"Афганцы." - читать интересную книгу автора (Рыбаков. Владимир Мечиславович)IIВ вертолете было привычно тесно. Борисов устроился так, чтобы дать телу максимально расслабиться. Когда он подошел к группе, ожидавшей у МИ-8 погрузки, кто-то, не разобравшись в темноте, хлопнул его по плечу: — Вместо Земляного послали копыта откидывать? Откуда взялся? Салага? Чугунок? Курева набрал? Чего не отвечаешь? Или уже в отключке? Говорившего оттянули, прошипели на ухо об ошибке. — Простите, товарищ старший лейтенант, обознался. А то знаете, некоторые для спокойствия перед вылетом по три-четыре косяка шабят, а анаша афганская она черная, сильнее не бывает. Одни цепенеют от нее, другие без воды жить не могут, тырят ее у всех, а страшнее этого в нашем деле ничего не бывает. Тут один поиграл, говорят, в Гастелло: взорвал «пчелку», людей и себя. А все потому, что не хотели ребята его подвести под монастырь, видели, что он в отключке, а все равно пустили… Так что я решил проверить… Еще на пороге офицерской столовой молчавший весь ужин капитан Зарулов, коллега-десантник с тремя орденами, шепнул ему: — Будь осторожен, лейтенант. Солдаты наши совсем озверели. Бойся их больше, чем духов. Вот тебе мой совет. Действительно, пока Борисов готовился к операции, получал харчи, комбинезон, оружие, боеприпасы, ИП, прорву таблеток, он везде ощущал на себе взгляды, начиненные какой-то сосредоточенной злобой. «Или мне так кажется? Ведь они меня не знают, я им ничего еще не успел сделать плохого». Пока перекуривали, отойдя от вертолетов, Борисова обступила группа. Мусульманский месяц слабо освещал лица, придавая им трупную бледность. Здоровенный старший сержант, судя по легкому акценту прибалт, горячо заговорил, играя машинально десантным ножом: — Таищ старлейтенант, вы только что из страны… — Откуда ты это знаешь? — Видно. Вы еще не «афганец». Скажите, что, действительно нас скоро выведут? Действительно войне конец, а нам дембель будет? Когда домой? Да говорите вы, сейчас ведь позовут! Борисов услышал в голосе не только требование, но и угрозу. Он ответил полуоткровенно: — Не знаю, ребята. Всякие слухи бродят. Я же не начальство. Раздались тяжелые вздохи: — Все так говорят. Может, нас завтра домой отправят, а что, запросто, а нынче что же, все еще бродить за цинковым бушлатом, что ли? Пусть черножопые друг друга режут, нам этот Афганистан до фени… Борисов почти закричал, постарался не услышать услышанного, но не смог, безотказно сработало вложенное в него стремление пресечь, уничтожить в зародыше, не допустить… — Кто, кто это сказал? Оставить разговорчики! В группе ядовито хихикнули, и наступило тяжкое молчание. Старший лейтенант большим усилием воли заставил себя добавить: — Я вас понимаю, ребята, но поймите, как мне, офицеру, на такое отвечать? Старший сержант поднял руку: — А и правда, что вы к нему прицепились? Человек только приехал, наших порядков не знает. Давайте не будем, он молодой, а мы молодых любим. Раздался хохот, искренний, но не дружелюбный. Борисов проклял себя за несдержанность, глупость. «Это тебе не казарма, не учения, не караульное помещение. Тут надо круговую оборону держать. Если уже даже свои десантники такие разговоры ведут, то что же остальные думают? Нагадили, ух как нагадили эти сволочи со слухами о выводе войск. Они там в Москве умничают, а пулю в спину мне получать, что ли? Да, прав полковник, прав капитан, нужно быть предельно осторожным». Из тьмы одного из вертолетов вынырнул на свет месяца грузный капитан. Он подошел вразвалочку к курящим: — Перекур закончен. По «пчелкам». У нас сегодня один «шмель». Все проверить. Если найду что лишнее в РД, лично бить буду, духам ничего не достанется. Он остановил Борисова, подождал, пока группа не раскололась на две, не пошла колонной по два к вертолетам: — На медном руднике 13 наших штатских духи зарезали. Два поста афганских ублюдков там есть — пропустили. Кишлак рядом — не донесли. Афганцев, союзничков наших милых, приказано не трогать, хотя дураку ясно, что они были подкуплены. Их, недоразвитых, надо стрелять. А мне приказали кишлак почистить. Тьфу, никак не привыкну. А тебя, лейтенант, по дороге выкинем. Как услышишь, что «пчелка» пошла на снижение, как увидишь, что ковбои начали клоунов пускать, — готовься к сигналу. Все ясно? Вопросов нет? Вперед и ни пуха. — К черту. Латаный-перелатаный вертолет дрожал всем своим дряхлым существом, натужно кашлял, болезненно почихивал в безвоздушном пространстве — так казалось Борисову — несся в безобразном шуме к огромному черному бездонному колодцу. Автомат, пистолет, гранаты, нож были смехотворно нищей защитой. В семье только тетя Оля, младшая сестра матери, была верующей, и Борисов любил добродушно над нею смеяться. Теперь он с теплотой вспомнил ее любовь к нему, ее доброту; она не может ему помочь, потому что Бога нет, но мысль о ее молитве к Нему, дабы Он спас племянника, принесла Борисову единственную тихую радость. Он вспомнил: его в трехлетнем возрасте тайно крестили — тетя Оля настаивала, матери вообще нравилось все таинственное, а отец долго не сопротивлялся, хотя за это по головке не погладили бы, особенно по партийной линии, мог запросто угодить в черный список. Но, как отец рассказывал после, сам комполка своих тайно крестил, так что одного из друзей, да к тому же одного из лучших офицеров части он как-нибудь бы защитил. Отец всегда стоял горой за соблюдение обычаев, а крещение как-никак наш древний обычай, старая народная привычка, да и превосходнейший повод покутить от души — раз речь идет как раз о спасении души. Эта шутка всегда вызывала отцовский хохот, а у тети Оли добрую, чуть грустную улыбку. Вой, кашлянье и чиханье вертолета быстро стали привычными и превратились в особую тишину, в которой собственные мысли кажутся чужими, отдаленными. Чувство беспомощности перестало вызывать злобу, а лишь легкую жалость к себе. «Эх, Света, Света». Он вдруг понял, что никогда на ней не женится. Да, невыйдет она замуж ни за старшего лейтенанта, ни за капитана, ни за майора Борисова. Не достаточно он выгоден для нее, а она жертвовать ничем не привыкла…Света с ее московской мордашкой, акающей московской скороговоркой была холодна. «Белорыбица». Она давала только тогда, когда считала нужным, расчетливо. Никаких порывов. И ей вечно не хватало денег, хотя деньги она одновременно и презирала. А в любви была скупа, заставляла ждать и ждать, в постели бывало отворачивалась без всякого повода, бормотала «спать хочу» и, не обращая внимания на его жадные руки, действительно засыпала за минуту, дышала ровно, словно младенец, а он до середины ночи смотрел в потолок, тихо бесился. Вместо счастья — нытье в груди. Нет, если меня ранят — не хочу ее в госпитале, если убьют — не хочу ее на похоронах… Но меня не убьют и даже не ранят, правда, Борисов? Правда, правда. МИ-8 пошел на снижение, и в желудке старшего лейтенанта образовалась четкая пустота, а нервы придали телу скрытую пружинность и силу. Вот он, сигнал! Бго похлопали по плечам, спине. Кто-то пожелал ему локтем в ребра удачи. Яркие вспышки разнеслись от вертолета. «Клоуны». Вертолет застыл, прожектор осветил лунный пейзаж. Вертолет переместился. «Чего он себя выдает? Ну да, если были бы здесь душманы и был у них «Стингер», то они все равно видели бы нас как днем. Но их нет, правда ведь, Борисов, ведь правда? Правда, правда». Он все-таки поспешил и ободрал себе руки. Вертолет, быстро спустив Борисова, посветил напоследок и умчался в своем безобразном будящем все живое шуме. Старший лейтенант Борисов стоял на плосковатой вершине небольшого холма в двадцати километрах от пакистанской границы. Ему нужно было спуститься по правому склону, пройти несколько километров до трех скал, обойти их, найти удобное место для круговой обороны и ждать ребят. Как ему сказали, шансов при этом наткнуться на врага меньше, чем сломать ногу, тем более, что к нормальному весу военного барахла прибавили пятнадцать литров драгоценной воды. Он знал, что с каждой сотней метров каждый килограмм будет наливаться весом, станет сначала для восьмидесяти пяти килограммов Борисова чертыханием, затем проклятием, наконец, адовым мучением… Он долго осматривал местность в ночной бинокль и, поблагодарив месяц, постепенно перемещающийся, бледнея, к невидимому горизонту, пустился в путь — подумав все же, что было б славно, чтобы в эту секунду или в следующую, или ту, что после придет, афганский снайпер не благодарил тот же чудесный и проклятый месяц. Время от времени Борисов останавливался, дольше, чем это было необходимо, глядел на компас, водил ночным биноклем, отыскивал новый ориентир. Мыслей не было, только отрывки воспоминаний, как бы прорывавшихся сквозь усилия тела сосредоточиться на своем существовании, мелькали вспышками: отец дарит ружье; он целуется с совсем позабытой Таней из 9 «Б»; он медленно тянет водку из стакана, на дне которого лейтенантские звездочки; он отказывается запивать водку чехословацким пивом… Только перед самым рассветом он обогнул три остроконечных скальных зубца… Кенгуру побежали, старший лейтенант. Борисов судорожно вскинул автомат. «А если это духи? А если душманы хотят взять меня живым? Они уничтожили мою группу, пытками заставили пленных… Чушь какая! А что, что делать? Ах да, пароль! Надо быстрее его сказать, а то как бы не убили. Запросто ведь могут». — Они дерутся. Они дерутся! — Дуло-то, дуло к земле опусти, а то как бы греха не вышло. Борисов медленно, чувствуя, как вместе с облегчением на него наваливается страшная усталость, опустил предохранитель, медленно повесил автомат на шею и так же медленно поднес к глазам ночной бинокль: из-за разбросанных вокруг него по склону глыб вышло не меньше пяти человеческих фигур с гигантскими глазами и с чем-то вроде пик в руках. Это не могли быть люди из его группы! Но это не могли быть и душманы! Он заставил себя не ухватиться за автомат. «Я сдурел, они ведь знают пароль, назвали меня старшим лейтенантом на чистом русском языке. Но почему у них такие глаза?» Борисов резко выпустил из рук бинокль. Тот ударился об автомат. И Борисов проклял себя за шум-звяканье. В разжижающейся уже темноте руки стали пожимать его руку, здороваться. — Присядем, командир. Позавтракаем, пообедаем и поужинаем. Аш-два-о не потерял, командир? Мы сутки уже не пивши, двое не евши. Вот она служба. Спасибо за воду. Сядем, сядем. Каждому по сто грамм. Нас тут пять, старший лейтенант. Трое бродят вокруг, а вторая группа ждет на выходе из ущелья. Так что отдохнете часок, подкрепитесь, и в путь-дорогу. До западни нашей, мышеловочки, ходу минут двести. Хотя, простите, товарищ старший лейтенант, командир ведь вы. Забылся я, забылся. Борисов поморщился: — Ладно, давайте не будем. Не вижу я вас, а вы-ражение морд угадываю. Помогите мне, а я вам. И без меня, сами знаете, две группы будет, две группы есть. Это ты, Сторонков, со мной говорил? — Тебя Бодрюк слушает? — А он и не должен. — Вот именно. Кумекаешь, к чему я веду? — А чего кумекать, все ясно. Страх, уходя, впрыснул в ноги слабость. Борисов обрадовался передышке. Утро словно забросило свет из-за гор им на голову. Еще в темноте Борисов понял: глазищи, как у упырей, были очками ночного видения. «А я как дурак с биноклем спотыкаюсь. Они у них либо американские, либо японские… Откуда они их взяли? И батарейки к ним? Откуда?» Но увиденное им при свете утра едва не заставило его взвыть от яростного возмущения и ахнуть от неподдельного изумления. Все пятеро были в странных куртках. У каждого за поясом было по пистолету, у троих — с навинченным глушителем! Старший лейтенант Борисов поперхнулся. У старшего сержанта Сторонкова был заткнут за пояс на спине новейший пистолет для разведки со встроенным глушителем! Больше того — каждый держал в руке «драгуновку»! «Ничему не удивляйся, ничему не удивляйся. Легко сказать. Не подразделение, а действительно банда какая-то! И откуда, откуда у них такое оружие? А автоматы свои куда они дели? А оделись, оделись, как этот самый, о котором писали, как его… Рамбо! Что у нас, армия или бардак бесконечный? Все уставы — к черту! Так ведь никакая армия не выдержит, рассыпется, это ж табор, табор цыганский… Спокойно, возьми себя в руки. Да, нервы, нервы и еще раз нервы. Хорошо, что полковник меня предупредил. Он все-таки человек. Да, возьми себя в руки, а то не видать тебе дома, не духи, а эти бандиты тебя прикончат». Борисов хмуро, но спокойно спросил ласково попивающего воду Сторонкова: — А обувь такая откуда? Уставы, ребята, они все же уставы. Как вы думаете? Сторонков жмурился от удовольствия, причмокивал, словно жевал водяные капли. Это был маленького роста парнишка. Худенький, но по уверенным движениям, упругости шага, плотным мышцам шеи в нем угадывалась немалая сила и выносливость. Он мог бы казаться жилистым шестнадцатилетним парнем, если бы не морщинки на лице, не иронически-мудрое выражение глаз. Он словно все время повторял: «Над кем смеешься?» И тут же отвечал: «Над собою и мной, конечно». — Ботинки американские, командир. Американский спецназ, говорят, в них на задание ходит. В наших говнодавах по этим камням ногу вывихнуть легче легкого. Но давай, командир, поедим. У нас колбасный фарш, галеты, сгущенка. Да, забыл, вы знакомьтесь с личным составом. Мы все — последние из могикан. Это Коля Глушков. Из Кишинева. Отлично стреляет. На последних стрельбах наш приз завоевал, «три палки» называется. — Что это? — Как бы вам объяснить? У нас устраиваются стрельбы каждые две недели, хотя в принципе стрелять нужно каждый день, не терять привычки… но не всегда удается. Так вот, победителю предоставляется на общий счет, как бы вам сказать, ну… блядь что ли. Хотя что, блядь и есть. Одни рублями берут, другие чеками, третьи только афгани признают… А это Володька Пименов. Он из-под Фрунзе. Он дурной, свой колхоз любит, но мы его уже почти перевоспитали. Не курит, в этом ему повезло. Говорить не любит, тоже повезло. А этот, узкоглазый туркмен, который чавкает, хорошим манерам никак не обучим, — Борис Тангры, он вообще-то Тангрыкулиев, но кто ж такую фамилию может произнести, в особенности здесь. Он откуда-то оттуда, не могу запомнить его дыру… — Кара-Богаз-Гол. Покрасивее твоего Ленинграда. — Не Ленинграда, а — Питера. Сразу видно, что сельскохозяйственный техникум кончил. Борис, кстати, наш переводчик. Всякие «дрышь» да «бача» мы все знаем, но когда человека нужно допросить со всей серьезностью, тогда Борис работает. А это Артур Куманьков, самый сложный из нас — стихи пишет. Радист, а говорит так, что родная мать не поймет. Бурчит так, что артприкрытие всегда по нам и приходится. Шучу, конечно, хотя и не такое бывало. Артур из Питера, как и я. Ему перед вертушкой не повезло — проиграл контрольный. Или выигрыл. Это — с какой стороны подойти. — Какой? — Контрольный выстрел. Вы что, командир, не слышали разве? В каждого поверженного врага нужно дать контрольный выстрел, обычно сюда, за ухо нужно палить. Но можно я просто в голову. Афганцы мужики крепкие, цепкие — в нем пять дырок, а он себе лежит и ждет, пока к нему не подойдешь, не отвернешься, чтобы дать тебе последний выстрел, прежде чем предстать перед Аллахом. Так лучше — тут начальство правильно понимает — дать контрольный, чтобы только он, а не вы вдвоем предстали перед Аллахом, а то ведь у него куда больше шансов попасть в рай, чем у меня или тебя. Да и контрольный — он в сущности добрый: ну чего человеку мучиться? Здесь, да еще в такую жару, рана в голову, грудь, живот — почти всегда означает цинковыи бушлат. Да вы ешьте, ешьте, раз вода есть. Без витаминов десантнику хана: кожные язвы, фурункулез, авитаминоз понижают зрение, замедляют реакцию на опасность. Борисов чувствовал: скалы вокруг быстро накалялись в безветрии. Только что выпитая вода потом залила ему лицо. Он решительным жестом оторвал от губ флягу и под одобрительным взглядом солдат подвесил ее себе на ремень. Одна фраза Сторонкова его потревожила, она была произнесена странным тоном. Что же это была за фраза? Что-то важное? Ах, да! — Почему у духа больше шансов попасть в рай, чем тебя? Сторонков рассмеялся без всякой доброты: Потому что афганец верит в Аллаха и дерется за свою ватан, а мы в Аллаха не верим и деремся, чтоб отобрать у него ватан. — Что такое ватан? — Родина. Борисов вновь ощутил себя в опаснейшем окружении, в таком, когда не знаешь — где свои, где чужие, хуже: когда не знаешь — кто свои, кто чужие. По холодной улыбке Сторонкова он понял: сержант прочел его мысли, знает его опасения, разгадал страх. Это вызов, нельзя на него отвечать… Поев, Сторонков с наслаждением закурил, как будто с неменьшим удовольствием слушая молчание старшего лейтенанта. А вот и остальные идут. Вокруг, значит, тихо. Вон тот большой впереди, это пулеметчик Пашка Сергиюк, наш хохол из Ивано-Франковска. Его уже три раза афганцы приголубили, но так легко, все навылет в мякоть, что и отпуска не получил. Второй, это Колька Богров из Норильска. Он объявил себя убитым, так что, как он думает, убить его второй раз невозможно. Когда дембельнется, тогда и воскреснет. А третий — наш «священник» отец Анатолий, в миру Куроть, держите с ним ухо востро — он русский националист. Я не знаю, что это такое, но, наверное, нечто опасное. Отец Анатолий точнее всех и дальше всех кидает гранаты, жилистый и ловкий донельзя. Борисов смутился, побоялся насмешки, но все-таки спросил: — Он что, действительно, подпольный священник? Или это его кличка? — Ни то, ни другое. Он единственный верующий в нашем хозяйстве. Отец Анатолий каждому добыл по нательному кресту, вот, посмотрите. А так как он заботится о наших душах, то как же ему не быть священником. В русской армии до революции в каждой части было минимум по священнику. Только после их уничтожили и заменили комиссарами. Разве не так? Беда только, что отец Анатолий молитв наизусть не знает, вот и придумывает всякую ахинею, но для души такая ахинея лучше, чем ничего, не правда ли, товарищ старший лейтенант? «Это провокация. Они ждут, выдержу я или нет. Не выйдет! Как все-таки жарко, никогда не думал, что на земле может быть так жарко, лучи солнца отражаются от скал, марево вокруг какое-то. Ах да, нужно что-то ответить», — вспомнил Борисов. — Не знаю. Скажи, группа Бодрюка, она тоже такая… своеобразная? — Конечно! Я же вам сказал, мы все последние из могикан и полные психи. А как же иначе. Ну вот, все в сборе, можно и трогаться, с вашего разрешения, конечно. Кто не поел не попил, пусть подкрепляется на ходу. — Пошли. Только последний вопрос: о себе, сержант, ты так ничего и не сказал. — Забыл, забыл. Из Питера я. Мама есть, папа есть, дедушки есть, бабушки есть. На истфаке учился, историю любил, но меня она никак полюбить не хотела, вот и выгнала в армию. Теперь, как видите, сам, своими руками историю страны родной делаю. Пошли. В путь-дорожку. Борисов резко встал: — Пошли! Соблюдать тишину! Он знал, что говорит глупость, но он был обязан взять группу в руки, подчеркнуть свое присутствие как командира. Вес его поклажи уменьшился наполовину, и старший лейтенант был благодарен окружающим его людям за заботу, хотя одновременно знал: не о нем заботятся, о том, чтобы без задержки донести груз до ущелья. Если б нужно было выбрать между грузом и мною… Двое ушли вперед, двое остались прикрывать. Минуты тянулись долго, время тучным чертенком садилось на плечи, кололо мышцы, наливало чугуном ноги, сжимало грудь, вливало в горло огонь, ослепляло… Борисов, опытный альпинист и скороход, был вначале, несмотря на усталость от первого перехода, уверен в себе и даже мечтал, дав группе свой темп ходьбы, показать всем этим старикам, где раки зимуют. Но довольно скоро он стал замечать в себе острые признаки усталости, в то время как у других, кажется, ничего подобного не было. Люди шли не торопясь, молча, упруго-лениво. Наконец, когда Борисов уже перестал мечтать и думал только, хватит ли ему воли не осрамиться перед подчиненными, Сторонков поднял руку: привал. Борисов заметил слегка удивленные взгляды и ощутил жгучую благодарность к Сторонкову. «Он не захотел меня опозорить, хотя выгода ему в этом явная, смешать меня с говном. Да, чего там, он знает, что до самого дембеля командовать группой все равно будет на деле он, а не я…» Место для привала было выбрано удачно — с трех сторон нависали скалы, четвертая уходила ровным склоном вдаль. Двое из непообедавших ушли за скалы, остальные отошли подальше в тень под скалу. Старший лейтенант облизнул горячей слюной сухие губы, рука потянулась к фляге и остановилась на полпути: никто не пил, никто не курил. Все, кроме Сторонкова, легли, расслабились, задремали. Борисов сел в сторонке, подумал и решил все-таки всех удивить: закурил. Сторонков порылся в РД и воскликнул с досадой: — Так и знал, одни лимонки дали, сволочи. Я им говорил: «пяток» дайте, «пяток». Я что, даже за гранаты буду им платить, что ли? Нате вам, дождетесь! — Что такое? — А то, старший лейтенант, что они вам одних лимонок понасовали, а у лимонок, как вы знаете, большой радиус поражения. Для нашей засады они в общем-то подходят, но для гор они — дрянь, как и РГ-42, ее рубчатая стальная лента дает слишком много осколков, и набиты они как попало. Один осколок летит на несколько метров, а другой — прямо в хозяина. Мне нужны наступательные, РГД-5, радиус поражения небольшой и осколки в принципе равномерно летят. Ладно, я им скажу! Хорошо, что ныне мы в засаде. Борисов пересел поближе к сержанту: — Слушай, раз ты завел разговор об этих делах… Где ваше личное оружие? Почему у вас всех «драгуновки»? И эти пистолеты откуда, в особенности твой? Я тебе скажу честно: не знаю, как отнестись ко всему этому… У нас ведь все-таки армия, а для вас будто уставы не писаны. Мне трудно понять. Сторонков пытливо посмотрел на командира, в глазах его запрыгали искорки, тонкие губы скривились, то ли от тайного смеха, то ли от рождающейся злобы. Он провел рукой по лицу, возвратил ему спокойствие. Заговорил тихим, почти елейным голосом: — Если жить по уставам в этих горах — нас всех бы давно в живых не было. Сколько ребят из-за них полегло — никто не считал и никто никогда не подсчитает. Мы нынче в засаде. Нам нужна высокая дальность прицельного огня. У АК-74, дерьма этого, его нет. Мой «дракон» все живое прицельно пронижет на полкилометра. Мой оптический прицел, он же прицел ночного видения, не хуже любого американского или японского. Видите этот патрон — он калибра 7,62, это старый патрон трехлинейки с увеличенным зарядом пороха. И чтобы я ради устава поменял мой «дракон» на вшивую швейную машинку? Никогда! Вы сами увидите, если, конечно, повезет. На войне половина успеха зависит от умения и оружия, другая половина — от боевого счастья. Ж с детства люблю оружие — не потому, что оно дает власть над жизнью, а потому что, если его любить и холить, оно вернее верной собаки. Оружие накормит и от беды спасет, другому беду посылая. Я, как видишь, лейтенант, ростом не вышел, в детстве во дворе нашем меня часто обижали, били, бутылки сдавать все время посылали, унижали. Любовь к оружию спасла. И что жив еще, что, Бог даст, дембельнусь на своих двоих — ему во многом буду обязан… Я тебе все десять патронов обоймы вгоню в гвоздь на все сто, не то что в голову храброму афганцу. Так что не оскорбляй моего «дракона» знай, каждый свой «дракон», свою «драгуновочку», «драгунку» любит и в обиду ее не даст. Смотри на ребят: каждый гладит свою, заглядывает ей в глаза, чистит, ухаживает… Если что, мне говорите, я постараюсь понять, это входит в мою работу. С другими поосторожнее будьте, могут не понять-с и рассердиться, хоть они рядовые, а вы — старший лейтенант. Борисов был, конечно же, знаком с винтовкой Драгунова, знал ее как отличную снайперскую винтовку, но слушая рассказ о ней как о живой, как о любимой женщине, увидел в себе ущербность человека, вдруг обнаружившего скудость своего внутреннего мира, который он раньше считал не хуже любого другого. Он, профессиональный военный, увидел впервые, как мистика, явная, плотная, окружила оружие, и мистика эта исходила от тщедушного паренька, производящего вместе с тем впечатление очень сильного человека, от бывшего студента-историка, ставшего волей войны частью ее самой. Неужели он любит войну, сам того не понимая? — Хорошо. Учту. Но все-таки скажи: где же ваши АК? Как бы неприятностей не было. Мне ЧП, сам понимаешь, ни к чему. Сержант рассмеялся только ртом, в глазах его продолжали скакать искорки спокойной полумечтательности-полубезумия: — Не бойся. Все давно предусмотрено. Они будут в вертолете. За деньги любую услугу любой окажет, все дело в цене. Банально, но факт. Все привезут, все, что по вашему уставу положено. Вернемся на базу — хоть фотографируй героев-интернационалистов! Сержант произнес последнее слово с таким презрением, что у старшего лейтенанта мурашки по спине побежали. «Я их не понимаю, а ведь это опасно. И вредно для дела, для работы. Я должен их понять и как можно быстрее». Он еще думал о психологии, о том самом ключике, лежащем в мозгу каждого офицера и открывающем дверь в волевые центры солдата, как в ноздри его заполз неповторимый сладко-кислый и резко-мягкий запах гашиша-анаши. Борисов обернулся: двое, он никак не мог вспомнить их фамилии… один из них был украинец, другой из Кара-Богаз-Гола… глубоко вдыхали, держа выпяченные губы в сантиметре от сигарет, судорожно запрещали гашишному дыму подняться из горла — лица уродливо дрожали, чтобы затем застыть на мгновение в менее уродском покое. Борисов со страхом вспомнил слова того парня перед посадкой в вертолет. Что же это? Только этого мне не хватало! Он схватил за руку Сторонкова: — Шабят?! Как ты это позволяешь? На задании! Ты что, соображаешь, что делаешь? Сержант спокойно отодвинулся: — Соображаю. У нас на работе разрешается два косяка в сутки. Черная анаша крепкая, два косяка дают легкий приход, прибавляют сил, позволяют забыть о воде, усталости, страхе, а рефлексы остаются, в общем, нормальными. Не водку же нам с собой тащить — тяжело, дорого, вредно. Главное, следить, чтобы ребята не превышали норму, не перевыполняли план по плану. Чего? Давали же на фронте двести граммов, чтобы человеку было легче подыхать… Что это на вас лица нет, товарищ старший лейтенант? Вы на войне. Думаете, во время завоевания Кавказа наши анашу не шабили? Еще как! И не нужно быть историком, чтобы это понимать. Это теперь с трудом, но все же можно водки достать — ее везут в цистернах, вертолетами, самолетами, в танках. Начальство находит с неохотою только десятую часть, потому что многие наверху знают: клин клином вышибают. Пусть лучше водку глушат, чем сначала анашу, а после героин шабить. И они правы, если дело касается тыла. Мы — другое дело. Как и те, которые воевали на Кавказе, да не два года, а десять-двадцать лет, — тоже были другое дело. Борисову нечего было ответить, хотя он знал: этот сержант не может быть прав. Нормально нужно было бы их всех под трибунал, но кто тогда воевать будет?.. Прав, прав полковник, а всё к этой особой его правоте привыкнуть не могу. И причем тут Кавказ? И он растерянно спросил: — Да, действительно, причем тут Кавказ? Сторонков театрально помахал руками: — А чем вам тут не Кавказ? Горы, горцы, мусульмане и кацапы всякие, с ними воюющие… Подошедший к ним Сергиюк хохотнул: — Не слушайте его, таищ лейтенант, он всех нас замучил своей историей. Подождите, он вам и про Александра Македонского этого расскажет. Не обращайте внимания. Скажи лучше, Витя, сколько нам поспать еще осталось? — Минут десять. А так как ты меня, хохляндия, позоришь перед лейтенантом да историей пренебрегаешь, не понимая, что без прошлого нет будущего, то я тебе приказываю, тебе и твоей сухой наркоманской глотке, спеть перед маршем нашу родную. Давай! Он, товарищ лейтенант, хорошо поет. Давай, запевай, а вы все идите сюда и слушайте да подпевайте. Заводи, заводи нашу, афганскую. Первую. Борисову еще в части во Фрунзе друзья дали послушать песни, официальные, полуофициальные и неофициальные 40-й «афганской» армии. Он прослушалих с восторгом, в них была угрюмая простота солдата, тоска по дому и любви, которую побеждает чувство долга без прикрас. И возможность погибнуть присутствовала в песнях без надрыва. Там в Союзе Борисов слышал в «афганских» песнях спокойное знание неизбежной победы над врагом в сочетании с мыслью, что, мол, платить за победу мы привыкли, какой бы ни была цена. Один капитан…как же его фамилия?., сказал после выпитой бутылки водки, что «афганские» эти песни такие же солдатские, как он — папа римский, но Борисов ему не поверил. И теперь не верил, слишком они были настоящие. Ныне, в горах, идя на задание, возможно, на смерть, на подвиг, старший лейтенант приготовился, расчувствовавшись, услышать одну из них из уст бойца… мог ли он себе это представить тогда, в волнении наклонившись к магнитофону? Отголоски войны с песнями шли прямо в его душу, алчущую и карьеры, и настоящей власти, и славы для себя и родины. Сергиюк подмигнул и запел приятным баритоном: Борисов слышал — все подпевали нескладно, но песня набирала все большую силу, хотя все пели вполголоса. Услышать подобное не только в Афганистане, но и в Союзе было невообразимо, непредставимо… Солдаты поют здесь, в Афганистане, белогвардейские песни! Пока группа готовилась к маршу, Сторонков, которому вновь явно понравилось изумление старшего лейтенанта и его молчание, спросил: — Слышали уже эту песню? — Нет. Где я служил, часто пели старые, дореволюционные, в основном казацкие песни. Но такую — никогда. — Это «Дроздовский марш». Славный был генерал, а? Его тоже надо реабилитировать. А мелодию узнали? — Конечно. «По долинам и по взгорьям». — Да, но раньше, намного раньше, это был «Марш амурских стрелков». В девятнадцатом веке. Нет ничего нового под луной. Пошли, что ли. Теперь до самой засады нашей без перекуров будем топать, а в засаде, сами понимаете, не покуришь. — Да, пошли. Только скажи, пожалуйста, ведь вы группу Бодрюка оставили одну, чтобы меня встретить. А если душманы в наше отсутствие из ущелья выйдут, тогда что? Сержант усмехнулся: — Тогда Бодрюк один разбогатеет, но это вряд ли. Через долину афганцы днем не пойдут. По долине от ущелья до ущелья им шагать километров пять-шесть, не меньше — днем слишком опасно. Обычно они в таких случаях идут перед рассветом, хотя, конечно, иногда, зная, что мы знаем, решаются идти на прорыв и днем, но — редко. Так что у нас все шансы увидеть Бодрюка под балдой — он героином балуется, но тоже в меру. «Разбогатеет? А, он имеет в виду — получить еще одну награду. Медаль или даже орден. Дроздовский марш они поют, а о наших советских орденах мечтают. А они что, все наркоманы, что ли? Борисов, удобно повесив АК на шею и прикрепив РД на спине, спросил небрежно сержанта: — Хоть кто-нибудь у нас тут не употребляет эту пакость? — Отец Анатолий. Не курит, не пьет. Но зато баб любит больше всех. Все на них тратит. Пришлось часть его доходов на руки ему не давать. Он раз в Кабуле мы как-то три недели под городом по горам лазили и многих ребят потеряли — одного педика сильно побил только за то, что не мог понять, как можно баб не любить. Счел, в общем, равнодушие к женщинам страшным преступлением. Группа тронулась. Лица замкнулись, стали сосредоточенными. Множество вопросов вертелось в лихорадочно буксующем мозгу Борисова. Белогвардейцы, анаша, попы, героин, педики, недопустимое отношение к уставам — все это говорит о полном разложении, другой стороны, эти люди явно стали профессионалами похлеще многих старых офицеров, это видно, это чувствуется. Как же эти противоречия уживаются? Хотя… хотя посмотрим, каковы они в деле. Одно дело красоваться, другое воевать. Он повторил в уме последнюю фразу несколько раз, хотя в глубине души знал: умеют, умеют они воевать. И ему нужно будет учиться и учиться у этих ребят. «Я в принципе должен им сегодня прочесть лекцию о международном положении и продолжающемся вмешательстве империалистических кругов США во внутренние афганские дела, об успехах политики национального примирения, об экономических и социальных успехах республики Афганистан. Должен-то я, конечно, должен, но если они мне прямо в морду рассмеются, то не видать мне хотя бы уважения к моему мундиру с их стороны как своих ушей… А интересно: может, и у них стукач имеется? А почему бы ему не быть? Спрошу обязательно у Сторонкова, хотя, возможно, стукач сидит в группе Бодрюка. Склоны становились все круче, спуск — тяжелее подъемов. Запас сахара иссяк и силы из гудящих ног стали уходить в кремнистую землю все быстрее и быстрее. В глазах темнело, язык распух, внезапное головокружение раза два едва не бросило его вниз, как он подумал, под собственные ноги. Он проклял себя за то, что не тренировался перед отъездом, что пил в Кабуле и вечером перед отлетом, что хвастался перед полковником и перед самим собой своей силой и выносливостью. Борисова догнал колхозник из-под Фрунзе — фамилии и имена почему-то никак ему не запоминались — и с жалостью на лице протянул ему красивую баночку: — Пейте залпом, лейтенант. Это чистый лимонный сок. Американский. Сразу поможет. А после вот таблетку эту под язык положите. Тоже американская, «мультивитамин» называется. А еще после и эту таблетку проглотите. Она японская, воду в теле удерживает. Борисов еле выдавил из раскаленного рта: — Спасибо тебе. Не забуду. Парень ответил: — Да я не для этого. Просто жалко вас стало, больно уж вы мучаетесь. Но вы не беспокойтесь, поначалу все так, через это пройти надо. Некоторые салаги не выдерживают. Есть такие, что даже воду крадут, а страшнее этого здесь почти ничего нет. Ну, я пошел, а то сержант уж стал на нас поглядывать. Он, в общем, у нас нервный, анекдотики любит рассказывать, все смеются, а у самого глаза колючими остаются… Да ладно, заболтался я. Не бойтесь, скоро уже… «Уже четыре часа. — Борисов отвел локоть и посмотрел на запястье. — Руки вон в крови, проклятый кустарник! Нет, не женюсь на Свете, это точно. Сегодня же разорву ее фотку. Я о ней должен был бы думать с надеждой, знать, что она тоскует, ждет, верит, что дождется. Но не любит она любовь, правда, и деньги не любит. Белорыбица… А я через полчаса, какие там полчаса, через десять минут никого любить не буду — ни армию, ни родину, ни Свету — рухну и подохну. А они все себе идут — и хоть бы хны. Откуда люди такие взялись, в Союзе я таких не встречал. Они — настоящие профессионалы, но у нас не может быть профессиональной армии. Профессиональная армия — это преступление, за одну только мысль о ней нужно офицера расстрелять. И правильно, я ведь иду и не знаю, кто будет в меня стрелять первыми: душманы или свои же солдаты»… Чей-то насмешливый грубый голос заставил старшего лейтенанта поднять налитую усталостью голову: — Шумите вы, братцы-кролики, что вас за версту слышно. Я бы своим за такой подход к месту ярмарки такое б впаял! А ты, Славка, всегда добрый такой, что, гляди, до дембеля не дотянешь. Мне одному все достанется. Говоривший был очень плотным коротконогим парнем. Он словно вынырнул из камней. «Это наверняка Бодрюк. А Сторонкова зовут, значит, Славой. Они явно соперники». Коротконогий подошел к Борисову, четко козырнул; в другой свободно опущенной руке — «драгуновка», большой оптический прицел ночного видения был расчехленный. Это стало для Борисова как бы преддверием боя. Часть усталости сразу ушла из тела в камни. — Товарищ старший лейтенант… — Хорошо, хорошо. Ты — Бодрюк. Зовут как? — Алексеем. — А я Борисов. Возьми-ка мой РД, в нем вода. — Спасибо. А то мои пить хотят. Заждались. Знакомиться теперь будете? — Отдохну малость. Сторонков сказал, душманы обычно перед рассветом идут? — Да, обычно. Только они такие козлы, что обычное обычным трудно у них назвать. Наша позиция там, метрах в ста. Вам старший сержант Сторонков покажет, он добрый. Разрешите идти? — Идите. Я скоро наведаюсь. Желтая узкая долина догорала под солнцем внизу метрах в трехстах. Нависавшие над нею горы, казалось, наступали, стремясь раздавить, и в мареве отступали обратно. На противоположной стороне долины из котловины выползало засохшее русло речки, в нем тек переживший лето тощий и грязный ручеек. В бинокль Борисов не без волнения следил за судорогами желтой воды, ищущей удобных путей в мертвом русле. «Ишь, тоже жить хочет». Дикая красота места заставляла забыть о войне, о цивилизации, нужно было усилие, чтобы вернуться мыслями к работе. Он подозвал Сторонкова: — Они, значит, из этого ущелья должны выйти? Так. А почему бы не устроить у самого выхода минное полюшко, там достаточно узко? Старший лейтенант лежал расслабленно в тени камня, лицо его было спокойно, но страх, избавившись от груза физических усилий, необходимых, было, хозяину тела для перехода, вновь начал попрыгивать-поскакивать, щипать то желудок, то горло. Поэтому Борисов и старался говорить равнодушным тоном, употребил непривычный термин «минное полюшко». Он не послушался совета, оставил на себе бронежилет — и потому едва дошел до заставы. «Эта глупость была необходима. Я могу закрыть глаза на ужасающее нарушение уставов, потому что у меня другого выхода нет, но сам, как офицер, я не могу, не имею права следовать их примеру. Не могу же я идти у них на поводу». Сторонков словно читал его мысли. Он сел под лейтенантовский камень, прислонился к нему спиной, но карабина из руки не выпустил: — Я понимаю, товарищ лейтенант, трудно и рыбку съесть и… Я вам честно как старшему товарищу говорю. Трудно командовать на войне, когда войны не знаешь, трудно нарушать уставы, когда веришь в них как в Бога. Но, скажу тебе, лейтенант, что до тебя было много офицеров — салаг, совсем не понимающих специфику нашей работы здесь. Ты — один из лучших. Я правду говорю. Один, например, с первой же минуты стал угрожать… это из недавних. Убили его на первом же задании. Нет, что ты, что ты… мы его просто не берегли. А мины ставить у выхода из ущелья нельзя: афганцы после первого же взрыва уйдут обратно, и пиши пропало. Ставить немного дальше тоже не имеет смысла: они могут пойти направо, налево или прямо, попробуй угадай. Кроме того, что же, мины на себе таскать? Борисов кивнул: — Понимаю. Но я заметил, что у вас вообще гранатомета нет. А ведь положен. — Опять двадцать пять. Положен! Тащить его и боеприпасы к нему — тяжко, а прицельности у него никакой. Афганцы бегают по горам, мы бегаем по горам. Был бы у нас хоть один мул, но — не положен; быть может, правильно, маневренности с ним меньше. Да и дурные они. У афганцев с мулами большие трудности — у них сила лошади и выносливость ишака, но в отместку есть склонность к неожиданному безумию, даже к самоубийству. И стоят они дорого — не меньше легковушки. Поймите, лейтенант, все, что мы делаем, основано на долгом и дорогом опыте. Тысячи ребят полегли по дурости уставов, тысячи перегрелись, перемерзли, перетравились. Да взять всех, выбывших за годы войны по дурости только нашей, а не афганского умения — несколько дивизий наберется. Сколько лет десант гнали в лоб на афганские позиции! Да до сих пор в горах автомат шлют против карабина! Вот, возьмите ваш АКМС-74: увеличенная начальная скорость пули со смещенным центром тяжести. Я вам уже говорил? А что любое препятствие посылает эти проклятые пули обратно? Вы не в афганцев, в себя рикошетом палите. А в лесу, в «зеленке» можно половину взвода сразу положить… своего же, себя же. В вас сверху из карабина с такого расстояния, что вам и не снилось, а вы своей трещалкой — в самого себя. Благодарствую! У нас для ближнего боя есть старые АКМ. Больше уводит, но зато нормальные пули нормального калибра не возвращаются — и прицельная дальность больше. А для ближнего боя ничего лучше и не надо. Так что ты, лейтенант, свой автомат положи в сторонку в той же тени, все равно до афганцев с ним не дотянешься. Мой совет: ляг за пулемет. Борисов грустно улыбнулся: — С тобой трудно спорить. Хорошо, согласен, лягу за пулемет. Но все равно устав есть устав. Как положено по уставу, так и буду делать — хотя бы для того, чтобы собою вас прикрывать. Если ко мне никто не сможет придраться, то и мне легче будет вас защищать от начальства. Стукачи везде есть. Сержант коротко и зло рассмеялся: — У нас их нет. — Как так? — Деньги. На базе все нужные люди на нас работают, все подкуплены. У нас стукачу лучше сразу писать завещание. А начальство все и так знает, но только то начальство, которому от успешной нашей работы сплошная выгода: награды, звания, чины, ну, разумеется, кое-кому и деньги… Вижу, хотите у меня спросить, мол, а откуда же деньги. Не спрашивайте, скоро все увидите и все поймете. Ладно, пойду, а вы отдыхайте… пулеметную позицию давно приготовили — вам. Да, вот еще что: по окрестностям советую не прогуливаться, ребята гранаты натянули вокруг — это тоже никакими уставами не предусмотрено. От кольца нити тянутся в обе стороны к кустарникам, камням. Отец Анатолий всегда часть гранат определяет на мгновенный взрыв. Поставил натяжки — и можешь спокойно спать… Борисов лег поудобнее в тени, пожевал с наслаждением теплой воды из фляги, закрыл глаза… Он мне то тыкает, то выкает. Как это понимать? Вероятно, не встал я им поперек горла, первое впечатление произвел неплохое. До дружбы, до уважения далеко, но… Неужели я действительно через несколько часов вступлю, если повезет, в первый свой бой в жизни? Я ведь и не дрался никогда, не приставали как-то ко мне, ни на танцах, ни на блядках, из-за большого роста, наверное. Силы во мне всегда было много, вот и побаивались… Что за чушь приятная в голову лезет. А Света все-таки стерва. Ну и пусть будет стервой, подумаешь. Надо ей написать что-нибудь такое едкое и вместе с тем равнодушное. Борисов незаметно для себя уснул. Сон ему снился приятный, сотканный из мягких нежных красок и музыки. Дышалось во сне, как на берегу моря, краски и музыка колебались, шептали ему о счастливом одиночестве. Так было хорошо, что и с собой не хотелось говорить. Из сна его вырвал холодок. Солнце ушло, свет дня еще жил, но сразу похолодевший. Поеживаясь, поглядывая на потемневшую пожухлость травы внизу, он достал из РД плотный тонкий свитер, подаренный на прощанье матерью, быстро надел его, радуясь своему знанию гор, своей предусмотрительности. Мимо прошел парень из Норильска. Как же его? Как же… да!. — Богров, присядь-ка, хочу с тобой поговорить. Парень спокойно остановился, спокойно сел рядом, даже не оглянулся на других, что, мол, ничего не поделаешь, приказали, сам к офицеру никогда бы не подошел. Они действительно полностью доверяют друг другу. У них, наверное, такая круговая порука, что кроме взаимного доверия ничего быть и не может. — Что ты думаешь об этой операции? — А что мне, убитому, думать? Операция она и есть операция. Но если, таищ лейтенант, действительно серьезно подумать, то отношусь к ней положительно. Может быть, афганцы вообще не придут, командир ихний другой маршрут выберет. Тогда мы отдохнем, после вызовем лопасти и укатим домой на отдых. Если придут, то афганский караван будет небольшим, чисто военным, так нам полковник сказал, а разведка у него туго поставлена, он сукам-хадовцам хорошо платит, да и место такое, что большому количеству народа тут не пройти, — да и незачем гражданским тут ходить от границы вглубь страны. А если народ будет через это ущелье уходить в Пакистан, то препятствовать не будем, пусть себе уходят. Они все равно нищие. Но, впрочем, не думаю, охота им сейчас ноги стирать, все равно ведь мы скоро уйдем. Борисов внимательно посмотрел на солдата: — Ты же знаешь: есть приказ обыскивать все караваны даже внутри страны на предмет обнаружения оружия и боеприпасов. А ты говоришь «пусть уходят». Да ты садись, садись. Богров аккуратно сел, не выпуская из рук карабина. На «пакистанке» у него висела лимонка, подвешенная за кольцо. Это тоже было строжайше запрещено — лимонка могла за что-то зацепиться, оторваться. Борисов поколебался, но решил промолчать. После боя посмотрим. А пока я для них необстрелянный салага, только и всего. Ладно, смеется тот, кто смеется последним. Говорил Богров тихо, даже степенно, словно обдумывал каждое слово: — Приказы, таищ лейтенант, на войне бывают часто донельзя глупыми, это я давно понял. Но и глупый приказ нельзя не выполнить. Обыскивать колонны кишлачников, прущих Бог знает куда, — глупо. Слишком много ребят погибло при выполнении таких заданий… Чтоб проверить, нет ли у них оружия, нужно войти в толпу, в самую гущу. Баб все равно обыскивать невозможно, а по ихней религии положено, чтоб баба была закутана с головы до ног, а на морде у них тоже салфетка с дырочками имеется, паранджой называется. Идешь мимо бабы, а она, может, не баба, а мужик-афганец, но даже и баба может запросто ножом или еще чем ударить. Месяца три назад почти всю группу мою так перерезали, только пять моих дружков остались насовсем в том проклятом месте, а капитану выбили глаз и раздробили челюсть, до сих пор в Ташкенте через нос кормится. Ну, конечно, положили мы из всякого оружия почти весь бродячий кишлак или даже два, больше тысячи человек. А толку никакого, ни им, ни нам. Они убитые, а мы убиваем, кому приятно? Никому. Я-то убитый только до дембеля, мне легче, я за свои грехи, в общем, не отвечаю… ну, я, который будет живой после дембеля… но все-таки неприятно… Так что мы приказ не нарушаем, просто прошли гражданские, а мы их не видим. А раз их нет, то и приказ выполнить нельзя. Борисов вновь поколебался: — Да, сложный вопрос. Посмотрим. А почему это ты сказал, что мы скоро уйдем? — Западные голоса говорят… В Женеве переговоры идут. Вроде бы наши соглашаются. Борисов искренне изумился. — Ты это о чем? — Да про зарубежное радио. Сволочное оно, конечно, обзывает нас по-разному: звери, наркоманы, палачи, говорит, мол, что мы, русские, всегда были такими, захватчиками. Радуются, когда афганцы нас кончают. Но на то они и иностранцы, это я, в общем, зря их сволочу. Но зато информации они дают навалом. И «Голос Америки» слушаем, это радио вроде покультурнее. Они даже афганские наши песни передавали. Марши белых мне по душе, но афганские песни ближе, все-таки о тебе поют. Но сержант запретил их петь, называет, как это… развесистой клюквой. В мозгу старшего лейтенанта четко завертелось: «империалистическая пропаганда достигает цели, сеет панику». Он растерянно спросил: — У вас есть транзистор? — Ого, лучший из лучших. Японский. У нас им ведает Куманьков. С этим тразистором можно весь мир слушать, он, по словам Артура, специально сделан для миллионеров, имеющих свои яхты, ну, корабли свои личные. — И ты не боишься мне прямо об этом говорить? Глаза старшего лейтенанта угрожающе сверкнули, как показалось Богрову, ядовитым огнем. Но Богров вовсе не испугался, было ему только немного странно, будто увидел на лице мальчишки жизнь, свойственную взрослому человеку. Богров мягко улыбнулся и сказал, не желая, в общем, обижать этого, хоть и офицера, но как будто неплохого парня: — А чего мне бояться, мы ведь все в одной парилке, и полка тут только одна — третья. Нам нужно дружить, таищ лейтенант, другого нам здесь не дано. — Но ты же все-таки знаешь, что за распространение информации западных радиостанций можно попасть под трибунал? Мягкая улыбка Богрова не изменилась: — Здесь нет никаких трибуналов. Тут мы и афганцы. И заградотрядов тут тоже нет. Мне дед рассказывал, как в ту войну отступающих расстреливали из пулеметов. Мы тут сами вроде партизанского отряда. Афганцы партизанят, ну и мы партизаним. Вам сержант обо всем этом лучше расскажет — и то, что счету нет ребятам, которые кишки свои разбросали в этих краях зазря, пока не додумалось командование такие вот группы, как наша, сформировать в большом количестве и бросить в бой. Сержант говорит, что наверняка командование сперва уговорило партию и правительство дать в некоторых случаях офицерам и даже младшему командному составу, как это, забыл… да, право на инициативу. Я так понял, что это — право самому решать, отступать или наступать, спрятаться или показаться, ну, и всякое такое. Сержант даже говорит, что во время той войны у командиров этого права на инициативу не было: сначала офицер не мог даже отдать приказ без разрешения комиссара — и потому у нас полегло по дурости не меньше десяти миллионов человек. Сержант говорит, что не о цифре нужно думать, а представить себе сложенные в штабеля трупы от земли до луны. У нас тут на этой войне штабель тоже наберется не такой уж крохотный, хотя и не чета тем. Но ведь мы здесь не… В общем, здесь нет и не может быть трибунала. Сержант… Борисов его раздраженно перебил: — Много твой сержант говорит! Ты сам думать должен. Что ты думаешь о том, что мы можем уйти? Богров с удивлением посмотрел на офицера: — Тут и думать нечего. Чем быстрее война кончится, тем лучше. Вернемся домой, ничего важнее этого нет и быть не может. А я из убитого снова стану живым. Пока воюю. А что — другого выхода ведь все равно нет. Борисов яростно махнул рукой: — Ни х… ты не понимаешь! Уйти — это поражение! Поражение! Позор! Это оскорбление всему народу, стране! Да понимаешь ли ты, что после этого нас перестанут бояться?! Улыбка Богрова не посуровела. Он только уселся поудобнее, положил карабин на колени, погладил оптический прицел, оглянулся, словно говоря «сержант вам лучше скажет», снова перевел глаза на офицера, поднял брови, мол, сержанта нет, так я постараюсь тебе выложить правду-матушку, простую такую, всем как будто понятную, странно даже ее и говорить: — Какое тут может быть поражение? Ну, серьезно, таищ лейтенант, кто же может у нас поверить, что афганцы нас разбили? Смешно. Ведь все знают, что сильнее нас да американцев на свете никого нет. Так какое же может быть поражение от афганцев, какое нам оскорбление, какой позор? Наоборот. Знаете, как должно быть во всяком хозяйстве что-то не выходит, переключаешься на другое, только и всего. Не вышло у нас тут, ошибку совершили — ну и ладно. Наоборот, все нас за умных примут. А что американцы нам по радио говорят, то кто же им поверит. Борисов сжал руками голову, постарался себя успокоить…Ничего не понимает. Им бы только домой вернуться! Спокойно, спокойно, все ждут дембеля, любой солдат в Союзе считает дни, бани, километры съеденной селедки, рвет листки календаря. Так почему я должен здесь другого от людей ожидать? Потому что они воюют? Защищают честь армии в бою? Да плевать им на армию! Нет, не плевать, он же только что ее защищал. Вот-вот, я погорячился. — Ладно, я погорячился. Сам не пойму почему. Богров еще раз улыбнулся, спрятал улыбку, будто в карман: — Это бывает в засаде, когда ждешь и ждешь. Главное, говорит сержант, чтобы человек это знал, иначе можно всю группу подвести под монастырь… Вы будете у нас или пойдете к Бодрюку? — Схожу к Бодрюку, но затем вернусь, пулеметчиком ведь меня тут назначили. Оба рассмеялись. Старший лейтенант протянул руку солдату, и тот крепко ее пожал: — Я скажу Тангры, он лучше всех позиции знает. Он вас проводит. А я посплю, мне на пост через час. Парень из Кара-Богаз-Гола оказался молчаливым и угрюмым, шел быстро, уверенно, не проверял, поспевает ли за ним офицер. Борисов, стараясь шагать по горячим следам ефрейтора Тангры, думал о гранатах, ждущих отошедшего ненароком в сторону. Этот туркмен, может, только об этом и мечтает — увидеть мои кишки на кусте каком. Надо будет о нем порасспросить. Мало ли что, яблоко от яблони… Подойдя к какой-то невидимой черте, Тангры остановился и прошептал громко: — Даешь Берлин? Близкий голос ответил: — Отцы взяли. Идите. Бодрюк встретил старшего лейтенанта суетливо, заботливо усадил в темноте на камень-стул за камень-стол, быстро орудуя штыком-ножом, вскрыл несколько консервных банок, аккуратно подвинул к правой руке Борисова галеты, поставил перед ним два небольших термоса: — Кофе. Горячий еще, сегодня варили. А в этом водочка. Была ледяная, а нынче уже только теплая. Вы закусывайте, закусывайте, товарищ старший лейтенант. Я вам помогу в темноте, не ждать же луны, правда? Голод не тетка, жажда не тесть. Сторонков небось не кормил, не поил вас? Он жмот, жмотом и останется. Вы пейте, пейте. Термосы мои, не афганские, без причуд. — Без причуд? Бодрюк печально хохотнул: — Американцы понадавали афганцам термосов, а те их нам оставляют. И термосы те — с причудами. Хоть кувалдой бей, ничего не будет. А нальешь туда горяченького — и хана. Год назад капитан Гулько, мой земляк, да шестеро ребят с ним пили чай в Герате из такого термоса — всех в клочья. Да вы водочки, водочки попейте. Если разрешите, составлю вам компанию, Я вам налью, свет нам запрещен, афганцы могут разведку послать — спичкой можно засаду сорвать. Я не пролью, водка у нас на вес золота. Но для вас ничего не жалко, да вы угощайтесь, угощайтесь. Подобострастный тон Бодрюка нравился Борисову, переносил его в недавние нормальные времена казарменного быта. Он вновь почувствовал себя хозяином, офицером, которого боятся, от которого зависит судьба солдата. Зная, что его лица в темноте не видно, он зацокал языком: — А стоит ли водку пить перед боем? Не дуришь ли ты, сержант? — Что вы, что вы, в лучшем случае засада заговорит только перед самым рассветом. Ночи тут на высоте холодные, водка для тепла и ничего другого, от нее через час одно воспоминание в голове останется. Вы покушайте, попейте, поспите, а я уж разбужу вас, когда афганцы подойдут. Оставайтесь у нас, товарищ старший лейтенант. Со Сторонковым все равно договориться нельзя, с этим кацапом драным… Простите, товарищ старший лейтенант, знаете, я его кацапом, он меня хохлом кличет, но мы это не со зла. Оставайтесь. Я вам «драгунку» пулеметчика дам, пусть рыдает. У нас и безопасней вам будет, первое же для вас дело. Сторонков вас еще под пулю подставит, по глупости, конечно. Он дурной, гордый очень, как все маленькие людишки, образованностью своей хвастается. Сержант Бодрюк наклонился к уху офицера: — Вы сами слышали небось, Славка ведь не скрывает, что мы здесь вроде второй Кавказ завоевываем, что мы империалисты. Он не только своих, он и моих всех заразил этой глупостью. Я им говорю, мол, мы здесь выполняем интернациональный долг, помогаем афганскому народу покончить с феодализмом и построить светлое социалистическое будущее, а они верят не мне, а Сторонкову. Он мне друг, верный человек, вы не сомневайтесь, но авторитет мой поганит. Вы ему скажите, чтобы к моим людям и не подходил. Борисов с наслаждением выпил налитую ему сержантом небольшую кружку водки, с удовольствием почувствовал, как разливается жар по телу, успокаивая и расслабляя нервы. Бодрюк становился ему все симпатичнее, потому и захотелось подтрунить над ним. — Так-то оно так, критикуешь Сторонкова, а у тебя самого разве японского транзистора нет, разве твои западные радиостанции не слушают, а? Появившийся из-за гор полумесяц полил местность ртутно-холодным светом. Бело-зеленоватой стала внизу долина. Лица приобрели трупный оттенок… Бодрюк зашипел: — Это Сторонков, гад, вам сказал?! Э, нет, не мог он этого вам сказать, на такую подлянку у нас никто не способен, а он и подавно. На пушку берете… нехорошо. Нет у нас никакого транзистора! Голос Бодрюка, ставший презрительно-угрожающим, внезапно вернулся к добродушно-заискивающим тонам, но было поздно: Борисов понял, что сержант его не боится, что нет никакого возвращения к казарменномубыту и почти безраздельной власти над солдатами. Если это так, то Бодрюк может быть еще опаснее, чем Сторонков, потому что — хитрее. — Да это я так спросил. В группе Сторонкова есть транзистор, вот я и подумал, что по логике и у тебя может быть. А если нет, то тем лучше. Кстати, раз речь зашла о политике, мне нужно провести политинформацию. Что посоветуешь? Бодрюк сказал заискивающе-почтительно, но старший лейтенант все равно уловил издевательские нотки: — Придут афганцы нынче или не придут, все равно, думаю, что вы можете прочесть лекцию завтра днем после обеда. Только я бы вам посоветовал не военную тему. Лучше бы вам рассказать о перестройке и гласности, о последних событиях в Союзе, ну, что вы в газетах прочли за последнее время, какие хорошие передачи были по телику — до нас не все доходит, да и времени свободного нет на этой войне. Я все устрою, проведем мероприятие по всем правилам. Борисов задумался: «Что же ему от меня нужно? Почему вдруг заискивает? Я думал, он на Сторонкова хочет бочку покатить, но это не так. Ладно, все равно узнаю». Он выпил еще водки, похлопал Бодрюка по плечу: — Договорились. Хорошо, пойду теперь обратно к Сторонкову, погляжу, здесь, вижу, все в надежных руках. Какая группа первой открывает огонь? Бодрюк замялся: — Сторонков, У Славы аппаратура лучше. Нужно, чтобы караван вышел из ущелья полностью, отошел не очень далеко, но вместе с тем, чтоб не могли афганцы туда вернуться… Группа Сторонкова ближе к ущелью, она и начет, она и следить будет, чтоб ни один афганец не засел за камни — тогда хлопот необеремся. Я вам дам провожатого. Спасибо, товарищ старший лейтенант, за доверие. Оправдаю. Но, может быть, вы все же осмотрите позицию перед уходом? — Я же сказал: доверяю. Да и опыта у тебя в этом деле куда больше… Небось, про себя меня салагой-слабаком называешь? — Ну что вы, товарищ старший лейтенант, как вы могли такое подумать? Это Сторонков может не только так подумать, но и сказать. А я — никогда. И второй провожатый оказался молчаливым. «Может, у них просто так положено, а я о туркмене сразу нехорошо подумал. Провожатому нужно найти точную дорогу в темноте, не до болтовни. Я все-таки слишком подозрительный, нельзя так. Но, с другой стороны, кого доверчивость не губила, особенно в армии?» Проводив старшего лейтенанта на позицию первой группы, провожатый прошелестел «даешь Берлин?» и исчез. Борисов вернулся на свое старое место, прислонился к ледяному уже камню и приказал позвать Сторонкова. — Ничего нового? — Ничего, товарищ лейтенант. Ну, как там Бодрюк? Орал, что я империалист? — Да, не любит он тебя. А ты не опасаешься, что… — Нет. Он отличный парень, но невежа, в тактике ничего не понимает, а бредит наградами. Хохол, ничего не поделаешь, хочет вернуться в свою деревню с «красным знаменем», а то и со звездочкой. Чтоб хвастаться и карьеру сделать. Вот ж… каждому офицеру и лижет, старается — и язык не болит. Но он никогда никого не продаст, можете на этот счет не беспокоиться… Хотите поспать? До рассвета еще далеко. — Да, посплю. Только хочу у тебя спросить, а то вопрос в башке вертится, покоя не дает: почему вы говорите «афганцы», а не как все, — «духи», «душманы»? Есть тому особая причина? Сторонков долго молчал. Месяц ушел в тучу и ночь стала для Борисова, городского жителя, чернее темноты — нигде не было и намека на существование света на земле. Тянувшееся молчание сержанта Борисов ощутил как часть черной ночи. Стало неуютно, страх вновь ожил в теле. — Не просто ответить на твой вопрос, лейтенант. Эту привычку нам привили старики, а мы прививаем молодым. Мы сами «афганцы» и воюем с афганцами. Наджибовцев (тарковцев, аминовцев, бабраковцев) мы афганцами не зовем, не заслужили они этого, сволочи. Они виноваты в том, что мы здесь гибнем уже черт знает сколько лет. Они захватили власть, ну, с нашей помощью, конечно, но удержать ее не смогли, воевать, гады, не умеют, бегут, как зайцы, после первого выстрела, перебегают к афганцам с нашим оружием. Трусы и предатели, сначала предали своих, а после и нас. Самое что ни есть говно. А афганцы за своего Аллаха воюют, и неплохо, — вот мы и называем их афганцами. Кроме того, нужно уважать врага, презрение к нему, пренебрежение усыпляет, снимает осторожность, следовательно, уменьшает шансы выжить. Вот. Он недоговаривает, умалчивает. Но в том, что он сказал, все равно много правды. Да, я им лучше о перестройке чего-нибудь расскажу, а то и опростоволоситься можно в два счета. С этими мыслями Борисов уснул без снов. Проснулся он от руки на своих губах и шепота: — Идут, лейтенант, уже показались из ущелья. Ты тихо иди, тихо ляг за пулемет. Откроешь огонь после моего выстрела, не раньше. Бей по ответным выстрелам, бери чуть ниже, боеприпасов не жалей. И ни пуха… «У меня глупо колотится сердце, в ушах звон, руки дрожат, ноги ватные. Почему так душно стало? О, Господи, если ты есть, хотя я знаю, что тебя нет, спаси меня, не дай опозориться, не дай им меня убить». Борисов осторожно дошел до пулемета, лег, достал бинокль. Он увидел очертания мулов и людей, насчитал сорок мулов и человек семьдесят, идущих уже по равнине. Метров триста до них будет. Достану! Достану, если они не сменят направление. Идут, идут. Чего он ждет? Они уже от ущелья отошли достаточно, нет, даже ста метров не будет. Да что это я, стрелять ведь буду сверху вниз, да я их и на полкилометра могу отпустить, все равно не уйдут. Мои они, мои… Он услышал только первый выстрел, затем все потонуло в грохоте и лязге. Он никак не мог перезарядить, обжег о ствол руку, но все равно у него, в общем, получалось, он посылал на огоньки очередь за очередью. «Раз я стреляю, значит воюю, значит все хорошо, как надо». Что-то толкнуло его. Он ощутил, как ему показалось, странную слабость, приходящую после ранения. Перезаряжая, понял: до него дошла уже слабая взрывная волна, толкнула его на пулемет. Пули все искали его, все визжали, он был в этом уверен. Когда рассвет брызнул светом из-за горы, старший лейтенант Борисов израсходовал все боеприпасы, бывшие у него под рукой. Он никак не мог унять бившую его крупную дрожь. Все мышцы были как каменные, болели руки и шея. Он пощупал голову, похлопал в веселом безумии себя по бокам, по ногам, почесал первобытным движением грудь. И только после этого догадался, что перестрелка продолжается. Выстрелы хлопали с ровным интервалом. Лежащий неподалеку туркмен Тангры ровными движениями целился, посылал очередную пулю, перезаряжал. «Как на конвейере. Молодец». Достав свой большой бинокль, Борисов принялся было шарить по полю боя. Раздался взрыв гранаты. «Недолет. Никуда не ходи! Стреляли вон из-за того мула». В труп животного вошли пуль семь-восемь, не меньше. Из-за другого мула показались чалма и дуло карабина, раздался выстрел. В ответ труп мула пробили пуль пять-шесть. Наступила тишина. «Какая-то она хриплая, будто вот-вот закашляет. Никогда такой тишины не слышал». Возле ущелья на разном от него расстоянии были разбросаны трупы. Не успели добежать, а ведь тому вон оставалось метров двадцать. Его сняли почти на полукилометровом расстоянии. Молодцы ребята, молодцы! Борисов пополз к Сторонкову. Видеть его позицию мешал камень. Обогнув его по-пластунски, радуясь боли в руках, крови своей, оставшейся целиком в теле, он увидел перевязанное плечо сидящего на камне в укрытии Сторонкова. Рядом, стоя во весь рост, помогал ему натянуть свитер Богров из Норильска. Борисов заставил себя встать: «Я должен это сделать, хотя и не объявлял себя убитым». — Куда ранили? Сторонков бросил на него хмурый взгляд: — Если Колька дурной, то нечего ему подражать, господин старший лейтенант. В мякоть плеча афганец попал, порвал кожу, кусок мяса унес, до свадьбы заживет, и ни одна комиссия не спишет, мать ее… А Пашку убили. Свой пулемет отдать вам ему велел я. Пименова ранили. Говорил я ему: не балуйся гранатами, а он свое бубнит — не хуже, мол, отца Анатолия их швыряю. Высунулся, размахнулся, дурень. Слышишь меня, гад? — Слышу, слышу. Ой! Болит! Сторонков заматерился, передразнил друга: — Ой-ё-ёй! Отец Анатолий, влепи ему еще одну иглу! Дурень! И научи его уму-разуму, научи его о себе думать, а не о гранате. Ему под ключицу попало, кость, наверное, задело. Домой поедешь! Отвоевался! Будешь дома нас ждать, а мы за тебя подыхай тут! Что? Что он говорит, отец Анатолий? — Говорит, что не виноват, что больше так делать не будет. Сторонков сплюнул не без гордости, посматривая искоса на старшего лейтенанта, как бы спрашивая: а у тебя есть после боя слюна? Во рту у Борисова было пекло. Жажда мгновенно вызвала спазму; он еле удержался от броска к фляге. Вдруг у Бодрюка раздались выстрелы. Сторонков закричал своим тонким, резко-нервным голосом: — Они начали первые контрольные. Давай и мы. Лейтенант, можете взять Пашкин карабин, раз уж я вам его пулемет отдал. В каждого по пуле. Карабин плохо слушался обожженных рук, от жажды и усталости темнело в глазах, но Борисов не решался пить — никто к флягам не притрагивался. Минут через десять вновь стало тихо, только на этот раз шелестел поднявшийся ветерок. Все изрешетили. Там, внизу, живого ничего не осталось. Победа! Подошел Бодрюк. На его лице была мрачная ярость. Сторонков спросил: — Сколько? — Двоих. Соловьева и Пашука. И попали в бедро Звонкому. Вот тебе и спокойная засада! К ним подошел Борисов: — Поздравляю, ребята! Мы… Сторонков резко рассмеялся, неприятно, тонким фальцетом. И только тут Борисов заметил привычку сержанта держать, смеясь, ладонь перед ртом. Эта привычка показалась ему нелепой. Ведь у него все зубы на месте. Смех Сторонкова обидел его. — Поздравлять, старший лейтенант, при всем моем уважении к вам, не с чем! Обычно во время таких засад противник совершенно беспомощен, и потери бывают минимальные, случайные. А у нас — и убитые и раненые. На каждую нашу засаду приходится десять афганских, таких вот или почти. Мы, попадая в засады, потеряли за войну больше, чем во всех открытых боях. А тут мы, не они в засаде — и все равно потери! А вы нас поздравляете! Плакать надо! Конец войны, наших поубивали, а он поздравляет! Хорошо, шампанского с собой, салага, не притащил! Довольно поглядев на уходящего Сторонкова, Бодрюк утешительным движением положил руку на плечо старшего лейтенанта: — Не обижайтесь на него, товарищ старший лейтенант. Он нервный у нас, псих, считает себя лучше и умнее всех, такой уж уродился. Его никто не любит, я вам уже говорил. Но нам действительно не повезло. Обидно — во время таких операций потерь обычно не бывает. Наверняка горцы шли, уверен, мы внизу много карабинов найдем, даже с оптикой. Борисов с трудом перемалывал в себе пережитое унижение, ощущая свою беспомощность… Ладно, ты меня, сука, еще попляшешь, ты меня, сука, еще припомнишь. Он выдавил: — Почему горцы? Могли быть просто опытные духи, война ведь давно идет… Бодрюк поспешил согласиться: — Конечно, конечно, хотя даже опытный афганец так стрелять ночью вряд ли сумеет, у них боеприпасов для учений и стрельбы только самая малость. Афганцы, в общем, стрелять не умеют — крестьяне. Немногочисленные горцы — охотники, земли ведь пахотной в горах нет. Вот они и учатся стрелять с детства. Вроде наших сибирских охотников на белку. У них это в крови — стрелять без промаха. Они в нас выпустили не меньше двадцати гранат, да что, миномет успели установить, мин десять выпустили — все недолет! Два пулемета у них внизу — тоже в свет, как в копеечку! А вот ружейным огнем…. Да. С Витькой Пашуком мы полгода вместе… были. Вот я и подумал, товарищ старший лейтенант, что в нашу засаду попали горцы. Борисов с недоумением посмотрел на Бодрюка. Он помнил разрыв одной гранаты, вероятно, последней. «Ни гранат, ни мин, ни пулеметов я не заметил, не слышал. Вот тебе и командир! Правда, я ведь и не командовал, за пулеметом лежал… Все равно непростительно. А что простительно? Салага я и есть, хотя с этим вот никак не могу примириться. И не должен. Офицер не может быть салагой! И это так Сторонкову не пройдет. Гном вшивый!» Он спросил небрежным, но тихим голосом: — А теперь как? Как вы привыкли действовать? — Как прикажете, товарищ старший лейтенант. Мне… вообще-то неудобно, здесь Славкины люди, но… — Давай-давай, я приказываю. — Теперь нужно одному спуститься и произвести контрольные выстрелы. Остальные страхуют. По жребию, у нас так принято, идти сегодня поэту, Куманькову то есть. Да вот он уже собрался. — А после? — А после мы все спустимся и подготовим, так сказать, трофейный груз к прибытию вертолетов. Об успешном, так сказать, выполнении задания уже доложили, но вертолеты будут только часа через три-четыре. Борисов услышал свой непреклонный голос: — Я пойду с Куманьковым. Всем нас страховать. Услышав шаги, Куманьков оглянулся, остановился: — В чем дело, старшой? Или я чего-нибудь забыл? Тонкие усики делали Куманькова штатским, словно даже война не приучила его к армии. От его походки создавалось впечатление, что он никогда не стоял в строю и не шагал на плацу. Большой пистолет, заткнутый за ремень, казался игрушечным, настолько Куманьков не был похож на солдата. — Нет, ничего не забыл. Просто решил пойти с тобой. Не прогонишь? Куманьков улыбнулся, закурил: запах гашиша окутал Борисова; ему вдруг тоже захотелось затянуться, но он, помечтав о чистой ледяной воде, отбросил желание. Куманьков еще раз сильно вдохнул, прикрыв глаза, задержал дым в легких. Но Борисов уже разглядел его напряженный взгляд из-под век. Ложное добродушие. Этот с улыбочкой кого хочешь задавит. Бой прошел, а я будто еще не понял, куда попал. И к кому. Они наверху небось смеются надо мной, мол, заставь дурака Богу молиться… Ну и пусть, я и себе должен доказать, раз, как они говорят, имею право на инициативу… Чего он молчит? — Чего молчишь? Не доволен? — Что вы, милости прошу. Доброму палачу помощь всегда нужна, но святая вода не положена. Он душу свою губит, другим помогая на небо лететь. Пошли. Они спускались долго. Молча. Иногда помогали друг другу перевалить через крупные камни. Зарождающийся день уже бросал на них свой жар, заливал солнцем долину и горы. Куманьков протянул Борисову горсть витаминов, сам кинул несколько штук в рот, запил из фляги. Борисов не выдержал: — Слушай, почему вы все после боя воду не пьете? Что за причина? Куманьков вытащил окурок, жадно затянулся: — Ошибаетесь, старшой. Я уже пол-фляги успел перед восходом солнца выпить. Все пили, не жалели, у афганцев мы наверняка воду найдем. Все равно скоро на базу. Это вам показалось. Пейте, пейте, нет у нас такого обычая после пиф-паф не пить воды, зря мучились… Да, так вот, если Колька, ефрейтор Глушков, пропустил к ущелью хоть одного афганца, то человек этот, возможно, нас уже берет на мушку. При первом же выстреле беги обратно зигзагами к камням. Если все в порядке и все афганцы тут в долине остались, тогда иди спокойно и следи внимательно. Если у афганца в руке оружие — дай по нему один или даже два контрольных, не жди, хоть бы у него была дырка во лбу. Если оружия нет, то следи за руками и грудью. Если зашевелится — выпускай всю обойму. Хотите затяжку? Спокойнее будет и целиться легче. Ну как знаете… Запах крови, кала, мочи, внутренностей — на зное — был ужасен. «Это и есть запах смерти». Борисову показалось, что трупы уже распухли. Большинство убитых было разбросано вокруг мулов. Запах становился нестерпимым. Его скрутило, рвота оказалась настолько сильной, что он упал, скрючившись возле трупа афганца, у которого, задыхаясь, остановился. Нервные судороги выжимали его собственные внутренности, как белье. Только в уголке сознания мелькнуло, что сам он еще безобразней трупа, пристально глядевшего на него, что его могут пристрелить, как раненную лошадь, как вон того мула с распоротым гранатой или пулеметной очередью, его пулеметной очередью, брюхом. Борисов попытался встать, но новый приступ свалил его на землю. Внезапно старший лейтенант услышал выстрел, второй. Тело напряглось, тупо приготовилось мышцами встретить пулю — и победило разом судороги и тошноту. Это Куманьков дает контрольные, то есть приканчивает духов. Борисов встал. К нему подходил Куманьков. Подойдя, запел издевательски: «По небу полуночи ангел летел и тихую песню он пел, и небо, и звезды, и тучи толпой внимали той песне святой». — Что это с вами, командир? Я уж подумал, вас этот афганец ножом к Аллаху отправил, такие случаи бывали. Что с вами? Вонь? Нервы? Может быть… Точно, да вы всю флягу одним махом выдули. Нужно потихоньку, в особенности если долго не пьешь после боя, тем более после первого в жизни. От воды люди пьянеют, не слышали? Говорят, в начале войны целое отделение хотели под трибунал отдать: ребята двое суток не пили, воевали как могли в середине августа, а после по литра два воды выглушили — и были косыми в доску… Однако, товарищ старший лейтенант, и вам нужно поработать, раз уж пошли с палачом. Я вам двоих оставил. Куманьков взял пустую флягу Борисова и помахал ею над головой, постучал по ней пальцем. — Пошли. А после с двух сторон потопаем к ущелью. На, возьми таблетки, заставь себя проглотить их. За одним мулом лежал афганский парень. На вид ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Он хрипло дышал разинутым окровавленным ртом, покрытым насекомыми. Из двух дыр в груди при выдохе показывалась розоватая жизнь. Карабин парня, CKC-4S, лежал рядом. Парень к нему не тянулся, смотрел молча то на стоящих шурави, то на небо, больше на небо. Борисова еще в детстве дед учил, что на войне раненых врагов не убивают — их берут в плен и лечат. В юности он услышал немало рассказов, «как немцы нас добивали и как мы добивали немцев», но считал это неправильным, лишенным благородства. Правильным было, как ему казалось, небрежно передать кому-нибудь колонну пленных, а самому продолжать, не оглядываясь, наступление на врага. Борисов также слышал, уже будучи курсантом, о насиловании немок и истреблении гражданских лиц на только что оккупированных территориях, но не верил в это, хотя и допускал отдельные случаи мести: «ведь немцы у нас такое творили». Только попав в казармы, только увидев собственными глазами, что солдат способен, впрочем, как и офицер, на совершенно невероятную жестокость и на столь же невероятную доброту по абсолютно непонятным причинам, Борисов перестал верить в невозможность чего-либо на войне. Но то была теория. Теперь он, провонявший смертью и собственной блевотиной, должен был пристрелить этого афганского мальчишку с огромными уставленными в небо черными глазами. Пусть смотрит на небо, пусть смотрит. Он знал, что не сможет выдержать взгляда мальчишки. Резкий голос Куманькова, шепелявый, заставил его вздрогнуть: — Давай! У тебя еще один клиент есть. Ну?! Старший лейтенант Борисов всадил из своего пистолета три пули в голову умирающего афганца и… не почувствовал себя палачом, будто чувство вины ушло из него вместе с блевотиной. Вторым оказался бородач. У него были прострелены грудь и горло. Глаза были закрыты. Грудь афганца дышала, и Борисов одной пулей в голову заставил ее перестать дышать, только и всего. До ущелья они брели долго и осторожно. Глушков по праву считался лучшим снайпером обеих групп — он бил без промаха в голову. Возвращаясь к мулам, Борисов увидел, что группы начали спускаться в долину. |
||
|