"Афганцы." - читать интересную книгу автора (Рыбаков. Владимир Мечиславович)

III

Безветренная жара конца афганского лета все мощнее пекла афганцев мертвых и «афганцев» живых. У старшего лейтенанта Борисова Владимира Владимировича кружилась голова, слабость сосала душу, будто приучала ее к равнодушию. Страх, тот скачущий страх, исчез, чтобы, как знал Борисов, больше не вернуться. «Мой страх отныне будет иным». По совету Куманькова они отвязали с мулов два легких тюка, оттащили их подальше от трупов и сели на них. Подразделение старшего лейтенанта продолжало спуск, труднее всего было нести тела погибших — носильщики, часто меняясь, старались не побить их о камни.

— Хотите косяк?

Борисов махнул рукой:

— Хочу, но не возьму. Решил так. Ты не соблазняй.

— Все равно ведь, рано или поздно начнете. Здесь водка не помогает.

Куманьков пожал плечами, закурил. Протянув белый пластмассовый бидон с водой Борисову, сказал серьезно:

— Умойтесь, а то глядеть на вас страшно, воды у них еще много.

Борисов послушно умылся, послушно поправил на себе обмундирование, причесался. Куманьков посмотрел на него с одобрением:

— Ты, старшой, прости, но самого молодого, юнца, я специально тебе оставил. Во-первых, ты сам пошел, никто тебя не просил, а, во-вторых, чего грех на душу брать, когда можно другому передать. Но даже дело не в этом — одним грехом больше или меньше. Лучше начать с самого трудного, вот что я подумал. Только теперь ты получил настоящее боевое крещение, теперь, не на рассвете. Теперь ты почти «афганец».

Борисов посмотрел на него холодно:

— Я это понял и на тебя не в обиде. Все равно нужно было мне через это пройти. Да и прав твой сержант — афганцу этому молодому только легче стало от моих пуль. Но я хочу с тобой о другом поговорить. Ты человек интеллигентный и сам должен понимать, что пропаганда, будто мы империалисты, до добра довести не может. Мы можем провести двадцать удачных операций, но если при этом наверху узнают, что в моем подразделении слушают «голоса» и сравнивают эту войну с завоеванием Кавказа, Бухары и считают командующего Сороковой армией вторым Скобелевым, — ничего, кроме неприятностей, а возможно, и трибунала, мы не заработаем. Идеологический саботаж остается в армии идеологическим саботажем, перестройка или не перестройка, гласность у них там в Москве или не гласность. Так скажи мне честно, что ты обо всем этом думаешь, а если знаешь, то — что же делать?

Куманьков (анаша-гашиш уже успокаивала его кровь, замедляла движения) лениво, но выразительно посмотрел на горы, на трупы, на все еще спускающихся по тропе живых друзей, несущих друзей мертвых, словно говоря: ну какая может быть тут идеологическая диверсия, что за глупый разговор. Взгляд старшего лейтенанта не изменился, продолжал быть требовательно-беспокойным. Страх перед политикой остался в нем после событий последних суток едва ли не самым сильным. Куманьков скривил лицо. Плохо произносил он слова, шепелявил, проглатывал последние слога так, что Борисову приходилось наклоняться к нему, переспрашивать. Внешне получалось: учитель поучает незадачливого ученика.

— Зря беспокоишься, старшой. Начальство про все это знает, тем более что этой, назовем ее так, болезнью — больны и многие офицеры. И я даже думаю, что эта, как ты ее называешь, идеологическая диверсия выгодна высокому начальству. Посуди сам. Едут люди либо выполнять интернациональный долг, защищать афганцев от американцев, китайцев, пакистанцев, либо защищать наши южные рубежи, либо всё вместе. Через некоторое время некоторым, тем, кто любит думать или иначе не может жить, становится ясно, что нет и не было в Афганистане ни американцев, ни китайцев, ни пакистанцев, что никого мы не опередили своим вторжением и своей войной, что «если бы мы не вошли, то вошли бы американцы» — такая же туфта, как и все остальное. Американцы не только не собирались входить, но даже и мало помогали афганцам до последнего времени, и чтобы это понять, не обязательно американское радио слушать, достаточно послушать стариков, которые сами слушали стариков, когда были салагами (и так далее до начала войны). А если американцы не собирались входить, то и не было никакой опасности для нашей границы. Так для чего, спрашивается, мы тут подыхаем и убиваем афганцев? Чтобы Наджиб-улла-улла нашу икру жрал да пшеничную водку пил? Нет уж, за это я воевать не буду, никто не будет, если, конечно, задаст себе этот вопрос. А в нашем деле времени свободно подумать предостаточно. Так что же было делать? Откажешься выполнить приказ — поставят к стенке. Плохо будешь воевать — тебя же афганцы и кончат. Сбежать? Вон граница рядом. Пробовали. Бежали на Запад. Будто Пакистан — Запад! Бежали по разным причинам. Чего ты меня все время перебиваешь, переспрашиваешь? Хочешь, старшой, слушать, так слушай, а то мне ведь и говорить не очень охота. Ладно. Так я о чем… Одни бежали, потому что их обманули, не на ту войну послали. Другие ждали трибунала. Третьи боялись войны и предпочли ей плен в Пакистане. Четвертые хотели свободы. Пятые — разбогатеть. А скольким удалось попасть на Запад? Единицам. Остальные попали к афганцам и погибли. Так что и побежать не побежишь. Выход только один — воевать, другого нет и не дано. А раз воюешь, то и путную причину войне нужно подобрать. Вот и выдумали продолжение нашей русской империалистической политики. Что делает Сороковая армия? Продолжает расширять империю! К теплым морям рвемся — говорят о нас американцы. Чепуха это все, но правды не знаю. Ну, чего мы сюда влезли? Сторонков говорит, что знает, но предпочитает ахинею нести насчет продолжения дела русских царей. Начальство понимает, что боеспособность армии зависит во многом от удачной легенды, ну, от кое-чего еще, о чем не говорят, одной безысходности маловато, но это уже другая песня. И ты ее, старшой, скоро будешь петь. А мне, скажу я тебе, не хватает веры в Афганистан как второй Кавказ. У меня горе от ума, потому и страдаю больше других. А ты страдать не будешь. У тебя от этой войны сплошная выгода будет, не беспокойся… Вон, наши подходят.

Первым шел с искаженным болью лицом сержант Сторонков и, подойдя к Куманькову, с трудом хлопнул его по плечу:

— Молодец, поэт. И чего тебе так не везет, ума не приложу, короткую соломинку все время вытаскиваешь. Зато живой еще. И даже не попятнали, вон как меня. Тяжелая у нас работа, ничего не скажешь… Эй, ребят положите подальше, в сторонке. Хорошо, что я достал целлофановые мешки. Доставал, о себе думал. Они даже большими оказались. Как у тебя, поэт, было стихотворение про наш саван? Саваном нам будет белый орел афганский, не гроб сосновый, для героев известных — будет гроб цинковый… что-то в этом роде. Но о мешках для удобрений, говорят, даже для мусора ты тогда не думал. Чего молчишь? Сколько косяков уже успел? Два? Три? Хватит. Это приказ. Я все понимаю, я каждый раз все понимаю, но это приказ.

Борисов сидел молча рядом, не шевелясь. К нему быстро возвращались силы, а с ними и уверенность. «Мне не в чем себя упрекнуть. Я в первом же бою делал все, что делали они, опытные. Я даже сделал больше — пошел добровольцем. Нужно, чтобы об этом узнали не от меня… от Бодрюка. А Сторонков похож, точно похож сейчас на мартышку полковника. Даже не смотрит на меня, сволочь. Он еще извинится. Вот, поворачивается ко мне. Если еще раз оскорбит, то я… что я?»

— Ну, товарищ старший лейтенант, с боевым крещением вас. Люди говорят, что с вами можно сработаться, я тоже так думаю.

Подошедший Бодрюк широко улыбнулся и сильно закивал головой.

— Это точно. Вы вели пулеметный огонь что надо, а после по своему почину спустились, вызывая огонь на себя, на разведку в долину.

Сторонков желчно улыбнулся, то ли засмеялся, то ли закашлялся:

— Ладно, ладно. Тебе, Леха, только волю дай, так ты без мыла… Чего руками разводишь, да я не против, пожалуйста.

Сторонков бросил быстрый выразительный взгляд на старшего лейтенанта и, как бы продолжая разговор, сказал скороговоркой:

— Леха, ты распорядись, пусть начнут работу, я громко говорить не могу, в рану отдает. Так что давай, а я тут с лейтенантом останусь.

Бодрюк поколебался, ему явно не хотелось принимать командование над обеими группами, он бы предпочел, чтобы последнюю операцию, вероятно, по сбору трофеев, провел Сторонков. Борисову это показалось странным, но за последние сутки столько необычного произошло, что он отказался думать о возможной причине безынициативности инициативного Бодрюка, принявшего хмуро решение и заоравшего:

— Все ко мне! Все устали, знаю, всем трудно, знаю, но надо сделать последнюю работу. Может, ничего и не найдем, но — надо. Не для себя только пашем. Думаю, афганцы не успели нам гостинцев оставить, но нужно быть все равно начеку.

Ворча и матерясь, солдаты начали оттаскивать тюки подальше, потрошить их. Все афганские трупы были обысканы и найденное на них сложено на расстеленной на земле тряпице. Раздался крик:

— Есть! Касса есть!

Борисов видел: металлический ларец был осторожно вскрыт и его содержимое вытряхнуто на тряпку. Только после этой работы повеселевшие солдаты начали оттаскивать в кучу трофейное оружие, боеприпасы. Бумаги, найденные на афганском командире, Бодрюк отдал Борисову, тупо наблюдавшему за происходящим. Затем мешки с продовольствием, ящики с медикаментами, тюки с одеждой, еще какие-то коробки были брошены в кучу, чем-то политы, похоже маслом, чем-то посыпаны, похоже порохом… раздался выстрел из ракетницы и заполыхал костер, воняя и треща, выдыхая черный дым. И только глядя на огонь, неестественный в этой немыслимой жаре, Борисов понял, что произошло. Он повернул голову к сидящему рядом с ним на тюке Сторонкову и встретил внимательный, настороженно-холодный взгляд сержанта. Вот откуда у них американские ботинки, американские соки, таблетки, «пакистанки», «драгуновки», «бесшумки», транзистор, водка. Они — мародеры! В Союзе за пять помидор с колхозного поля солдата могут под трибунал отдать, в любом случае десяти суток губы ему не миновать, а они тут трупы обворовывают, кольца с рук сдирают…

Лицо старшего лейтенанта исказилось, задрожавшая рука потянулась вдруг к кобуре… Сторонков спокойно ткнул своей «бесшумкой» старшего лейтенанта в плечо:

— Подожди. Поговорим. Ты же живой. Ну и поговорим. Леха! Иди сюда! И Бодрюк с тобой поговорит. Или покивает головой. Спокойно, спокойно. Убери руку! Ну?! Вот дурень.

Борисов не узнал своего голоса, и никогда еще в жизни не чувствовал себя таким благородным:

— Ты у меня, сука, еще поплатишься. Под трибунал пойдешь, а после него тебя, гада, к стенке поставят. Я о чем-то догадывался, не зря ты о деньгах, о том, что все можно купить, лепетал. Меня не купишь! Мразь ты, армию позоришь, страну позоришь!

Он крикнул подходящему Бодрюку:

— Ну, а ты что скажешь, говно хохляцкое?!

Не задумываясь, Бодрюк ответил:

— Сам ты говно кацапское. Ишь ты, звездочки у него, подумаешь. Я с ним по-хорошему, а он?

— Мародер! Трупы обираешь? Вместе с дружком под трибунал пойдешь!

Бодрюк мгновенно успокоился, протянул:

— А-а-а-а, вот оно что. А ты, Слав, чего ему не объяснил, не пояснил?

— А сам ты не можешь? У меня плечо болит.

— У тебя лучше получается.

Лежащий рядом с тюками Пименов грустно сказал:

— Будет вам лаяться, ребята. Мы же сегодня троих потеряли. Зачем же так?

Бодрюк наклонился к нему:

— Володь, нужно тебе чего? Соку хочешь? Больно тебе? Еще тебе иглу дать?

— Не больно мне. Сок дай. И помолчи. Пусть Славка лейтенанту скажет. А то надоело. Кричите, кричите.

Печальный Пименов закрыл глаза. Борисов, все еще задыхающийся от бешенства, не нашел ничего другого, как кивнуть головой. Бодрюк сел на землю и приготовился слушать. Подошли остальные — они гримасами и вопросительными взглядами пытались узнать, в чем дело. Маленький, сухой, нервный Сторонков выглядел странно-внушительно. Он усмехнулся:

— Мы, значит, мародеры, позор армии, позор страны? Разберемся. Нас посылают в горы с АК на глупую смерть. Это чей позор? Нам не дают нужного обмундирования, достаточного количества витаминов, нужной боевой техники — и этим обрекают на смерть. Это чей позор? Наш или армии, страны? Погибают наши товарищи по оружию, да, выспренно изъясняюсь, высокопарно, но разве они не наши товарищи по оружию? Погибают они, часто кормильцы матерей, их опора. И что же? Матерям нашим запрещали годами говорить, где и как мы погибли, и выдавали копейки за нашу смерть. Теперь разрешили говорить — под занавес, но продолжают выдавать за сына жалкие гроши. Это чей позор? Не армии? Не страны? А наши раненые? Подыхают дома без ухода, без денег, без жилплощали, без уважения. Нам теперь говорят: вы герои, вам квартира вне очереди, поступление в институт вне конкурса, отпуска вам будут летом. И — x…! Забыть о нас хотят, об этой войне. Газеты нас теперь прославляют, а на деле мы все равно есть и будем отверженные. Так что же, нужно нам было спокойно подыхать тут или после дембеля дома? Нет! Старики нашего полка несколько лет назад создали Братство. Правильно они сделали или нет?

Люди вокруг Сторонкова рявкнули:

— Правильно!

— Конечно, правильно. Если правительство о нас не заботится, то мы сами должны о себе позаботиться, о наших друзьях, о матерях погибших, о раненых. Правильно?

— Правильно!

— Деньги на кооперативные квартиры, на дома, на пенсии нашим матерям — потому что матери наших погибших товарищей — наши матери, разве не так?

— Правильно!

— …Нашим раненым, нашим инвалидам, нашим подыхающим от ран на родине, нам самим, наконец. Мы что же, должны вернуться голыми, а дома наши награды за бутылку отдавать? Мы имеем право после войны жить по-человечески. Правильно я говорю?

— Правильно!

Борисов отметил, что Бодрюк рявкает «правильно» с тем же фанатизмом, с той же восторженностью, что и другие. Борисов боролся с собой, но вынужден был признать, что слова Сторонкова смущают его.

Сержант Сторонков выдержал в полной тишине паузу:

— У нашего Братства справедливые законы. Мы не суки из нашей армии, торгующие оружием, из которого после по нам же стреляют афганцы. Мы не торгуем, как некоторые, планом, опиумом, героином, отравляющим людей, — мы сами, вернувшись домой, будем пить только водку. Правильно?

— Правильно!

— Мы не тыловые вши, продающие матрацы, на которых мы должны спать, мясо, которое мы должны есть, горючее, без которого мы гибнем. Мы берем только у врага и только у врага брать и будем. Таковы законы Братства. Не мы их выдумали, но мы с ними согласны. Правильно я говорю?

— Правильно!

— Так и не в чем нас обвинять. А кто это делает — тоже враг. Только вот что я должен еще сказать: наш командир только прибыл, всего несколько дней вообще в Афганистане, все ему ново, непонятно. И я честно скажу свое мнение: он хороший парень. Я за ним понаблюдал. Он глупо поступил: пошел с Артуром, подставил голову под пулю, хотя его об этом никто не просил. Мы посмеялись над ним, но, вспомните, смеялись мы над ним добродушно. А часто мы смеемся над офицерами добродушно? То-то. Много среди офицеров хороших ребят, но что делать, такая уж сволочная у них профессия… В общем, лейтенант показал себя покамест только с хорошей стороны, за исключением вот этого компота недавнего, но мы ему все пояснили, и я уверен, что в самом скором будущем мы все станем его друзьями. Алексей, что скажешь?

Бодрюк улыбнулся широким ртом, повел широкими плечами:

— Что скажу? Скажу, что ты правильно говорил, без нашего Братства нам никак нельзя. Но я уверен, товарищ старший лейтенант понимает, что Братство нам не мешает выполнять наш интернациональный долг и быть политически грамотными. Пусть он знает, что мы его не подведем. Правильно я говорю?

Группа Сторонкова промолчала, группа Бодрюка дружно ответила Бодрюку, как раньше отвечала Сторонкову:

— Правильно!

И все взгляды устремились на уныло опущенную голову сидящего на тюке старшего лейтенанта Борисова, мысли которого старались поладить с чувствами и найти наиболее удобный выход из положения. «Я не ощущаю к ним никакой злобы. Зря я вспылил. Они по-своему правы, правительство действительно мало что делает для армии, а для солдат, воюющих в этом аду, и подавно. Мародерство, как ни верти, конечно, гадость и мерзость, но этих людей просто поставили в тупик. Да и идти против целого коллектива в таком деле — настоящее самоубийство. В конце концов главное — что они воюют и воюют хорошо, даже отлично, а все остальное… Это и вдалбливал мне в башку полковник».

Борисов поднял голову:

— Вот что, ребята: погорячился я, вы уж простите. Многое для меня здесь пока непонятно. Но я хороший ученик, а вы — учителя. Все будет в порядке, главное — чтоб комар носа… Договорились?

Радостный гул был ему ответом. Отец Анатолий заявил:

— Я благословляю тебя, командир. Ты верующий?

— Нет.

— Все равно благословляю. А теперь приглашаю всех желающих, верующих, неверующих, агностиков, даже атеистов пойти к ребятам и вместе со мной помолиться о них, выслушать мою молитву.

Около старшего лейтенанта остались Сторонков и Бодрюк. Борисов сразу спросил:

— Хорошо, а как вы… приобретенное прячете? И как перебрасываете в Союз, ведь в Термезе шмонают, говорят, зверски? Если поднакроют, нам всем не избежать трибунала…

Бодрюк зычно загоготал:

— Знаем! Жадность фраера губит. Либо он посредникам слишком мало дает, либо не обеспечивает достаточно эту, как ее, Слава? Да, круговую поруку. На нас работают разные люди, есть и полковники. Получают они много, иногда до двадцати процентов, хотя риск и пяти не стоит. Наши ребята, дембеля в Союзе приходят к нашим посредникам в гости, на каждого у нас заведено дело — не хуже, чем в разведке. За предательство, обман — смерть. Если случайно возьмут, посредник нас не выдаст, он свою выгоду знает: семья бедствовать не будет. Каждого из нас ждет неплохая куча денег, отдельно идут пенсии матерям погибших, раненым, инвалидам из нашего Братства. Мы своих в беде не оставляем, многим уже куплены кооперативные квартиры, кто в селе — дома. Мы иногда камушков да золота можем за раз набрать на сотни тысяч. На нас всякая сволочь здесь и в Союзе наживается, жиреет, но тут ничего не поделаешь. Хочешь, лейтенант, можешь и ты вступить в Братство на равных правах. От всей души предлагаем…

— Спасибо, ребята, но я подожду. Видно будет. Мне еще нужно пообвыкнуть, пообтесаться. А теперь пойдем послушаем отца Анатолия. Надо же помянуть ребят. Ну и жара здесь, братцы, я вам доложу… неужели все лето так?

— Чем ближе к Пакистану, тем душнее. А в Афганистане ветерок дует, нам просто нынче не повезло.

Пошли.

Долговязый отец Анатолий говорил, показывая всем свой большой нательный крест:

— …Эту мою молитву, которую вы только что слушали, слушал и Бог. Он нас жалеет. Пожалеет он и наших ребят, лежащих вот здесь в мешках. Он знает, не по нашей воле воюем, убиваем людей и погибаем, знает, будь наша воля, — сидели бы мы дома, пили б пиво в предбаннике. Поэтому Он и обеспечил ребятам чистую бессмертную душу, а, следовательно, и рай. Грехи наши — подневольные, но это не значит, что мы должны о них забывать или списывать их полностью, или не замечать — они все же наши и принадлежат нам. О них надо думать, нужно их чувствовать совестью и душой, но не слишком, иначе потеряем лишний шанс вернуться домой. Ребята погибли в бою не по своей ошибке, вели себя правильно, кроме Пименова… разбросался, вот и ранили. Я к тому говорю, что никому из нас совесть и душа не должны мешать открыть огонь, когда этого требует обстановка. Главное, самое главное, сделать так, чтобы сохранить наибольшие шансы дотянуть целыми до дембеля. Господь знает, что мы в полном окружении — впереди афганцы, позади трибунал. Аминь. Может, лейтенанту хочется что-нибудь сказать, ведь он впервые прощается вместе с нами с нашими товарищами?

Сторонков сказал:

— Прости, лейтенант. Отец Анатолий, разреши людям надеть головной убор. Тангры, пойди к Коле, скучает небось. Прости, лейтенант, что перебил, но, сам знаешь, солнце тут, как и все, впрочем, остальное — не прощает.

Борисов ответил с искренним волнением:

— Да, конечно. Но, ребята, мне сказать нечего, кроме того, что мы друзья. Только я офицер и член партии… и неверующий. Так уж… Так что, в общем…

Богров воскликнул:

— Да что ты, лейтенант, верующих среди нас почти нету. Просто с отцом Анатолием и с его Богом как-то легче, только и всего. Так что не страдай. Все в порядке.

Борис Тангрыкулиев из Кара-Богаз-Гола отстранил друга рукой:

— Ты убитый, за себя говори. Убитым себя объявил, а говорит, что Бога нет. Есть Бог, есть Аллах, а ты, Колька, сам от себя бежишь. Пусть отец Анатолий скажет. Я сам слышал, как Богров молился, когда нас три дня обстреливали эрэсами, там Пашка Воронцов и Сашка Волковинский остались. Бог есть, это так же верно, как то, что у БТРа два движка или что Пименова ранили из «Энфильда».

Бодрюк вдруг посуровел:

— Сержант Сторонков, я тебя прошу в присутствии моих людей не разрешать своим вести религиозную пропаганду. Понял?

Сторонков взвился:

— Сержант Бодрюк, иди знаешь куда?

— Что?!

— А то. Не учи — ученый.

Отец Анатолий закричал:

— Хватит, ребята, только что наших отпевали, ссора не к лицу. Давайте лучше покурим и споем что-нибудь нашенское. Давай «Пусть кругом», заводи.

Слушая, Борисов поймал себя на том, что расслабленно улыбается. За два дня как двадцать лет прожил.

Пусть вокруг одно глумленье, Клевета и гнет. Нас, корниловцев, презренье Черни не убьет. Вперед на бой, вперед на бой, На бой, кровавый бой. Загремит колоколами Древняя Москва, И войдут в неё рядами Русские войска. Вперед на бой, вперед на бой, На бой, кровавый бой. Русь поймет, кто ей изменник, В чем ее недуг. И что в Быхове не пленник, Был, а верный друг. Вперед на бой, вперед на бой, На бой, кровавый бой. За Россию и свободу, Если в бой зовут, То корниловцы и в воду, И в огонь пойдут. Вперед на бой, вперед на бой, На бой, кровавый бой.

«Песня как будто из тьмы веков, а — живая, нет в ней штампа. Корнилов, Корнилов? Диктатором, что ли, хотел стать? Надо почитать о нем что-нибудь». Мысли Борисова прыгали. Знал ведь, знал полковник, к кому посылал, все знал, сука хитрая. Ну, я на него не в обиде. Все ведь пока обошлось.

Борисов широко улыбнулся:

— А теперь всем отдыхать. Скоро вертолеты.