"Нагие и мёртвые" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

9

После возвращения с передовой разведывательный взвод начал снова работать на строительстве дороги. Роты на передовой несколько раз продвигались понемногу вперед, и среди солдат в тыловых частях ходили слухи, что фронт уже приблизился к линии Тойяку.

О том, как в действительности развивались боевые действия в операции, люди знали очень мало. Дни тянулись однообразно, без каких-либо происшествий, и солдаты быстро забывали обо всем, что произошло несколько дней назад. Ночью они стояли в карауле, вставали через полчаса после рассвета, завтракали, стирали свое обмундирование, брились и садились в грузовую машину, которая доставляла их через джунгли на тот участок дороги, где они работали. Они возвращались на бивак в полдень, и, пообедав, снова уезжали на свой участок дороги и работали там до позднего вечера. По возвращении вечером ужинали, некоторые мылись в ручейке рядом с биваком, а с наступлением темноты ложились спать. В ночном карауле каждому приходилось стоять по полтора часа, и люди уже привыкли к этому. Они даже забыли о том, что можно спать подряд восемь часов. Наступил сезон дождей, и солдаты никогда как следует не просыхали, но они очень скоро смирились и не считали это особым неудобством. Вечно влажная одежда казалась им вполне нормальным явлением, и каждый из них уже с трудом представлял себя в абсолютно сухой одежде.

Приблизительно через неделю после возвращения разведывательного отделения с передовой на остров прибыла почта. Солдаты получили первые письма за несколько недель, и это, несомненно, было событием в их однообразной жизни. По чистой случайности в тот же вечер солдаты получили по три банки пива, что происходило не так уж часто. Они быстро выпили пиво, которого было явно недостаточно, чтобы опьянеть от него; оно лишь навеяло грусть, настроило на размышления и воспоминания, разожгло аппетит к вещам, о которых лучше было не говорить.

Вечером в день получения почты Ред пил пиво вместе с Уилсоном и Галлахером и не возвращался в свою палатку, пока не стемнело. Он не получил ни одного письма, и это нисколько не удивило его, поскольку вот уже год как он сам не писал никому. Тем не менее в душе он, конечно, чувствовал некоторое разочарование. Он никогда не писал Луизе и, естественно, не получал никаких весточек от нее, она ведь даже не знала его адреса. И все же иногда, особенно в дни прихода почты, в нем на миг просыпалась надежда.

«С Луизой все покончено, — думал он, — но… всякое бывает…»

Друзья Реда занялись письмами, и его подавленность усилилась.

Галлахер писал письмо своей жене. Стараясь ответить на все ее вопросы, он торопливо перелистывал пятнадцать присланных ею писем. Уилсон жаловался на свою жену.

— Я этой чертовке отдал всего себя, свою любовь, а она изводит меня теперь: почему я не присылаю ей все свое жалованье.

— Ты подохнешь в тюрьме, — ядовито заметил Ред.

Ред возвратился к своей палатке в очень плохом настроении.

Перед тем как влезть в нее, он со злостью наподдал ногой пустую пивную банку. Расправляя в темноте скомканное одеяло, со злостью проворчал:

— Это только у нас такое возможно. Три банки пива… Только дразнят…

Вайман повернулся на своей койке и мягко предложил:

— Я выпил только одну банку. Хочешь — пей мои.

— Спасибо, друг, — нерешительно ответил Ред.

С тех пор как он и Вайман поселились в одной палатке, между ними установилась молчаливая дружба. Вайман все чаще и чаще за последнее время предлагал что-нибудь Реду и старался угодить ему.

«Только начинаешь дружить с кем-нибудь, а его, глядишь, раз — и убьют», — думал Ред. Вайман все больше и больше напоминал ему Хеннесси.

— Пей сам… Не так уж часто нас балуют.

— Но я пиво не очень люблю, — сказал Вайман все тем же мягким голосом.

Ред открыл одну банку и предложил ее Вайману.

— На, давай выпьем: одну ты, другую я.

Если бы Ред выпил обе банки, возможно, пиво подействовало бы на него и он скорее бы заснул. С того дня, когда они, напившись виски, ходили на поле боя, больные почки не давали ему покоя; по ночам он долго не мог заснуть. В часы бессонницы в памяти Реда все чаще и чаще вставал эпизод, когда японский солдат чуть было не пырнул его штыком. Тем не менее если бы он выпил две банки, то оказался бы в слишком большом долгу у Ваймана, намного большем, чем за одну банку. Гораздо спокойнее, когда ты ничем никому не обязан.

Несколько минут они молча пили.

— Ну как, друг, много писем получил? — спросил Ред.

— Целую пачку, от матери, — ответил Вайман, закуривая сигарету и глядя куда-то в сторону.

— А что же твоя девочка, как, бишь. ее зовут?

— Не знаю. От нее ничего нет.

На лице Реда появилась сочувствующая гримаса, но в темноте Вайман не заметил ее. По тому, что Вайман не выпил свое пиво и лежал в одиночестве на своей койке, Реду нужно было бы догадаться об этом и не задавать такого вопроса.

— Не расстраивайся, еще напишет, — попытался он успокоить Ваймана.

— Не понимаю, в чем дело, Ред, — охотно заговорил Вайман, перебирая пальцами одеяло. — Я не получил от нее ни одного письма, с тех пор как выехал из США. А когда мы были там, она писала мне чуть ли не каждый день.

Ред прополоскал рот глотком пива.

— А-а, все это потому, что почта в армии работает очень плохо, — заметил он.

— Я тоже так думал, а теперь уже не думаю. В лагере для распределения пополнения я и не ждал никаких писем, а теперь, вот здесь, уже было две почты, и оба раза я получил по целой пачке писем от матери, а от нее ни одного.

Ред потер нос и тяжело вздохнул.

— По правде говоря, Ред, я даже боюсь теперь получить письмо от нее, — продолжал расстроенный Вайман. — Вполне возможно, что оно окажется последним, прощальным письмом.

— Э, дорогой, девочек на свете много. Чем раньше ты узнаешь об этом, тем лучше.

— Нет, она не такая, Ред, — возразил Вайман тревожным голосом. — Она очень хорошая. Я не представляю, чтобы она могла так измениться.

Ред промычал что-то себе под нос. Сантименты Ваймана порядком надоели ему. Он знал, что теперь придется долго выслушивать его излияния. Отпив еще глоток пива, Ред криво усмехнулся. «Это плата за проклятую банку», — подумал он. Но тут же снова вспомнил, что весь вечер Вайман провел в одиночестве, и у него появилось некоторое сочувствие к нему.

— Да, тяжело, конечно, сидеть здесь и думать о ней, — сказал он.

Ред лишь частично переживал горе друга. Обычно неурядицы и переживания других раздражали его. «У всякого есть свои заботы и свое горе. Настала очередь и для Ваймана», — подумал он.

— А как ты с ней познакомился? — спросил Ред.

— Она сестра моего друга Лэрри Несбитта. Помнишь, я рассказывал тебе о нем?

— Ага, — ответил Ред, хотя помнил очень смутно.

— Так вот, когда я ходил к нему, она часто попадалась мне на глаза, но я не обращал на нее никакого внимания, потому что в то время она была совсем маленькой девочкой. Как-то, приблизительно месяца за два до того, как я попал в армию, я пришел к Лэрри, но его не было дома. Вот тогда-то я и заметил ее. К этому времени она выглядела уже взрослой. Я пригласил ее прогуляться, и мы долго сидели в парке и разговаривали. — Несколько секунд Вайман молчал. — С ней можно было так хорошо поговорить. Мы просто сидели на скамейке, и я сказал ей, что хочу стать спортивным обозревателем, а она сказала, что будет художником-модельером. Сначала меня это очень рассмешило, потом я понял, что у нее серьезные намерения. Мы любили с ней говорить о будущем. — Отпив глоток пива, Вайман продолжал: — Наблюдая за прохожими, мы затеяли одну игру… В общем, надо было высказать свое мнение, сколько прохожему лет и как он зарабатывает на жизнь. А она пыталась еще определить, счастлив этот человек или нет. Потом мы начали разбирать всех наших друзей… Мы так хорошо разговаривали.

Ред улыбнулся.

— А потом ты спросил ее, что она думает о тебе, да?

— А откуда ты знаешь? — удивился Вайман.

— Просто догадался.

Ред вспомнил парк в конце главной улицы в принадлежащем компании шахтерском городке. На какой-то момент ему представилось лицо Агнессы, и он услышал свой голос: «Знаешь что я тебе скажу, я не верю в бога». Воспоминание навеяло печаль, на лице его появилась грустная улыбка. Была в том вечере какая-то особая прелесть, такая, которой ему нигде и никогда больше не удалось почувствовать.

— А когда это было, летом? — спросил он Ваймана.

— В начале лета.

Ред снова улыбнулся. «Это происходит со всеми молодыми ребятами, — подумал он, — и все они считают такие встречи чем-то особенным. Вайман, наверное, был застенчивым и вдруг понял, что может paзговаривать с девочкой и обсуждать с ней такие вещи, которые никогда ни с кем не обсуждал. Конечно, и девчонка была такой же».

— Я понимаю, о чем ты говоришь, — сказал Ред.

— Знаешь, Ред, она сказала, что любит меня, — признался Вайман таким тоном, как будто ожидал, что Ред засмеется. — После того вечера мы очень часто встречались.

— А как твоя мать восприняла это?

— Ей, конечно, не нравилось, но я не особенно переживал. Я был уверен, что мать нам не помешает.

— Но ведь в таких случаях бывают и ошибки, — сказал Ред. — Ты же совсем не знаешь человека, с которым связываешь свою жизнь.

Вайман энергично покачал головой.

— Слушай, Ред, может, это звучит и глупо, но только благодаря Клэр я почувствовал, что из меня может что-то выйти… После разговоров с ней у меня появилась уверенность, — что придет время — и я стану какой-нибудь знаменитостью. Я был совершенно уверен в этом.

Ред обдумывал, что сказать Вайману.

— Видишь ли, это происходит со многими молодыми парнями, — сказал он неторопливо.

— Нет, Ред, у нас это было не как у всех… Честное слово, это было совсем необычно.

Ред поморщился.

— Не знаю, — пробормотал он, — многие ребята считают сначала, что у них что-то необычное, а потом по той или иной причине все это кончается, и люди расходятся или злятся друг на друга.

— Нет, Ред, мы никогда не разошлись бы, — настаивал Вайман. — Я же говорю тебе, она любит меня. — Он задумался на несколько секунд, поправил одеяло и продолжал: — Не могла же она лгать мне, Ред, она вовсе не такой человек. Нет, нет, Клэр очень серьезная девушка. — Помолчав немного, он настойчиво спросил: — Как, по-твоему, могла она лгать мне, а?

— Нет, по-моему, она не лгала, — ответил Ред. Он почувствовал себя виноватым перед Вайманом. — Она говорила правду. Но люди меняются ведь, знаешь…

— Только не она, — перебил его Вайман. — Она не такая. — В его голосе чувствовалась досада на самого себя, на то, что ему не хватает слов, чтобы выразить свои чувства.

Ред представил себе женатого Ваймана. Сыну придется содержать старую мать. Ред увидел всю картину семейной жизни Ваймана и Клэр: ссоры, денежные заботы, быстрое увядание и утрата молодости, превращение в таких же людей, которых они наблюдали, когда сидели на скамейке в парке. Все это Ред представлял себе очень ясно. Пусть даже Вайман женится не на этой девушке, а на другой. Это ничего не изменит, потому что и другая девушка к тридцати годам будет выглядеть так же, а Вайман никогда ничего не добьется, никогда не будет зарабатывать много денег. Ред отчетливо представил себе всю жизнь Ваймана. Реду хотелось сказать ему что-нибудь приятное и успокаивающее, но в голову ничего такого не приходило.

— Давай-ка, друг, попробуем лучше уснуть, — предложил он, накрываясь одеялом. Боль в почках усилилась.

— Давай, — тихо согласился Вайман.

Крофт и Мартинес тоже не получили ни одного письма; они и раньше никогда их не получали.

Риджесу пришло письмо от отца. Письмо было написано старательно, на грубой линованной бумаге, выведенные карандашом буквы оставили на ней глубокие бороздки. Риджес попросил Гольдстейна прочитать письмо. Отец писал:

«Дорогой сын, все мы по тебе очень скучаем, урожай собрали, так что у нас есть теперь немного денег. Слава богу. Сим подрос почти на полфута, не отстают от него и другие твои братья и сестры, мать чувствует себя хорошо. У старика Генри отняли три акра, это, конечно, безобразие, но компания и слышать не хочет об отсрочке.

Большое спасибо тебе за присланные деньги, ты хороший сын, мы все говорим, что ты у нас хороший. Любящий тебя отец».

— Очень хорошее письмо, — сказал Риджес, когда Гольдстейн прочитал его. — Мой отец пишет здорово.

— Замечательное письмо, — согласился Гольдстейн.

Он решил перечитать последние строки одного из писем, полученных им от жены:

«Вчера Дэнни спросил о тебе. Я все время говорю ему, что папа в армии, на войне. Он нисколько не забыл тебя. Ты знаешь, он необыкновенно умный и сообразительный. Мне очень хочется, чтобы ты видел, как он растет.

Вчера он спросил: „Когда папа вернется оттуда, где бум-бум?“ Я просто не знала, плакать или смеяться. Мэнни Страус обещал сфотографировать его…»

Гольдстейн отпил из банки пива. Ему неудержимо захотелось увидеть сына и жену.

На следующее утро Уилсон попросил Галлахера еще раз прочитать одно из писем своей жены. Когда Галлахер читал, Уилсон несколько раз ядовито смеялся.

«Я больше не потерплю этого. Я все время была тебе верной женой, и ты это знаешь, всегда давала тебе деньги, сколько бы ты ни попросил; мне полагается сейчас сто двадцать долларов в месяц. Я разговаривала с человеком в окружной канцелярии, и он сказал, что ты должен присылать мне деньги, которые получаешь на семью.

Если ты не будешь делать это добровольно, я напишу письмо в армию и пожалуюсь на тебя. В окружной канцелярии мне дали адрес и сказали, как это сделать. Мне уже надоело быть тебе хорошей женой, потому что ты этого не понимаешь и не ценишь…»

— Как тебе нравится вся эта белиберда? — гневно воскликнул Уилсон. Он был очень зол и обдумывал, что написать жене в ответ. — Сегодня вечером надо нам написать ей. Напиши ей, как следует напиши, скажи, что у нее ничего не получится. Пусть утихомирится и прекратит все эти дурацкие разговоры и жалобы, а то ведь я просто не вернусь к ней, черт бы ее побрал. Нет, этого не пиши. Я имею в виду «черт бы ее побрал», — поправился он, так как считал, что в письмах ругательных слов надо избегать. — Ты напиши, что я могу найти сколько угодно женщин, которые будут счастливы жить со мной, и ей это известно. Скажи, что я не потерплю такую жену, которая старается отнять у мужа последний цент. Раз я оставляю здесь себе деньги, значит, они нужны мне. Чтобы никаких разговоров об этом больше не было.

Уилсон был уверен в своей правоте и искренне негодовал. Подыскивать слова для ответа жене доставляло ему удовольствие. Его переполняло сейчас желание высказаться до конца в этом письме, и он радовался всякий раз, когда удавалось подобрать наиболее, как ему казалось, колкие слова. Он сел на край окопчика около палатки, щурясь от яркого солнечного света.

— Взять эту… девчонку… — сказал он Галлахеру, — она совсем не такая. Я получил от нее письмо с предыдущей почтой, Ред читал его. Она пишет, что ждет моего возвращения в Канзас, предлагает жениться и уехать на юг. Вот это женщина. Она очень хорошо готовила, чинила мне одежду, крахмалила рубашки к субботе и воскресенью, а уж насчет того, какая она в постели, и говорить нечего, я таких еще не встречал.

Галлахер сплюнул с негодованием и завистью.

— Какая же ты сволочь, Уилсон! Если она такая хорошая, почему же ты не говоришь ей, что женат, и не прекращаешь водить ее за нос?

Уилсон посмотрел на Галлахера так, как будто тот был самый последний дурак.

— Ты что! — возмутился он. — Зачем же я скажу ей это? Еще не известно, как обернется дело, когда я уволюсь из армии. Может, мне захочется поехать в Канзас и сойтись с ней. Откуда я знаю? Зачем же я ей буду говорить?.. — Уилсон покачал головой и хихикнул. — Чем меньше говоришь бабам, тем лучше, — добавил он.

Галлахера это взбесило.

— Скоты! Вы же просто скоты!

— Ну-ну, потише.

Галлахер искренне негодовал. «Вот такие, как Уилсон, живут на свете, и им легко, потому что они всегда думают только о себе. Как это несправедливо». Он разозлился и, чтобы не видеть Уилсона, перевел взгляд на джунгли.

Через некоторое время Галлахер успокоился и начал снова разбирать полученные письма. Вчера вечером он успел прочитать лишь письма жены. Все они были написаны давно, самое последнее из них — месяц назад, и, разумеется, о рождении ребенка в нем ничего не говорилось, но Галлахер считал; что в данный момент он наверняка уже отец. Срок для родов, о котором писала жена, уже миновал, и все-таки Галлахеру почему-то не верилось, что это уже позади. Все, о чем писала жена, Галлахер представлял себе происходящим в тот день, когда он читал ее письма; если она написала, что собирается на следующий день навестить подругу, он думал на следующий день после прочтения письма, что его Мэри сейчас в гостях у подруги. Здравый смысл подсказывал Галлахеру, что все это не так, тем не менее жизнь Мэри он представлял себе только в те моменты, когда читал ее письма.

Сейчас Галлахер просматривал остальные письма. Он едва взглянул на письмо от матери и прочитал Уилсону несколько смешных мест из письма Уайти Лайдона. Затем он вскрыл длинный пухлый конверт и извлек из него газету. Это была скверно отпечатанная бульварная газетка на восьми страницах.

— Я работал в этой газете, — сказал он Уилсону.

— Никогда не думал, что ты был репортером, — удивился тот.

— Да я не был репортером. Просто я был связан с политикой, — разъяснил Галлахер. — Эту газетенку выпускает наша банда накануне первичных выборов. — Галлахер посмотрел на дату — газета была выпущена в июне. — Эта уже устарела, — сказал он.

В его глазах появилась зависть, когда он увидел на первой странице знакомое имя: один из его друзей, не попавший в армию, заведовал отделом объявлений и рекламы. Галлахер знал, как это произошло. В прошлую предвыборную кампанию, еще до призыва в армию, Галлахер ходил по всем домам своего района и выпрашивал пожертвования на газету. Тот, кто набирал таких пожертвований больше других, становился заведующим отделом объявлений и рекламы и обычно получал, помимо этого, работу в школьном совете своего района. Во время прошлой кампании он не добрал всего нескольких сот долларов, но ему сказали, что на следующий год он добьется победы обязательно.

— Да, армия здорово мне подгадила, — возмущенно заметил Галлахер и начал читать газету.

Его внимание привлек следующий заголовок: «Эндрюс — фанатик из 9-го района — вон его!»

Галлахер прочитал текст заметки:

«Этот старик Эндрюс снова поднял шумиху. Его лозунг — „Эндрюс против коммунизма“, как и в прошлый раз, когда он баллотировался в сенат штата, помните?

А что он сделал практически? НИЧЕГО, насколько мы можем судить. Один из его работников был вице-президентом конгресса производственных профсоюзов, а другой — директором антифашистской лиги в Нью-Йорке.

Помните, этой лиге не нравился отец Кофлин, и она хотела бойкотировать католика Франко?

Сейчас Джимми Эндрюс — старик. Старая серая кобыла уже не та, какой она была когда-то, поэтому не делай ошибки, не обманывай народ или ветеранов, хорошенько подумай, прежде чем сказать свое слово. Помогай ветеранам, а не обманывай их. Мы все будем голосовать против тебя, Джимми Эндрюс. Избирателям 9-го района не нужны фанатики. Будьте осторожны в выборе знакомых, Джимми! Таким, как вы, не место в партии. Мы разгадаем все ваши хитрости. НАМ НЕ НУЖНЫ ФАНАТИКИ! ЭНДРЮС — ВОН!»

Галлахер с негодованием прочитал эту заметку. Эндрюс был из тех, кого надо остерегаться. Когда Галлахер работал водителем грузовой машины, какой-то представитель американской федерации труда пытался организовать таких людей. Галлахер сообщил тогда об этом в районный комитет, и этот организатор больше никогда не появлялся. «Странно получается, — подумал Галлахер, — оказывается, в партии есть люди, которые заигрывают с красными профсоюзами, такие, как Джо Дурмей или этот вот Джимми Эндрюс; не их это дело бороться с фанатиками». Такие люди вечно мешали Галлахеру. Это из-за них ему постоянно не везло. Галлахер снова почувствовал зависть, когда подумал об Уайти Лайдоне. Все выбиваются в люди, пока он торчит здесь. Верить никому нельзя. Человек человеку волк.

Он сложил газету и запихнул ее в конверт. Прозвучала команда Крофта, и солдаты взвода медленно направились к машине, которая должна была отвезти их на участок дороги. Солнце стояло над горизонтом не более часа; в воздухе чувствовалась утренняя прохлада. Галлахер смутно припомнил, как по утрам в начале лета он выходил из дому и шел на работу по еще не успевшему прогреться тротуару. Влезая на машину, Галлахер вспомнил, что оставил газету в палатке, и с досады тихо выругался.

В пирамидальной палатке с двумя полевыми столами, служившей полковой почтой, солдат-почтальон сортировал письма, адресованные в полк ошибочно. На углу стола вот уже несколько часов лежала аккуратно перевязанная бечевкой пачка из двадцати писем, адресованных Хеннесси. Наконец почтальон заметил ее. Он был уверен, что помнит фамилии всех солдат полка, но оказалось, что он не может вспомнить, в каком подразделении Хеннесси.

— А что — Хеннесси перевели куда-нибудь из штабной роты? — спросил он у своего помощника.

— Не знаю, хотя фамилия знакомая, — ответил тот, однако, подумав немного, добавил: — Минутку, минутку, Хеннесси, кажется, был убит в день высадки. — Помощник был доволен тем, что он вспомнил об этом, а почтальон не мог вспомнить.

— Верно, верно, — поспешно согласился почтальон, — он погиб на берегу во время высадки, Браун говорил мне о нем. — Он со вздохом посмотрел на пачку писем и поставил на ней штамп: «Убит в бою». Почтальон уже намеревался положить пачку в сумку, но заинтересовался адресом отправителя на верхнем конверте. Просмотрев другие конверты, почтальон обнаружил, что отправитель везде был один и тот же. — Эй, посмотри-ка, — позвал он помощника.

Обратный адрес оказался следующим: «Мать и отец, 12 Ривердейл авеню, Тэкьючет, Индиана». Помощник прочитал и представил себе пожилых мужчину и женщину с седеющими волосами, папу и маму, каких рисуют на рекламных этикетках к бутылкам с безалкогольными напитками и пузырькам с жидкостью для полоскания рта или к коробкам с зубной пастой.

— Да, бедные папа и мама, — сказал помощник.

— Не повезло старикам, — согласился почтальон.

— Еще как не повезло, — добавил помощник.

После обеда Галлахер сидел в своей палатке. Неожиданно раздался голос Крофта:

— Галлахер!

— Ну что?

— Тебя вызывает капеллан.

— Зачем?

— Не знаю, — пожал плечами Крофт, — иди и спроси у него. Мы уже уедем, когда ты вернешься, поэтому пойдешь после обеда в караул.

Галлахер прошел через весь бивак и остановился у палатки капеллана. Сердце билось учащенно, он пытался подавить бьющее через край чувство радостной надежды. Еще до того как они высадились на Анопопей, Галлахер спросил священника, не нужен ли ему второй помощник, и тот сказал, что будет иметь его в виду. Для Галлахера это была возможность не участвовать в боях; он часто мечтал после этого разговора о том, что его надежда сбудется.

— Добрый день, отец Лири, — сказал он, войдя в палатку. — Мне сказали, что вы вызывали меня. — Галлахер старался говорить как можно вежливее и строго следил за тем, чтобы случайно не употребить какое-нибудь грубое слово; на лбу его от этого выступили капельки пота.

Отец Лири был высоким стройным мужчиной средних лет с редкими светлыми волосами и ласковым голосом.

— Садитесь, — предложил он.

— Что случилось, отец? — спросил Галлахер, садясь на табурет.

— Закуривайте, сын мой, — продолжал Лири вместо ответа и зажег Галлахеру сигарету. — Ну как, много писем вы получили из дому? — спросил он неторопливо.

— Жена пишет мне почти каждый день, отец. Сейчас она вот-вот должна родить.

— Да, да… — тихо пробормотал Лири и замолчал. Он потрогал пальцами свой подбородок, а потом неожиданно сел рядом с Галлахером. Положив руку ему на колено, он сказал: — Мужайтесь, сын мой, у меня тяжелое известие для вас.

У Галлахера мурашки побежали по телу.

— Что случилось, отец? — спросил он дрожащим голосом.

— Знаете, сын мой, есть много таких вещей, которые трудно бывает понять. Вы должны просто поверить, что это воля божия, что бог все видит и делает все к лучшему, даже в тех случаях, когда мы не можем понять, почему он сделал так, а не иначе.

Галлахеру стало не по себе, он похолодел от ужаса, в его голове возникли самые невероятные предположения.

— Уж не ушла ли от меня жена? — Он тут же почувствовал стыд за то, что сказал.

— Нет, сын мой, у меня известие о смерти.

— Мать? — торопливо спросил Галлахер.

Отец Лири отрицательно покачал головой.

— Нет, ваши родители в добром здравии.

Галлахер сразу же подумал, что умер его новорожденный ребенок. Он почувствовал облегчение. «Это не так уж страшно», — пронеслось у него в голове. На какой-то момент к нему снова вернулась надежда на то, что отец Лири вызвал его не только для того, чтобы сообщить о смерти ребенка, но и для того, чтобы оставить у себя в качестве второго помощника.

— Нет, сын мой… умерла ваша жена.

Сначала слова священника как-то прошли мимо сознания Галлахера. Он сидел, никак не реагируя на них и ни о чем не думая.

Через неплотно прикрытые клапаны в палатку влетело какое-то насекомое. Галлахер молча наблюдал, как оно, жужжа, металось из стороны в сторону.

— Что? — спросил он наконец.

— Ваша жена умерла во время родов, Галлахер, — произнес Лири, смотря в сторону. — Ребенка, впрочем, удалось спасти.

— Мэри была невысокого роста… — сказал Галлахер.

В его сознании бесконечно повторялось одно и то же слово:

«Умерла, умерла…» Почему-то он представил себе Мэри трепещущей и подергивающейся, как японский солдат, которого убили там, в лощине. Галлахера затрясло.

— Умерла, — тихо произнес он, не придавая этому слову никакого значения.

Он сидел молча, погрузившись в самого себя; его мысли отступили куда-то далеко-далеко, и слова капеллана только слегка касались самой поверхности его как будто анестезированного мозга.

Почти целую минуту он чувствовал себя так, как будто ему рассказали о совершенно постороннем человеке, который его почти не интересует. Странно, но единственное, о чем он подумал сознательно, так это о том, что надо произвести на капеллана впечатление переживающего и встревоженного человека.

— О-ох, — сказал он наконец.

— Мне сообщили об этом очень кратко, — продолжал Лири, — но я расскажу вам подробнее, как только узнаю что-нибудь, сын мой. Конечно, это очень тяжело — быть так далеко от дома и не проститься в последний раз с самым дорогим человеком.

— Да, тяжело, отец, — согласился Галлахер машинально.

Так же постепенно, как наступает рассвет, Галлахер начал медленно различать вокруг себя предметы и осознавать то, что сказал ему священник. Разум подсказывал ему, что произошло что-то плохое, и, еще не полностью придя в себя, он подумал: «Надеюсь, что Мэри, узнав об этом, не очень встревожится». Но тут же сообразил, что это абсурд, Мэри уже не может тревожиться. Он уставился непонимающим взглядом на деревянный стул, на котором сидел священник. Ему показалось, что он сидит в церкви; механически он посмотрел на свои руки и попытался принять серьезный вид.

— Жизнь продолжается, сын мой, подтверждение этому — рождение вашего ребенка. Если вы пожелаете, я узнаю, кто возьмет на себя заботы о вашем младенце. Возможно, мы сможем получить разрешение на увольнение вас в отпуск.

Эти слова Лири почему-то вызвали в сознании Галлахера мысль, что он увидит жену, но он опять сообразил, что она мертва. На этот раз его разум не сразу постиг абсурдность таких мыслей. Галлахер сидел молча и думал о том, что утром, когда он взбирался на машину, так приятно светило солнце; ему захотелось возвратиться туда, назад…

— Будьте мужественны, сын мой.

— Да, да, отец.

Галлахер встал. Подошвы ног совсем ничего не чувствовали, а когда он дотронулся рукой до рта, губы показались какими-то чужими, вспухшими. На какой-то момент его охватил страх, и он вспомнил о змее в пещере. «Наверняка врач был еврей», — подумал Галлахер, и эта мысль тут же исчезла.

— Спасибо, отец.

— Идите в свою палатку, сын мой, и отдохните, — сказал капеллан.

— Хорошо, отец.

Галлахер снова пересек территорию опустевшего теперь бивака.

Он был доволен, что солдаты уехали на работы, ему хотелось сейчас быть одному. Подойдя к палатке, он нырнул под клапан и лег на койку поверх одеяла лицом вниз. Кроме ужасной усталости, он ничего не ощущал. Болела голова, и он лениво подумал, не принять ли таблетку атабрина из индивидуальной аптечки, которую им выдавали в джунглях. «Может, у меня малярия?» — подумал он. Галлахер вспомнил, какое было лицо у Мэри, когда в первые дни их совместной жизни она ставила перед ним тарелку с едой. Ее руки у запястья были очень тонкие, а на плечи спускались пышные золотистые волосы…

— Врач наверняка был еврей, — громко сказал он.

Звук собственного голоса напугал его, и он повернулся на спину.

Он возмущался все больше и больше и несколько раз пробормотал вслух: «Евреи убили ее». Эта мысль подействовала ка него успокаивающе, он почувствовал жалость к себе и пребывал в этом состоянии несколько минут. Рубашка на нем была мокрая. Время от времени Галлахер скрежетал зубами с такой силой, что уставали челюсти, и чувствовал от этого какое-то облегчение.

Неожиданно ему стало холодно. Только теперь он начал по-настоящему остро сознавать, что жена умерла. Галлахер почувствовал ужасную боль в груди, которая быстро усиливалась. Он заплакал.

Звуки собственного всхлипывания дошли до его слуха только через несколько минут. Он замолчал, потому что всхлипывания показались ему странными, исходящими откуда-то извне. Его органы чувств были как бы отделены, изолированы от сознания, эта изоляция переставала действовать только на несколько секунд, а затем боль снова разобщала их.

Галлахер начал думать о мертвых японских солдатах в лощине, но всякий раз, когда он вспоминал, в каком положении лежал тот или другой убитый, перед ним вставал образ мертвой Мэри. Его снова начало трясти как в лихорадке, ему стало невероятно страшно, к горлу подступил комок. Стиснув руками одеяло, он бессвязно, как в бреду, бормотал какие-то слова. Сознание вернулось к нему от запаха собственной одежды. «От меня воняет, надо вымыться», — подумал он. Желание вымыться овладевало им все сильнее, и он решил пойти к ручью. Галлахер вышел из палатки, но сразу же почувствовал, что не в состоянии пройти и сотни ярдов. Заметив около палатки Реда ведро с водой, он остановился и зачерпнул воду каской, но каска опрокинулась, как только он поставил ее на землю.

Вода вылилась ему на ноги. Галлахер снял рубаху, еще раз зачерпнул воду каской и вылил ее себе на шею. Вода показалась ему очень холодной, и его снова бросило в дрожь. Он машинально надел рубашку и, спотыкаясь, пошел к своей палатке. Он пролежал на койке, ни о чем не думая, около получаса. Тепло от нагретой солнцем прорезиненной ткани подействовало на него благотворно, он начал дремать и наконец заснул. Во сне он несколько раз сильно вздрагивал всем телом.

МАШИНА ВРЕМЕНИ. РОЙ ГАЛЛАХЕР, ИЛИ РЕВОЛЮЦИОНЕР НАВЫВОРОТ.

Коренастый, жилистый, Галлахер производил впечатление упрямого и раздражительного человека. И лицо у него было неприятное, усыпанное щербинками и красно-фиолетовыми прыщами и угрями.

То ли из-за цвета лица, то ли из-за скошенного набок длинного ирландского носа он всегда выглядел сердитым, хотя ему было всего двадцать четыре года.

В Южном Бостоне, в Дорчестере и Роксбэри многомильной тусклой шеренгой выстроились пустующие деревянные домишки. Трамваи грохочут среди булыжника и мертвого серого дерева; кирпич если и есть, то старый и пачкает пальцы, если дотронуться до него. Все цвета глушатся преобладающей серой краской; даже лица людей серого оттенка. Среди них не выделишь ни евреев, ни итальянцев, ни ирландцев — словно по лицам людей прошлись каким-то обезличивающим раствором, который сделал их всех одинаковыми и как бы пропыленными. То же самое можно сказать и о речи людей: все они говорят одинаково, уныло-одинаково. «Будь у меня машина, я бы присматривал за ней. Говорю, присматривал бы, я не оставлял ее где попало».

Бостон был основан бюргерами, и правят им буржуа; все течет гладко, если верить газетам, которые в Бостоне все одинаковы. В Бостоне все о'кей. И в политике все о'кей, потому что все политические партии одинаковы. Все принадлежат к среднему классу, все — вплоть до бродяг, дремлющих и рыгающих в два часа ночи с субботы на воскресенье в поезде подземки, мчащемся на Мавериксквер в Восточном Бостоне. Должно быть, эти люди когда-то не хотели окунаться в обезличивающий раствор, но теперь для них все уже потеряно.

А в глубине — под гладкой поверхностью страниц бостонских «Геральд», «Пост», «Тревелер», «Дейли рекорд» и «Бостон америкен» — мертвящее однообразие и зловеще-порочные нравы. Пьяницы заблевывают станции бостонской подземки более обстоятельно, чем это делают пьяные в любом другом городе. Площадь Сколей-сквер — царство похоти, на помойках предаются содомскому греху. Что-то нездоровое в бешеном ритме уличного движения и в озлобленных драках подростков в узеньких переулках. Стены синагог и памятников на кладбище испохаблены непристойными надписями и рисунками, знаками свастики.

«Мне тяжело слышать об этом», — говорит губернатор Кели.

Шайки подростков устраивают побоища, дерутся камнями, палками, кастетами, зимой в снежки закатывают булыжники. Ничего страшного — это просто проявление здорового духа соперничества.

— Эй, Галлахер, шайка Левши Финкельстейна собирается драться с нами.

— Сукины сыны! Ну что ж, покажем им. (Страх — чувство, чуждое шайке, он загнан куда-то глубоко внутрь.) Я давно до него добираюсь.

— Зови Пэкки и Эла и Фингеров, приведем евреев в чувство.

— А когда начнем?

— Не суетись! Ты чё, уже струсил?

— Никто не суетится… Я просто хотел прихватить дубинку, вот и все.

Галлахер по пути проходит мимо синагоги и со злостью плюет на стену. «Эй, Уайти, этот плевок — за нашу удачу!»

Со стариком лучше не связываться, когда он напьется. Мать вздрагивает от каждого звука и ходит по дому на цыпочках. Отец сидит за круглым столом в столовой, которая служит им также и гостиной, сгребает в свои здоровенные лапы желтую кружевную скатерку и мнет ее в кулаке, потом снова расстилает ее по столу.

— Черт побери, мужчина должен… Эй, Пег!

— Что, Уилл?

Отец трет нос и подбородок.

— Прекрати этот дурацкий балет, ходи нормально, черт подери!

— Хорошо, Уилл.

— Убирайся отсюда!

Если у тебя старик такой здоровенный, как Уилл Галлахер, и если он напьется, то лучше оставить его в покое и следить, как бы он не съездил тебе по зубам своим увесистым кулаком.

Отец сидит за круглым столом и бьет по нему кулаком. Тупо смотрит на стены, на которых висят вырванные из календаря выцветшие картинки с пастушками в лесной долине.

— Проклятая дыра! — рявкает он.

Дурацкие картинки дрожат от нового удара по столу.

— Не пей так мною, Уилл.

— Заткнись! Заткни свою дурацкую глотку!

Отец тяжело поднимается на ноги, качаясь, подходит к стене.

Картинка с пастушками летит на пол, покрывавшее ее стекло со звоном разлетается на мелкие кусочки. Отец растягивается на убогом серо-коричневом диване, лежит, уставившись на серый лоснящийся ворс ковра, туда, где ворс особенно вытоптан.

— Всю жизнь вкалываешь… а что толку? — ворчит он.

Мать пытается потихоньку убрать бутылку со стола.

— Оставь бутылку на месте!

— Может быть, Уилл, ты сможешь найти другую работу?..

— Э-э, вечно ты ноешь. То у тебя мясники, то бакалейщики… А я хребет себе ломаю, вожусь с этим грузовиком… Конченый я человек. Поставь бутылку на место!

Шатаясь, отец встает, делает рывок к матери и бьет ее. Мать опускается на пол и лежит без движения, жалко всхлипывая. Худенькая, усталая, неряшливая женщина.

— Прекрати свое нытье.

Отец молча смотрит на нее, потирает нос, потом ковыляет к дверям.

— Прочь с дороги, Рой!

У порога он спотыкается, вздыхает и, шатаясь, исчезает во тьме. Галлахер смотрит на мать и чувствует, что вот-вот разрыдается.

— Ну вставай, вставай, мама, — говорит он, помогая ей подняться на ноги.

Мать начинает плакать громко, навзрыд.

«Лучше держать язык за зубами, когда он напьется», — думает Галлахер.

Галлахер идет в свою комнату, читает взятую в библиотеке книжку про короля Артура и рыцарей Круглого Стола. Мальчишка мечтает о женщинах, пахнущих лавандой. «Я не буду таким, как отец», — думает он. Он будет защищать свою даму с мечом в руке.

Светлые юношеские годы…

Учителям средней школы Галлахер не запомнился; угрюмый, замкнутый подросток без признаков рвения к учебе. Он бросает школу за год до окончания, в конце промышленного кризиса, и устраивается работать лифтером. Отец в тот год безработный, а мать зарабатывает мытьем стен, испанской черепицы и построенных в колониальном стиле домиков в Бруклине или Ньютоне. По вечерам она укладывается спать сразу же после ужина, а отец сидит в баре на углу, поджидая кого-нибудь, кто предложит ему выпить или с кем можно будет поскандалить.

Рой начинает околачиваться вокруг окружного клуба демократической партии. В маленьких задних комнатках дуются в покер или в кости, ведутся интригующие разговоры. В большом зале много молодых парней в саржевых костюмах, доступные женщины, дым коромыслом. И разговоры о вербовке. Говорит Стив Макнамара, восходящая звезда партии:

— Конечно, мальчики, смотрите сами, но ведь ясно же: простому человеку никуда не пробиться. Кишка тонка. Надорвешься. Единственное стоящее дело — это политика. Только в этой области можно чего-нибудь добиться. Поработайте же пару лет, покажите, на что вы способны, и организация вас отблагодарит. Она сделает для вас все. Помню, я был такой же зеленый, как вы. Я показал им, что умею работать, и теперь я устроен; вы сами знаете, что наш округ неплохой, получить голоса на выборах здесь не так уж трудно.

— Да, — соглашается Галлахер, — это верно.

— Слушай-ка, Рой, я давно уже присматриваюсь к тебе. Ты парень толковый, я уверен, что ты сможешь чего-нибудь добиться. Надо только доказать ребятам, что ты стоящий работник. Я-то это знаю, но ты должен доказать и им. Вот что я тебе скажу: через месяц пойдут предвыборные собрания, и тебе придется немало побегать, распространяя листовки; неплохо, конечно, устроить так, чтобы в толпе была парочка своих парней, которые немного пошумят, когда будет выступать кто-нибудь из наших кандидатов. Мы скажем тебе, когда это сделать.

— Ладно, я попробую.

— Конечно попробуй! На этом можно заработать. Здесь сейчас много таких ребят — у них легкая и денежная работа. Я уверен, ты сможешь выдвинуться. Я знаю человеческую натуру. У тебя есть обаяние, необходимое политику. Обязательно присоединяйся к нам.

— И я буду проводить здесь все вечера?

— А как же! Сколько тебе лет? Почти восемнадцать. К двадцати ты будешь зашибать в десять раз больше, чем сейчас…

По дороге домой Галлахер встречает девочку, с которой разговаривал пару раз, и останавливается, чтобы поболтать с ней.

— Мне надоела моя работа, я нашел себе кое-что получше, — хвастливо заявляет он.

— Что же это?

— О, это дело важное, — отвечает он и неожиданно смущается. — Большая и важная работа.

— Как таинственно, Рой, — хихикает девчонка. — А может, ты шутишь?

— Ну… — он не может ничего придумать. — Ну, мне надо идти.

— Чудак ты.

Он смотрит на нее, развязно покачиваясь; с подчеркнутой небрежностью закуривает сигарету.

— Ну… — Он снова смотрит на нее и, совершенно растерявшись, не знает, что сказать. — Как-нибудь увидимся, пока.

Когда Галлахеру исполняется двадцать лет, он работает на новом месте, на складе.

— Рой, ты провел огромную работу, — сказал ему как-то Стив Макнамара, — и пусть никто не смеет утверждать обратное; ребята оценили твою деятельность и намерены устроить тебя.

— Да-а, — с трудом выдавливает из себя Рой, — но в платежную ведомость занесли Уайти, а я ведь сделал не меньше, чем он…

— Слушай, Рой, не дай бог, чтобы кто-нибудь слышал от тебя такие речи. Могут подумать, что ты критикан; тебя теперь ведь знают здесь, не захочешь же ты рисковать своей репутацией.

Однажды вечером Галлахер идет в Кембридж на свидание с девочкой, но та подводит его. Послонявшись по улицам, он выходит на берег Чарлза. «Зараза! Все они такие! Почему они выбирают себе других? Почему все против меня? Вкалывал, вкалывал в этом клубе, а что получил?»

Галлахер садится на скамейку и смотрит на медленное течение реки. В воде отражаются огни Гарвард-хауза.

«Вкалываешь, вкалываешь, — размышляет он, — а кому это нужно, все впустую. Будь у меня много денег, она бы небось не стала надувать меня. Все они тогда гонялись бы за мной. Деньги, деньги. Можно подумать, что в них только и заключается цель жизни. Это ужасно».

Проходят два гарвардских студента, и Галлахер немеет в паническом страхе: «А можно ли мне сидеть здесь… Господи, не надо мне было здесь садиться».

— Знаешь, я был просто ошеломлен. Честное слово. Я в жизни не видел ничего более потрясающего, чем то, что они сделали с этой Марковой, — говорит один из них.

«Ох уж эти мне интеллигентики! О чем они говорят? Рассказывают какие-то небылицы. Совсем как бабы. — Галлахер поворачивается и смотрит на огни Гарварда. — Гады. Передавить их всех! — Он глядит на мчащиеся по Мемориал-драйв автомобили. — Мчатся на полной скорости. Ну давайте, давайте, прибавьте газку, неситесь, гады… и сверните себе шею. Этот Гарвард — проклятая шайка левых. Должен же кто-нибудь взорвать это змеиное гнездо… Ты вкалываешь, а эти педики треплются целыми днями черт знает о чем. Прибить их всех к чертовой матери. Должен же найтись человек, который занялся бы ими, должен же кто-нибудь бросить бомбу…»

Галлахер сидит на скамейке больше часа и постепенно успокаивается. Он смотрит на ленивое течение реки, на ее спокойную сверкающую поверхность, похожую на металлическую скатерть. На противоположном берегу, отбрасывая отблески своих огней в воду, светятся окна общежития коммерческого факультета; бегущие по набережной автомобили кажутся крохотными живыми существами.

Галлахер чувствует, как пробуждается в весенней ночи земля, вдыхает сладкий, успокаивающий воздух. Ночное небо усыпано звездами.

«Господи, как прекрасно», — думает он. В голове его мелькают, сменяя друг друга, какие-то неясные мысли. Он глубоко вздыхает.

«Действительно прекрасно. Жаль, что нет женщины, с которой бы можно было обо всем поговорить. Нет, я должен чего-то добиться в этой жизни».

Галлахер охвачен благоговейным трепетом. «Такие ночи, как эта, заставляют поверить в бога даже самых закосневших в неверии безбожников. Господи, как это прекрасно! Такая красота позволяет надеяться, что все будет хорошо».

Галлахер сидит, поглощенный тьмой. «Я не такой, как другие. Во мне что-то есть такое… — думает он и снова вздыхает. Он пытается ухватить свою мысль, как рыбу, голыми руками. — Господи…»

— Рой, с тобой все в порядке! Мы собираемся предложить тебе одно дельце. Оно как будто специально для тебя… Есть у нас одна небольшая группа, и ты будешь работать с ними. Называть имена не будем. — Макнамара делает многозначительный жест рукой. — Ну, есть два босса, они работают против международного заговора, знаешь, того самого, что задумали богатые жиды, чтобы устроить у нас коммунизм…

Теперь Галлахеру платят десять долларов в неделю, хотя работает он только по вечерам. Кабинет на чердаке двухэтажного домика. Письменный стол, комната завалена листовками и журналами, связанными в пачки. Позади стола — большое знамя с крестом и переплетенными буквами «О» и «X».

— «Объединенные христиане» — вот как называется наша организация, Галлахер. Мы — объединенные христиане, понимаешь, мы должны сорвать этот чертов заговор. Если наша страна в чем-нибудь и нуждается, так это в небольшом кровопускании. Ты боишься крови? — спрашивает Роя сидящий за столом здоровенный парень. У него выцветшие бледно-серые, словно тусклое оконное стекло, глаза. — Нам нужно мобилизоваться и подготовиться, эти евреи пытаются втянуть нас в войну, но мы их прижмем. Сам знаешь, они расхватали всю работу, и виноваты в этом мы сами, у нас нет никаких шансов, они занимают все высокие должности, но ничего, и у нас есть, где надо, свои люди.

Галлахер продает журналы на перекрестках. «Читайте о крупном иностранном заговоре! Покупайте журнал отца Килиана, и вы узнаете правду!» Он ходит на тайные сборища, час в неделю тренируется в спортклубе, учится стрелять из винтовки.

— Единственное, что я хочу знать, это когда же мы начнем, — говорит он. — Хочу, чтобы началось настоящее дело.

— Спокойнее, Галлахер, дай срок, вот подготовим все как следует и тогда сможем выступить открыто. Мы должны вывести нашу страну на правильный путь. Пойдешь с нами сейчас, потом не пожалеешь…

— О'кей! (По ночам ему порой не спится, одолевают тяжелые эротические сны; дает знать резкая боль где-то в груди.) Боюсь, что я свихнусь, если мы… если мы не начнем в ближайшее время.

Но…

У Галлахера наконец появляется подружка.

— Знаешь, — говорит Галлахер Мэри, — ты отличная девчонка. Я… Я так люблю разговаривать с тобой.

— Какая ночь, Рой! — восхищается Мэри, вглядываясь в сгустившуюся над пляжем тьму, туда, где светится огнями Бостонская гавань. Огни мерцают в облачном небе, словно звезды. Мэри набирает горсть песка, сыплет его на свои туфли. В ярком свете костра ее волосы кажутся золотистыми, а худое длинное лицо, веснушчатое и грустное, — приятным, почти хорошеньким.

— Хочешь, я поджарю тебе сосиску? — спрашивает Рой.

— Давай просто поговорим.

В разных уголках пляжа уединились ушедшие от костра парочки, вместе с которыми приехали сюда и они. Какая-то девчонка вскрикивает в притворном испуге. Галлахер резко поворачивается на шум.

— Да, ночь роскошная, — повторяет Рой.

«Интересно, могла бы она пойти на это сейчас, здесь?» — думает он и внезапно смущается. («Она не такая, как эти, ей это не понравится, она чистенькая, славная, верующая девочка».) Он чувствует стыд за свои мысли.

— Мне хотелось бы о многом с тобой поговорить, — продолжает он вслух.

— Пожалуйста, Рой.

— Понимаешь, мы встречаемся уже месяца два… Что ты обо мне думаешь? — Сказав это, он вспыхивает от смущения, ему стыдно своего желания переспать с ней. (Хихиканье на пляже становится громче.) — Я хочу сказать, нравлюсь ли я тебе?

— По-моему, ты действительно славный, Рой. Ты — джентльмен, ты не такой грубый, как другие ребята.

— Да-а? — разочарованно тянет Галлахер. В ее словах есть что-то унижающее его и в то же время приятное. «Да, но у меня другое на уме», — думает он.

— Мне кажется, ты всегда о чем-то думаешь, но понимаешь, Рой, я никогда не знаю — о чем. А мне хотелось бы знать, потому, что ты отличаешься от других.

— Чем?

— Ну… ты скромный, то есть я не то хотела сказать, просто ты хороший.

— Гм… послушала бы ты, как я разговариваю с ребятами, — говорит, улыбаясь, Галлахер. Оба смеются.

— О, я уверена, что с ними ты точно такой же, ты не можешь быть другим. — Ее рука случайно касается колена Галлахера, но, смутившись, она тотчас же отдергивает ее. — Мне только хотелось, чтобы ты чаще ходил в церковь.

— Я в общем хожу регулярно.

— А что тебя беспокоит? Ведь тебя что-то беспокоит? Ты такой таинственный.

— Да? — Галлахер польщен.

— Ты всегда кажешься очень сердитым. Мой отец недавно заговорил о тебе, он сказал, что ты состоишь в организации объединенных христиан. Я ничего не понимаю в политике, но знаю одного парня из этой организации — Джекки Иванса. Он ужасный человек.

— Гм… Все зависит от клуба… Знаешь… Они меня испытывают. Но в этом нет ничего такого…

— Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду.

— А почему?

Мэри смотрит на него. В ее глазах покорность и покой. На этот раз она уже намеренно, а не случайно касается его руки.

— Ты знаешь почему, Рой, — тихо говорит она.

В горле застревает какой-то комок. Когда он слышит, как та девчонка на пляже снова хихикает, его охватывает трепетная дрожь.

— Здесь, в Сити-Пойнт, можно отлично провести время, — замечает он, вспоминая о мучительных эротических снах. — Вот что я скажу тебе, Мэри, если я был бы твердо уверен в тебе, — его голос крепнет от сознания самоотречения, — я не проводил бы с ними столько времени. Ты же знаешь, что мне хотелось бы тогда видеть тебя чаще.

— В самом деле?

Галлахер прислушивается к шуршанию набегающих на песок волн.

— Я люблю тебя, Мэри, — неожиданно говорит он твердым голосом, несмотря на некоторую тревогу, оттого что неопределенности настает конец.

— Я думаю, что тоже люблю тебя, Рой…

— Да? — Он целует Мори сначала нежно, потом с жаром, но какая-то частичка его души не участвует в происходящем, оставаясь холодной. — О, конечно же, я люблю тебя, детка! — говорит он сипло, пытаясь подавить смятение. И отводит глаза в сторону.

— Сити-Пойнт, здесь так прекрасно! — говорит Мэри.

В темноте они не видят разбросанного мусора, водорослей и плавника.

— Да, здесь хорошо, — соглашается Галлахер.

— А вот и Рой! Как твои дела Женатик? Как тебе живется с твоей красоткой?

— О'кей. — Галлахер дрожит от холода. Унылый сентябрьский рассвет еще только занимается над серыми каменными мостовыми и неряшливыми деревянными домишками. — Господи, ну и холод. Хоть бы скорее начинались эти проклятые выборы.

— Я рад, что мы встретились сегодня, Рой. Мы так и думали, что у тебя все в порядке, но все же недоумевали, почему ты долго не показываешься.

— А ну их к черту! Я покончил с этими христианами, — бормочет Галлахер. — Я думаю, ребята теперь не очень-то хотят меня видеть.

— Да? Но тебе надо было бы сказать им об этом. Между нами — клуб собирается отстать от них на время, начали давить сверху, на уровне штата, как я слышал. Придерживаться клуба всегда выгодно, здесь уж никогда не ошибешься. Держу пари, не свяжись ты с этими христианами, быть бы тебе старшиной клуба на сегодняшних выборах. Надеюсь, ты не обиделся, Рой?

— Нет. — В действительности Галлахер обижен: опять оказался ни с чем. — Бьюсь об заклад, что объединенных христиан подкармливали пробравшиеся в партию богатые евреи.

— Очень может быть.

— Жена настаивала, чтобы я порвал с ними.

— Как она поживает?

— Хорошо, — отвечает Галлахер. (Он представляет, как она спит сейчас, слышит ее громкий, прямо-таки мужской храп.)

— Значит, семейная жизнь идет отлично? А где ты сейчас работаешь?

— Устроился шофером, вожу грузовик. Как и мой старик…

«Мэри купила кружевную скатерть на стол», — вспоминает он.

— Слушай, эти красные выдвигают Макджилиса, ну, знаешь, того черного ирландца, если он только когда-нибудь был ирландцем. Представь себе, парень отрекся от своей религии. Он, правда, не очень-то беспокоит наших на первичных выборах. А вот в этом округе есть кучка членов профсоюза, и Макнамара сказал, чтобы мы хорошо себя показали в этом районе, чтобы они не перетащили на свою сторону еще больше избирателей.

— Привлечем подставных избирателей, что ли? — спрашивает Галлахер.

— Это само собой, но у меня есть одна маленькая идейка.

Его собеседник достает из бумажного мешка несколько бутылок кетчупа и начинает поливать соусом тротуар.

— Что ты делаешь?

— О, это остроумнейшая штука. Это дело поможет нам добиться своего. Понимаешь, это очень хорошая мысль: стой здесь и раздавай листовки, призывающие голосовать за Хейни, а заодно скажешь пару слов. Так мы не промахнемся.

— Неплохо придумано. («Почему мне не пришло это в голову?») Твоя идея?

— Целиком. Когда я рассказал о ней Маку, он просто обалдел.

Позвонил в полицию сержанту Нолану и попросил выделить на избирательный участок двух полицейских, которые не будут нам мешать.

Галлахер стоит у лужи кетчупа. Как только на участке появляются первые избиратели, он разражается речью:

— Смотрите, смотрите, что делается! Это кровь! Вот что случается с честными американцами, когда они пытаются голосовать против красного. Их избивают иностранцы, поддерживающие Макджилиса. Это работа Макджилиса. Кровь! Человеческая кровь!..

Поток избирателей на время редеет. Галлахер рассматривает лужу кетчупа, который кажется ему слишком красным. Он посыпает лужу пылью. «Вкалываешь, вкалываешь, а у какого-нибудь умника появляется хорошая идейка, и все заслуги его. Эти проклятые красные. Из-за них все мои несчастья».

— Смотрите, смотрите! — снова кричит он подходящим избирателям.

— Куда ты собрался, Рой? — спрашивает Мэри. Ее любопытство злит Галлахера. Он поворачивается в дверях и кивает головой.

— Просто пройтись…

Мэри разрезает картофелину пополам и кладет в рот большой кусок. Кусочки вареного картофеля прилипают к ее губам. Это раздражает Галлахера.

— Почему ты всегда ешь картошку? — спрашивает он.

— У нас есть мясо, Рой, — отвечает Мэри.

— Знаю, — произносит Галлахер.

У него в голове целая куча вопросов. Он хочет спросить жену, почему она никогда не ест вместе с ним, а всегда сначала кормит его. И еще он хочет сказать ей, что ему не нравится, когда она расспрашивает, куда он идет.

— Уж не идешь ли ты на собрание объединенных христиан? — спрашивает она.

— А тебе какое дело! — раздраженно отвечает Галлахер. («Почему она всегда расхаживает дома в комбинации?»)

— Наживешь ты там себе неприятностей, Рой. Не нравятся мне эти люди, они испортят тебе отношения с клубом. Ты же знаешь, сейчас идет война, и клуб совсем порвал с объединенными христианами.

— Ничего опасного здесь нет, — обрывает он Мэри, — оставь ты меня в покое, черт возьми!

— Не ругайся, Рой.

Галлахер хлопает дверью и уходит. Падает редкий снег, под подошвами хрустит подернувший лужицы лед. Галлахер чихает. «Мужчине надо иногда выбираться из дому и… и позволять себе кое-что. У меня ведь есть кой-какие идеалы, за которые надо бороться в организации, а она пытается меня удержать. Когда-нибудь все-таки я проберусь наверх», — думает он.

Воздух в зале теплый, от калориферов пахнет металлом, воняет высыхающей мокрой одеждой. Бросив на пыльный пол окурок, Галлахер растирает его ногой.

— Пусть мы вступили в войну, — говорит оратор, — мы должны сражаться за свою страну, но не следует забывать наших личных врагов. — Оратор ударяет кулаком по столу, покрытому флагом с крестом. — Чуждые элементы, вот от кого нам надо избавиться. Мы должны покончить с силами, которые вступают в заговор с целью захватить власть в стране. (Одобрительный рев сотни мужчин, сидящих на складных стульях.) Мы должны сплотиться, в противном случае нашим женщинам грозит насилие.

— Вот это да! — произносит сосед Галлахера.

— Да, Уот прав, — поддакивает Галлахер. Он чувствует, как в нем закипает ярость.

— Кто отобрал у нас работу? Кто пытается залезть на ваших жен, дочерей и даже матерей? Эти люди ни перед чем не останавливаются. Кто подминает вас под себя только потому, что вы не красный и не еврей, потому, что вы не желаете кланяться перед каждым, кто не чтит имя божия, для которого нет ничего святого?

— Перебить их всех! — взвизгивает Галлахер. От возбуждения его трясет.

— Вот именно! Мы хотим очистить от них страну. После войны создадим настоящую организацию. Вот у меня есть телеграммы от наших соотечественников, патриотов и друзей — все они придерживаются тех же взглядов, что и мы. Ребята, вы все в выгодном положении. Те, кто уйдет в армию, должны научиться владеть оружием, чтобы потом… Я думаю, вы поняли, что я хочу сказать. Мы отнюдь не побеждены, нас становится все больше и больше.

После собрания Галлахер отправляется в бар. В горле першит, и весь он в каком-то болезненном напряжении.

Понемногу ярость растворяется в выпитом пиве, он делается угрюмым, ему обидно.

— Они всегда надувают нас в последнюю минуту, — говорит Галлахер сидящему рядом мужчине, вместе с которым вышел с собрания.

— Заговор, — уверенно заявляет тот.

— Конечно заговор, и во всем виноваты эти проклятые ублюдки. Но им не удастся сломить меня, я еще добьюсь своего.

По пути домой Галлахер поскользнулся и упал в лужу. Штанина намокает от низа до самого бедра.

— А-а, чтоб тебя!.. — смачно ругается он. — Люди пропадают из-за этих заговоров… но я-то не дамся, меня не проведешь.

Шатаясь, Галлахер вваливается домой, сбрасывает пальто. Он замерз, беспрерывно чихает и ругается.

Заснувшая в кресле Мэри просыпается, изумленно смотрит на него.

— Ты весь мокрый! — восклицает она.

— И это все, что ты можешь сказать?

— Рой, всякий раз ты возвращаешься в таком виде.

— Ты все хочешь, чтобы я сидел дома. Единственное, что тебя интересует, так это проклятые деньги, которые я приношу в дом. Ну хорошо же, я достану столько денег, сколько тебе хочется.

— Рой, не говори со мной так, — умоляет она, ее губы дрожат.

— Давай, давай, реви. Ты это умеешь. Я ложусь спать. Иди сюда.

— Рой, я не обижаюсь на тебя. Но я не понимаю, что с тобой происходит, в тебе что-то такое, чего я никак не могу понять. Чего ты от меня хочешь?

— Оставь меня в покое.

— Рой, ты мокрый, сними брюки, дорогой. Зачем ты пьешь? Ты всегда становишься злым, когда выпьешь. Я молюсь за тебя, честное слово молюсь, Рой.

— Я сказал — оставь меня в покое.

Некоторое время Галлахер сидит один, тупо уставившись на кружевную скатерть.

— А-а-а… не знаю, не знаю, — бормочет он. — Что же делать? Что мне остается делать? Завтра опять вкалывать…

(Он будет защищать свою даму в платье, пахнущем лавандой…)

Галлахер засыпает в кресле. Утром он чувствует, что простудился.