоластическая систематика и моральный замысел начинают требовать все большей и большей детальности. В первом из этих отделений в потеках кипящей крови барахтаются насильники против ближнего и тираны, и когда они хотят выбраться из крови, скачущие по берегу кентавры поражают их стрелами. Тут Эццелино да Романо, Аттила, Пирр эпирский и множество других. Второе отделение наполнено грешившими насилием против себя, самоубийцами, которые превращены в деревья, терзаемые гарпиями. Данте сломал сук одного дерева и оказалось, что он ранил Пьеро делла Винья, канцлера сицилийского королевства, поэта фридрихова кружка. Третье отделение — обиталище насильников против бога и природы, их тоже три вида: богохульники, ростовщики и содомиты. Они под огненным дождем должны бегать и не имеют права остановиться. Среди богохульников (XIV песнь) Капаней, один из греческих героев, среди содомитов много видных флорентинцев и старый друг поэта Брунетто Латини. Поэты идут дальше по берегу третьей адской реки Флеготонта: она низвергается в восьмой круг, куда их переносит на себе чудовище Герион, олицетворяющее обман. Восьмой круг делится на десять рвов или «злых ям», в каждой из которых казнятся прегрешившие так или иначе обманом. Первая яма — яма обольстителей, которых рогатые черти бьют длинными бичами, нанося им страшные раны. Вторая — яма льстецов, которые плещутся в испражнениях. В третьей — дыры в земле, в которые заткнуты вниз головой виновные в симонии; ноги их, торчащие наружу, обжигаются пламенем. Здесь папа Николай III, который ждет Бонифация VIII: Данте нашел-таки место своему главному врагу. В четвертой яме — колдуны, прорицатели и волшебники, у которых головы вывернуты назад и они плачут, орошая слезами собственные спины. В пятой яме в кипящей смоле варятся лихоимцы и преступники по службе, которых черти подхватывают на вилы при первой же их попытке выбраться из смолы. В шестой яме — лицемеры, на которых надеты свинцовые мантии, позолоченные сверху. В седьмой — воры, отданные в добычу змеям. Здесь (XXIV песнь) эпизод с Ванни Фуччи, который предсказывает Данте торжество «черных». В восьмой яме — злые советники, каждый из которых заключен в огромный огненный столб. Здесь — эпизоды с Одиссеем (XXVI песнь) и с Черным херувимом (XXVII песнь). В девятой яме распространители религиозных лжеучений и виновники политических интриг, которых демон беспрестанно поражает мечом. Тут Магомет, трубадур Бертран де Борн и Моска деи Ламберти, один из виновников распри между гвельфами и гибеллинами. В десятой яме — люди, прибегавшие к подделкам, в собственном зловонии. Между восьмым и девятым кругом находятся в каменных колодцах гиганты, восставшие против Юпитера. Один из них, Антей, спускает поэтов в десятый, последний круг ада, где казнятся изменники. Он в самом центре земли и представляет собою покрытое льдом озеро, куда вливается четвертая адская река Коцит; в нем четыре отделения. В первом (Каина) — убийцы близких родных, во втором (Антенора) — изменники родине, в третьем (Толомея) — изменники друзьям, в четвертом (Джудекка) — восставшие против бога. Здесь (XXXIII песнь) страшная повесть графа Уголино о башне голода и (XXIV песнь) изображение Люцифера, который в тройной пасти грызет трех самых больших предателей: Брута и Кассия, изменивших Цезарю, и Иуду Искариота, предавшего Христа. Цепляясь за обеледнелую шерсть Люцифера, поэты выходят из ада и оказываются у подножия горы чистилища, которая окружена океаном. Здесь их встречает Катон Утический, который учит их омыться росою от адской копоти и подготовиться к восхождению на гору. Ангел приводит лодку, полную очищающихся душ, и Данте узнает музыканта Казеллу. Подойдя к горе, поэты встречают короля Манфреда, которого Данте не осудил за ересь и допустил к очищению. В начале подъема очищаются ленивцы, а за ними погибшие насильственной смертью. Здесь (V песнь «Чистилища») эпизод с Буонконте Монтефельтро и Пией деи Толомеи, а чуть дальше (VI песнь) скульптурная фигура Сорделло и осанна гибеллинизму. Поэт засыпает и во время сна перенесен ко входу в чистилище. В нем семь кругов по числу семи смертных грехов: ангел мечом ставит на челе у Данте семь латинских букв P (peccatum — грех). Они стираются по одной после прохождения каждого круга. В первом кругу чистилища — души гордецов, которые должны нести тяжести. Во втором — завистники: веки их сшиты железными нитками, и они не могут их разомкнуть. В третьем — гневные; они находятся в густом дыму. В четвертом — ленивцы, в пятом — скупцы, с лицами, устремленными в землю. Здесь к двум поэтам присоединяется третий, Стаций, с которым вместе они приходят в шестой круг, круг скупых и обжор. Здесь (XXIII песнь) эпизод с Форезе Донати, иссохшим от голода. В седьмом — сластолюбцы, которые находятся в огне, Данте самому приходится пройти через него. После этого с его чела стирается последнее Р. Здесь он расстается с Вергилием, ибо это граница земного рая, недоступного для нехристиан, и видит колесницу торжествующей церкви, влекомую грифом. На ней — Беатриче. Она называет поэта по имени — единственный раз во всей поэме Данте назвал себя, — упрекает его за грехи и приглашает в них покаяться. Данте повинуется. После этого, созерцая различные символические видения, он просветляется духом и, окунувшись в реку Эвное (ясное понимание), становится готов ко вступлению в рай, куда и ведет его Беатриче. Рай состоит из семи сфер: Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна. За ними еще три неба: неподвижных звезд, первого двигателя и эмпирей. На Меркурии Данте встречает императора Юстиниана («Рай», XI песнь), прославляющего Римскую империю. На солнце Фома Аквинский восхваляет учителей церкви и рассказывает житье св. Франциска, а францисканец Бонавентура восхваляет главу ордена, к которому принадлежит Фома, св. Доминика. На Марсе появляется перед Данте его предок Каччагвида и начинается длинная беседа, из которой Данте узнает о своей судьбе (песни XV и XVIII). На Юпитере поэт видит орла, составленного из праведных душ, которые подвергают суровому осуждению королей и властителей. На Сатурне кардинал Пьетро Дамиани громит пороки духовенства, а св. Петр разражается гневом по поводу деяний последних пап: Бонифация, Климента, Иоанна XXII и, наконец, в Эмпирее, в центре мистической Розы, в непосредственной близости с богом Данте созерцает престол, приготовленный для героя его надежд — Генриха VII. Там св. Бернард произносит свою молитву к Мадонне и взору поэта являются богоматерь и троица. Чтобы вдохнуть жизнь в эту необъятную схоластическую аллегорию, чтобы влить трепет действительности в эту отвлеченную схему, нужен был огромный поэтический гений. «Комедия» недаром звучит для всех времен. Недаром каждая эпоха находит в ней что-нибудь родное. Современники ценили в ней совсем не то, что потомство. Для них «Комедия» была либо по-настоящему божественною книгою — они ведь нарекли ее «божественной» вскоре после смерти поэта, — где они искали живого личного отношения к божеству, как в мистических учениях ересей и во францисканской религии любви; либо энциклопедией, вместившей в себя огромное количество знаний «моральных, естественных, астрологических, философских, богословских» (Джованни Виллани). Для потомства «Комедия» прежде всего является грандиозным синтезом феодально-католического мировоззрения и столь же грандиозным прозрением развертывающейся новой культуры. А кроме того для потомства «Комедия» — одно из величайших художественных произведений, какие знает мир, стоящее в одном ряду с поэмами Гомера, с трагедиями Эсхила, с лучшими драмами Шекспира, с «Фаустом» Гёте. Наиболее пластичные, наиболее потрясающие части поэмы — как раз те, в которых Данте является человеком новым, не средневековым. Средневековая мудрость — аллегория, схоластика, богословские тонкости — заставляла его держаться в рамках отвлеченных представлений, в которых тесно было даже его гению. А там, где его творчество разрывало отвлеченную схему и зачерпывало в кипевшей ключом реальной жизни, где оно соприкасалось с новыми идеалами, родившимися в результате свежих социальных сдвигов, там, где оно начинало чувствовать беспредельную ширь мира, раскрывающегося к культуре, — там гений поэта творил чудеса. Свое видение Данте строил из кусков реальной жизни. Ад — это потрясающая симфония красного и черного, пламени и тьмы, лирические пейзажи чистилища, утопающие в свете райские небеса — это все то, что он видел в другом виде и в других соединениях кругом себя. Ему нужно описать муку лихоимцев, которые брошены в кипящую смолу: немедленно припоминается ему морской арсенал в Венеции, в котором конопатят суда, и где поэтому всегда имеется растопленная смола. Он изображает казнь злых советников, каждый из которых ходит, заключенный в язык пламени, — издали эта картина приводит ему на память тихий вечер в Италии, когда все поле бывает усеяно светлячками. Он рисует муки гигантов, восставших на Юпитере и посаженных за это в каменные колодцы по пояс, — и в его воображении немедленно встает образ замка Монтереджоне в окрестностях Сиены, опоясанного зубчатой стеной. По указаниям поэмы, комментаторы с точностью вычислили размеры всех кругов ада и чистилища, иллюстраторы воспроизвели малейшие детали загробных пейзажей. Поэт, несомненно, видел свой потусторонний мир так же отчетливо, как мы видим мир, окружающий нас. Читая поэму, читатель верит, что он мучился за Франческу, трепетал перед воротами Диса, железного города еретиков, холодел от ужаса, когда чуть было не попал к чертям на вилы или был заслонен Вергилием от превращающего в камень взгляда Медузы. Это острое чувство действительности, которое снабжает палитру художника таким неисчерпаемым разнообразием красок — как различны, напр. два описания леса в I песне «Ада» и в XXVIII «Чистилища»: там мрачный и страшный, тут мягкий и полный тихой поэзии — это чувство действительности есть несомненная черта нового человека, который отрешился уже от пренебрежительного отношения к природе и ее красотам. Эта черта дополняется другой — интересом к человеку, к личности. У Данте впервые появляется такое множество фигур с резко очерченными индивидуальными особенностями. Беатриче, Брунетто, Латини, Гвидо ди Монтефельтро со своим Черным херувимом, Одиссей, граф Уголино, Сорделло, Казелла, Форезе Донати, Пиккарда, Куницца, Каччагвида и множество других, — все это образы, которые не изгладятся из памяти никогда. Из населения загробного мира Данте больше всего интересуется итальянцами, и итальянцы, особенно флорентинцы, изображаются им особенно охотно. Он их знает лично или понаслышке — ведь многие еще не умерли, когда неумолимый поэт изрек им приговор. Образы других легко и свободно родятся в его воображении. Паоло Малатеста, который безмолвно плачет, пока Франческа рассказывает свою грустную эпопею; Фарината, гордо стоящий, выпрямившись во весь рост, в своей раскаленной могиле; Брунетто, с лицом, высушенным адским жаром, и не имеющий права остановиться под угрозою страшной казни; Капаней, который презирает божество и кричит, торжествующий, не сломленный мукой: «Мертвый я остался тем же, чем был живой!» Бертран де Борн с собственной головой в высоко поднятой руке; Уголино с детьми; Сорделло на своем камне, гордый и недвижимый, «словно лев, когда он отдыхает»; Форезе, превратившийся в скелет от голода, — это такие образы, которые почти не имеют равных себе в литературе. Интерес к действительности, к природе и человеку, это — тот элемент, который всего больше отделяет Данте от средних веков и делает его предтечею нового миропонимания. Но не он один. У Данте, несмотря на то, что он вместе с Каччагвидой оплакивает безвозвратно, ушедшую старину, — такие чувства, которые с трудом были бы поняты во времена Каччагвиды. Прежде всего любовь. Поэт знает не только платоническую любовь «Новой жизни» и не только мистическую, которая движет солнце и другие светила. Он знает, что есть и иная. Он и сам испытал это и не скрывает от своих читателей. Это — та любовь, о которой говорит Франческа да Римини: «любовь, которая любимому велит» любить. И, конечно, Франческа и Паоло занимались не разговорами на мистические темы в тот день, когда, охваченные страстью, они упали в объятия друг другу, забыв о книге. Данте, посадивший их в ад во имя верховного морального принципа, относится к их участи с величайшим состраданием. Ему больно до слез, когда он слушает рассказ Франчески, он падает без чувств, когда она оканчивает его под безмолвные рыдания своего друга. И не только любовь. Слава, «главная болезнь» Петрарки, в душе Данте уже не будит никаких аскетических мыслей. В аду он однажды утомился и присел отдохнуть на камень («Ад», XXIV). Правда, уступая живучим аскетическим настроениям, Данте признает, что стремление к славе и почестям мешает «истинной любви», т. е. совершенству в христианском духе, но такое стремление он не считает грехом. Честолюбивые люди с большими удобствами живут в раю, хотя и на планете низшего ранга, Меркурии. Более того, Данте понимает и другие голоса души, которые он признает более греховными, но все же легко очищаемыми. Это зависть («Мало я запятнан зависти пороком») и особенно высокомерие. От последнего ему пришлось, мы знаем, очищаться. И было у Данте еще свойство, которое средние века считали одним из самых тяжелых грехов: пытливый дух. В аду поэт встречает Одиссеяд, который казнится во рву злых советников. И Одиссей рассказывает ему историю своей гибели. Эпизод целиком составляет вымысел Данте. Гомера он никогда не читал. Фигура «хитроумного» царя Итаки ни одной чертой не похожа на образ «Ада». Вот что рассказывает дантов Улисс. Пребывание дома было нестерпимо для него, отравленного радостями скитаний («Ад», XXVI). Двинулись, проплыли Средиземное море, прошли Геркулесовы столбы, безбрежный океан раскинулся перед путешественниками, и, чтобы ободрить их на дальнейшее, герой обратился к ним со словами: Корабль понесся дальше. Люди увидели новые страны, но через пять месяцев погибли в бурю. Двухвековая городская культура, смелые поездки итальянских купцов, десятки раз проходивших Геркулесовы столбы, преломившиеся в поэтическом гении, создали этот бессмертный пророческий образ. Вся история открытий — в этой маленькой речи Одиссея. Так будут говорить со своими спутниками Колумб, Васко да Гама, Магеллан. А стремление к «знанию и добродетели», двуединой сократовой формуле, — разве это не лозунг всего духовного развития нового времени? Но и это не все. Даже когда Данте как будто твердо обеими ногами стоит на почве феодальных представлений, у него сказываются совершенно другие чувства. В этом отношении особенно характерно для него то, что он говорит о «жадности» (avarizia, ucpidigia). Данте никогда не упускал случая заклеймить жадность: в «Пире», в «Монархии», в письмах, в стихотворениях. В «Комедии» она фигурирует постоянно. За жадность казнятся в аду, очищаются в чистилище, выслушивают упреки в раю. Потому что жадность — универсальный порок. Короли все заражены жадностью. Гуго Капет, родоначальник французских королей, укоряет за жадность все свое потомство: они днем молятся богородице и выхваляют ее бедность, а по ночам у них слышатся иные песни («Чист.», XX): И многие другие герои мифа, истории и священного писания, которые запятнали себя жадностью, «приходят на ум» капетову племени. Французы не одни: анжуйцы и арагонцы в Италии жадны одинаково. Жаден Фридрих III, король Сицилии, жаден Роберт, жаден был его отец Карл II, продавший дочь маркизу д'Эсте, жаден был Карл I. Из жадности воюют Англия и Шотландия, из жадности Габсбурги, Рудольф и Альбрехт забыли об обязательствах империи перед Италией. Жадностью заражены все итальянские коммуны: от нее страдает рыцарская доблесть городов Романьи, Болонья несет позор за свою «скупую грудь», Падуя полна ростовщиками, Лукка — мошенниками, и т. д. Флоренция разбилась на партии вследствие «гордости, жадности и зависти». Доблесть ее граждан угасла с тех пор, как город наполнился «деревенщиной», которая принесла туда идолопоклонство перед наживой («Ад», XVI). «Быстрая нажива» — вот язва Флоренции, разрушившая ее добрые старые устои. Отдельные ее граждане из жадности постоянно совершали преступления. Из жадности папы прибегают к симонии. Примеры: Николай III, Бонифаций VIII, Климент V. Адриан V в чистилище сознается («Чист.», XIX). А Николая III, который дрыгает ногами, упрятанный головою в яму, поэт осыпает негодующими проклятиями, говоря: Жадностью обуяны все монахи. Францисканцев и доминиканцев упрекают за это в раю Фома и Бонавентура. Одинаково жадны и камальдульцы и бенедиктинцы, которые попадают под возмущенные укоры основателя ордена («Рай», XXII): Нет сословия или класса, который не был бы заражен жадностью. Таков приговор поэта. Он только не обобщил его. Что это значит? Когда то или иное свойство становится универсальным, оно перестает быть преступлением и даже грехом. Его можно осуждать, исходя от тех или иных моральных принципов, но его нельзя карать, ибо каре подлежал бы весь род человеческий. Быть может, ни в чем не сказалось так ярко двоение во взглядах Данте, как в этом вопросе. Жадность, которую он осуждает и карает, не есть та жадность, которая, достигая размеров исключительных, становится явлением противообщественным. «Жадность» Данте — явление общее, широко распространенное. «Жадность» — стяжательство современной ему эпохи, поры хищных дебютов торгового капитала. Через сто с небольшим лет после него Леон Баттиста Альберти будет именовать дантову «жадность» «хозяйственностью», а через двести лет Франческо Гвиччардини назовет ее совсем по-нашему, «интересом». И отношение к этому свойству человеческой природы будет диалектически раскрываться. Данте осуждает, Альберти обожествляет («святая хозяйственность»), Гвиччардини холодно и с полной, почти научной объективностью признает его основной пружиной человеческих действий. Данте, сын предприимчивой промышленной Флоренции, бессознательно установил, нигде не сказав этого точными словами, что интерес сделался в его время явлением универсальным, ибо он руководит действиями королей, пап, коммун, горожан, рыцарей, духовенства. Но он объявил интерес явлением противообщественным, ибо он противоречил его моральным идеалам. А противоречил он его моральным идеалам потому, что они были идеалами феодального мира. Явление же, им наблюденное и констатированное — руководящая роль интереса в политике и общественной жизни — разрушало феодальный строй, ибо было основою нового строя — буржуазного. И не просто был основою его, — оно было основою и феодального, как и всякого другого, — но уже и сознавалось, как таковое. Феодальный мир до этого сознания не дошел. Поэтому он считал интерес «жадностью» т. е. явлением ненормальным, противообщественным и подлежащим безусловному осуждению. Данте сумел установить факт, потому что половина его существа была новая, но осудил его, потому что другая его половина была старая. Частными проявлениями этого же взгляда было и то, что он осуждал купцов, ездивших по торговым делам во Францию и покидавших жен вдовами на долгие месяцы. Он не хотел понимать, что основою нового мира была торговля, а торговля в условиях начала XIV века не могла не сопровождаться продолжительными отлучками. Вполне последовательно также было с его стороны, что он засадил в ад ростовщиков. Он вполне разделял церковную точку зрения, что «лихва» греховна, и не хотел признавать той огромной роли, которую играл уже в его время кредит. Он словно забыл, что во Флоренции был специальный цех менял, т. е. банкиров, и что в экономике Флоренции кредитное дело было одной из основ хозяйства. Он упрямо не хотел допустить до своего сознания факт, который видел отлично: что торговля, кредит, промышленность приобрели огромное значение в общественной жизни. Он считал, что все эти вещи могут интересовать только низшие классы, людей, у которых нет идеалов; припомните, что говорится об этом в IV книге «Пира». Для него рост удельного веса хозяйственной деятельности был признаком упадка и вырождения. А он был признаком могучего прогресса. Дантовы стоны по ушедшим безвозвратно временам скоро сменятся другими песнями, которыми окрепший и сознавший себя «буржуазный дух» будет прославлять предприимчивость и стремление к наживе. Ибо капитал был силою, наперекор всему, что думал и говорил об этом Данте Алигиери. Пополан и дворянин, сидевшие в нем рядом, видели одно и то. же, но когда пополан безмолвствовал, дворянин проклинал, а когда дворянин безмолвствовал, пополан давал доказательства того, как хорошо он понимает основное культурное устремление своего времени. В другой области таким же характерным противоречием было то, что Данте, жизненное крушение которого в конечном счете было делом рук Бонифация, который прекрасно видел, какие низкие люди, какие законченные преступники сидели на престоле св. Петра, и к папству, как к институту относился с величайшим почтением. Перед тенью Адриана, хищного симониака, он преклоняет колена в чистилище и следом за этим обрушивается с проклятиями на Филиппа IV, оскорбившего в Ананьи носителя папского сана, хотя это был гнусный человек и его злейший враг Бонифаций VIII. Чего стоят другие представители духовенства, он знает тоже очень хорошо. Блаженная душа кардинала Дамиани в раю чрезвычайно неблагочестиво острит, что прелат, который едет верхом — две скотины под одной шкурой, а на самых высоких ступенях рая, где казалось бы не пристало ругаться никому, особенно святым высших рангов, апостол Петр разражается против высшего духовенства такими нехорошими словами, что небо кругом покрывается багрянцем от силы его гневного глагола и краснеют лица святых. Этого мало. Когда Данте изрекает приговоры людям на основании собственного морального сознания, он совершенно не обращает внимания на то, как относилась к человеку церковь. Он слишком хорошо помнил, что церковь могла олицетворяться таким развратником и мошенником, как Бонифаций VIII, державший в руках перуны отлучения, а пособником его мог быть такой темный скряга и негодяй, как Маттео Акваспарта. Поэтому, если перед ним был факт церковного отлучения, которого его совесть не позволяла ему принять, он просто им пренебрегал. Короля Манфреда, «эпикурейца», пораженного отлучением, Карл Анжуйский, папский бульдог, запретил хоронить под Беневентом, а когда его воины, простые люди, из сострадания накидали на тело убитого каменьев, чтобы его закрыть, епископ близлежащего города по приказанию папы Климента IV велел его вырыть и бросить в Гарильяно. А у Данте Манфред в чистилще, и говорит слова, от которых исходит густой аромат ереси: Он перед смертью успел и помолиться, и был перенесен в чистилище вопреки проклятиям церкви. Дантов Манфред — настоящий бунт против декреталий. И все вообще отношение Данте к религии, внешне вполне ортодоксальное, выправленное по всем правилам схоластического богословия, — внутренне очень свободное. Мистические аллегории «Чистилища» и «Рая», фигуры Лучии, Матильды и Беатриче, непринужденная игра символами и образами в местах, забронированных церковной догматикой, не раз соблазняли католических богословов, умных и злых, вписать в Индекс[20] всю «Комедию». Но старик Брунетто говорил: «Далеко от клювов будут травы», что по-русски, значит просто: руки коротки. Слишком твердый орех для отцов-инквизиторов был Данте Алигиери. И еще одно внутреннее противоречие Данте, идущее из того же источника, нашло выражение в «Комедии»: политическое. В VI песне «Чистилища» Данте излил свою веру в империю в таких красноречивых стихах: «Муж великий» «сородич» — это Вергилий и трубадур Сорделло, земляки, мантуанцы оба, встретившиеся в чистилище и, проявлением братских чувств так растрогавшие Данте, что он тут же пропел гимн патриотизму, проклял раздоры, губящие Италию, и еще раз потребовал, чтобы она для своего спасения отдалась в руки императору. И этому императору он приготовил трон в центре мистической Розы — в Эмпирее, в высшей райской сфере. И все-таки насколько острее его интерес к коммунам итальянским и к их людям, а больше всего к собственной родной коммуне, к Флоренции и к флорентийским людям! Нет необходимости повторять их имена. Но одно имя нужно назвать еще раз. Фарината дельи Уберти не сподобился места в раю, ибо был эпикурейцем. Но разве не стоит его образ, один из самых потрясающих в мировой поэзии, десяти райских тронов? Генрих VII — не самая бледная тень во всей «Комедии», но Фарината — такая скульптурная фигура, какие умел ваять один Микельанджело. Фарината в огненной могиле. Данте видит его до пояса. Старый воин невозмутим и важен, не шевельнется, несмотря на огонь, его сжигающий, и на беспощадные реплики Данте: только слегка поднимает бровь при самом тяжком ударе. И с каким сокрушительным и в то же время трогательно человечным достоинством отвечает! А жалобный крик Кавальканте деи Кавальканти дает еще больше рельефа величию героя Монтаперти. Данте призывает империю, чтобы сокрушить Флоренцию, а любит по-настоящему только Флоренцию. Он ее сын, ей он родной. Ибо Флоренция дала ему его душу. И ни один город в мире не мог создать в те времена такого человека и такого поэта, как он. Где еще могла воспитаться такая политическая страсть и такая политическая прямота? Данте хочет, чтобы каждый знал, к чему он стремится в политике, и требует, чтобы в политике не было ни обмана, ни предательства, ни кривых путей. Людям, которые прожили без хвалы и без хулы, не горячими и не холодными любителями безопасных средних тропинок — он бросил вергилиево «взгляни и пройди», и никогда с тех пор язык человеческий не придумал ничего более уничтожающего, чем этот приговор презрения в трех коротких словах. Обманщиками он населяет весь страшный восьмой круг ада, а предателям отводит холодную геенну, царство Люцифера, свирепо равнодушного к своим и чужим мукам. Там Данте наступает на чью-то голову, торчащую изо льда: та рычит, и поэт, не зная еще, кто это, хватает ее за волосы. Он знает, что это предатель и этого достаточно: сострадания к нему нет. Другого он обещанием заставляет говорить и уходит, не сдержав слова. Это предатель, а с ним и вероломство — подвиг. И тут же рядом — трогательнейшая, полная такого теплого участия к судьбе человека — повесть Уголино. Оба чувства — и политическая нетерпимость, и уменье понять чужие страдания могли воспитаться только в таком городе, как Флоренция, далеко опередившем и Европу и остальную Италию. То, что Данте до конца носил в себе живые воспоминания и неумиравшие впечатления пополанского быта Флоренции, и сделало то, что он стал по-настоящему «первым поэтом нового времени». От него ведь «стала быть» итальянская литература. Напрасно засыпали пылающий огонь его стихов пеплом гуманизма в течение целого века. Он вырывался наружу все с новой силой, пока наиболее рьяные не устали и не признали, что огонь дантовой поэзии засыпать нельзя. А наиболее чуткие, как Петрарка, говорившие о Данте подчас с каким-то сердитым — потому что сами понимали его неискренность — пренебрежением, настраивали свою цевницу на дантов лад и пели итальянские песни. Возрождение — это культура итальянской коммуны, культура пополанского быта в коммуне. Данте хотел внутренне оторвать себя от этой культуры и от этого быта после того, как Флоренция «исторгла его из своего лона». И не мог, хотя искренно тянулся к другой культуре. Пополанские корни не засыхали и постоянно давали ростки. Следующим поколениям было что у него взять и чему у него учиться. Данте стоит у истоков Возрождения. Что представляет собою дантово мастерство? Каждому, кто внимательно читал «Комедию», в глаза бросается прежде всего одна черта. Это очень личная вещь, быть может, самая личная из всех больших произведений мировой поэзии. В ней нет ни малейшей объективности. С первого стиха поэт говорит о себе и ни на один миг не оставляет читателя без себя. Если ему кажется, что в каком-нибудь длинном эпизоде читатель мог забыть о нем, он, сейчас же ему о себе напоминает. Читатель только что успел забыть о поэте, слушая взволнованный рассказ Франчески о своей любви, — как поэт вырывает его из его оцепенения, сообщив, что он сам от потрясения упал без чувств: «как падает мертвое тело». Так всегда. Субъективность — обдуманный прием, отнюдь не бессознательный плод творческого увлечения. Ею достигается то, что читатель от начала до конца находится во власти волшебного искусства поэта. Если «Комедия» своими эпизодами захватывает и вызывает трепет вплоть до наших дней, то это главным образом потому, что поэт непрерывно гипнотизирует своего читателя своими собственным волнением, остротою своих собственных переживаний, которые он умеет сделать такими заразительными. Нужно только однажды поверить, несмотря на шестьсотлетний промежуток, несмотря на схоластику и мистику, на богословские отвлеченности, на феодальную идеологию, что в адской тьме и в ослепительном райском свете поэмы есть нечто самое ценное и самое прекрасное: изображение живым человеком живого человека. Когда вы схватили этот основной человеческий лейтмотив, вам будут доступны все его модуляции, и вы забудете, про шестьсотлетнюю давность, про схоластику, про мистику, про извивы аллегории, про дебри богословия. Данте будет потрясать вас неудержимо, потому что вы будете заражены его собственным трепетом. Многие ли поэты владеют в наши дни этой способностью? И многие ли владели ею в такой мере от Гомера до наших дней? Страсть Данте — это то, что делает его близким и понятным людям всех времен. Но Данте умеет ею владеть. В этом основа его мастерства. О его поэтической самодисциплине дает представление конец заключительной песни «Чистилища», где он воспевает воды Эвное. Он говорит: Последний стих буквально гласит: «Меня не пускает узда искусства». Вот эта узда искусства крепко держала Данте. Она определила состав поэмы, она дала ей тройное деление, приблизительно одинаковое количество стихов в каждой песне и в каждой кантике[21]. Терцины, которые текут таким стройным ритмом, гранились им с величайшей тщательностью. Сдерживалась страсть и обуздывалось переливавшееся через край вдохновение. Чего добивался Данте? Двух вещей: простоты и осязательности. Простота, которая была регулятором его мастерства, начиная со средних стихов «Новой жизни», праздновала свои величайшие победы в сонете «Tanto gentile е tanto onesta pare» и в канцоне «Тге donne intorno al cor mi son venute», ставилась поэтом как главнейшая задача в «Комедии». Это понятно. Структура поэмы была так громоздка, мир идей, в нее втиснутый — так сложен, терцина так тиранически управляла грамматикою, символика, аллегория и схоластика и без того так должны были тяжелить ее чтение, что нужно было какой угодно ценою упрощать ее понимание. Простота поэтому диктовалась как неизбежное условие. Поэтому размещение слов в стихе, по самому своему свойству чрезвычайно уплотненном, нужно было по возможности приблизить к простейшим требованиям синтаксиса, символам и аллегориям по возможности искать простейшие словесные выражения, богословские тонкости, неизбежные по плану поэмы, излагать по возможности понятнее. Поэма писалась на итальянском языке, т. е. ей ставилось требование быть доступной каждому грамотному итальянцу. Простота была естественным дополнением этого первоначально поставленного поэтом себе условия. По переводам невозможно подобрать иллюстрации к тому, как поэт добивался максимального упрощения стиха и языка. Легче иллюстрировать другую особенность дантова словесного мастерства — осязательность. Она та же, что у его великого собрата по другому искусству, у Джотто, который передал ее как основной прием созданной им школе живописи. Выше говорилось о реализме Данте. Это устремление его духа, воспитанное городом. Осязательность — технический прием, при помощи которого поет добивается эффекта реальности. Мысль его с необыкновенной легкостью принимает конкретную форму, идеи воплощаются в вещи и образы. Он никогда не позволяет своей фантазии переходить границы того, что он считает возможным в действительности. Правда, он допускал возможность таких вещей, каких мы давно не допускаем. Но где можно, он не только хочет представить читателю пластически объекты своих видений, но старается вымерить по возможности точно то, что он рисует: пусть читателю останется меньше усилий. Уже говорилось о том, что его описания оказались до такой степени точны, что давно выведены все цифры, вычерчены все контуры и профили его загробного мира. Вот примеры детальности его поэтических обмеров. В аду казнится Нимврод, «строитель вавилонской башни», великан. Он до пояса в воде. Лицо его длиной и толщиной было как знаменитая «сосновая шишка», бронзовое украшение на соборе св. Петра в Риме (длина ее была известна: 11 футов). Остальные части его тела — пропорциональны голове. А от пояса до головы высота была такая, что три фриза, — фризы славились высоким ростом, — не могли бы достать до волос, если бы стали один на другого, а до шеи поэт насчитал 30 больших пядей. В чистилище расстояние от одной ступени горы до другой равно росту трех человек. Таких подробных, осязательных описаний сколько угодно. Все необычайное, невиданное, созданное его фантазией, Данте хочет сделать понятным и простым, сопоставляя с вещами очень известными. Это определенный, обдуманный, последовательно проводимый прием. И как прием заслуживает того, чтобы его изучали во всех его технических деталях, чрезвычайно разнообразных. У образов Данте есть особенность, которая очень для них типична. Они в подавляющем большинстве чрезвычайно бедны красками. В «Аду» — красное и черное, в «Чистилище» — серо-голубое, в «Раю» — лучезарное. Даже пейзажи в конце «Чистилища» не вызывают ощущения красок. Это бескрасочность тоже, по-видимому, была в замысле, потому, что чувство красок, — мы знаем, — у него острое, но он им не пользуется. Не случайно ведь поэт, обладавший таким глазом, разбил свою палитру. Поэма была задумана как бег графических образов. Недаром лучшие иллюстрации «Комедии» относятся к области графики, начиная от Боттичелли. И скульптура чудесно передает фигуры Данте. Но не живопись. Отдельные эпизоды повествовательно-прагматического характера: Франческа, Уголино, Буонконте и другие переданы и на полотне. Но опять-таки не случайно, что живопись Кватроченто и Чинквеченто так мало использовала сюжеты Данте. Если же говорят о том, что изображения страшного суда от Орканьи до Синьорелли и от фра Анджелико до Микельанджело вдохновлены «Комедией», то, вероятно, тоже не случайно, что все фрески этого содержания, во Флоренции, в Орвието, в Сикстинской капелле удивительно скудны по краскам и наоборот очень тщательно разработаны по рисунку. Особенно Синьорелли и Микельанджело. Линии Данте говорили художникам больше, чем краски. У Данте была своя продуманная техника. И шестьсот лет, протекшие с тех пор, как он под соснами Пинеты заканчивал свою поэму, показали, что его приемы способны выдержать какие угодно испытания. Недаром поэты учатся у него столько времени. А у кого учился сам Данте? У классиков? Мы знаем, что он их внимательно изучал. Те поэты классического мира, — римские, конечно, потому что греческих он не мог читать в подлиннике, а переводов в то время не было, — которые были ему доступны: Вергилий, прежде всего Вергилий, «поэму которого он знал наизусть», потом Овидий, Лукан, Стаций дали ему много. Они научили его чеканить слово и стих. По их вещам он старался постигнуть труд самодисциплины в поэзии. Они были для него азбукою его мастерства. У них стремился он вырвать секрет главного приема настоящего искусства: находить для изображения действительности подлинное полновесное слово. Но он никогда не подражал древним в собственном смысле этого слова. Они давали ему метод и технику, а пользовался он ими по-своему. Ибо нет ничего менее похожего на античное произведение, чем «Комедия». Вергилий был duca, signore, maestro: вождь, господин, учитель. Данте смотрел, как в «Энеиде» описывается природа, изображаются люди, происшествия. Тут и там в поэме можно найти то, что называют бессознательной цитатой. Но нигде в ней ни Вергилий, ни тем более другие классики не подавили могучей творческой индивидуальности Данте. Он весь иной, чем классики. У него другое мастерство, другая эстетика, другой художественный вкус. Сколько раз отмечались в «Комедии» умышленная грубость там, где ее можно было очень легко избежать, где ее избежал бы не только Вергилий, но и Стаций. Сколько раз в недоумении останавливались почитатели перед необычным, корявым образом, например, про Фому Аквинского, который говорит важные речи: «святой жернов начал молоть». Во всем этом сказывается эпоха, среда и культура. Данте такой нам ближе, чем если бы он стал отделывать свои стихи под классиков, лощить их и приглаживать, как это будет делать в XVI веке переводчик его трактата о языке Джан Джорджо Триссино со своими стихами. Эти грубости и безвкусицы — редкое исключение. Зато сколько красот, которые выдерживали испытание на всевозможных оселках хорошего вкуса за шестьсот слишком лет. Если бы «Комедия» была только подражанием классикам, она не была бы таким исчерпывающим отражением культуры его времени. Если бы она не отражала с такой полнотою культуру его времени, она не звучала бы для всех времен. В Данте — тут потомство резко разошлось с Джованни Виллани— для нас больше всего ценно его искусство, а не его наука. Наука — деталь. Это то временное, что останется временным до конца. А искусство — его могучее искусство, тоже вполне временное, именно потому вечно, что так ослепительно ярко показало образ его времени. |
||||||||||||||
|