"Нагие и мёртвые" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

10

Галлахер все еще был в оцепенении. В дни, последовавшие за сообщением о смерти Мэри, он неистово работал на дороге, непрестанно копая лопатой кюветы или срубая дерево за деревом, когда приходилось укладывать бревенчатый настил. Во время перекуров, которые объявлялись каждый час, он редко прекращал работу, а по вечерам обычно съедал свой ужин в одиночестве, а затем нырял под одеяло и, поджав ноги к подбородку, засыпал, сраженный усталостью. Уилсон часто замечал среди ночи, как Галлахера трясла лихорадка, и набрасывал на него свое одеяло. Внешне Галлахер не проявлял своего горя, хотя сильно похудел, а его глаза и веки припухли, как после долгой пьянки или игры в покер в течение двух суток подряд.

Солдаты пытались проявить участие к нему. То, что с ним случилось, внесло какое-то разнообразие в их монотонную жизнь на прокладке дороги. Они выражали ему молчаливое сочувствие; если он оказывался поблизости, говорили вполголоса. А кончалось тем, что, когда он садился рядом, они чувствовали себя просто-напросто не в своей тарелке и раздражались, потому что вынуждены были сдерживаться в выражениях. Одним словом, его присутствие стало вызывать у всех неловкость. Однажды ночью, стоя в карауле и размышляя о Галлахере, Ред почувствовал какие-то укоры совести. «Тяжело все это, но изменить ничего невозможно, — подумал он, всматриваясь в темноту. — Впрочем, что я-то пекусь, — пожал он плечами, — это дело Галлахера, а мне наплевать на все».

Почта продолжала поступать почти ежедневно, и при этом случилась ужасная вещь: Галлахеру продолжали поступать письма от жены. Первое пришло через несколько дней после того, как отец Лири сообщил ему о ее смерти; оно было отправлено почти за месяц до этого события. Уилсон, получивший в этот вечер письма для всего взвода, начал размышлять: отдать или не отдавать письмо Галлахеру.

— Оно ведь очень расстроит его, — сказал он Крофту.

Крофт пожал плечами:

— Трудно сказать. Может быть, наоборот. — Крофту было любопытно посмотреть, что произойдет. Уилсон решил отдать письмо Галлахеру.

— Тут какое-то письмо для тебя, — сказал он как бы между прочим. Почувствовав замешательство, он отвернулся.

Взглянув на конверт, Галлахер побелел как полотно.

— Это не мне, — пробормотал он, — здесь какая-то ошибка.

— Это тебе письмо, друг, — настаивал Уилсон, положив руку на плечо Галлахера, но тот стряхнул ее. — Что же мне, выбросить его? — не унимался Уилсон.

Галлахер взглянул на дату на конверте и вздрогнул.

— Нет, дай его мне, — решительно заявил он.

Он отошел в сторону и вскрыл конверт. Слова показались ему неразборчивыми, и он не смог прочесть ни строчки.

Его охватила дрожь. «Святые Мария, Иосиф и Иисус», — пробормотал он едва слышно. Наконец он смог сосредоточиться на нескольких строчках, и их смысл проник в его сознание: «Я все беспокоюсь о тебе, Рой, тебя всегда все так раздражает, я молюсь за тебя каждую ночь. Я так люблю тебя и все время думаю о ребенке, только иногда мне не верится, что он родится так скоро. Доктор говорит, что осталось всего три недели». Галлахер сложил письмо и, ничего не видя вокруг, шагнул вперед.

— О, Христос Спаситель! — сказал он громко. Его снова охватила дрожь.

Галлахер не мог смириться со смертью Мэри. По ночам, стоя в карауле, он ловил себя на мысли о возвращении, представлял, как Мэри встретит его. Его охватывало глубокое отчаяние, он механически повторял: «Она умерла, она умерла», но сам все еще не верил в это. Он доводил себя до исступления.

Теперь, когда письма от Мэри приходили через каждые несколько дней, ему начинало казаться, что она жива. Если кто-нибудь спрашивал его о жене, он отвечал, что она умерла, но сам всегда думай о ней как о живой. Когда пришло письмо, в котором она писала, что ожидает ребенка через десять дней, Галлахер начал отсчитывать дни от даты получения письма. Если она писала, что навестила свою мать накануне, он думал: «Это было вчера, примерно в то время, когда нам выдавали жратву». Многие месяцы он следил за ее жизнью только по письмам, и это стало слишком сильной привычкой, чтобы сразу перестать следовать ей. Он начинал чувствовать себя счастливым, ожидая ее писем, а вечером, ложась спать, думал о них.

Однако через несколько дней наступила ужасающая развязка.

Дата родов неумолимо приближалась, и в конце концов должно было прийти последнее письмо. Она должна будет умереть. Больше от нее ничего не придет. Больше она не сообщит ни слова. Галлахер то впадал в отчаяние, то отказывался верить в происшедшее; временами он был совершенно убежден, что она жива. Беседа с капелланом представлялась обрывком сна. Временами, когда писем от Мэри не было по нескольку дней, она становилась для него далекой, и он начинал сознавать, что больше никогда не увидит ее. Однако большей частью он суеверно ждал писем и верил, что она не умерла, но умрет, если он не придумает, как предотвратить это. Капеллан несколько раз спрашивал, не хочет ли Галлахер получить отпуск, но у него не хватало решимости даже подумать об этом. Отпуск заставил бы его признать то, во что он не хотел верить.

Больше не было той одержимости, с которой он работал первые дни, теперь он, наоборот, начал уклоняться от работы и подолгу бесцельно бродил вдоль дороги. Его несколько раз предупреждали, что он может попасть в засаду и какой-нибудь японец подстрелит его, но Галлахер не думал об этом. Однажды он прошел так до самого бивака, то есть около семи миль. Солдаты решили, что он сходит с ума.

— У этого парня не все дома, — говорили о нем, и Крофт соглашался с этим.

Все ощущали неловкость, не находя, о чем говорить с ним. Ред предложил больше не отдавать ему писем, но другие побоялись вмешиваться в это дело. Испытывая неловкость, они исподтишка наблюдали за тем, что с ним происходит. Они осторожно изучали его, как изучают безнадежно больного, которому немного осталось жить.

Полковому почтальону рассказали обо всем, и тот сходил к капеллану, чтобы он поговорил с Галлахером. Однако, когда отец Лири заметил, что, может быть, лучше не читать получаемых писем, Галлахер взмолился:

— Она тогда умрет…

Капеллан не понял, что хотел сказать Галлахер, но тем не менее уступил ему. Он подумал с тревогой, не следует ли направить Галлахера в госпиталь, но его приводили в ужас психиатрические палаты, у него было предубеждение против них. По своей инициативе Лири направил ходатайство о предоставлении Галлахеру отпуска, но штаб базы отказал, сообщив, что согласно справкам Красного Креста младенец находится на попечении родителей Мэри. В конце концов священник решил просто наблюдать за Галлахером.

А Галлахер бродил по окрестностям, погруженный в свои мысли, которыми ни с кем не делился. Солдаты иногда замечали, как он чему-то улыбался. Глаза же его были налиты кровью, веки напряжены. По ночам его начали мучить кошмары, и однажды среди ночи Уилсона разбудили стоны Галлахера: «О господи, умоляю, не дай ей умереть, я буду хорошим. Клянусь, я буду хорошим». Уилсон содрогнулся и зажал Галлахеру рот ладонью.

— У тебя жар, дружище, — прошептал оп.

— Да, — ответил тот и замолчал.

На следующий день Уилсон решил рассказать об этом Крофту, однако поутру Галлахер вел себя спокойно, а на строительстве дороги работал с подъемом, поэтому Уилсон никому ничего не сказал.

Через пару дней разведывательный взвод послали на работы по разгрузке кораблей. Галлахер получил накануне последнее письмо от жены и теперь собирался с духом, чтобы прочитать его. Он был задумчив и рассеян. По пути к берегу он не обращал никакого внимания на разговаривающих в грузовике солдат. Взвод заставили выгружать ящики с продовольствием с десантной баржи. Тяжелые, давившие на плечи ящики вызывали у Галлахера глухое раздражение. Сбросив груз и пробормотав «К чертовой матери!», он пошел прочь.

— Куда ты собрался? — крикнул ему вслед Крофт.

— Не знаю, скоро вернусь, — ответил он, не оборачиваясь, и, как бы желая предупредить новые вопросы, побежал по песку.

Пробежав сотню ярдов, Галлахер внезапно почувствовал усталость и перешел на шаг. У излучины берега он рассеянно оглянулся на оставшихся позади солдат. Несколько десантных барж с работающими моторами уперлись носом в песок, а между ними и складом на берегу выстраивались две цепочки людей. Над морем висела дымка, почти скрывавшая из видимости несколько транспортов, стоявших на якоре мористее. Галлахер обогнул излучину и увидел несколько палаток, поставленных почти у самой воды. Входные клапаны палаток были закручены, и сквозь них были видны лежавшие на койках и разговаривавшие между собой солдаты. Тупо уставившись на указатель, Галлахер прочитал: «5279 интендантская авторота». Вздохнув, он продолжал путь. «Проклятым интендантам всегда везет», — подумал он, но не испытал при этом никакой обиды.

Он прошел мимо того места, где был убит Хеннесси. Воспоминания вызвали в нем прилив жалости, он остановился, набрал в пригоршню песок и начал пропускать его между пальцами. «Ребенок еще. Даже не испытал, что такое проклятая жизнь», — подумал он. Неожиданно Галлахер вспомнил, что, когда Хеннесси приподняли, чтобы оттащить подальше от воды, с его головы свалилась каска и, зазвенев при ударе о песок, покатилась в сторону. «Парень убит, и это все, чего он добился», — подумал он. Галлахер вспомнил о лежащем в кармане письме и вздрогнул. Взглянув на дату, он сразу понял, что это последнее письмо и больше ни одного не будет. «А может быть, она написала еще одно?» — подумал он, погружая носок ботинка в песок. Он сел, посмотрел вокруг с подозрительностью зверя, собирающегося есть добычу в своей берлоге, и надорвал конверт.

Звук рвущейся бумаги тотчас же напомнил ему, что все эти движения он проделывает в последний раз. Неожиданно он понял парадокс: какая может быть жалость к Хеннесси? «Мне вполне достаточно своего горя», — подумал он.

Бумажные листки письма казались ему необычно тонкими.

Прочитав письмо, Галлахер вновь пробежал последние строчки:

«Рой, милый, это последнее письмо. В ближайшую пару дней писать не смогу, так как только что начались схватки и Джейми пошла за доктором Ньюкамом. Я ужасно боюсь, он сказал, что мне придется нелегко, но не беспокойся, все будет в порядке, я знаю. Хотелось, чтобы ты был здесь. Береги себя, милый, потому что я боюсь остаться одной. С большой любовью к тебе, милый, Мэри».

Галлахер сложил листки письма и сунул их в нагрудный карман.

Тупая боль в голове, горячий затылок. Несколько минут он ни о чем не думал, потом зло сплюнул. «А-а… Эти бабы только и знают: любовь, я люблю тебя, милый. Просто хотят удержать мужика, вот и вся любовь». Вспомнив впервые за много месяцев неприятности и неудачи, сопровождавшие его женитьбу, он снова задрожал. «Все, чего добивается женщина, это окрутить парня, а потом зарывается в свои горшки. К чертям собачьим все это!» Он вспомнил, какой изнуренной выглядела Мэри по утрам и как распухала от сна ее левая щека. Ссоры, отрывки неприятных воспоминаний из их жизни всплывали и набухали в его голове, как в горшке с густым, начинающим закипать варевом. Дома она всегда носила на голове густую сетку для волос, да еще эта ее привычка постоянно расхаживать в комбинации с обтрепавшимися кружевами. За те три года, что они были женаты, она совсем увяла. «Она не очень-то следила за собой», — с горечью подумал он. В эту минуту он ненавидел даже память о ней, ненавидел все страдания, которые она причинила ему за последние несколько недель. «Вечно эта дребедень о воркующих голубках, а подумать о том, чтобы выглядеть получше, у них и заботы нет.» — Галлахер еще раз сердито сплюнул. — «У них нет никакого… никакого… воспитания». Галлахер подумал о матери Мэри, тучной и очень неряшливой. Его охватил гнев, вызванный множеством причин: и тем, что у него такая теща, и воспоминаниями о вечной нехватке денег, из-за чего приходилось жить в маленькой грязной квартирке, и тем, что ему так не повезло, и болью, причиненной смертью жены. «Никогда ни в чем не везло!» Галлахер снова вспомнил о Хеннесси и сжал губы. «Оторвало башку… а ради чего, ради чего?» Он закурил сигарету и, швырнув с силой спичку, проследил, как она упала на песок. «Проклятые жиды, да еще воюй за них». Теперь он вспомнил о Гольдстейне. «Стервецы! Теряют винтовки. И выпить не могут, как люди. Даже когда их угощают».

Галлахер поднялся и снова пошел. В висках пульсировала тупая боль и ненависть. К берегу прибило волнами огромную водоросль. Галлахер подошел посмотреть на нее. Темно-коричневого цвета, очень длинная, вероятно, футов пятьдесят; ее темная упругая поверхность блестела, как змеиная кожа. Мысль об этом вызвала у него ужас. Он вспомнил трупы в пещере. «Какими же пьяными идиотами мы были», — подумал он. Галлахер почувствовал раскаяние, вернее, вызвал в себе раскаяние, чувствуя за собой вину. Водоросль напугала его, и он поспешил отойти от нее.

Пройдя несколько сот ярдов, он уселся на вершине обращенной к морю дюны. Надвигался шторм, и Галлахер неожиданно почувствовал прохладу. Огромная туча, очень темная, похожая по форме на плоскую рыбу, закрыла большую часть неба. Порывистый ветер погнал по пляжу струи песка. Галлахер сидел и ждал дождя, который почему-то долго не начинался. Погрузившись в приятную задумчивость, он наслаждался пустынным видом окружающего пейзажа, отдаленным грохотом прибоя и накатывающихся на берег волн. Машинально он начал рисовать женскую фигуру на песке: большие груди, тонкую талию и очень широкие полные бедра. Посмотрев критически на рисунок, вспомнил, что Мэри очень стеснялась своих маленьких грудей. Однажды она сказала: «Мне бы хотелось, чтобы они были большими». — «Почему?» — «Потому что такие тебе больше нравятся». Он солгал: «Не-ет, у тебя как раз такие, какие мне нравятся».

Его охватило чувство нежности. Мэри была очень маленькой, и он вспомнил, что иногда она казалась ему совсем девочкой; ее серьезный вид часто забавлял его. Он нежно улыбнулся, но тут же с неожиданной остротой осознал, что она мертва и он больше никогда не увидит ее. Мысль об этом пронзила его. Подобно потоку воды, хлынувшей через открытые ворота шлюза, чувство утраты и безысходного отчаяния выплеснулось из него, и он услышал, что плачет.

Он не стал сдерживать рыданий. Он почувствовал, как долго назревавший нарыв вдруг прорвался и горечь, страх и обида разлились и захватили его всего. Опустошенный и рыдающий, он лежал на песке.

В памяти Галлахера снова и снова всплывали нежные воспоминания о Мэри. Ему живо представились жаркие объятия в безумном любовном сплетении. Он вспомнил ее улыбку, с которой по утрам перед уходом на работу она вручала ему сверток с завтраком; грустную щемящую нежность, которую они испытывали в последний вечер его отпуска перед отъездом за океан, на фронт. Они совершили тогда вечернюю прогулку на пароходике по Бостонской гавани. Галлахер с болью вспомнил, как они, нежно держа друг друга за руки, безмолвно сидели на корме и смотрели на бурлящую позади парохода кильватерную струю. «Она была хорошей девочкой», — сказал он про себя. Он думал сумбурно, слова не складывались во фразы, ему пришла мысль, что никто, кроме Мэри, не понимал и не знал его; он даже радовался, что, так хорошо зная его, она не разлюбила его.

Эта мысль снова разбередила рану, и он долго лежал, горько рыдая, не сознавая, где находится, не чувствуя ничего, кроме безысходного отчаяния. На миг он вспоминал о ее последнем письме и почувствовал новые приступы боли. Так прошло, должно быть, около часа.

Наконец Галлахер выплакался, и ему стало легче. Он впервые вспомнил, что теперь у него есть ребенок, но как он выглядит и какого пола? На мгновение эта мысль принесла какую-то радость, и он подумал: «Если это мальчик, я начну тренировать его с малых лет. Он будет профессиональным бейсболистом, на этом можно делать деньги».

Мысли иссякли, и в голове стало пусто и легко. Он задумчиво посмотрел на стоявшие за его спиной густые джунгли и подумал, далеко ли ему придется идти, чтобы возвратиться обратно.

Ветер по-прежнему гнал вдоль пляжа волны песка. Ощущения стали неясными и испарялись, как дымка. Галлахер задрожал от холода. Он был таким же одиноким, как ветер на берегу моря в зимнюю пору.

«Досадно, что на Галлахера свалилось такое несчастье», — подумал Рот. Солдаты сделали часовой перерыв, чтобы перекусить сухим пайком, и Рот решил пройтись вдоль берега. Он размышлял о том, как выглядел Галлахер, когда возвратился во взвод. Глаза у него были красные, и Рот решил, что он плакал. «И все же он переносит это неплохо. Ведь он невежественный парень, без образования, вероятно, даже и не способен глубоко переживать».

Покачав головой, Рот продолжал брести по песку. Поглощенный размышлениями, он свесил голову на грудь и от этого казался еще более сутулым. Надвигавшуюся с утра большую дождевую тучу разогнал ветер; солнце горячо припекало голову сквозь зеленую пилотку. Рот остановился и вытер лоб. «Тропическая погода очень непостоянна, — подумал он, — и очень вредна для здоровья, воздух насыщен миазмами». Ноги и руки ныли после переноски ящиков с баржи на склад.

Рот вздохнул. «Я слишком стар для такой работы, — подумал он. — Она для таких, как Уилсон, Риджес и даже Гольдстейн, но не для меня. — На его лице появилась кривая улыбка. — Я ошибся в Гольдстейне. Для своего роста он сложен неплохо, здоровый парень. Но он очень изменился. Интересно, что с ним произошло? Он какой-то мрачный, насупленный, у него на всех зуб. Что-то произошло с ним с тех пор, как первое отделение возвратилось с передовой. Наверное, это бой так меняет человека. Когда я впервые встретил его, он был этаким сверхоптимистом и мог поладить с кем угодно. Первое впечатление не всегда оказывается правильным. Вот, например, Браун, тот слишком самоуверен и полагается на первое впечатление, поэтому он и невзлюбил меня. Просто потому, что я слишком долго простоял в карауле однажды ночью. Если бы я попытался выкроить несколько минут для себя, у него появился бы повод состряпать на меня дело, а тут он просто невзлюбил меня».

Рот потер нос и вздохнул: «Я мог бы подружиться с ними, но что у нас общего? Они не понимают меня, а я не понимаю их. Чтобы сблизиться, надо иметь какую-то уверенность в себе, которой у меня нет. Если бы не этот кризис, когда я окончил колледж… Что за смысл обманывать себя, ведь я не принадлежу к числу пробивных людей, мне никогда не везло в жизни. Так ведь можно обманываться без конца. Ясно, что я не могу делать столько черной работы, сколько делают они. Поэтому они и смотрят на меня свысока. А моя голова никого не интересует. Что для них интеллект? Если бы они захотели, я мог бы быть для них хорошим товарищем. Я пожил на свете, у меня есть опыт, есть что рассказать, но они ведь не будут слушать меня. — От расстройства Рот поцокал языком. — И всегда со мной так получается. И все же, если бы мне дали работу по моему профилю, я мог бы добиться успеха».

Рот подошел к тому месту на берегу, где лежала прибитая волнами бурая водоросль. «Какая большая водоросль, — подумал он, — мне следовало бы знать что-нибудь о ней, это же был мой конек в колледже, только я все перезабыл. — Мысль об этом повергла его в уныние. — Какая польза от всего этого образования, если ничего не можешь вспомнить? — Он наклонился над водорослью и поднял одну из плетей. — Она выглядит как змея. Такой простой организм. На одном конце у него присос, которым он прикрепляется к скале, а на другом рот, и соединительный канал между ними. Что может быть проще! Простейший организм, бурая морская водоросль, вот что это такое. Если попытаться, все можно вспомнить. Что-то вроде Mасrоcystis, вот как это называется, а в просторечии — Шнурок Дьявола, или как там еще — Macrocystis pyrlfera? Помнится, у нас была лекция о ней. Надо бы подзаняться ботаникой, ведь после колледжа прошло только двенадцать лет, можно освежить все это в памяти и подыскать себе хорошую работу по специальности. Наука-то ведь увлекательная».

Он бросил плеть на песок. «Это необычное растение. Почему ж я так мало помню о нем? Все морские водоросли достойны изучения: планктон, зеленые водоросли, бурые водоросли, красные водоросли. Надо написать Доре, пусть отыщет мои конспекты по ботанике, может быть, придется еще подучить».

Рот не спеша поплелся назад, рассматривая на пути выброшенные на берег водоросли и обломки дерева. «Все это уже мертво, — подумал он, — все живое существует, чтобы умереть. Я и то уже начинаю ощущать это, ведь я старею, тридцать четыре уже. Прожил половину своей жизни, а чего достиг? Есть какое-то еврейское слово для обозначения этого понятия, Гольдстейн его, конечно, знает. И все же я не жалею, что не знаю еврейского языка. Лучше иметь современных родителей, таких, как у меня. Ох, как болят плечи! Почему они не оставят нас в покое хотя бы на один день? — Рот увидел вдалеке солдат, и его охватило беспокойство. — Они снова уже работают, сейчас опять будут смеяться надо мной. А что я им отвечу? Что разглядывал какую-то водоросль? Они ничего не поймут. Почему я не догадался возвратиться пораньше?»

Рот устало побежал.

— Ты кто… сицилиец? — спросил Полак Минетту. Они лениво тащились по песку. Минетта с ворчанием бросил ящик с продовольствием на песок, чтобы начать укладывать новый штабель.

— Нет, я из Венеции, — ответил Минетта. — Мой дед был аристократом. И жил недалеко от Венеции.

Они повернули и пошли обратно к десантным баржам.

— А откуда ты все это знаешь? — спросил Минетта.

— А ты как думал? — ответил Полак. — Я жил среди итальяшек и знаю о них больше, чем ты.

— Не думаю, — возразил Минетта. — Слушай, я никому не говорю об этом, потому что… ну, ты знаешь, как бывает. Ребята сразу подумают, что им заливают, но ты поверь мне, это правда, честно говорю. Наша семья происходит из высшего общества, из аристократов. Мой отец за всю жизнь не работал ни одного дня, только ходил на охоту. У нас было настоящее поместье.

— Ну…

— Думаешь, я заливаю? Посмотри на меня. Видишь, я не похож на итальянца. У меня светлые волосы и кожа. Ты бы посмотрел на других из нашей семьи, они все блондины. Я по сравнению с ними черная ворона. Только так и можно узнать аристократа, у них у всех нежное сложение. А город, из которого мы происходим, назван по одному из моих предков — герцогу Минетте.

Полак сел на песок.

— Нечего нам из кожи вон лезть, давай отдохнем.

— Послушай, я знаю, ты мне не веришь, — продолжал Минетта увлеченно, — но, если ты когда-нибудь будешь в Нью-Йорке и зайдешь ко мне, я покажу тебе наши фамильные ордена и медали. Мой отец всегда достает их, чтобы показать нам. Провалиться на этом месте, если я вру. У него их целая коробка.

Мимо них прошел Крофт и бросил через плечо:

— Довольно трепаться, пора работать.

Полак вздохнул и поднялся на ноги.

— Ну что за жизнь! Никакого просвета. Ну какое дело этому Крофту, если мы немного отдохнем?

— Этот парень помешался на своих лычках, — сказал Минетта.

— Все они дерьмо, — ответил Полак.

Минетта кивнул.

— Пусть мне только попадется хоть один из них после войны, — сказал он.

— Ну и что ты сделаешь? Поставишь Крофту выпить.

— Думаешь, я его боюсь? — возразил Минетта. — Ты знаешь, что я был в «Золотых перчатках» и никого не боюсь? — Усмешка Полака раздражала его.

— Единственный, с кем ты справишься, это Рот, — сказал Полак.

— А-а-а, пошел ты… что с тобой разговаривать!

Каждый из них взвалил на себя по ящику из груды, возвышавшейся в трюме десантной баржи, и понес к складу на берегу.

— Слушай, я больше не вынесу этого, — гневно заявил Минетта. — Я теряю всякое уважение к себе.

— А-а, брось ты.

— Ты думаешь, я треплюсь, да? — не унимался Минетта. — Посмотрел бы ты на меня, когда я был на гражданке. Я знал, как прилично одеться, у меня был интерес в жизни, я всегда был впереди других, в любом деле. И теперь я мог бы быть унтер-офицером, если бы меня интересовали лычки. Я мог бы подлизаться, как Стэнли, но в таком случае надо перестать уважать себя.

— А чего ты, собственно, так разошелся? — спросил Полак. — Ты знаешь, я зарабатывал полторы сотни в неделю и у меня была собственная машина. Я работал с Левшой Риццо, понимаешь с кем? Ни одна баба не могла мне отказать, будь то манекенщица, актриса или кто еще. А работать мне приходилось всего-навсего двадцать часов в неделю, нет, погоди, двадцать пять часов в неделю. Это значит около четырех часов за вечер, с пяти до девяти, шесть вечеров в неделю. Всего и дел-то: собрать расписки от клиентов, играющих на тотализаторе, и передать их кому надо. А ты слышал, чтобы я когда скулил? В жизни, как в картах, — продолжал Полак, — какая карта придет: то везет, то нет. Считай, что сейчас тебе не везет, пережди, принимай это спокойно.

«Полаку около двадцати одного», — прикинул Минетта. Он подумал, не врет ли тот относительно денег. Минетту всегда приводила в замешательство невозможность угадать, что творится в голове у Полака, тогда как Полак, казалось, всегда догадывался, о чем думает Минетта. Не найдя, что ответить, он набросился на Полака:

— Значит, по-твоему, просто переждать? Ты что, пошел в армию по доброй воле?

— А ты думаешь, я не мог избежать призыва?

Минетта фыркнул:

— Я уверен в этом, потому что каждый, у кого работают шарики, не пошел бы, если б мог. — Он сбросил свой ящик на штабель и повернул к берегу. — Пропащий ты человек, если попал в армию. Если с тобой случится что-нибудь, никому нет никакого дела. Возьми Галлахера: у бедняги умерла жена, а он торчит здесь, его не отпускают.

— А хочешь знать, почему Галлахер чувствует себя так плохо? — спросил Полак с усмешкой.

— Я и так знаю.

— Ничего ты не знаешь. У меня был двоюродный брат, у которого жена погибла в катастрофе. Боже мой, ты бы видел, как он убивался. А из-за чего? Из-за бабы? Я пытался успокоить его и сказал: «Слушай, какого черта ты льешь слезы? Баб на свете сколько хочешь. Через полгода ты даже не вспомнишь, как она выглядела». Он продолжал убиваться. А я опять пытался успокоить его. И как ты думаешь, что он сказал мне? — Полак сделал интригующую паузу.

— Ну что?

— Он сказал: «Так это через полгода, а что я буду делать сегодня вечером?»

Минетта хихикнул.

— И ты хочешь, чтобы я поверил этому?

Полак пожал плечами и поднял ящик.

— А какая мне разница, веришь ты или нет. Я рассказал тебе, а уж верить или не верить — дело твое, — сказал он и понес ящик. — А сколько сейчас времени? — спросил он на ходу.

— Два часа.

Полак вздохнул.

— Еще два часа таскать это дерьмо. — Он поплелся, с трудом вытаскивая ноги из песка. — Подожди, как-нибудь я расскажу тебе про одну бабу, писательницу, — добавил он.

В три часа взвод сделал последний перекур перед концом работы.

Стэнли растянулся на песке рядом с Брауном и угостил его сигаретой:

— Так и быть, возьми одну; ты у меня вроде как бы на табачном довольствии.

Браун потянулся и застонал:

— Старею я. Знаешь что я скажу тебе: человек не создан для работы в такой тропической жаре.

— Почему бы тебе не признаться, что ты просто-напросто валяешь дурака? — заметил Стэнли. С тех пор как его произвели в капралы, отношение к Брауну у него изменилось. Теперь он уже не соглашался с ним во всем без исключения и даже все чаще и чаще подтрунивал над ним. — Ты становишься похожим на Рота, — сказал он.

— Пошел ты…

— И все-таки это так, сержант.

Стэнли не замечал происшедшей в нем перемены. Первые месяцы службы во взводе он постоянно был настороже, никогда не говорил ничего, не обдумав последствий, тщательно выбирал друзей и на все смотрел глазами Брауна, разделяя его симпатии и антипатии. Подсознательно, не задумываясь над этим, он перенял у Брауна его отношение к людям, его мнение о них — одобрительное или неодобрительное. И хотя Стэнли не признавался в этом даже самому себе, в душе он знал, что хочет стать капралом. Он инстинктивно во всем подражал Брауну.

Браун давно раскусил его и в душе посмеивался над ним, но кончилось тем, что он рекомендовал Стэнли в капралы. Согреваемый отношением к нему Стэнли, в котором было понимание, уважение и даже поклонение, Браун, сам того не замечая, оказался в зависимости у Стэнли. Он считал: «Стэнли лижет мне зад, и я это отлично знаю». Но когда Крофт заговорил с ним относительно выдвижения кого-нибудь в капралы, Браун не мог подумать ни о ком, кроме Стэнли. Против всех других возникали возражения, против некоторых — он и сам не знал почему. Оставался только Стэнли.

И он действительно начал расхваливать его Крофту.

Позднее, когда Стэнли привык командовать, перемена в нем стала более очевидной. В его голосе появились повелительные нотки, он начал придираться к солдатам, которых недолюбливал, а к Брауну относился с небрежной фамильярностью. Он знал, что Браун не может больше помочь ему, что он, Стэнли, останется капралом, пока один из сержантов не будет ранен или убит. Первое время он продолжал относиться к Брауну почтительно, во всем соглашался с ним, потом начал сознавать свое лицемерие и почувствовал себя неловко. Теперь, когда Браун бывал явно не прав, он говорил ему об этом. А со временем у него даже появилось бахвальство…

Стэнли лениво выдохнул дым и повторил:

— Да, ты становишься похожим на Рота.

Браун молчал. Стэнли сплюнул.

— Я тебе расскажу кое-что о Роте, — сказал он. — Его тон стал поучительным, как у Брауна. — В действительности он не так уж плох, просто у него не хватает пороху. Он из тех, кто всегда остается в дураках, потому что не хочет рисковать.

— Не говори глупостей, мальчик, — сказал Браун. — Не так уж много людей станет рисковать, когда можно, например, схлопотать себе пулю.

— Я имею в виду другое, — возразил Стэнли. — Ты же представляешь, каким он был на гражданке. Ему хотелось вырваться вперед так же, как тебе или мне, но, чтобы добиться чего-нибудь стоящего, у него кишка тонка. Он был слишком осторожным. Если хочешь шикарно жить, надо ловчить.

— Ну и как же ты ловчил? — спросил Браун.

— Я шел на риск, и мне сходило с рук.

Браун засмеялся.

— Ха! Переспал с бабой, когда мужа не было дома.

Стэнли снова сплюнул. Эту привычку он позаимствовал у Крофта.

— Слушай, я расскажу тебе кое-что. Как только я женился на Рути, нам представился случай купить мебельный гарнитур у одного типа, уезжавшего из нашего штата, и это была чертовски выгодная покупка, только он требовал наличными. А у меня их не было. И у моего старика как раз тогда не было денег. Всего за три сотни долларов мы могли получить целый гарнитур для гостиной, а новый такой обошелся бы в тысячу. Знаешь, когда приглашаешь людей, ведь прежде всего обстановка производит на них впечатление. И ты думаешь, что я сложил руки и отказался от этого шанса? Черта с два. Я поступил по-другому. Взял деньги в гараже, где работал.

— То есть как это «взял деньги»?

— О, это нетрудно, если действовать с умом. Я работал там счетоводом, а мы получали до тысячи долларов в день за ремонтные работы — гараж был большой. Я просто взял деньги из кассы и задержал до следующего дня наряды на выполненные работы по трем автомашинам, ремонт которых обошелся примерно в три сотни. Эти машины вышли из ремонта в тот день, и мне надо было задержать проводку их в книгах, чтобы ничего не вскрылось. На следующий день я провел их по книгам, но задержал оформление счетов на другие три сотни. Мне пришлось проделывать эти фокусы целых две недели.

— И как же ты выкарабкался из этого? — спросил Браун.

— Ты не поверишь. После покупки я взял заем в три сотни под залог этой мебели и через пару дней потихоньку положил их в кассу, а заем выплатил помесячными взносами. Так что мебель досталась мне за гроши. А не пойди я на риск, никогда бы у меня не было этой мебели.

— Это ты действительно ловко обделал, — согласился Браун. Он был поражен: перед ним раскрывалась новая черта Стэнли, о которой он не подозревал.

— Конечно, это не так просто и стоило мне большого напряжения, — сказал Стэнли.

Он вспомнил бессонные, тревожные ночи в течение этих двух недель. Его мучили кошмары. Махинации начинали казаться ему невероятно запутанными. Он перебирал в памяти подделки, сделанные им в бухгалтерских книгах, и ему казалось, что он допустил в них ошибки, которые раскроются завтра. Он ловил себя на том, что помногу раз складывает в уме одни и те же цифры: «Восемь плюс тридцать пять… три пишем, единица в уме…» У него расстроился желудок, и он почти ничего не ел. Бывали моменты крайнего отчаяния. Ему чудилось, что все знают о его проделках. От чрезмерного нервного напряжения пострадала и его мужская сила. Когда Стэнли женился, ему только что исполнилось восемнадцать лет. И вот он оказался плохим любовником. Раз или два он плакал на груди жены из-за своих неудач. Он женился так рано потому, что влюбился, и потому еще, что был самоуверенным и дерзким.

Окружающие всегда говорили Стэнли, что он выглядит старше своих лет. Он с азартом хватался за любое сложное дело, веря в свою способность справиться с ним. И на покупку мебели он пошел благодаря все той же самоуверенности. Но удачи в одном деле сопровождались неудачами в другом.

После того как Стэнли вернул в кассу деньги, его мужская сила постепенно стала восстанавливаться, но он не чувствовал достаточной уверенности в себе. В душе он тосковал по тем дням до женитьбы, когда он проводил долгие часы в страстных объятиях со своей будущей женой. Он так и не рассказал ей, как ему удалось приобрести мебель, а ложась в постель, так старательно разыгрывал из себя страстного и темпераментного мужчину, что в конце концов поверил в это сам. Из гаража он перешел в бухгалтерскую контору, в которой работал клерком, и изучал бухгалтерию в вечерней школе. Он освоил некоторые способы делать деньги и обдуманно зачал ребенка. У него появились новые денежные заботы, и он опять проводил бессонные ночи, потея и пытаясь разглядеть в темноте потолок. Но по утрам он всегда чувствовал прилив уверенности, и ему снова казалось, что стоит пуститься в очередную аферу.

— Да, чтобы добиться успеха, надо здорово постараться, — повторил он нравоучительно. Воспоминания о прошлом наполнили его гордостью. — Если хочешь чего-нибудь добиться, надо уметь взвешивать свои шансы, — сказал он.

— И знать, кому лизать зад, — заметил Браун.

— Без этого не проживешь, — хладнокровно подтвердил Стэнли, помня, что у Брауна еще оставались кое-какие возможности нагадить ему. Окидывая взглядом развалившихся на песке солдат, он подыскивал слова, чтобы получше ответить Брауну. Заметив, что Крофт идет вдоль берега крадучись, как бы выслеживая что-то в джунглях, Стэнли начал наблюдать за ним.

— Что там задумал Крофт? — спросил он.

— Наверное, заметил что-нибудь, — ответил Браун, медленно поднимаясь на ноги.

Солдаты их взвода сразу зашевелились, словно стадо коров, поворачивающих головы в направлении незнакомого звука или запаха.

— А-а, этот Крофт всегда высматривает что-нибудь, — проворчал Стэнли.

— Нет, там, видно, что-то происходит, — пробормотал Браун.

Именно в этот момент Крофт дал очередь из автомата по джунглям и упал на землю. Выстрелы прозвучали неожиданно гулко, и солдаты, зажмурившись, снова попадали на песок. Послышался ответный выстрел из японской винтовки; солдаты взвода открыли беспорядочный огонь по джунглям. Стэнли ужасно вспотел, капельки пота на ресницах мешали видеть мушку на винтовке. Охваченный страхом, он лежал, непроизвольно вздрагивая от каждой пролетающей пули. Они жужжали как пчелы, и он с удивлением подумал:

«А ведь какая-нибудь может в меня попасть». Тут же он вспомнил анекдот на эту тему и тихонько засмеялся.

Позади него кто-то закричал, затем стрельба прекратилась. Наступила долгая тревожная тишина. Стэнли заметил, как от песка вверх поднимается дрожащий нагретый воздух.

Наконец Крофт осторожно поднялся на ноги и пошел к джунглям.

На опушке он дал знак находившимся поблизости солдатам подойти к нему, и Стэнли поспешно уткнулся взглядом в песок в надежде, что Крофт не заметит его. Наступила пауза, длившаяся несколько минут. Наконец Крофт, Уилсон и Мартинес вынырнули из кустов и зашагали к берегу.

— Мы уложили двух человек, — сказал Крофт. — Не думаю, что их было больше, они побросали бы свои вещевые мешки, когда давали тягу. — Он сплюнул на песок. — Кого ранило?

— Минетту, — ответил Гольдстейн. Он наклонился над Минеттой и взглянул на рану. — Просто царапина, — сказал он.

Минетта застонал.

— Если бы это было у тебя, ты бы так не говорил.

Крофт засмеялся.

— Ничего, выживешь, мальчик. — Он обернулся и посмотрел на собравшихся вокруг них солдат. — Всем рассредоточиться к чертовой матери! — приказал он. — Поблизости еще могут шататься японцы.

Солдаты громко заговорили, перебивая друг друга, давая выход нервному напряжению. Крофт посмотрел на часы.

— Грузовик за нами приедет через сорок минут. Рассредоточиться по берегу и глядеть в оба. Разгружать сегодня больше не будем.

Повернувшись к стоявшему рядом старшине десантной баржи, Крофт спросил:

— Кто будет охранять склад ночью, вы?

— Да.

— Раз здесь японцы, ночью вам спать не придется. — Крофт закурил сигарету и снова подошел к Минетте. — А ты, малыш, посиди здесь, пока не прибудет грузовик, прижми повязку к ране, и ничего с тобой не случится.

Лежа на животе и поглядывая на джунгли, Стэнли и Браун продолжали разговор. Стэнли чувствовал страшную слабость. Он пытался не обращать внимания на охвативший его страх, но не мог отвязаться от мысли о том, как беспечно они вели себя, когда японцы находились так близко. «Никогда не знаешь, что может случиться с тобой», — подумал он, и ему стало так страшно, что он с трудом справился с этим страхом. Нервы были напряжены до предела. Чтобы дать себе разрядку, Стэнли повернулся к Брауну и выпалил первое, что пришло в голову:

— Интересно, как воспринял все это Галлахер?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, мы убиваем этих японцев, а он ведь все время думает о своей жене.

— А-а, — протянул Браун, — какая тут связь? Ему и в голову не придет связывать одно с другим.

Стэнли посмотрел на Галлахера, который спокойно разговаривал в этот момент с Уилсоном.

— Он, кажется, начинает приходить в себя, — сказал он.

Браун пожал плечами.

— Конечно, жаль парня, но знаешь, скажу тебе, может быть, это даже к лучшему.

— Да брось ты, этого не может быть.

— Когда избавляешься от женщины, не сразу понимаешь, как тебе повезло. Я не знал жены Галлахера, но он не такой уж сильный мужчина, и вряд ли она могла быть довольна им. Бабы ведь обманывают нас, даже если получают свое, а уж во всех остальных случаях и говорить нечего. Поэтому вполне возможно, что у нее был какой-нибудь романчик, особенно в первые месяцы беременности, когда ей нечего было бояться последствий; она наверняка путалась с кем-нибудь.

— Ты всегда только об этом и думаешь, — пробормотал Стэнли.

На какой-то момент он почувствовал ненависть к Брауну. Презрительное отношение Брауна к женщинам раздражало Стэнли, рождало в нем ревность, подозрительность, которые он обычно подавлял в себе. Стэнли уже наполовину поверил, что жена изменяет ему, и, хотя он старался отбросить эту мысль, тревожное чувство не исчезало.

— Знаешь о чем я думаю? — продолжал Браун. — О том, что произошло сейчас. Ты спокойно посиживаешь себе, разговариваешь, и вдруг «бах» — стреляют. Ты ведь никогда не знаешь, попадет в тебя пуля или нет. Ты думаешь, Минетта не боится сейчас? Он начинает понимать, что к чему. Ни на одну минуту, пока я не ступлю на землю Штатов, ни на одну минуту я не перестану считать, что пуля может настичь меня здесь. Чем больше ты здесь торчишь, тем больше шансов, что пуля тебя не минует.

Стэнли почувствовал, как в нем нарастает неясная тревога. Он понимал, что отчасти она вызвана боязнью смерти — Стэнли впервые по-настоящему испугался смерти, — но он понимал также, что эта тревога родилась и из всего того, что он носил в себе раньше, задолго до этой перестрелки. Ее наверняка породили и ревность, и тщательно скрываемое безразличие к любовным ласкам, и бессонные, полные беспокойства ночи там, дома. Мысли о Галлахере и скоропостижной смерти его жены стали почему-то вызывать у Стэнли боль. «Кажется, все предусматриваешь и проявляешь максимальную осторожность, — подумал он, — а оказывается, это все ни к чему, все равно ты можешь неожиданно получить пулю. Как в западне». Стэнли почувствовал слабость во всем теле. Он уставился перед собой невидящим взглядом, прислушиваясь к отдаленному грохоту артиллерийской канонады, и его тревога усилилась до ощущения физической боли. Он обливался потом и был на грани истерики.

Полуденный зной, сверкающий на солнце песок и нервное напряжение прошедшего боя — все это совершенно обессилило его. Он уже ничего не соображал. Кроме участия в нескольких боевых патрулях, закончившихся благополучно, он не имел боевого опыта и сейчас испытывал глубокое отвращение и страх при одной мысли об участии в бою еще раз. Стэнли не представлял себе, как он поведет солдат в бой, если сам так напуган. В то же время он знал, что должен заработать еще одну нашивку, затем еще одну, должен заставить себя двигаться вперед. Что-то надломилось в его душе, случилось что-то непонятное, и он пробормотал Брауну:

— Проклятая жара, из-за нее теряешь все силы.

Он сел, обливаясь потом. Страх парализовал его волю, и это было мучительно.

— Ты думал, что знаешь все ходы и выходы. Как бы не так! — сказал Браун. — В том дельце в гараже тебе просто повезло. Думаешь, мы знали, где японцы? Ни в чем нельзя быть уверенным заранее. Никогда не знаешь, что тебя ждет. То же самое и в моей старой игре — в торговле. Есть приемы, есть способы загребать большие деньги, но нельзя быть ни в чем уверенным на сто процентов.

— Ага, — ответил Стэнли.

В действительности он не слушал. Он ощущал в себе слабое сопротивление всему, что вызывало в нем беспокойство, рождало зависть, постоянно толкало к поискам каких-то преимуществ. Его угнетало предчувствие того, что в течение всей своей жизни он проведет еще немало тревожных и бессонных ночей, обливаясь потом, мучимый разными невзгодами.