"Версия Барни" - читать интересную книгу автора (Рихлер Мордехай)

10

Привет-привет, это опять я. В новостях снова замелькал великий и несравненный Лео Бишински. Музей современного искусства устраивает ретроспективную выставку, которая затем отправится в Художественную галерею Онтарио — ура! наконец-то выход на мировую арену! На фотографии в «Глоб энд мейл» видно, что Лео теперь носит парик, на который пошла, надо полагать, вся его коллекция волосков с причинных мест знаменитых манекенщиц — судя по виду изделия. Грудь нараспашку, сияющий, стоит в обнимку со своей двадцатидвухлетней любовницей, вылитой куклой Барби; ее руки обвивают его волосатый живот, необъятный, как бочка, в которых солят пастрами. Как я скучаю по Лео! Нет, в самом деле скучаю.

«Прежде чем приняться утром за работу, — по секрету сообщает Лео репортеру из «Глоб энд мэйл», — я ухожу в близлежащий лес и слушаю, о чем шумят деревья».

Однако на странице третьей той же газеты открывается нечто покруче.

Куда там Абеляру и Элоизе! Ромео и Джульетта? — отдыхают! Чак и Ди? Может быть, Майкл Джексон и сын дантиста из Беверли-Хиллз? Да ну! Берите выше! Сегодняшняя «Глоб» запузыривает истинно канадский блокбастер, печальнейшую повесть, полную любви и романтики. Какой-то неведомый Уолтон Сью вчера женился, тем самым завершив, по словам репортера «Глоб», «еще один акт почти шекспировской истории, где сплетаются любовь и деньги, верность и вендетта двух семей и в которой он и его жена оказались столь же невольными, сколь невероятными героями». Уолтон Сью, пятнадцать лет назад сбитый машиной и искалеченный в результате этого как физически, так и умственно, женился на прикованной к инвалидному креслу мисс Марии Де Саузе, страдающей от церебрального паралича. Их сочетали браком на «тайной» церемонии в Старой ратуше Торонто, где собралось больше прессы, чем родственников, пишет корреспондент «Глоб».

Проблема Уолтона Сью была в том, что его отец, в чьем распоряжении находились двести сорок пять тысяч долларов, полученные в качестве компенсации после того, печальной памяти, несчастного случая, был настроен категорически против женитьбы сына. Однако за день до свадьбы Уолтон был юридически признан неспособным управлять своей собственностью, и контроль над этими деньгами тут же перешел к Общественному Попечителю, коим является соответствующее учреждение провинции Онтарио. В результате Уолтон Сью и мисс Де Сауза были вынуждены переехать в дом инвалидов.

Я не пытаюсь выставить на посмешище эту пару, которой от всей души желаю мазл тов[145]. Для меня здесь изюминка в том, что умственная неполноценность, похоже, дала этому Сью лучшие шансы на удачную женитьбу, чем те, что когда-либо имелись у меня, а я в этом деле, можно сказать, ветеран: как-никак, а все-таки трижды пытался. Последний раз вступил в брак с женщиной, над которой «не властны годы, да и разнообразие ее вовеки не прискучит» [ «Над ней не властны годы. Не прискучит / Ее разнообразие вовек». Шекспир. Антоний и Клеопатра, акт 2, сцена 2. lt;Перев. М. Донского.gt; — Прим. Майкла Панофски.], но она в итоге сочла меня недостойным, и это еще мягко сказано. О, Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце!

Была бы жива моя первая жена, я пригласил бы ее плюс Вторую Мадам Панофски и плюс Мириам на шикарный ужин в «Хуторок под оливами». Мы провели бы там симпозиум, посвященный крушениям брачных планов и надежд Барни Панофски, эсквайра. А также циника, волокиты, любителя выпить и поиграть на фортепьяно. К тому же, не ровен час, еще и убийцы.

Мой любимый монреальский ресторан «Хуторок под оливами» — живое доказательство того, что сей мятущийся, расколотый надвое город еще не лишился представления об истинных ценностях. Его спасение в том, что живущие в нем сильные мира сего не утрачивают привычки к удовольствиям. В Монреале не принято перекусывать на бегу или после полуденной партии в сквош перехватывать по-быстрому какой-нибудь салатик; этой болезни, присущей жителям Торонто, у которых в каждом глазу по доллару, у нас нет. Отнюдь: монреальцы собираются в «Хуторке под оливами» и сидят там, тратя на ланч по три, по четыре часа. Вдумчиво копаются в щедрых порциях côtes d'agneau или boudin[146], изысканные вина при этом пьют бутылками, а им вослед неспешно дегустируют коньяк и сигары. Именно здесь стороны состязательного процесса — непримиримые адвокаты с прокурорами, да и судьи тоже — встречаются, чтобы за дружеской беседой уладить разногласия, однако не раньше, чем попотчуют друг друга животрепещущей скабрезной сплетней. Здесь редко видишь жен, чаще любовниц. Крестный отец квебекских тори, у которого здесь постоянный столик, сидит, насосанный как клещ, и собирает дань, с видом до оскомины невинным. За соседними столиками министры провинциального правительства решают, кому дать, а кому не давать жирный строительный подряд, — сидят, выслушивают претендентов. У меня тут тоже свое местечко — за круглым столом еврейских грешников, где председательствует Ирв Нусбаум; здесь все мои преступления прощены или упоминаются только с целью вызвать взрыв хохота.

Сюда я приглашал Буку накануне бракосочетания со Второй Мадам Панофски.

А Бука, живи он поныне, был бы сейчас семидесятидвухлетним стариком и до сих пор, наверное, бился бы над тем своим первым романом, который должен был удивить мир. Вот ведь что во мне самое скверное. Мстительность. Но уже годы истекли с тех пор, как я со дня на день ждал, когда же он позвонит в мою дверь — не завтра, так послезавтра. «А ты читал Лавкрафта[147]?» Давно прошли ночи, когда я вдруг рывком вскакивал в четыре утра, бросался за руль и по какому-то безумному наитию мчал к своему домику на озере. Распахивал входную дверь, кричал, звал Буку по имени, все втуне, а потом сидел на пристани и смотрел на воду, куда он канул.

— Я видела его единственный раз, на твоей свадьбе, — сказала однажды Мириам. — Ты меня прости, конечно, но он был жалок. И не надо на меня так смотреть.

— Да я — ничего.

— Я понимаю: мы уже сотню раз проехали все происшедшее в тот ваш последний день на озере. Но у меня все равно такое чувство, будто ты что-то недоговариваешь. Вы там не ссорились?

— Да нет. Конечно нет.

По прошествии стольких лет милый моему сердцу домик на озере километрах в ста с лишним от Монреаля уже не радует меня так, как прежде. Конечно, когда в шестидесятые вдоль реки Святого Лаврентия построили шестиполосное шоссе, время на дорогу у меня сократилось до часа, а было ведь хорошо если два. Однако, к сожалению, из-за этого же шоссе озеро стало местом, где можно жить, работая в городе, а потом и вовсе появились компьютерно грамотные ухари, устроившие себе рабочие места прямо в коттеджах. Теперь уже не надо, добираясь до дома по предательскому проселку, разбитому лесовозами, ползти на первой передаче, петляя между торчащими валунами и стараясь не угодить в глубокую колею. Тогда я ездил с риском оторвать глушитель, который все-таки царапался, бился, и его каждый год приходилось менять. Нет, мне не жаль поваленных деревьев, частенько преграждавших путь, а вот ненадежного, узенького деревянного мостика через речку Чокчерри все-таки жалко: больно уж нравилось мне смотреть с него, как несутся во время весеннего паводка ее угрожающе вспухшие воды. Давным-давно его сменил нормальный железобетонный мост. А лесовозную дорогу, расширенную в конце пятидесятых, теперь замостили и даже чистят зимой от снега. И политический прогресс не обошел нас стороной. Это прекрасное озеро, настоящая жемчужина, которую про себя я продолжаю называть озером Амхерст, в семидесятые было переименовано в Лакмаркет комиссией de toponymie[148], которая не покладая рук занимается очищением la belle province[149] от названий, оставленных ненавистными завоевателями. Когда-то воды двадцатитрехмильного озера бороздили лишь каноэ и парусные яхты, теперь же лето нам страшно портят полчища моторок и воднолыжников. Мало того: то и дело пролетают над головой самолеты с натовской базы в Платтсбурге — рев при этом стоит, аж стекла дребезжат. Бывает, прогундосит в небе межконтинентальный лайнер, заходящий на посадку в аэропорт «Мирабель», а еще у нас есть трое олигархов, которые по выходным прилетают на собственных маленьких гидропланах. А вот в прежние времена наши еще не тронутые воды самолет, помнится, потревожил лишь однажды. Наверное, пожарный бомбардировщик — их тогда только испытывали, году примерно в пятьдесят девятом. Ну да, конечно, кто же еще: проревел над озером, хапнул там черт знает сколько тонн воды, снова набрал высоту и понес эту воду, чтобы сбросить на какую-нибудь дальнюю гору. Подумать только, когда я впервые сюда приехал, на озере было всего пять коттеджей, считая с моим, а теперь — господи! — больше семидесяти. Надо же, забавно: я скоро стану местной достопримечательностью, этаким старым чудаком первопоселенцем, соседи начнут приглашать меня на свои дачи, чтобы я веселил их детишек рассказами о тех днях, когда пятнистая форель кишела кишмя, зато не было даже электричества и телефонов, а не то что, скажем, кабельного телевидения или спутниковых тарелок.

На свою Ясную Поляну я наткнулся случайно. Дело было в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году. Один приятель пригласил меня на выходные к себе на дачу, которая была на другом озере, но я не там свернул и оказался на дороге, проложенной для лесовозов. Дорога привела меня к домику, на вид брошенному, стоящему на высоком пригорке над озером, и вдруг оборвалась. Смотрю, к столбу покосившейся веранды приколочена табличка с надписью «Продается» и указанием, к кому обращаться. Дверь оказалась заперта, и окна заколочены досками, но одну доску мне удалось отодрать, и я влез внутрь, распугав там белок и полевых мышей. Хижину, как выяснилось, построил в тысяча девятьсот тридцать пятом году какой-то американец из Бостона, чтобы ездить сюда на рыбалку, и она уже десять лет как выставлена на продажу. Последнее обстоятельство меня не удивило, поскольку состояние хижины было кошмарным. Но она покорила меня с первого взгляда, и я приобрел ее вместе с окружающими десятью акрами[150] луга и леса, причем фантастически дешево — всего за какие-то десять тысяч долларов. Следующие четыре года я проводил там каждый летний выходной, питаясь бутербродами и обходясь керосиновой лампой; ночи коротал в спальном мешке, окружившись мышеловками, а днем ругался с неповоротливыми местными строителями, мало-помалу приводившими дом в состояние, пригодное для житья. На третий год установил бензиновый генератор, однако до того, чтобы сделать дом зимним и построить во дворе сараи и лодочный ангар, не доходили руки, пока я не женился на Мириам. И по сей день я содержу в порядке шалаш на дереве, где когда-то играли дети. Зачем? Ну, может быть, для внуков.

Вот, разволновался, принялся мерить шагами гостиную. Кто-то должен прийти в одиннадцать, будет брать у меня интервью, а вот кто — убей бог, не помню. И зачем тоже. Оставил сам себе записку-памятку, но она куда-то пропала. Вчера ехал на своем «вольво», собирался уже поворачивать к дому и вдруг растерялся — не знаю, как воткнуть третью передачу. Подрулил к тротуару, отдохнул, потом выжал сцепление и стал практиковаться в переключении передач.

Стоп. Поймал. Юная дама, которая ко мне придет, — это ведущая передачи «Кобёл с микрофоном» студенческого радио университета Макгилла. Между делом она работает над диссертацией о Кларе. Допрос на эту тему для меня не новость. Ко мне уже приходили или присылали письма феминистки со всего света — из Тель-Авива, Мельбурна, Кейптауна и — ну, того города в Германии, откуда Гитлер повел наступление на парламент. Да как же его — туда еще ездил британский премьер-министр с зонтиком. Обещал немедленный мир. Черт! Черт! Черт! Тот самый город, где у них бывает знаменитый пивной фестиваль. Пильзнер? Мольсон? Нет. Звучит как название народца в «Волшебнике из страны Оз». Или картины… ага: «Вопль» [«Крик». — Прим. Майкла Панофски.] этого… как его… Мунка. Мюнхен! Да какая разница, я хочу сказать только то, что почитательниц святой великомученицы Клары тьма-тьмущая, и всех их объединяют две вещи: во-первых, я для них воплощение гнусности, а во-вторых, они отказываются понимать, что Клара терпеть не могла других женщин, считая их своими соперницами по борьбе за мужское внимание, в котором она купа-а-а-лась.

Над каминной доской у меня и поныне висит один из Клариных чересчур многофигурных, болезненно-извращенных рисунков пером. Изображено на нем групповое изнасилование девственниц. Оргия. Разыгравшиеся гаргульи и гоблины. Радостно ржущий сатир в моем образе держит за волосы голую Клару. Она на коленях, а я пытаюсь всунуть ей в открытый рот, воспользовавшись моментом крика. Мне за это очаровательное видение предлагали аж двести пятьдесят тысяч долларов, но ничто не может заставить меня с ним расстаться. По мне, наверное, не скажешь, но на самом деле я сентиментальный старый болван.

Так что я приготовился к визиту феминацистки, как окрестил такого рода публику Раш Лимбо[151]. В носу, видимо, запонка, в сосках колечки и в каждой руке по кастету. Немецкая каска времен Второй мировой. Ботинки-говнодавы… Но нет, открываю дверь, стоит юная скромница, девочка-тростинка, темненькая, причем волосы не подстрижены под мальчика, а свободно лежат по плечам, да еще и мило улыбается, блестит бабушкиными очочками, вся такая изящная в платье от Лоры Эшли и туфлях-лодочках. Она сразу покорила меня тем, что восхитилась фотографиями звезд чечетки, развешанными у меня по стенам: Уилли Негритенок Ковен — создатель ритм-вальса; Козлоногий Бейтс, пойманный в полете; Братья Николас — честь и слава «Коттон-клаба»; Ральф Браун; молодые Джеймс, Джин и Фред Келли в костюмах гостиничной обслуги (фотография сделана в театре Никсона в Питтсбурге, год тысяча девятьсот двадцатый); и, конечно, великий Билл Боджанглз Робинсон, снятый в цилиндре, фраке и белом галстуке — фото что-нибудь года тридцать второго. Мисс Морган выставила магнитофончик, выложила пачку заготовленных вопросов, для разгона выступив с обычным «Как вы с Кларой познакомились?», «Чем она вас привлекла?» и так далее и так далее, и наконец пустила первую стрелу:

— Во всех источниках, которые я сумела отыскать, говорится, что вы, похоже, были безразличны к великим дарованиям Клары как поэта и художника и никак ее не поддерживали.

Мне было забавно, и я решил поддразнить мисс Морган.

— Позвольте вам напомнить о том, что сказала однажды в церкви Марика де Клерк, жена бывшего премьер-министра Южно-Африканской Республики: «Женщины незначительны. Наше дело обслуживать, лечить раны, дарить любовь…»

— А, так вы из этих, — потускнела она.

— «Если женщина вдохновляет мужчину на добро, — сказала мадам де Клерк, — он добр». Можно сказать — ну, хотя бы просто для затравки спора, — что Клара не выполнила это свое предназначение.

— А вы не выполнили свое по отношению к Кларе?

— Случившееся было неизбежно.

У Клары была боязнь пожара. «Это ведь пятый этаж, — скулила она. — У нас не будет никаких шансов!» Услышав неожиданный стук в дверь нашего номера, впадала в оцепенение, поэтому друзья приучились сперва объявлять о себе голосом: «Это Лео» или «Это Бу-ука! Страшный-ужа-асный! Кладите ценности в пакет и суйте под дверь!» Жирная пища вызывала у нее рвоту. Еще она страдала от бессонницы. Но если дать ей хорошенько хватануть винца — засыпала, что, впрочем, не было однозначно хорошо, потому что ей снились кошмары, от которых она просыпалась вся дрожа. Не доверяла незнакомцам, а друзей так и вовсе подозревала во всех смертных грехах. Все вызывало у нее аллергию — ракообразные, моллюски, яйца, шерсть животных, пыль и любой, кто не реагировал на ее присутствие. Месячные приносили головную боль, судороги, тошноту и приступы раздражения. То и дело надолго нападала экзема. В комнате под окном она держала заткнутый глиняный горшок, «кувшин Беллармини»[152], полный ее мочи и обрезков ногтей, — это чтобы отгонять злые чары. Пугалась кошек. Высоты страшилась ужасно. От грома ежилась и каменела. Боялась воды, змей, пауков и людей как таковых.

Читатель, я на ней женился!

Не потому что я в те дни был похотливым двадцатитрехлетним мальчишкой, а она такой уж пантерой в постели. Наш роман, какой ни на есть, постельными изысками не блистал. Клара, с ее маниакальным кокетством и скабрезным недержанием речи, со мной, во всяком случае, вела себя так же ханжески благонравно, как ее мать, о ненависти к которой она кричала на всех перекрестках; в том, что она клеветнически именовала «моими тридцатью секундами трения», она мне отказывала то и дело. Или стойко терпела. Или делала все от нее зависящее, чтобы убить всякую радость, какую мы могли выцедить из наших все более редких и никчемных соитий. Уж сколько лет прошло, а вспоминаются одни ее наставления.

— Нет, ты сначала вымой его горячей водой с мылом и, кстати, не вздумай в меня кончать!

Однажды она снизошла до того, чтобы сделать мне минет, и тут же ее вытошнило в раковину. Уничтоженный, я молча оделся, вышел вон и поплелся по quais[153] к площади Бастилии и обратно. По возвращении обнаружилось, что она собрала чемоданчик, сидит на кровати скрюченная и дрожит, вопреки многослойности шалей.

— Надо было мне уйти, не дожидаясь твоего прихода, — натужно проговорила она, — но мне нужны деньги, чтобы снять где-нибудь другую комнату.

Почему я не дал ей уйти, пока можно было сделать это безнаказанно? Зачем подхватил на руки, стал укачивать, успокаивать ее хныканье? Зачем раздел, уложил в постель и гладил по головке, пока она не сунула большой палец в рот и ее дыхание не стало ровным?

Весь остаток ночи я сидел рядом с кроватью, курил сигарету за сигаретой и читал тот роман про Голема в Праге — этого, ну, как его, он еще другом Кафки был[154], — а рано утром пошел на рынок и купил ей на завтрак апельсин, круассан и йогурт.

— Ты тот единственный мужчина, что для меня очистил апельсин, — сказала она, уже работая над первой строкой стихотворения, вошедшего теперь в великое множество антологий. — Ведь ты не выкинешь меня на помойку, правда же? — спросила она голосом маленькой девочки, которая подлизывается к мамочке.

— Нет.

— Ты по-прежнему любишь свою сумасшедшую Клару, правда же?

— Честно говоря, не знаю.

Почему в том моем тогдашнем опустошении я не дал ей сразу денег и не помог переехать в другую гостиницу?

Моя проблема в том, что я не способен проникать в суть вещей. Пусть от меня ускользают мотивации и побуждения других людей — это со мной давно уж, — но как можно не знать причины собственных поступков?

Потом несколько дней Клара была само покаяние — послушная, вроде бы даже любящая, даже в постели она всячески меня поощряла, и лишь напряженность, фригидность тела выдавала ее, говорила, что ее пыл наигран.

— Ах, как хорошо. Как чудесно, — повторяла она. — Как ты мне нужен там, внутри.

Хрена с два. А вот была ли нужна мне она, тут можно поспорить. Нельзя недооценивать того, как много в каждом из нас от заботливой мамки-няньки, даже если это такой вздорный, сварливый тип, как я. Заботясь о Кларе, я чувствовал себя человеком благородным. Доктором Барни Швейцером. Матерью Терезой Панофски.

Вот и сейчас — сижу с сигарой в зубах в два часа ночи за шведским бюро, за окном двадцатиградусный морозный Монреаль, и строчу, строчу, пытаясь наделить хоть каким-то смыслом мое невразумительное прошлое; нет, списать свои грехи на счет юности и наивности не выходит, зато перед мысленным взором как живые встают те мгновения жизни с Кларой, воспоминания о которых греют по сей день. Она была великой насмешницей, могла заставить меня хохотать над самим собой, а этот дар не следует недооценивать. Бывали у нас и моменты идиллически безмятежные, я их тоже очень любил. Лежал, например, на кровати в нашей крохотной гостиничной комнатенке и притворялся, будто читаю, а сам следил за Кларой, как она работает за столом. Нервная, дерганая Клара совершенно спокойна. Сосредоточенна. Увлечена. На лице ни следа так часто портившего ее смятения. Я был непомерно горд тем, как высоко ее рисунки и опубликованные стихи оценивали другие, более сведущие люди, нежели я. Предвкушал, как буду выступать ее хранителем, защитником. Как обеспечу ее всем необходимым для продолжения работы, освобожу от забот о сиюминутных проблемах. Отвезу домой в Америку и построю ей мастерскую где-нибудь за городом, с верхним светом и пожарной лестницей. Буду укрывать от грома, змей, кошачьей шерсти и злых чар. Буду греться в лучах ее славы — этакий преданный Леонард[155] с его вдохновенной Вирджинией. Однако в нашем случае мне придется быть настороже, а то как бы она, обезумев, не забежала вдруг в глубокую воду с карманами, полными тяжелых камней. Йоссель Пински (тот выживший узник концлагеря, что стал потом моим партнером) парочку раз встречался с Кларой и не разделял моего оптимизма.

— Всяких этих цирлих-манирлих в тебе не больше, чем во мне, — говорил он. — И зачем мучиться? Она мешугена[156]. Вали от нее, пока не поздно.

Но в том-то все и дело, что было поздно.

— Ну, ты, конечно, хочешь, чтобы я сделала аборт? — вдруг огорошила меня она.

— Постой, постой! Минутку! — всполошился я. — Дай подумать. «Господи, — только и вертелось при этом у меня в голове, — мне двадцать три года. Христос всемогущий!» Пойду пройдусь. Я ненадолго.

Пока меня не было, ее опять вырвало в раковину. Возвращаюсь, смотрю — спит. Разгар дня, три часа пополудни, а Клара, с ее вечной бессонницей, крепко спит. Прибрался получше и час еще ждал, когда она встанет с кровати.

— А, явился, — проговорила она. — Герой-любовник.

— Я могу поговорить с Йосселем. Он кого-нибудь найдет.

— А то и сам справится. Ковырнет крючком от вешалки. Только я-то уже решила рожать. С тобой, без тебя — не важно.

— Если ты собираешься заводить ребенка, то мне, видимо, следует на тебе жениться.

— Это ты так предложение мне сделал?

— Я озвучиваю это как вариант.

— Ой, спасибо вам, ваше ашкеназское[157] высочество! — Клара сделала реверанс, потом выскочила из комнаты и бросилась вниз по лестнице.

Бука был непреклонен:

— Что значит — это твоя обязанность?

— Ну а разве нет?

— Ты еще хуже спятил, чем она. Заставь ее сделать аборт!

В тот вечер я искал Клару повсюду и в конце концов нашел в «Куполь», где она сидела за столиком одна. Я наклонился и поцеловал ее в лоб.

— Я решил жениться на тебе, — сказал я.

— Ух ты ах ты. Мне даже не надо говорить «да» или «нет»?

— Если хочешь, можем проконсультироваться с твоей «Книгой И-дзин».

— Мои родители на свадьбу не приедут. Для них это унижение. Миссис Панофски. Словно жена какого-нибудь шубника. Или владельца мелочной лавки «Все по оптовым ценам».

Я снял для нас квартиру в пятом этаже на рю Нотр-Дам-де-Шамп, и мы расписались в mairie[158] шестого аррондисмана. На невесте была шляпка-«клош» (мягкий колпак, натянутый по самые глаза), дурацкая вуаль, черное шерстяное платье до щиколоток и белое боа из страусовых перьев. Когда ее спросили, берет ли она меня в законные мужья, в стельку пьяная Клара подмигнула распорядителю и говорит:

— У меня пирог в духовке. Куда денешься?

Шаферами при мне были Бука и Йоссель, принесли подарки. Бука подарил бутылку шампанского «дом периньон» и четыре унции гашиша, запрятанного в вязаные голубенькие пинетки; Йоссель — набор из шести простыней и банных полотенец из отеля «Георг V»; Лео — подписанный набросок и дюжину пеленок; Макайвер же принес номер журнала «Мерлин» с его первым напечатанным рассказом.

Во время свадебных приготовлений я наконец улучил момент, чтобы заглянуть Кларе в паспорт, и каково же было мое изумление, когда я обнаружил, что ее фамилия Чернофски.

— Можешь не волноваться, — успокоила меня она. — Ты заполучил себе настоящую шиксу голубых кровей. Дело в том, что, когда мне было девятнадцать, я с ним сбежала, и в Мексике мы поженились. Это мой учитель рисования. Чернофски. Наш брак длился всего три месяца, однако стоил мне всех моих денег. Отец лишил меня наследства.

После того как мы переехали в нашу квартиру, Клара стала все больше засиживаться по ночам — что-то царапала в тетрадках или сосредоточенно раздумывала над своими, будто навеянными кошмаром, рисунками пером. Потом спала до двух или трех часов дня, выскальзывала на улицу и где-то пропадала, а вечером подсаживалась к нам за столик в кафе «Мабийон» или «Селект» и вела себя как преступница.

— А между прочим, миссис Панофски, интересно, где вы были весь день?

— Не помню. Гуляла, наверное. — Потом, покопавшись в пышных юбках, она объявляла: — Вот, я тебе подарок принесла! — и вручала мне банку pâté de foie gras[159], пару носков или (однажды и такое было) дорогую серебряную зажигалку. — Если родится мальчик, — сказала она, — я назову его Ариэль.

— А что? Звучит естественно, — одобрил Бука. — Ариэль Панофски.

— А я бы назвал его Отелло, — сказал Лео с кривой ухмылкой.

— Да пошел ты, Лео, — отмахнулась от него Клара, и ее глаза вдруг загорелись мрачным огнем: ею овладел один из все более частых приступов необъяснимо дурного настроения. Она повернулась ко мне: — А может, если хорошо подумать, лучше Шейлок?

Как ни странно, когда Клару перестало по утрам тошнить, играть с нею в семейную пару оказалось очень даже занятно. Мы ходили по магазинам, обрастали кухонной утварью, купили детскую кроватку. Клара смастерила мобайл, чтобы над ней повесить, и нарисовала на стенах детской кроликов, белочек и сов. Я конечно же занимался готовкой. Спагетти болоньезе — лапша, откинутая на дуршлаг. Салат из рубленой куриной печенки. И мое главное достижение, мое pifce de resistance — обвалянные в сухарях телячьи отбивные с картофельными латкес под яблочным соусом. К нам часто приходили на обед Бука, Лео с какой-нибудь из своих девчонок и Йоссель, а однажды даже Терри Макайвер, а вот Седрика, который не явился на наше бракосочетание, Клара у себя в доме терпеть отказалась.

— Почему? — спросил я.

— Какая разница. Просто не хочу его здесь видеть.

Йосселя она тоже не очень-то привечала.

— У него плохая аура. И я ему не нравлюсь. И я не хочу знать, что вы там с ним вдвоем затеваете.

И вот однажды я усадил ее на диван, подал стакан вина и говорю:

— Я должен съездить в Канаду.

— Что-о?

— Всего-то недели на три. Ну, максимум на месяц. Йоссель каждую неделю будет приносить тебе деньги.

— Ты не вернешься.

— Клара, не заводись.

— Но почему в Канаду?

— Мы с Йосселем организуем совместный бизнес по экспорту туда сыров.

— Ты шутишь! Торговать сырами. Позорище! Клара, ты, кажется, была в Париже замужем? Да. За писателем или за художником? Нет, за пархатым торговцем сырами.

— Клара, это деньги.

— Но это ж ведь подумать только! Я тут одна с ума сойду. Я хочу, чтобы ты поставил мне засов на дверь. А что, если пожар?

— А что, если землетрясение?

— Слушай, а может, у тебя с этими сырами так здорово пойдет, что ты и меня в Канаду выпишешь, и мы вступим в гольф-клуб, если они не перевелись еще там, и будем приглашать людей играть в бридж. Или в маджонг. А ни в какие такие блядские общества женщин при синагоге я вступать не стану и обрезание Ариэлю делать не будут. Я не позволю.

Мне удалось зарегистрировать в Монреале компанию, я открыл офис и нанял старого школьного приятеля Арни Розенбаума, чтобы он вел в нем дела, — и все это за три недели лихорадочной беготни. И Клара потихоньку привыкла, даже с удовольствием предвкушала очередной мой отъезд — а я летал в Монреаль каждые полтора месяца, — лишь бы я вернулся, нагруженный банками с арахисовым маслом, букетами цветов и по меньшей мере двумя дюжинами пакетиков изюма в шоколаде. Как раз во время этих моих отлучек она по большей части и написала, и проиллюстрировала рисунками пером свою книгу «Стихи мегеры», которая выходит нынче уже двадцать восьмым изданием. В нее включено стихотворение, посвященное «Барнабусу П.». Сие трогательное излияние начинается словами:

Он шкуру спускал для меня с апельсина, а чаще с меня,

Калибанович,

мой надзиратель[160].

Я был в Монреале, вовсю там, что называется, крутился, Клара ходила на седьмом месяце, и тут вдруг как-то ранним утром мне в отель «Маунт Роял» позвонил Бука.

— Думаю, тебе стоит взять трубку, — сказала Абигейл, жена моего старого школьного дружка, которого я определил управляющим в наш монреальский офис.

— Слушаю.

На проводе оказался Бука.

— Давай по-быстрому, бери билет и первым самолетом дуй в Париж.

Приземлившись — черт, да как же тогда аэропорт назывался? Ведь он не был еще имени де Голля. [Аэропорт Шарля де Голля никогда ни под каким другим названием не существовал. Имеется в виду, вероятно, Ле Бурже. — Прим. Майкла Панофски.] Н-да… так вот, стало быть, приземлившись на следующий день в семь утра, я кинулся прямо в Американский госпиталь.

— Я пришел повидать миссис Панофски.

— А вы ей кто — родственник?

— Я ей муж.

Молоденькая медсестричка, полистав блокнотик, глянула на меня с внезапным интересом.

— Доктор Мэллори хотел бы с вами сперва переговорить, — сказала регистраторша.

Мне он сразу не понравился, этот доктор Мэллори, осанистый мужчина с бахромкой седых волос вокруг лысины — от него веяло невероятным самомнением, такие пациента в упор не видят, если сложность случая не достойна его великого врачебного таланта. Он пригласил меня присесть и сообщил, что ребенок родился мертвым, однако миссис Панофски, здоровая молодая женщина, несомненно сможет родить еще. Игриво улыбаясь, он добавил:

— Я конечно же говорю вам это в предположении, что вы и есть отец ребенка.

Он замолк, видимо ожидая официального подтверждения.

— Ну да, я.

— В таком случае, — проговорил доктор Мэллори, щелкнув цветными подтяжками и явно наслаждаясь эффектом заранее заготовленного выпада, — вы должны быть альбиносом.

С бьющимся сердцем вникая в эту новость, я окинул доктора Мэллори самым, как мне хотелось надеяться, угрожающим взглядом.

— Ладно, я с вами еще свяжусь.

Клару я нашел в палате для родивших, где лежали еще семь женщин, некоторые уже нянчили новорожденных. Она, должно быть, потеряла много крови. Была бледна как мел.

— Каждые четыре часа, — сказала она, — мне к грудям прикладывают присоски и сцеживают молоко, будто я дойная корова. Ты виделся с доктором Мэллори?

— Да.

— Он мне все: «Ну вы народ!.. Ну народ!..» И сует чуть ли не в нос, сует бедное сморщенное тельце, как будто оно из помойного бака выскочило и на него набросилось.

— Он обещал, что я смогу забрать тебя домой завтра утром, — сказал я, сам удивившись тому, как спокойно звучит мой голос. — Приду пораньше.

— Я не хитрила с тобой. Клянусь, Барни. Я была уверена, что ребенок твой.

— Как же это, черт возьми, ты могла быть в этом уверена?

— Это было всего один раз, и мы оба были в стельку.

— Клара, нас тут, похоже, очень внимательно слушают. Так я зайду, значит, завтра утром.

— Меня здесь уже не будет.

У себя в кабинете доктора Мэллори не оказалось. Зато на столе лежали два билета первого класса на самолет до Венеции и клочок бумаги с подтверждением, что ему зарезервирована комната в отеле «Палаццо Гритти». Я записал номер комнаты, кинулся на ближайший почтамт и заказал разговор с отелем «Палаццо Гритти».

— Это говорит доктор Винсент Мэллори. Я хочу отменить заказ номера с завтрашнего вечера.

Последовала пауза: клерк рылся в бумажках.

— Совсем отменить? Все пять дней?

— Да.

— В таком случае боюсь, что вы теряете задаток, сэр.

— Да пошел ты, дешевый мелкий мафиозо! Нашел чем удивить, — сказал я и повесил трубку.

«Бука, мой вдохновитель, мог мной гордиться. Наш главный мастер злых розыгрышей выделывал с людьми штуки куда худшего свойства», — подумал я и отправился куда глаза глядят. В ярости. Я был готов убить кого угодно. В конце концов оказался, бог знает как, в кафе на улице Скриб, где заказал двойной «джонни уокер», на ценнике заявленный как «уакёр». Прикуривая одну сигарету от другой, я с удивлением заметил в дальнем углу зала Терри Макайвера, угнездившегося за столиком с женщиной в возрасте, разодетой и непомерно накрашенной. На мой непосвященный взгляд, его «стройная и, в общем, не дурная собой» Элоиза представляла собой коренастую бабищу с отечным лицом, на котором явственно проступали усики. Поймав мой взгляд и не меньше моего изумившись, Терри снял со своего колена ее перегруженную перстнями руку, что-то ей прошептал и вразвалочку пошел к моему столу.

— Это занудная тетка Мари-Клер, — сказал он со вздохом.

— Да ну? Я бы сказал, влюбленная тетка Мари-Клер.

— Знаешь, она сейчас в таком состоянии, — зашептал он. — Ее пекинеса сегодня утром задавила машина. Представь. А у тебя-то чего такой жуткий вид? Что случилось?

— Да все сразу, но я бы сейчас предпочел в это не вдаваться. Ты что, неужто поябываешь эту старую кошелку?

— Черт, тише ты, — зашипел он. — Она понимает по-английски. Это тетка Мари-Клер.

— О'кей. Ладно. А теперь вали-ка на хрен, Макайвер.

Он ушел, но не раньше, чем сам отвесил мне прощальную плюху.

— На будущее, — сказал он, — я буду тебе весьма признателен, если ты перестанешь за мной следить.

Макайвер с этой своей «теткой Мари-Клер» выскочили из кафе, даже не допив того, что у них было в бокалах, и уехали, но не в «остине-хейли», а в довольно-таки потрепанном «форде-эскорте». [ «Форд-эскорт» начали выпускать в Англии только в январе 1968 года. — Прим. Майкла Панофски.] Лжец, лжец, лжец этот Макайвер!

Я заказал еще один двойной «джонни уакёр», а потом отправился на поиски Седрика. Нашел в его любимом кафе, где собирались тусовщики из «Пэрис ревью» и куда часто приходил Ричард Райт[161], — это было кафе «Турнон» в конце улицы Турнон.

— Седрик, чувак, дружище, мне надо с тобой поговорить, — сказал я и под локоток, под локоток принялся выталкивать его из зала.

— Да можно же и здесь поговорить, — уперся он, высвобождая руку, и указал мне на свободный столик в углу.

— Позволь я куплю тебе выпить, — сказал я.

Он заказал vin rouge[162], а я — порцию виски.

— Ты знаешь, — начал я, — много лет назад мне папа сказал однажды, мол, самое худшее, что с человеком может случиться, это если он потеряет ребенка. Что на это скажешь, чувак?

— Ты что-то хочешь мне сообщить? Тогда давай, чувак, рожай уже.

— Да. Это верно. Очень в тему. Но я боюсь, что новость-то хреновая, Седрик. Ты сегодня потерял сына. То есть — как бы это… посредством моей жены. А я пришел сюда выразить тебе мои соболезнования.

— Ий-ёт-т-т-т.

— Ага.

— Я-то и понятия не имел!

— Вот и я тоже.

— А что, если он и не мой?

— Вот это уже занятный поворот.

— Хрен-ново-то как, а, Барни?

— А мне каково?

— А ничего, если и я кое-чего спрошу?

— Валяй.

— На кой черт ты вообще на Кларе женился?

— Потому что она забеременела, и я посчитал это своим долгом перед моим будущим ребенком. Теперь моя очередь спрашивать.

— Давай.

— Ты что, трахал ее всю дорогу? И до того, и после?.. Я к тому, что мы все-таки были женатой парой.

— А она что говорит?

— Я сейчас тебя спрашиваю.

— Ий-ёт-т-т-т.

— А я думал, ты мне друг.

— Да при чем тут это!

И вдруг я, как бы со стороны, услышал собственные слова:

— Понимаешь, здесь для меня граница. Заводить шашни с женой друга… Я бы никогда не смог.

Он заказал еще выпить; на этот раз по моему настоянию мы чокнулись.

— Событие как-никак, — сказал я. — Не правда ли?

— И что ты теперь с Кларой будешь делать?

— А слабо забрать ее у меня, а, па-по-чка?

— Нэнси, пожалуй, не одобрит. Трое в постели. Н-нет, не мой стиль. Но все равно, спасибо тебе за щедрость.

— Да что уж там — я ведь от души.

— Вот это-то и греет.

— На самом деле я думаю, такое предложение с моей стороны — ох как расизмом отдает!

— Ха, Барни, чувачок, ты же не будешь связываться со злобным ниггером вроде меня. Я ведь могу и бритовкой чикнуть.

— Это мне не пришло в голову. Давай-ка лучше выпьем еще.

Когда patronne[163] принесла нам очередную порцию, я, пошатнувшись, встал, поднял бокал.

— За миссис Панофски, — сказал я. — С благодарностью за удовольствие, которое она доставила нам обоим.

— Ты сядь, а то упадешь.

— И то верно.

Тут меня вдруг затрясло. Пытаясь проглотить булыжник, застрявший в горле, я сказал:

— Ты знаешь, Седрик, честно говоря, я понятия не имею, что теперь делать. Может, мне следует тебя ударить?

— Да черт подери, Барни, очень неприятно говорить тебе это, но я же был у нее не один!

— Да ну?

— А ты и этого не знал?

— Нет.

— Она же на всех кидается.

— Да уж прямо на всех! На меня не кидается.

— Давай знаешь что? Закажем по паре чашек кофе, а потом можешь дать мне по морде, если тебе от этого станет легче.

— Хочу еще виски.

— О'кей. Теперь послушай старого дядюшку Римуса[164]. Тебе всего двадцать три года, а она законченная психопатка. Беги от нее подальше. Разведись с ней.

— Видел бы ты ее. Кровопотеря страшная. Жуткий вид.

— А у тебя что — лучше?

— Боюсь, как бы она чего с собой не сделала.

— О, Клара куда более крепкий орешек, чем ты думаешь.

— Слушай, а кто ей… это ты спину ей так расцарапал?

— Чего?

— Значит, кто-то другой.

— Все, ладно, хватит. Finito. Дай ей неделю оклематься, а потом пусть валит.

— Седрик, — пробормотал я, внезапно вспотев, — что-то все кружится. Я блевану сейчас. Сведи меня в сортир. Быстрей.