"Нагие и мёртвые" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

11

Операция зашла в тупик. После недели успешного наступления, последовавшего за провалом попытки японцев форсировать реку, Каммингс приостановил продвижение на несколько дней, чтобы подтянуть подкрепления и закончить строительство дорог в тылу. Он планировал эту остановку как временную меру, чтобы предпринять потом решительное наступление и прорвать оборонительный рубеж генерала Тойяку, однако пауза оказалась роковой. Когда Каммингс возобновил наступление, его тактика была великолепно продумана; штаб по-прежнему скрупулезно планировал действия; разведка велась так же тщательно, но продвижения вперед не получилось. При первой же возможности передохнуть, приостановить наступление люди ухватились за нее — так впадает в сон уставшее животное. Войска как будто оцепенели. Фронт впал в глубокую и неизлечимую летаргию.

За две недели, последовавшие за периодом отдыха, после серии энергичных действий патрулей и атак местного значения войска Каммингса продвинулись не более чем на четыреста ярдов, да и то лишь на отдельных участках. Они захватили всего три японских передовых укрепленных пункта. Роты вели разведку боем, завязывали беспорядочные перестрелки, а затем отступали на исходные позиции. Несколько раз, захватив тактически важные пункты, солдаты оставляли их после первой серьезной контратаки. Из строя выбывали лучшие офицеры, что было верным признаком отсутствия наступательного духа у войск, и Каммингс понимал, в каких боевых ситуациях это бывает. Предпринималась атака на какой-нибудь укрепленный пункт, солдаты топтались на месте, взаимодействие подразделений нарушалось, и все кончалось тем, что лишь немногие рядовые с несколькими офицерами и сержантами ввязывались в бой с превосходящими силами противника и оказывались без поддержки основной массы, растворившейся в тылу.

Каммингс несколько раз выезжал на передовую и обнаружил, что войска прочно осели на своих позициях. Солдаты благоустраивались, рыли дренажные канавы, маскировали окопы и щели, даже прокладывали пешеходные мостки по грязи. Люди не стали бы заниматься такими делами, если бы собирались наступать. Это были явные признаки охватившего войска чувства безопасности и намерения задержаться здесь надолго, что свидетельствовало об очень опасных изменениях в настроении. Раз уж они остановились и окопались на каком-то месте и стали привыкать к нему, заставить их снова продвигаться вперед трудно. «Теперь они будут огрызаться на приказы, как псы из своей конуры», — решил Каммингс.

Каждый день, проходивший без существенных перемен в положении на фронте, только усиливал апатию. Тем не менее Каммингс понимал, что пока он бессилен. После интенсивной подготовки он предпринял наступление крупными силами при поддержке мощного артиллерийского огня и во взаимодействии с бомбардировщиками ВВС, которые удалось заполучить только в результате долгих упрашиваний. Он бросил в бой свои танки и резервы, но через сутки наступление захлебнулось. Войска останавливались при самом незначительном противодействии; продвинуться удалось лишь на небольшом участке всего на какую-нибудь четверть мили. Когда все закончилось и подсчитали потери, оказалось, что линия фронта осталась почти неизменной, а оборонительный рубеж Тойяку по-прежнему не прорван.

Это было унизительно. Это было ужасно. Запросы из корпуса и армии становились все нетерпеливее. Каммингс понимал, что вскоре вести о его неудачах, как круги на воде, распространятся до самого Вашингтона. Он без труда представлял себе разговоры, которые пойдут в некоторых кабинетах в Пентагоне: «Так, так… значит, что же там происходит на этом, как его, Анопопее? Почему там остановились? Чья дивизия? Каммингс? Каммингс. Ну что же, уберите его оттуда, назначьте кого-нибудь другого».

Он знал, как рискованно давать войскам отдых на целую неделю, но это был риск, на который ему пришлось пойти, чтобы закончить постройку дорог, и теперь, подобно бумерангу, это нанесло удар по нему самому. Удар, который сильно поколебал веру генерала в себя. Происходящее временами казалось ему невероятным, он испытывал ужас автомобилиста, обнаружившего, что его машина неуправляема, что она слушается только себя, трогается с места и останавливается, когда ей захочется. Он знал об этом — военная история полна такими примерами, — но никогда не мог представить, что подобное может случиться с ним. Невероятно! Больше месяца войска действовали как одно целое с ним. А теперь без всяких видимых причин или, по крайней мере, по неведомым ему причинам он потерял контакт с ними. Как ни старался он сплотить части, они расползались, подобно расплывающемуся тесту, которое не поддается формовке. По ночам он подолгу не мог заснуть из-за нервного расстройства. От бессильной ярости его то и дело бросало в жар. Однажды ночью он несколько часов лежал, как только что пришедший в себя после припадка эпилептик, беспрестанно сжимая и разжимая кулаки, уставившись в одну точку — отверстие для шеста в крыше палатки. Энергия, воля к действию как будто покинули его; он злился на себя, на свою беспомощность. В его руках, казалось, было все необходимое, чтобы управлять. Несмотря на это, он не мог сдвинуть с места каких-то шесть тысяч человек. Да что там шесть тысяч, любой солдат мог уклониться от выполнения его воли.

Временами он проявлял кипучую энергию: бросал войска в атаку, заставлял подразделения непрерывно вести разведку боем, но в глубине души, незаметно для самого себя, все больше и больше поддавался страху. Новое наступление, над планом которого несколько дней трудились майор Даллесон и оперативное отделение штаба, уже много раз откладывалось. И каждый раз под каким-либо несущественным предлогом: то через день-два должны были прибыть несколько судов типа «Либерти» с большими запасами снаряжения, то Каммингс чувствовал, что лучше предварительно захватить какие-нибудь малозначительные пункты, владея которыми, противник мог серьезно затруднить предстоящее наступление. В действительности же им руководил страх: провал наступления неминуемо привел бы к роковым последствиям. Он израсходовал слишком много сил в первом наступлении, и, если следующее наступление провалится, пройдут недели и месяцы, прежде чем появится возможность начать новое. Но к этому времени его снимут.

Его мозг ужасно устал, а организм страдал от сильного расстройства желудка. Пытаясь избавиться от своей болезни, он приказал подвергнуть строжайшей проверке офицерскую столовую, но, несмотря на повышенную требовательность к чистоте в столовой, расстройство не проходило. Каммингсу стало очень трудно скрывать свое раздражение, прорывавшееся по самым незначительным поводам, и это сильно отражалось на всех окружающих. Душные дождливые дни тянулись мучительно медленно, офицеры штаба грызлись друг с другом, по пустякам ввязывались в ссоры и проклинали непрекращающиеся дожди и жару. Казалось, все замерло в тесной духоте джунглей, ничто в них не шевелилось. У людей появлялась беспечность: никто не ожидал, что может что-нибудь измениться. Дивизия незаметно и неуклонно разлагалась, и Каммингс чувствовал себя бессильным изменить что-либо.

Хирн очень быстро почувствовал изменение в своем положении. Исчезло подкупающее доверие, с которым генерал относился к нему в первые недели его службы в качестве адъютанта, и теперь обязанности Хирна свелись к обременительной и унизительной рутине. Отношения между ними изменились как бы сами собой, и в конечном счете Хирн был поставлен в официальные рамки безусловного подчинения. Генерал больше не разговаривал с ним по душам, не поучал его, а служебные обязанности Хирна, к которым они по молчаливому согласию относились до недавнего времени как к шутке, теперь превратились в суровую и неприятную необходимость. По мере того как успешный исход операции день ото дня становился все более сомнительным, генерал все суровее требовал поддержания дисциплины в своем штабе, и ее тяжесть целиком испытывал на себе и Хирн. Каммингс имел привычку каждое утро проверять порядок в своей палатке и почти каждый раз делал замечания Хирну за недостаточную требовательность к ординарцу. Это делалось всегда в виде вежливого упрека и сопровождалось косым взглядом в сторону Хирна. Тем не менее все это тревожило и, в конечном счете, раздражало его.

На него возлагались разные бессмысленные обязанности, носившие издевательский характер. Однажды, через две недели после их последнего длинного разговора в тот вечер, когда они играли в шахматы, генерал уставился на него отсутствующим взглядом и сказал:

— Хирн, я думаю, неплохо, если бы у меня в палатке каждое утро были свежие цветы.

— Свежие цветы, сэр?

Генерал насмешливо улыбнулся:

— Да. Мне кажется, в джунглях их предостаточно. Что, если вы прикажете Клеллану собирать небольшой букет каждое утро? Господи, ведь это так просто!

Действительно, все было достаточно просто, но новая обязанность усилила натянутость в отношениях между ним и Клелланом, а Хирн терпеть не мог такой натянутости. Помимо своего желания, он стал уделять все больше внимания качеству ежедневной уборки, производимой Клелланом в генеральской палатке, и это вылилось в унизительную дуэль между ним и Клелланом. К своему удивлению, Хирн обнаружил, что в ответ на требовательность генерала он действительно всерьез беспокоится о поддержании в палатке полного порядка. Теперь каждое утро он с отвращением приближался к палатке генерала, подчеркнуто расправлял плечи и только после этого входил внутрь, чтобы продолжить свой поединок с Клелланом.

Борьбу начал Клеллан. Высокий стройный южанин с наглыми повадками, крайне самоуверенный, он с самого начала встречал в штыки любое замечание Хирна. На первых порах Хирн игнорировал его, слегка забавляясь тем, как Клеллан пытается сохранять независимость, но потом Хирн понял, что в возникновении напряженности между ними отчасти виноват он сам.

Однажды утром они чуть не затеяли ссору. Хирн вошел в палатку, когда Клеллан заканчивал уборку, и начал проверять чистоту, а Клеллан стоял у койки генерала, держа руки по швам. Хирн потыкал пальцем в постель, убранную очень аккуратно: второе одеяло сложено в ногах, взбитая подушка с торчащими уголками аккуратно поставлена.

— Хорошо заправляете койку, Клеллан, — похвалил Хирн.

— Вы так думаете, лейтенант? — Клеллан не пошевельнулся.

Хирн отвернулся и проверил вентиляционные клапаны палатки.

Они были плотно и аккуратно закрыты, и, когда он дернул за одну из завязок, узел не сдвинулся с места. Затем он обошел палатку снаружи и проверил колья оттяжек. Все они оказались выравненными, все с наклоном в одну сторону — ночью шел ливень, и Хирн знал, что Клеллан уже поправил их. Он возвратился в палатку и посмотрел на вымытый дощатый пол. Клеллан угрюмо уставился на ноги Хирна.

— Вы наследили, лейтенант, — сказал он.

Хирн посмотрел на оставленные своими ботинками грязные следы.

— Извините, Клеллан.

— Вы добавили мне массу работы, лейтенант.

Хирн вспыхнул:

— Ваши обязанности не так уж тяжелы, Клеллан.

— Не могу сказать, что у других они тяжелее, — протянул Клеллан.

Черт побери! Что же, он заслужил этот ответ. Хирн снова отвернулся, чтобы проверить стол для карт. Он был аккуратно накрыт скатертью, синие и красные карандаши отточены, вставлены в держатели и разложены по цветам.

Он прошелся по палатке, раскрыл платяной шкаф генерала, чтобы проверить, аккуратно ли развешано обмундирование, сел за генеральский стол, открыл ящики и, проведя пальцами, проверил, нет ли в них пыли. Проворчав что-то себе под нос, Хирн встал, чтобы проверить отводную канавку для дождевой воды, проложенную вокруг палатки. Клеллан уже очистил ее от мусора после ночного ливня, и канавка оказалась чистой, посыпанной свежим песком. Хирн вошел внутрь.

— Клеллан, — позвал он.

— Да?

— Все, по-видимому, в порядке сегодня, за исключением цветов. Вы могли бы сменить их.

— Знаете что я скажу вам, лейтенант, — ответил Клеллан грубовато, — мне сдается, что генерал не очень-то интересуется этими цветами.

Хирн кивнул.

— И все же смените их, — сказал он.

Клеллан не сдвинулся с места.

— Вчера генерал сказал мне: «Кстати, Клеллан, кто придумал эту дурацкую затею — ставить здесь цветы?» Я доложил ему, что не знаю, но сказал, что мне кажется — это ваша идея.

— Генерал так сказал? — Вначале Хирна это позабавило, а затем привело в ярость. «Сукин сын!» — подымал про себя Хирн. Он закурил сигарету, глубоко затянулся.

— Все-таки меняйте цветы, Клеллан, — жалобы приходится выслушивать мне.

— Лейтенант, я встречаюсь с генералом, может, по десять раз на день. По-моему, он сказал бы мне, если бы считал, что я делаю что-то не так.

— Придется вам поверить мне на слово, Клеллан.

Клеллан поджал губы, чуть покраснел. Он явно разозлился.

— Лейтенант, вам не мешало бы иметь в виду, что генерал такой же человек, не лучше, чем вы или я, незачем бояться его.

Это было уже слишком. За каким чертом торчать здесь и пререкаться с Клелланом! Хирн направился к выходу из палатки.

— Тем не менее смените цветы, Клеллан, — сказал он холодным тоном, прежде чем выйти.

Отвратительно, унизительно! На пути в офицерскую столовую Хирн брезгливо смотрел на сырую изрытую территорию бивака. И все это ему придется терпеть еще год, а то и два, каждое утро на голодный желудок занимаясь этими паскудными делами. Клеллану, конечно, это нравится. Каждая реплика, которую ему удастся вставить в разговор, будет тешить его самолюбие, и после каждого замечания он будет подогревать в себе сладкую ненависть подчиненного к презираемому начальнику. Да, есть и приятные моменты в положении рядового. Хирн отшвырнул ногой камешек.

— Привет бедным офицерам! — махнул он рукой подходившему к столовой Мантелли.

Мантелли свернул к нему и похлопал его по спине.

— Сегодня от папаши держись подальше.

— А в чем дело?

— Вчера вечером мы получили привет из штаба корпуса. Каммингсу приказывают наступать. Господи Иисусе! Он пошлет меня в атаку во главе штабной роты. — Мантелли вынул изо рта сигару и выставил ее перед собой, как копье.

— Единственное, на что ты годен, это атаковать столовую.

— Ты прав. Я гожусь только в канцелярские крысы, к тому же у меня плоскостопие. Готов работать в Холландии[2], Соединенных Штатах, Пентагоне… Я ношу очки… кашляю… Вот послушай.

Хирн игриво толкнул его.

— Хочешь, чтобы я замолвил за тебя словечко генералу?

— Вот именно. Устрой меня в службу культурно-бытового обслуживания войск.

Они вошли в столовую.

После завтрака Хирн явился в палатку генерала. Каммингс сидел за столом, изучая донесение инженера аэродромной службы ВВС.

— Они не закончат строительство аэродрома еще два месяца. Забрали у меня все необходимое для кого-то другого.

— Это очень плохо, сэр.

— Конечно! Думают, что я добьюсь победы в этой проклятой операции без аэродрома. — Генерал рассеянно замолчал, как бы не узнавая стоящего перед ним Хирна. — Единственная из действующих дивизий, которая не имеет надежной авиационной поддержки. — Генерал тщательно вытер рот и взглянул на Хирна. — Сегодня палатка убрана хорошо, — сказал он.

— Благодарю вас, сэр. — Хирн почувствовал некоторую досаду из-за удовольствия, вызванного этой похвалой генерала.

Каммингс извлек из ящика стола очки, медленно протер их и надел. Это был один из тех редких случаев, когда Хирн видел его в очках. В них генерал выглядел старше. Немного погодя Каммингс снял очки и, держа их в руке, спросил:

— Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?

— А что? Думаю, что получают.

— Гм… — Каммингс нервно потер руки.

«Что бы все это значило?» — подумал Хирн. — А почему вы спрашиваете об этом? — сказал он вслух.

Генерал не ответил.

— Сегодня утром я отправляюсь во второй батальон. Передайте Ричмэну, чтобы подготовил джип примерно через десять минут.

— Я должен ехать с вами, сэр?

— А? Нет, нет. Отправляйтесь к Хортону. Я хочу, чтобы вы съездили на берег и достали кое-какие дополнительные продукты для офицерской столовой.

— Есть, сэр.

Несколько озадаченный, Хирн отправился в автопарк, передал приказание генеральскому шоферу Ричмэну, а потом отыскал майора Хортона, который вручил ему список продуктов, подлежащих закупке на судне, стоящем на рейде.

Хирн взял у старшины штабной роты трех солдат, вызвал бронетранспортер и отправился к берегу моря. Утренний воздух уже нагрелся, пробивающиеся сквозь дымку лучи солнца отражались от джунглей, нагревая влажную, душную атмосферу. На пути до их слуха временами доносился гул артиллерийской канонады, раскатистый и глухой, как гром в летнюю ночь. К тому времени, когда они добрались до оконечности полуострова, Хирн уже обливался потом.

Через несколько минут он нашел свободную десантную баржу и отправился на ней к стоявшим на якоре грузовым судам. В одной-двух милях от них над мрачной, гладкой как стекло поверхностью моря возвышался Анопопей, почти скрытый дымкой; ярко-желтое, будто выкрашенное свежей краской, солнце, казалось, прожгло огромную дыру с рваными краями в непрочном своде облаков. Невыносимая жара чувствовалась даже здесь, на воде.

На десантной барже выключили моторы, и она по инерции приткнулась к борту транспорта. Хирн перескочил на площадку трапа и поднялся на палубу. У поручней стояла толпа матросов, с любопытством разглядывавших гостя. Выражение их лиц, критические и слегка презрительные взгляды раздражали Хирна. Он проследил в просветы между ступенями трапа за десантной баржей, которая медленно отошла под стрелу грузового крана в носовой части судна.

Хирн почувствовал, что вспотел еще больше даже от такого незначительного усилия, которое потребовалось, чтобы подняться по трапу.

— Кто здесь заведует корабельной лавкой? — спросил он у одного из матросов.

Матрос посмотрел на него и молча показал большим пальцем на один из люков. Хирн прошел мимо него, открыл тяжелую дверь люка и начал спускаться по трапу вниз. От жары у него сразу же перехватило дыхание; он совсем забыл, как невыносимо душно бывает в судовых трюмах. К тому же здесь стояла вонь.

— Проклятие! — пробормотал он с отвращением.

Как обычно, в помещениях судна стоял отвратительный запах несвежей пищи: прогорклого жира, смешанного с чем-то тошнотворным вроде сгнившего мяса. По рассеянности он потер пальцем переборку и тотчас же отдернул его: палец стал мокрым. Все переборки на судне были покрыты влажной маслянистой пленкой. Хирн осторожно пошел по узкому, плохо освещенному коридору; на металлических плитах палубы в беспорядке лежали груды снаряжения, неряшливо прикрытого брезентом. Хирн поскользнулся и чуть было не упал в какую то масляную лужу.

— Провались пропадом эта вонючая дыра! — раздраженно выругался он.

На него накатила беспричинная злоба. Хирн остановился, резким движением вытер лоб рукавом.

— Что со мной происходит, черт возьми? — с удивлением спросил он себя.

«Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» — вспомнился ему вопрос генерала. У Хирна участилось сердцебиение и нервы напряглись еще больше. Что генерал имел в виду?

Постояв немного в коридоре, он пошел дальше. Канцелярия корабельной лавки оказалась каютой средних размеров, расположенной в стороне от продольного коридора. Она была завалена пустыми картонными коробками от стандартных суточных рационов, обломками досок от поломанных ящиков, грудами бумаги, вывалившейся из переполненной корзины для бумаг. Большой обветшалый письменный стол был сдвинут в угол.

— Вы Керриген? — спросил Хирн офицера, сидевшего за столом.

— Да, сынок, чем могу быть полезен? — У Керригена было худое, довольно помятое лицо, во рту не хватало нескольких зубов.

Хирн молча смотрел на него, чувствуя, как в нем опять закипает гнев.

— Давайте без сюсюканья, без «сыночков»! — Хирн сам удивился своей грубости.

— Как прикажете, лейтенант.

Хирн с трудом взял себя в руки.

— Я прибыл на десантной барже, стоящей сейчас у борта. Вот список продуктов, которые мне необходимы. Мне бы хотелось выбраться отсюда, не отнимая слишком много времени ни у вас, ни у себя.

Керриген взглянул на список.

— Это для офицерской столовой, да, лейтенант? — Он начал читать вслух: — Пять ящиков виски, ящик масла для салата, ящик майонеза. — Керриген произнес слово «майонез» с забавным ирландским акцентом. — Два ящика консервированных цыплят, коробку приправ, дюжину бутылок ворчестерского соуса, дюжину бутылок соуса чили, корзину кетчупа… — Он взглянул снизу вверх: — Это маленький заказ. Скромные у вас запросы. Этак завтра вы пригоните сюда баржу за парой банок горчицы. — Он вздохнул. — Надо еще посмотреть… Надо посмотреть. — Он прошелся карандашом по списку, вычеркнув большинство пунктов. — Я могу дать вам виски. Что же касается остального — у нас не розничная лавочка.

— Обратите внимание, заявка подписана Хортоном, это для генерала.

Керриген закурил сигарету.

— Когда генерал будет капитаном на этом судне, я задрожу от страха, стоя перед ним. — Он весело взглянул на Хирна. — Какой-то тип от Хортона, кажется, капитан или что-то вроде этого, вчера получил продовольствие для штаба дивизии. Как вам известно, мы не являемся специальными поставщиками провизии для офицерских столовых. Получайте все продовольствие сразу, а уж потом, на берегу, делите его как вам угодно.

Хирн едва сдержал раздражение.

— Это же за наличные. У меня есть деньги из офицерской столовой, чтобы заплатить за продукты.

— Но я не обязан продавать их вам и не продам, черт возьми. Если вам нужна свиная тушенка, я могу выдать и притом не возьму с вас ни пенни. Что касается остальной мелочи, я советую подождать, пока здесь снова появится боевой корабль. Я не собираюсь пачкаться продажей майонеза в розницу. — Он нацарапал что-то на заявке. — Идите вниз в трюм номер два и получите свое виски. Не будь я обязан выдать его вам, не выдал бы.

— Ну, спасибо и за это, Керриген.

— Всегда к вашим услугам, лейтенант.

Хирн снова пошел по коридору, глаза у него сверкали. Судно покачивалось на зыби, Хирн не удержал равновесия, и его бросило на переборку, при этом он больно ушиб руку. Он остановился и вытер пот со лба и подбородка.

Будь он проклят, если вернется на бивак без продуктов. Вспомнив об улыбке Керригена, Хирн снова разозлился, но заставил себя улыбнуться. Это никуда не годится. В конце концов, Керриген волен поступать как ему угодно, он был даже забавен. Есть ведь и другие способы получить продукты, и он их получит. Хирн вовсе не собирается предстать перед генералом с пустыми руками и объясняться по этому поводу.

Подойдя ко второму трюму, Хирн спустился по трапу в холодильный отсек и вручил заявку дежурному матросу.

— Пять ящиков виски, да?

Хирн потер подбородок. На месте пореза у него образовалась тропическая язва, которая все время саднила.

— Как насчет того, чтобы получить все остальное, дружище? — спросил он напрямик.

— Не могу, Керриген все вычеркнул.

— Если выдашь все, получишь десять фунтов.

Матрос был небольшого роста, с озабоченным лицом.

— А как мне выкручиваться? Что, если Керриген увидит, как я выдаю все это?

— Он торчит в своей каюте, чем-то занят. На палубе не появится.

— Я не могу рисковать, лейтенант. Это всплывет при проверке.

Хирн почесал затылок. По спине стекали струйки пота.

— Слушай, давай-ка зайдем в холодильник. Я хочу остыть.

Они открыли одну из массивных дверей и вошли в камеру, продолжая разговаривать в окружении висевших на крюках копченых индеек и окороков, ящиков с кока-колой. Одна индейка была начата. Хирн оторвал себе несколько кусочков белого мяса и, не прекращая разговора, принялся жевать их.

— Ты же хорошо знаешь, дружище, что ничего при проверке не всплывет, — уговаривал матроса Хирн. — Мне приходилось заниматься подобными вещами. Продукты учесть не так просто.

— Уж не знаю, как быть, лейтенант…

— Ты хочешь убедить меня, что Керриген никогда не спускается сюда и не берет провизию для себя?

— Да, но выдать вам все это — рискованная штука.

— А как насчет двенадцати фунтов?

Матрос заколебался.

— Может быть, пятнадцать?

Теперь матрос был в руках Хирна.

— Двенадцать, вот моя цена! — рявкнул Хирн. — Я не торгуюсь.

— Ну ладно, рискну.

— Молодец! — Хирн оторвал еще кусок индейки и с аппетитом съел его. — Ты отбери ящики, а я пришлю своих солдат за ними.

— Ладно, лейтенант, только давайте сделаем это побыстрее. О'кей?

Хирн поднялся на палубу, перегнулся через фальшборт и приказал трем находившимся на барже солдатам подняться на судно.

Когда они вскарабкались наверх по бортовой сетке, Хирн отвел их в трюм, где каждый взял по ящику и вынес на палубу. После трех рейсов все было доставлено: виски, консервированные цыплята и приправы, а через несколько минут сложено в грузовую сетку и спущено краном на баржу. Хирн заплатил матросу двенадцать фунтов.

— На баржу, ребята. Давайте отходить! — громко приказал Хирн.

Теперь, когда все закончилось, он опасался, что Керриген может появиться на палубе и раскрыть их сделку. Они спустились на баржу, и Хирн прикрыл провизию брезентом.

Как раз когда Хирн уже собирался отойти, на палубе у фальшборта появился Керриген.

— Если вы не возражаете, лейтенант, — протяжно сказал он, — я хотел бы взглянуть, что вы увозите.

Хирн широко улыбнулся.

— Заводи моторы, — приказал он старшине-рулевому и вызывающе посмотрел на Керригена. — Слишком поздно, дорогой! — крикнул он. Однако моторы зачихали и через пару оборотов заглохли. Керриген начал перелезать через фальшборт. — Заводи эти проклятые моторы! — гневно рявкнул Хирн и метнул свирепый взгляд на рулевого. — Отходи!

Моторы снова зачихали, на какой-то момент остановились, потом неожиданно набрали обороты и уверенно затрещали. За кормой появилась пенистая кильватерная струя. Керриген успел спуститься лишь до половины высоты борта.

— Отлично, отваливай! — крикнул Хирн радостно.

Баржа медленно отошла задним ходом. Керриген смешно торчал на середине сети. Несколько матросов, наблюдавших за происходящим, громко рассмеялись. Керриген начал взбираться обратно на палубу.

— Всего хорошего, Керриген! — весело крикнул Хирн. Он ликовал. — Черт бы тебя побрал, парень, — обратился он к рулевому, — уж больно долго ты возился с моторами.

Обгоняя катящиеся к берегу волны, десантная баржа уверенно шла вперед.

— Извините, лейтенант.

— Ладно уж…

На смену напряжению, которое Хирн испытывал во время погрузки продуктов, пришла удивительная легкость. Он вдруг обнаружил, что все его обмундирование насквозь промокло от пота.

Через носовую аппарель на баржу залетали водяные брызги, и Хирн подставил себя под них, чтобы охладиться. Солнце нещадно палило, зной лился через разрывы в облаках; казалось, что облака сворачиваются и отступают, как бумага от огня. Хирн снова и снова вытирал потный лоб; воротник рубашки сдавил ему горло, будто надетая на шею петля из мокрой веревки.

Что ж, двенадцать фунтов не так уж плохо. Хирн ухмыльнулся. Керриген взял бы за эти продукты по меньшей мере пятнадцать, а то и все двадцать. Осел этот матрос. Да и генерал тоже осел.

Каммингс рассчитывал, что Хирн возвратится с одним виски. Конечно, вся штука в этом! Вчера Хортон рассказывал о каком-то интенданте: «С этим сукиным сыном ни о чем не договоришься». Ясно, что он говорил о Керригене.

Генерал отправил его со специальным поручением закупить дополнительные продукты для офицерской столовой, хотя это обязанность одного из офицеров Хортона. Так или иначе, Хирн разгадал мотивы, руководившие генералом; конечно, разгадал, иначе зачем было затевать всю эту возню со взяткой матросу или так нервничать, когда Керриген отказал ему? Итак, генерал начинает нажимать на него. Хирн уселся на закрывавший груз брезент, стащил с себя рубашку, вытер ею свое мокрое тело и, нахмурив брови, закурил сигарету.

Подойдя к берегу, Хирн приказал перегрузить продукты на бронетранспортер и отправился с солдатами в обратный путь. На бивак они прибыли еще до полудня. Предвкушая разочарование Каммингса, Хирн бодро соскочил с бронетранспортера у генеральской палатки с намерением доложить об исполнении поручения, но генерала на месте не оказалось. Хирн уселся на прикроватную тумбочку и с отвращением осмотрел палатку. С того момента, когда ранним утром Клеллан сделал уборку, ничто здесь не изменилось. В солнечных лучах, проникавших через открытые вентиляционные клапаны, палатка казалась каким-то неуютным четырехугольным убежищем, в котором никто никогда не жил. Пол без единого пятнышка, одеяла на генеральском матрасе без единой морщинки, письменный стол без единого предмета на нем. Хирн вздохнул; его охватило смутное беспокойство. Впрочем, беспокойство не оставляло его с той самой ночи…

Генерал явно использовал любую возможность оказать на Хирна давление. Поручения, которые давал ему Каммингс, в общем можно было легко выполнить, но в них всегда было что-то унизительное. Хирн понял, что генерал знает его лучше, чем он сам. Если ему давали поручение, он выполнял его, как бы противно ему ни было.

Тонко, ничего не скажешь. Но выполнять эти гнусные поручения с каждым разом ему становилось легче. Неплохо придумано. Эта утренняя проделка с Керригеном теперь приобретала в его глазах другую окраску. Если оценить ее хладнокровно, это было не что иное, как вручение взятки нижнему чину, хищение продовольствия и дрожь в коленях, пока не удалось смыться. С другой стороны, это был обычный для его отца вид сделки. «Каждого человека можно купить, надо только уметь, определить ему цену». Подлость, конечно, всегда можно оправдать, но генерал давал Хирну понять, что он вовсе не выше этих подлостей. Это было повторением истории с палаткой для отдыха офицеров с пятьюдесятью, а то и с сотней вариаций.

«Вы забываете, Роберт, что существуют особые папские милости». Это верно, но для него милости теперь прекратились. Он всего-навсего лейтенант, зажатый сверху и снизу разными условностями, и ему ничуть не легче, чем другим офицерам, сохранять достоинство, выдержки требуется не меньше. Пройдет время, и реагировать на все будешь уже автоматически, из страха. Трудно быть, самим собой, когда имеешь дело с генералом. Даже в тот вечер, когда они играли в шахматы, это он оказался слабаком, а не Каммингс; это ему пришлось валяться на койке и копаться в своей памяти, рыться в ней, как в мусорной яме.

«Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» Что за дьявольщина скрывается за этим вопросом? Хирн однажды открыл генеральский походный бар и проверил откупоренные бутылки. Можно быть уверенным, что каждый вечер Каммингс отпивал на один-два дюйма шотландского виски и, прежде чем поставить бутылку на место, с непонятной скаредностью отмечал карандашом уровень остатка. Открытие позабавило Хирна, и он подумал тогда, что это одна из причуд, свойственных натуре генерала.

Но сегодня уровень в бутылке шотландского виски находился по крайней мере на два с половиной дюйма ниже последней отметки. Каммингс заметил это утром и сделал Хирну замечание за то, что тот отпил из бутылки. «Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» Но ведь это же абсурд. Должен же Каммингс понимать это. Это мог сделать Клеллан. Возможно. Но маловероятно, чтобы Клеллан поставил под угрозу такую синекуру, как должность генеральского ординарца, ради глотка виски. Кроме того, Клеллан достаточно хитер и сделал бы новую отметку, если бы действительно отпил виски.

Неожиданно Хирн представил себе, как вчера вечером перед отходом ко сну Каммингс тщательно исследовал этикетку на бутылке виски. Он мог даже взять карандаш, поразмыслить немного и поставить бутылку неотмеченной. Интересно, какое у него было при этом выражение лица?

Да, но смешного в этом мало. Особенно после палатки для отдыха офицеров, истории с этими цветами и случая с Керригеном. Что это — выходки, порожденные темными и порочными желаниями? Раньше их можно было бы принять за шутку, за попытку обычного между друзьями добродушного розыгрыша. Но теперь во всем этом проступало что-то зловещее. И это немного пугало Хирна.

Невзирая на все свои заботы, на множество неотложных дел, Каммингс находил время на такого рода проделки, видимо давая тем самым выход своей обиде.

Хирн понял теперь, что всегда лежало в основе их отношений. Он был комнатной собачонкой для своего хозяина, которую баловали и гладили, бросали ей сладкие куски, пока однажды ей не вздумалось тяпнуть хозяина зубами. С той поры ее начали изводить с изощренным садизмом, свойственным большинству людей только в отношении с животными. Хирн был забавой для генерала, и это глубоко обижало его, вызывало холодную безмолвную злобу, порождаемую отчасти тем, что он добровольно принял на себя роль собачонки, хотя и мечтал, сам того не подозревая, стать когда-нибудь ровней хозяину. Каммингс, вероятно, догадывался об этом, и это наверняка развлекало его.

Хирн вспомнил случай, рассказанный ему Каммингсом, об одном сотруднике военного министерства, уволенном с военной службы после того, как ему подложили в письменный стол какие-то документы, уличающие его в связи с коммунистами. «Непонятно, почему же это сработало? — удивился тогда Хирн. — Ведь вы говорите, все знали, что этот человек безвреден».

«Такие вещи всегда срабатывают, Роберт. Вы не можете себе представить, насколько эффективна грубая ложь. Средний человек никогда и не осмеливается заподозрить, что у сильных мира сего такие же, как у него, грязные побуждения; разница здесь только в том, что у них больше возможностей осуществить их. Нет такого человека, который мог бы поклясться в своей невиновности. Все мы в чем-то виноваты, такова действительность. А человек, о котором идет речь, сам начал подумывать, не является ли он в самом деле членом коммунистической партии. Как вы думаете, почему Гитлеру так долго все сходило безнаказанно? Дипломаты оказались неспособными понять, что Гитлер затеял нечто новое, из ряда вон выходящее, они считали, что это всего лишь старая песня на новый лад. Потребовался посторонний наблюдатель, подобно вам или мне, чтобы понять, что он является выразителем устремлений человека двадцатого века».

Не подлежит сомнению, что Каммингс, не задумываясь, подбросил бы такие документы, если нашел бы это необходимым. Совершенно так же, как он смухлевал с этой отметкой уровня виски.

Хирн вовсе не собирается становиться пешкой в руках генерала.

Можно не сомневаться, что Каммингс смотрит на него сейчас как на игрушку.

Хирн еще раз медленно осмотрел палатку. Неплохо было бы дождаться генерала и рассказать ему об успешной доставке продуктов, но это будет испорченное удовольствие, и Каммингс догадается об этом. «Ну как, пришлось попотеть немного, да, Роберт?» — спросит он.

Хирн закурил сигарету и направился было к мусорной корзине бросить спичку. «Вот она, эта инстинктивная реакция: как бы не бросить спичку на генеральский пол». Он остановился. Должен же быть предел, дальше которого нельзя позволять генералу издеваться над ним!

Подумаешь, чистый пол! Если взглянуть на это просто, отбросив гипноз всей этой военной чепухи, именуемой субординацией, все это абсурд, извращение.

Он бросил спичку около тумбочки, а потом с глупым волнением швырнул сигарету прямо на середину чистого пола генеральской палатки, с силой растер ее каблуком и, сам себе удивляясь, долго смотрел на нее, встревоженный, но довольный.

Пусть Каммингс увидит это, пусть!

К полудню духота в палатке отделения личного состава штаба стала нестерпимой. Майор Биннер протер очки в стальной оправе, скорбно откашлялся и смахнул капли пота с аккуратно подбритого виска.

— Это серьезное дело, сержант, — сказал он спокойным тоном.

— Так точно, сэр. Я знаю.

Майор Биннер бросил взгляд на генерала, затем побарабанил пальцами по столу и посмотрел на стоявшего перед ним по стойке «смирно» сержанта. В нескольких шагах от Биннера около углового шеста палатки расхаживал взад и вперед Каммингс.

— Если вы сообщите нам факты, сержант Леннинг, это окажет весьма серьезное влияние на военный суд, — сказал Биннер.

— Майор, я не знаю, что еще сказать вам, — запротестовал Леннинг, невысокий коренастый человек со светлыми волосами и бледно-голубыми глазами.

— Фактов будет достаточно, — протянул Биннер печально.

— Ну что же, мы пошли в разведку, а так как позавчера мы уже побывали на том участке, я просто не видел необходимости идти туда еще раз.

— А кто дал вам право принимать такие решения?

— Никто не давал, сэр, но я видел, что солдаты не в восторге, поэтому, когда мы прошли примерно половину пути, я просто посадил свое отделение в небольшой рощице и подождал с час, а потом возвратился и доложил.

— И доклад был заведомо ложным, — сказал нараспев Биннер. — Вы доложили, что побывали на участке, который… до которого не дошли целую милю.

К душившему Каммингса гневу прибавилось легкое презрение к Биннеру за неуклюжесть его языка.

— Да, сэр, это правда, — сказал сержант Леннинг.

— Вы способны, так сказать, отдать себе отчет в том, что случилось?

Каммингс едва подавил в себе желание вмешаться, чтобы ускорить допрос.

— Я не понимаю вас, майор, — тихо сказал Леннинг.

— Сколько раз вы уклонялись от выполнения заданий по разведке? — спросил Биннер.

— Это было в первый раз, сэр.

— Кто еще из сержантов вашей роты или батальона представлял ложные и вводящие в заблуждение доклады о результатах разведки?

— Больше никто, сэр. Я никогда не слышал о таком.

Генерал круто повернулся, подошел к Леннингу и взглянул на него в упор.

— Леннинг, вы хотите когда-нибудь возвратиться в Штаты или предпочитаете сгнить здесь, в тюремном лагере?

— Сэр, — Леннинг запнулся, — я служу в этой части уже три года и…

— Пусть даже двадцать лет, это не имеет никакого значения. Кто из сержантов представлял ложные доклады о выполнении разведывательных заданий?

— Я не знаю никого, сэр.

— Есть у вас девушка?

— Я женат, сэр.

— Хотите ли вы снова увидеть свою жену?

Леннинг покраснел.

— Она бросила меня около года назад. Прислала прощальное письмо.

Крутой поворот. Сухой скрип под подошвами ботинок генерала.

— Майор, завтра вы можете предать этого человека военному трибуналу. — Каммингс задержался у выхода. — Леннинг, я предупреждаю вас: лучше, если вы скажете правду. Мне нужны фамилии сержантов вашей роты, представлявших ложные доклады.

— Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр.

Каммингс надменно вышел из палатки и пошел через территорию бивака; от бессильной злобы у него подкашивались ноги. Какой же наглец этот Леннинг: «Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр».

Вся дивизия состоит из таких вот, как он, сержантов, и можно с уверенностью сказать, что три четверти представляемых ими докладов ложные; вполне возможно, что мошенничают даже офицеры. И хуже всего то, что Каммингс ничего не может с этим сделать.

Если предать Леннинга военному трибуналу, приговор наверняка будет рассматриваться высшей инстанцией, и по всему Южно-Тихоокеанскому театру военных действий пройдет слух, что его солдаты стали ненадежными. Даже в том случае, если Леннинг назвал бы фамилии других сержантов, генерал не смог бы принять мер. Люди, которые заменят их, возможно, окажутся еще хуже. Но будь он проклят, если возвратит Леннинга в роту без наказания. Пусть помучается в ожидании суда. С судом можно подождать, пока не закончится операция (если она вообще когда-нибудь закончится); тем временем Леннинга надо будет все время вызывать на допрос и все время обещать, что суд состоится завтра или послезавтра. Пришпоренный злобным удовлетворением, генерал зашагал быстрее.

Если это не сломит Леннинга, можно попробовать другие пути. Но солдаты должны усвоить, пусть ему даже придется тыкать их носом в грязь, что кратчайший путь избавления от неудобств — это успешное окончание операции. Им нравятся биваки, так ведь? Ну что же, это можно устроить. Завтра можно организовать общую переброску войск на тот или иной фланг — выпрямление линии фронта на несколько сот ярдов с рытьем новых окопов, установкой новых проволочных заграждений, новых палаток. А если они начнут опять прокладывать дощатые дорожки и заводить комфортабельные уборные, можно провести еще одну переброску. Все дело тут, видимо, в склонности американцев к обзаведению недвижимой собственностью: построить себе дом, зажить в нем, тихонько жирея, и, наконец, умереть.

Дисциплину в дивизии надо подтянуть. Если солдаты уклоняются от соприкосновения с противником, то в госпитале наверняка должны быть симулянты. Надо будет послать записку в полевой госпиталь, чтобы там разобрались со всеми сомнительными случаями. Люди в частях слишком уж распустились, слишком много таких, кто сопротивляется его воле, ставит ему палки в колеса.

Значит, они были бы рады, если б назначили нового генерала, мясника, который бесцельно загубил бы их жизни? Ну что ж, если они не воспрянут духом, то скоро получат мясника. В таких генералах недостатка никогда не было.

Кипя от негодования, Каммингс возвратился в свою палатку, сел за стол и начал нервно вертеть в руках карандаш. Потом он швырнул его на пол и с лихорадочной ненавистью уставился на стол для карт рядом с койкой.

Стол показался ему сущей насмешкой.

Генерал почувствовал, что в палатке какой-то непорядок. После утренней приборки Клеллана здесь что-то изменилось. Он еще раз обвел беспокойным взглядом палатку.

— О, боже! — не то промычал, не то возопил он. Его грудь внезапно пронзила острая боль.

Посреди палатки на самом виду на полу валялись спичка и окурок, который кто-то с силой вдавил в дощатый настил. Мерзкая масса из грязного пепла, обожженной бумаги и коричневого табака.

На столе лежала записка, которую раньше генерал не заметил:

«Сэр, ждал вас, но вы не появились. Я доставил испрошенное вами продовольствие. Хирн».

Стало быть, это Хирн испачкал пол. Ну конечно же он. Каммингс подошел к спичке и окурку, с невыразимым отвращением подобрал их и бросил в мусорную корзину. На полу осталось немного черного пепла, который генерал растер подошвой. Несмотря на испытываемое отвращение, он заставил себя понюхать пальцы, хотя ненавидел запах окурков.

Произошла какая-то реакция в кишечнике. В глубине желудка у него что-то сработало, и Каммингса бросило в пот от острого расстройства желудка. Он протянул руку, нащупал полевой телефон, крутанул рукоятку вызова и пробормотал в трубку:

— Найдите Хирна и пришлите его ко мне.

Генерал с силой потер свою левую щеку, которая, казалось, утратила всякую чувствительность.

Сотворить такое!

Каммингса переполнял гнев. Он крепко стиснул зубы, сердце забилось учащенно, в кончиках пальцев бешено пульсировала кровь. Это было невыносимо. Подойдя к холодильнику, он налил стакан воды и выпил ее маленькими судорожными глотками. На мгновение где-то между приступами ярости, наплывавшей на него волнами, появилось другое чувство — странное сочетание отвращения и чего-то, похожего на страх, необъяснимого возбуждения и бессилия, даже покорности, как у молодой девушки, обнажающей свое тело перед толпой незнакомых мужчин. Но ярость тут же смела это чувство, заполнила все его существо настолько, что подавила все другое и заставила его трястись от невыносимого возмущения.

Если бы в этот момент у него в руках оказалось какое-нибудь животное, он задушил бы его.

Вместе с гневом Каммингс чувствовал страх, явный, хорошо сознаваемый; действие Хирна равноценно тому, как если бы на него поднял руку солдат. В глазах Каммингса этот поступок превратился в символ непокорности войск, их сопротивления его воле. Страх, который они испытывали перед ним, уважение, которым он пользовался, были осмысленными, основанными на признании его силы и власти, возможности наказать их, но этого было недостаточно. Не хватало страха другого рода — слепого, заставлявшего считать неповиновение ему святотатством. Окурок сигареты на полу был вызовом, отрицанием его власти, таким же, как нарушение долга Леннингом или атака японцев, и он, Каммингс, должен расправиться с этим немедленно и безжалостно. Если он будет колебаться, сопротивление ему станет расти.

Неповиновение нужно вырвать с корнем.

— Вы вызывали меня, сэр? — спросил вошедший в палатку Хирн.

Каммингс медленно повернулся и пристально посмотрел на него.

— Да, садитесь. Мне надо поговорить с вами, — сказал он холодным и спокойным тоном.

Теперь, когда Хирн находился перед ним, гнев генерала стал колким, язвительным, управляемым, придающим силы. Он неторопливо закурил сигарету и лениво выдохнул дым; его руки больше не дрожали.

— Давно мы не говорили по душам, Роберт.

— Так точно, сэр.

— Кажется, с того вечера, когда играли в шахматы.

Они оба хорошо помнили этот вечер. Каммингс с отвращением разглядывал Хирна. Сейчас Хирн воспринимался им как напоминание об одной ошибке, об одном потворстве своей слабости, которое он позволил себе раз в жизни. С тех пор генерал не выносил присутствия Хирна. «Моя жена не верна мне». При воспоминании об этом Каммингса всего перекосило от отвращения к себе за ту минутную слабость.

И вот теперь Хирн сидел перед ним, развалившись на походном стуле; его большое тело вовсе не было так расслаблено, как казалось; надутые губы; холодные, следящие за его, Каммингса, взглядом глаза. Одно время Каммингс думал, что в Хирне что-то есть — великолепие, под стать его, Каммингса, великолепию, склонность властвовать, та особая жажда власти, которой он придавал большое значение. Но генерал ошибся. Хирн оказался пустым местом. И реакции у него совершенно элементарные. Весь он на поверхности. Сигарету он бросил и раздавил, несомненно, под влиянием момента.

— Я собираюсь прочитать вам лекцию, Роберт.

До этого момента Каммингс не имел представления, как поведет разговор. Он доверял своей интуиции. И вот решение найдено. Он придаст разговору интеллектуальную форму, незаметно втянет в него Хирна, так, чтобы тот не подозревал, к чему приведет этот сегодняшний разговор.

Хирн закурил сигарету.

— Слушаю, сэр. — Он продолжал держать спичку, и они оба посмотрели на нее. Прошла довольно ощутимая пауза, прежде чем Хирн наклонился и бросил спичку в пепельницу.

— Вы в высшей степени аккуратны, — заметил Каммингс кислым тоном.

Хирн поднял глаза, на какое-то мгновение встретился взглядом с Каммингсом, одновременно обдумывая ответ.

— Воспитание, — ответил он сухо.

— Знаете, мне кажется, есть много такого, что вы могли бы позаимствовать у своего отца.

— Я не знал, что вы знакомы с ним, — сказал Хирн спокойно.

— Я знаю людей такого типа. — Каммингс потянулся. А теперь другой вопрос, пока Хирн не подготовился к нему: — Задумывались ли вы когда-нибудь, почему мы ведем эту войну?

— Вам нужен серьезный ответ, сэр?

— Да.

Хирн провел большими руками по бедрам.

— Я не знаю… не уверен. Но полагаю, что, несмотря на некоторые противоречия, объективно наше дело — правое. То есть в Европе. Что касается здешнего театра, то, по-моему, это империалистическая игра в орла и решку. Либо мы испоганим Азию, либо Япония. Но я думаю, что наши методы будут менее крутыми.

— Это вы сами придумали?

— Я не претендую на исчерпывающий, правильный ответ. Его можно дать, пожалуй, только лет через сто. — Хирн пожал плечами. — Я удивлен, что вам интересно мое мнение, генерал. — Его взгляд снова стал ленивым, подчеркнуто безразличным. Хирн умел держаться. Этого у него не отнимешь.

— Мне кажется, Роберт, вы могли бы ответить более развернуто.

— Хорошо. Могу. В войне всегда имеет место осмос, взаимное проникновение идей… называйте это как угодно, но победители всегда стараются, так сказать, натянуть на себя парадные одеяния побежденных. Мы легко можем стать фашистским государством после победы, и тогда на вопрос, что будет дальше, ответить действительно трудно. — Хирн сделал глубокую затяжку. — Я не заглядываю далеко вперед. Но за неимением лучшей идеи я просто считаю, что гадко убивать миллионы людей просто из-за какого-то идиота с неуравновешенной психикой.

— В действительности вас уж не настолько это беспокоит, Роберт.

— Может быть. Но до тех пор, пока вы не дадите мне какую-нибудь другую идею взамен, я буду придерживаться этой.

Каммингс усмехнулся. Гнев в нем ослабел, уступив место холодной, непреклонной решимости. Теперь Хирн медлил с ответами, и генерал заметил это. Когда Хирн вынужден подыскивать ответы, он чувствует себя явно неловко, старается, чтобы его умозаключения были логичными.

После короткой паузы Хирн продолжал:

— Мы находимся на пути к еще более совершенной организации, и я не вижу, как левые могут выиграть эту борьбу в Америке. Временами мне кажется, что если кто прав, так это Ганди.

Каммингс громко рассмеялся.

— Ну, знаете ли, более невосприимчивого человека вам вряд ли удалось бы найти. Так, значит, пассивное сопротивление. Вам эта роль вполне подходит. И вам, и Клеллану, и Ганди.

Хирн слегка выпрямился. Теперь, когда дымка рассеялась, полуденное солнце палило нестерпимо, безжалостно обжигало все уголки бивака, резко очерчивало тени под откидными клапанами палатки. В сотне ярдов от них на склоне холма сквозь редкую растительность была видна медленно двигающаяся к полевой кухне очередь, в которой стояло не менее двухсот пятидесяти человек.

— Мне кажется, — сказал Хирн, — Клеллан скорее похож на вас. И уж раз мы об этом заговорили, вы могли бы сказать ему, что цветы в палатке — это ваша идея.

Каммингс снова засмеялся. Значит, подействовало. Он широко раскрыл глаза, хорошо зная, какой эффект производит их сверкающая белизна, затем с притворным весельем хлопнул себя по бедру.

— А спиртного вы достаточно получаете, Роберт? — Теперь ясно, почему он раздавил окурок на полу.

Хирн промолчал, но его подбородок чуть заметно задрожал.

Каммингс устроился поудобнее; на его лице было написано довольство собой.

— Мы немного уклонились от темы. Я собирался объяснить вам, почему мы ведем войну.

— Да, да, будьте любезны. — В резком, слегка неприятном голосе Хирна скользила еле различимая нотка раздражения.

— По-моему, война — это результат исторического процесса развития энергии. Есть страны, обладающие скрытой мощью, скрытыми ресурсами; они, так сказать, полны потенциальной энергии. И есть великие концепции, способные дать этой энергии выход. Сгустком кинетической энергии является организованная страна, координированное усилие, или, пользуясь вашим эпитетом, фашизм. — Каммингс слегка подвинул свой стол. — Исторически цель этой войны заключается в превращении потенциальной энергии Америки в кинетическую. Если хорошенько вдуматься, то концепция фашизма — это очень жизнеспособная концепция, так как она прочно опирается на реальные инстинкты людей; жаль только, что фашизм зародился не в той стране, в стране, которой недостает внутренней, потенциальной энергии для полного развития. В Германии с ее основным пороком — ограниченностью ресурсов — неизбежны крайности. Сама же идея, сама концепция была достаточно здравой. — Каммингс достал из кармана носовой платок и поочередно приложил его к уголкам рта. — Как вы довольно удачно заметили, Роберт, существует процесс взаимного проникновения идей. Америка намерена воспринять эту идею; сейчас это уже происходит. У нас есть мощь, материальные средства, вооруженные силы. Вакуум нашей нации в целом заполнен высвобожденной энергией, и, заверяю вас, теперь мы вышли с задворок истории.

— Это стало неизбежностью, да? — спросил Хирн.

— Совершенно точно. Освобожденные потоки нельзя остановить. Вы уклоняетесь от признания очевидного факта, но это равносильно тому, как если бы повернуться спиной к миру. Я так говорю, потому что изучил этот вопрос. В последнее столетие весь исторический процесс шел в направлении все большей и большей консолидации мощи. Целям консолидации мощи в этом столетии служили и физическая энергия, и расширение цивилизации, и политическая организация общества. Впервые в истории люди, располагающие властью в Америке, заверяю вас, все больше начинают сознавать, каковы их действительные цели. Запомните. После войны наша внешняя политика будет более неприкрытой, менее лицемерной, чем когда бы то ни было. Мы больше не намерены прикрываться левой рукой, в то время как правая по-империалистически загребает.

Хирн пожал плечами.

— Вы думаете, все это произойдет так легко? Без противодействия?

— При гораздо меньшем противодействии, чем вы думаете. Аксиома, которую вы, по-видимому, усвоили в колледже, гласит, что все вокруг поражены недугом, все развращены до мозга костей. И это довольно верно. Только невинные люди здоровы, а невинные люди — исчезающая порода. Знаете что я скажу вам: почти все человечество мертво, оно только ожидает, чтобы его выкопали из могилы.

— А немногие избранные?

— Как, по-вашему, что самое главное в жизни человека? Какова его самая жгучая потребность?

Хирн улыбнулся, бросил на Каммингса испытующий взгляд.

— Приличный зад, полагаю.

Ответ попал в цель и вызвал раздражение; Каммингс покраснел от гнева. Увлекшись аргументацией, думая только о развертывании очередного тезиса, генерал как бы забыл о присутствии Хирна, и теперь этот циничный ответ вызвал у него сначала неясную тревогу, а потом гнев. Однако в данную минуту он игнорировал Хирна.

— Я сомневаюсь в этом, — сказал он.

Хирн вновь пожал плечами, его молчание было неприятно красноречивым.

Было в Хирне что-то недоступное и неуловимое, что всегда вызывало легкое раздражение у Каммингса. Пустое место, где должен был бы быть мужчина. У генерала появилось сильное желание как-то расшевелить Хирна. Женщина на его месте захотела бы вызвать в нем любовную страсть, что же касается его, Каммингса, он хотел бы увидеть Хирна хотя бы на мгновение охваченным страхом или сгорающим от стыда.

— Средний человек всегда оценивает себя в сравнении с другими людьми, видит себя стоящим выше или ниже их, — продолжал Каммингс спокойным, бесстрастным голосом. — Женщины — не больше чем показатель среди других показателей, по которым оценивают превосходство.

— Все эти открытия вы сделали самостоятельно, сэр? Довольно внушительный анализ.

Сарказм Хирна снова вызвал у генерала раздражение.

— Я очень хорошо понимаю, Роберт, что это азбучные истины, что они вам известны. Но дальше этого вы не идете. Вы останавливаетесь на этом, возвращаетесь к исходной точке и начинаете все сначала. Истина заключается в том, что с первого дня существования человека у него была великая мечта, омраченная вначале необходимостью борьбы за существование и жестокостью природы, а затем, когда природу начали покорять, — страхом нищеты и экономической борьбой. Эту главную мечту пачкали грязью и отвлекали от нее внимание, но теперь наступает время, когда техника дает нам возможность осуществить ее. — Он медленно выдохнул дым. — Существует популярное заблуждение, что человек — это что-то среднее между скотом и ангелом. В действительности человек находится в процессе движения от скота к божеству.

— Самая жгучая потребность человека — всемогущество?

— Да. Не религия. Не любовь. Не духовность. Все это — куски хлеба с подливкой, блага, которые мы придумываем для самих себя, ввиду того что ограниченность нашего существования отвращает нас от другой мечты — приблизиться к божеству. Когда мы появляемся на свет и сучим ножками, мы — божество. Вселенная — это граница наших чувств. Когда мы становимся старше, когда узнаем, что вселенная — это не только мы сами, это становится глубочайшей травмой нашего существования.

Хирн поправил воротник рубашки.

— Я бы сказал, что всемогущество — это именно ваша самая жгучая потребность. Вот и все.

— И ваша тоже, Роберт, независимо от того, признаете вы это или нет.

От иронической нотки резкий голос Хирна чуть смягчился.

— Какие моральные выводы полагается мне извлечь из всего этого?

Испытываемое Каммингсом напряжение несколько ослабло. Помимо всех других приятных ощущений от этой беседы с Хирном он почувствовал огромное удовлетворение от того, как излагал свои мысли.

— Я пытался внушить вам, Роберт, что единственная мораль будущего — это мораль силы, и человек, не способный приноровиться к ней, обречен. У силы есть одна особенность. Она действует только в направлении сверху вниз. Слабое противодействие на среднем уровне усиливает это действие силы сверху вниз, и она сметает на своем пути все.

Хирн внимательно рассматривает свои руки.

— Пока мы еще не в будущем, а в настоящем.

— Можете рассматривать армию как прообраз будущего, Роберт.

Хирн взглянул на часы.

— Время идти обедать.

— Вы пойдете обедать только тогда, когда я скажу, что вы свободны.

— Так точно, сэр. — Хирн медленно пошаркал подошвами ботинок по полу, спокойно, с некоторым сомнением посмотрел на генерала.

— Вы швырнули сегодня сигарету на пол?

Хирн улыбнулся:

— Я так и знал, что весь этот разговор затеян с определенной целью.

— Для вас это было очень просто, да? Вас обидел какой-то мой поступок, и вы дали волю ребяческому раздражению. Но это такая вещь, которой я не могу допустить. — Генерал держал недокуренную сигарету и, продолжая говорить, слегка помахивал ею. — Если я брошу на пол, вы подберете?

— Я думаю, что пошлю вас в таком случае к черту.

— Это интересно. Я слишком долго потворствовал вам. Вы просто не можете поверить, что я говорю серьезно, да? А не хотите ли вы знать, что, если не поднимете окурок, я отдам вас под суд и вы можете получить пять лет каторжной тюрьмы?

— Хватит ли вашей власти, сэр?

— Хватит. Это, конечно, будет нелегко; ваш приговор будут пересматривать, а после войны меня, возможно, покритикуют, это может даже принести мне неприятности, но меня поддержат, меня должны будут поддержать. Даже если вы в конце концов выиграете, вам придется просидеть в тюрьме один или два года, пока все это будет решаться.

— А не думаете ли вы, что поступить так — это крутовато?

— Не крутовато, а очень круто, но так и должно быть. Существует старый миф о божественном вмешательстве. Вы богохульствуете, и вас поражает удар молнии. Это тоже крутовато. Если наказание полностью соответствует проступку, это признак того, что власть становится дряблой. Единственный способ создать атмосферу благоговейного страха и покорности — это применять безмерную, непропорционально большую власть. Имея это в виду, как вы будете действовать?

Хирн заерзал на стуле.

— Я возмущен. Это нечестное предложение. Вы устанавливаете разницу между нами, прибегая к…

— Вы помните, когда я прочел вам лекцию о человеке с пистолетом?

— Да.

— Ведь это не случайно, что я облечен властью. Не случайно и то, что вы оказались в подобном положении. Будь вы более осторожны, вы не швырнули бы окурок. Вы не сделали бы этого даже в том случае, если бы я был просто хвастливым дураком. Вы просто не совсем верите в серьезность моих слов, вот и все.

— Возможно.

Каммингс швырнул сигарету к ногам Хирна.

— Итак, Роберт, полагаю, что вы поднимете ее, — сказал он спокойно.

Наступила длинная пауза. Каммингс почувствовал слабую боль в груди от участившихся ударов сердца.

— Надеюсь, Роберт, вы поднимете сигарету. Ради себя самого. — Он еще раз взглянул Хирну в глаза.

Хирн начал медленно сознавать, что генерал искренен. Об этом красноречиво говорило выражение его глаз. На лице Хирна отразилась целая гамма противоречивых чувств.

— Если вам хочется поиграть в игрушки… — медленно сказал он.

Впервые, насколько помнил Каммингс, голос Хирна звучал неуверенно. Через одно-два мгновения он наклонился, подобрал окурок и бросил его в пепельницу. Каммингс заставил себя посмотреть в пылающие ненавистью глаза Хирна. Он почувствовал неизмеримое облегчение.

— Теперь, если вам угодно, можете идти обедать.

— Генерал, я хотел бы перевестись в другую дивизию. — Хирн закурил новую сигарету; его руки слегка дрожали.

— Предположим, что мне не хочется устраивать это. — Каммингс был спокоен, почти весел. Он откинулся на спинку стула и слегка постукивал по полу носком ботинка. — Откровенно говоря, иметь вас адъютантом мне больше не хотелось бы. Вы еще не готовы оценить этот урок. Я, пожалуй, сошлю вас в соляные копи. После обеда отправляйтесь в отделение Даллесона, поработаете некоторое время под его началом.

— Есть, сэр. — Лицо Хирна опять ничего не выражало. Он направился к выходу из палатки, но остановился. — Генерал…

— Да?

Теперь, когда все это кончилось, Каммингсу хотелось, чтобы Хирн поскорее убрался прочь. Победа теряла свою остроту, а легкие сожаления и всякие деликатные оговорки раздражали его.

— Каждого солдата, все шесть тысяч военнослужащих соединения вы сюда не вызовете и ваши окурки подбирать не заставите. Как же вы намерены произвести на них впечатление?

Эти слова испортили все удовольствие генералу. Каммингс сразу вспомнил, что перед ним по-прежнему стоит большая и трудная проблема.

— Я как-нибудь разберусь в этом сам, лейтенант. Будет лучше, если вы побеспокоитесь о своих делах.

После ухода Хирна Каммингс посмотрел на свои руки. «Когда поднимаются небольшие волны противодействия, нужно только направить вниз больше силы». Однако на фронтовые части эта сила не подействовала. Хирна сломить он смог, с любым другим он также справился бы, но, взятые вместе, они совсем другое дело, все вместе они по-прежнему противятся ему. Генерал тяжело вздохнул. Он устал. Но надо же найти какой-то выход. Он найдет его. Ведь было время, когда и Хирн противился ему. Настроение у него поднялось, чего уже давно не было; он оживился. Груз огорчений и неудач, постигших его за прошедшие несколько недель, стал менее ощутим.

В столовую Хирн не пошел. Он возвратился в свою палатку и почти час пролежал на койке лицом вниз, сгорая от мучительного унижения, не зная, куда деваться от отвращения к самому себе, страдая от бессильного гнева. Как только Хирн узнал, что генерал вызывает его, он понял: его ожидают неприятности. Входя в палатку Каммингса, Хирн был уверен, что не уступит. И все же он боялся Каммингса; боялся его с той минуты, как вошел в палатку. Все в нем требовало отказаться поднять сигарету, но он поднял ее, как будто его воля онемела.

«Единственное, что остается, — это жить, не теряя стиля». Однажды он сказал себе это и жил в соответствии с этим правилом из-за отсутствия другого; это было его рабочее кредо, почти удовлетворявшее его до недавнего времени. Единственное, что имело значение, — это ни в коем случае не давать никому поколебать твою цельность в принципиальных вопросах. А то, что произошло сегодня, было принципиально. Хирн почувствовал, как будто в нем лопнул огромный гнойный нарыв и теперь заражал его кровь, безостановочным потоком проникая во все кровеносные сосуды. Он должен отплатить той же монетой или умереть, но это один из немногих случаев в его жизни, когда он не уверен в себе. Это просто невыносимо: он должен что-то сделать, но не представляет себе, что именно.

Стоял полуденный зной, в палатке нельзя было дышать, а он лежал в ней, уткнувшись крупным подбородком в брезент койки, с закрытыми глазами, как будто обдумывая и взвешивая все пережитое, все, чему он научился, от чего отучился, то, от чего он освободился теперь, и то, что, облитое грязью, кипело сейчас в его душе. То, что он подавлял в себе слишком долго, теперь умирало в яростной агонии.

«Никогда не думал, что пойду перед ним на попятную».

Это крушение, ужаснее которого ничего не могло быть.

МАШИНА ВРЕМЕНИ. РОБЕРТ ХИРН, ИЛИ ПРОТУХШЕЕ ЧРЕВО.

Верзила с копной черных волос и крупным неподвижным лицом.

Его невозмутимые карие глаза холодно поблескивали над слегка крючковатым, коротким и тупым носом. Большой рот с тонкими губами был маловыразительным и образовывал своеобразный уступ над плотной массой подбородка. Говорил он довольно неожиданным для такого рослого человека тонким пронзительным голосом с заметной высокомерной окраской. Ему нравились очень немногие люди — большинство с беспокойством ощущало это после первых минут разговора.

Центр всей жизни — город, резко бьющий по чувствам.

Со всех сторон к нему ведут тысячи дорог. Горы переходят в холмы, сглаживаются в равнины, простирающиеся величественно, покрытые мягкими складками и морщинами. Никто еще по-настоящему не охватил все это своим взором — необъятную равнину Америки, остроконечные вершины, предгорья, огромный город и ведущие к нему стальные пути — связующие звенья.

Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, карболка и вонь надземки, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник, бесчисленные планы обогащения, вынашиваемые людьми, чья значимость не выходит за пределы улицы или кафе. Главное из всех ощущений — это ощущение данного момента. Историю здесь вспоминают, пожимая плечами: даже ее величайшие события не сравнить с нынешними.

Безмерный эгоцентризм городских жителей.

Как представить себе свою собственную смерть, свой удельный вес в этом необъятном мире, созданном человеческими руками, свое место в жизни, протекающей на фоне этих мраморных склепов и кирпичных громад и на раскаленных, как печи, улицах, ведущих к рыночным площадям? Всегда почему-то считаешь, что мир исчезнет, как только ты умрешь. А на самом деле он станет еще более напряженным, более неистовым, более ухабистым, чем когда бы то ни было.

Вокруг города, поднявшегося как гриб, растут в перегное маленькие грибочки — пригороды.

— С тех пор как мы построили это последнее крыло, у нас стало двадцать две комнаты. Не знаю, за каким чертом они нам понадобились, — кричит Билл Хирн, — но Айне никогда и ничего не докажешь, она считает, что комнаты ей нужны, и мы построили их.

— Да ну же, Билл, — говорит Айна. (Хорошенькая женщина, которая выглядит моложе и стройнее, чем полагается матери двенадцатилетнего сына. Не красавица, однако. У нее тонкие стерильные губы, зубы чуть выдаются вперед. Полные женщины — редкость на Среднем Западе.)

— А что? Я человек простой, — говорит Билл Хирн, — без претензий, я вырос на старой зачуханной ферме и ни капли не стыжусь этого. По-моему, человеку нужна скромная гостиная или столовая, пара спален, кухня, ну, может быть, еще комната для игр на первом этаже, и хватит. Согласны со мной, миссис Джад?

(Миссис Джад пополнее, помягче, более инертна.)

— По-моему, тоже, мистер Хирн. Мистеру Джаду и мне очень нравится наше жилье в Олден Парк Мэнер. Небольшую квартиру легче держать в порядке.

— Хорошенькое местечко этот Джерментаун. Нам нужно съездить туда навестить Джадов, Айна.

— В любое время. Я покажу вам все достопримечательности, — говорит мистер Джад.

Наступает молчание, все едят, стараясь не звякать приборами.

— Там прекрасный вид, — замечает миссис Джад.

— Здесь единственное место, где можно укрыться от жары в Чикаго, — говорит Айна. — Мы так отстаем от Нью-Йорка. Почему не догадались построить сад на крыше этого отеля. Еще только май, а там жарко. Я не могу дождаться, когда мы уедем в Шарлевуа.

(Произносит: Чоливейол.)

— Мичиган — вот зеленый штат, — говорит Билл Хирн.

Вновь наступает молчание, миссис Джад поворачивается к Роберту Хирну и говорит:

— Ты такой большой мальчик для своих двенадцати лет, Бобби. Я думала, ты старше.

— Нет, мэм, мне только двенадцать. — Он неловко отклоняет голову, пока официант ставит перед ним жаркое из утки.

— Не обращайте внимания на Бобби, он немного застенчив, — громко говорит Билл Хирн. — Вот уж не в деда пошел.

Билл Хирн приглаживает свои редкие волосы с темени на плешь.

Между округлыми блестящими от пота щеками его маленький красный нос походит на кнопку.

— Когда мы выезжали в Голливуд, — говорит миссис Хирн, — один из помощников директора показал нам студию Парамаунт. Еврей, но славный парень. Он рассказывал нам о кинозвездах всякие сплетни.

— А правда, что Мона Вагинус шлюха? — спрашивает миссис Джад.

— О, ужасная шлюха, — шепчет миссис Хирн, оглядываясь на Бобби, — судя по тому, что о ней говорят. Теперь у нее мало надежд на будущее, ведь сейчас выпускают только звуковые кинокартины.

— Здесь не место говорить о делах, мистер Джад из Бадда, — говорит Хирн, хихикая. — Вас все так называют — «мистер Джад из Бадда». Я думаю: чтобы делать бизнес, надо заниматься бизнесом, и, как ни странно, я занимаюсь как раз этим, поэтому все дело лишь в том, чтобы договориться о цене. Имеется еще одно обстоятельство, скоро появится машина Томпсона, и, если вмешаются реформаторы, придется с ними сотрудничать, а не то нас заставят поливать духами унитазы в фабричных туалетах или еще что-нибудь такое. Поэтому мне нужно быть поосторожнее с обязательствами. Я ожидаю спада деловой активности, так как наша экономика перенапряжена и ваши цены в Бадде нисколько не облегчают мое положение.

— Мистер Джад и я собираемся поехать в Париж.

Перед ними ставят причудливый бисквит и тающий лед.

— Знаете что, хотите завтра поехать со мной посмотреть автогонки в Индианаполисе? — спрашивает Билл Хирн.

— Бедняжка Роберт, он засыпает, — говорит Айна, подталкивая его локтем.

— Боже, как жарко, — говорит миссис Джад.

Айна протягивает руку и включает ночник.

— Билл, зачем ты спрашивал у Джадов, где находится Маунт Холиоук? Если ты не знаешь чего-нибудь, не задавай так много вопросов.

— Ну и что, если их дочь учится в этом колледже? Не боюсь я этих проклятых Джадов. Знаешь что я скажу тебе, Айна, это вращение в обществе не производит на меня никакого впечатления, потому что в жизни имеют значение только деньги. Дочери, о которой нужно было бы заботиться, у нас нет, а Роберт весь ушел в чтение своих книжек. Что-то не видно, чтобы он приобрел вкус к светской жизни, да и не приобретет, поскольку ты никогда не бываешь в этом проклятом доме и мать ему заменяет черномазая кухарка.

— Билл, не смей говорить со мной таким тоном!

— Хорошо, Айна, я знаю — черного кобеля не отмоешь добела. У меня мой бизнес, а у тебя твоя светская жизнь, и оба мы должны быть довольны. Сдается мне, ты могла бы уделять немного больше времени Роберту, потому что ребенок уже большой и здоровый; он как сонная рыба, никакой жизни в нем нет.

— Этим летом он поживет в молодежном лагере на открытом воздухе, а осенью мы отдадим его в закрытую школу.

— Все дело в том, что нам следовало бы завести еще одного ребенка или даже целую кучу детей.

— Не говори мне об этом, Билл. — Айна устраивается поудобнее под одеялом.

— Да, от тебя этого не дождешься, это точно.

— Билл!

— А теперь, друзья, — говорит воспитатель, — если вы хорошие товарищи, вы мне поможете. Если вы прямые и честные люди, вы выполните свой долг. Кто из вас оставил свою постель неубранной сегодня утром?

Все молчат.

— Это ты, Хирн, не так ли?

— Да.

Воспитатель вздыхает.

— Друзья, из-за Роберта я собираюсь поставить всей вашей палатке неудовлетворительную оценку по поведению.

— Хорошо, но я не понимаю, почему нужно стелить постель, если вечером ее все равно придется разбирать?

Мальчики зафыркали.

— В чем дело, Хирн, почему ты такой недисциплинированный, как же тебя воспитывали, если ты не считаешь нужным стелить постель? И почему ты не поступил как мужчина и не признался сразу, что ты виноват?

— Оставьте меня в покое.

— Еще одно замечание за плохое поведение, — говорит воспитатель. — Друзья, вы должны научить Роберта хорошо вести себя.

Но в тот же день на матче боксерских команд Роберт заслуживает снятия всех замечаний. Он неуклюже прыгает вокруг другого мальчика, отчаянно размахивает кулаками, руки у него устали от тяжелых перчаток.

Его отец приехал на целый день повидаться с ним.

— Вздуй его! Дай ему, Роберт, по голове, в живот! Всыпь ему!

Мальчишка, боксирующий с ним, наносит удар в лицо, и на мгновение Хирн останавливается, опускает руки в перчатках, трогает разбитый нос. Другой удар перчатки отдается звоном в ухе.

— Не сдавайся, Бобби! — кричит ему отец.

Неточный удар — перчатка проходит мимо головы, предплечьем противник ударяет ему в лицо. Хирн готов заплакать.

— Бей в живот, Роберт!

Хирн возбужденно поворачивается, лихорадочно колотит руками.

Противник натыкается на удар, в изумлении присаживается, затем медленно поднимается. Роберт продолжает молотить его, и мальчишка снова падает. Судья прекращает бой.

— Бобби Хирн победил техническим нокаутом! — кричит он и засчитывает четыре очка «синим».

Мальчишки шумят. Билл Хирн крепко, по-медвежьи обнимает сына, когда тот перелезает через канаты установленного на траве ринга.

— Ох и дал же ты ему, Бобби! Я говорил тебе, бей его в живот. Вот как надо драться, детка. Черт побери, я научу тебя всему этому, ты не боишься драки, в тебе есть наша закваска.

Роберт выскальзывает из объятий.

— Пусти меня, папа, пусти, я пойду! — И убегает по зеленой лужайке в свою палатку, стараясь не расплакаться.

Летние каникулы в Шарлевуа, разрастающийся дом в пригороде Чикаго, длинные зеленые аллеи и тихие пляжи, площадки для игры в крокет и теннисные корты; здесь есть все атрибуты богатства и комфорта. Хирн воспринимает их как должное и лишь позже начинает что-то понимать. Шесть лет в закрытой школе в Филдмонте; там много ребят, плохие отметки за поведение; изредка ему читают проповедь, рассчитанную на пай-мальчиков.

Не богохульствуй, не лги, не обманывай.

Не ругайся. Ходи в церковь.

В его жизни незримо присутствует Билл Хирн с его громким голосом и мясистыми ладонями, как-то странно сочетающийся с назойливыми, с дальним прицелом советами Айны Хирн.

«Бобби, почему ты не приглашаешь Элизабет Перкинс в школу на танцы для младших классов?»

Через неделю после окончания закрытой школы в Филдмонте в компании нескольких сверстников, окончивших школу вместе с ним, Роберт отправляется на пирушку в затерявшуюся в лесу хижину, принадлежащую отцу одного из его друзей. Двухэтажную хижину с баром.

Ночью они сидят кружком в одной из спален второго этажа, передавая бутылку друг другу после робкого глотка.

— Если бы мой старик знал!

— К черту твоего старика!

Все они шокированы. Это сказал Карсонс, его отец покончил самоубийством в 1930 году. Карсонса можно простить.

— Ну, за прощание с Филдмонтом и нашей доброй школой, много мы провели в ней дней.

— Это правда.

— Декан неплохой человек, но я никогда не мог раскусить его. А какая у него интересная жена!

— За здоровье жены. Я слышал, что она уходила от него в прошлом году.

— Э, нет.

Бутылка идет по кругу второй, затем третий раз.

— В общем, там было неплохо, но все-таки хорошо, что мы закончили. Мне бы хотелось попасть вместе с вами, ребята, в Йельский университет.

В углу комнаты капитан футбольной команды прошлогоднего состава склонился к уху Хирна:

— Я хотел бы вернуться сюда этой осенью и посмотреть, какую команду мы составим из старшеклассников! Запомни мои слова, Хаскелл через четыре года будет в сборной Америки. Раз мы об этом заговорили, Боб, я хотел бы дать тебе совет, ведь я долгое время следил за тобой: ты мало стараешься, не стремишься вырваться вперед, а ты мог бы стать во главе команды, ведь ты сильный и способный, но ты этого не хочешь, и это плохо; надо выкладывать себя всего.

— Сунь голову в ведро со льдом.

— Хирн окосел! — кричит капитан.

— Посмотри на беднягу Хирна. Держу пари — его отшила Аделаида.

— Страстная девчонка, трется со всеми по углам. Бьюсь об заклад, она доставила Лентри немало хлопот, до того как он поступил в Принстон.

— Э-э, братьев это не беспокоит, я убежден в этом. У меня самого есть сестра, она не трется по углам, но я не волновался бы, если бы она и делала это.

— Ты говоришь так только потому, что она этого не делает, а если бы делала… Фу ты, виски ударило мне в голову… Кто пьяный?

Буль-буль-буль… Это Хирн, стоя посреди комнаты, вливает в себя виски из горлышка бутылки.

— Я сукин сын. Знаете что, ребята, кладите-ка все карты на стол.

— Слушайте, он что, свихнулся?

— Посмотрим, хватит ли у меня смелости прыгнуть из окна! — кричит Хирн. — Смотрите, что я сейчас сделаю! — Потный, с покрасневшим от возбуждения лицом, он отталкивает одного из ребят в сторону, распахивает настежь окно и, шатаясь, становится на подоконник. — Сейчас прыгну!

— Остановите его!

— Гиииииииии! — Хирн исчезает в темноте ночи. Слышится глухой звук упавшего тела, треск кустов. Все в ужасе бросаются к окну.

— Как ты там, Хирн? Все в порядке? Где ты, Хирн?

— Филдмонт, Филдмонт превыше всего! — орет в ответ Хирн.

Он лежит в темноте на земле и хохочет, слишком пьяный, чтобы чувствовать боль.

— Что за странный парень, этот Хирн, — говорят ребята. — А помните, как в прошлом году он надрался?

Последнее лето перед поступлением в колледж — это вереница золотых дней и сверкающих пляжей, волшебство электрических огней в летние вечера и танцевальный оркестр в летнем клубе на пляже, а потом билет на самолет, отправляющийся в романтические места, прикосновения благоухающих молоденьких девушек, запах губной помады, аромат пудры и специфический запах кожи на сиденьях автомобилей с откидным верхом. На небе звезды, лунный свет, золотящий темные кроны деревьев. На шоссе лучи фар автомобилей прокладывают серебряные туннели в листве над головой.

И у него была подружка, юная красотка, звезда этой летней колонии — мисс Сэлли Тендекер с Лейк Шор Драйв, а с ней, само собой разумеется, — приглашения на рождественские праздники, меховые шубки, духи и студенческие балы под цветными матерчатыми балдахинами в залах больших отелей…

— Боб, ты так быстро гонишь, как никто из моих знакомых. Когда-нибудь ты свернешь себе шею.

— Ага.

Он еще не боек в разговорах с женщинами и в этот момент занят выполнением крутого поворота. Его бьюик описывает широкую дугу влево, упрямится повороту вправо, потом медленно выходит на прямую. На какую-то секунду его охватывает страх, затем наступает облегчение, и он продолжает мчаться но прямому шоссе.

— Боб Хирн, ты просто сумасшедший!

— Не знаю, может быть…

— О чем ты думаешь, Боб?

Он останавливает автомобиль в стороне от дороги, поворачивается к ней и неожиданно обрушивает на нее потоки слов:

— Не знаю, Сэлли. Иногда я думаю… нет, нет, я просто взвинчиваюсь и не хочу ничего делать. Я поступаю в Гарвард только потому, что мой отец сказал что-то об Йеле, а сам я ничего не знаю. В голове у меня какой-то сумбур, я не знаю, чего хочу, но не хочу, чтобы меня кто-то подталкивал…

Она смеется.

— О, ты сумасшедший парень, Боб. Теперь ясно, почему все мы, девушки, любим тебя.

— Ты любишь меня?

— Ха, он спрашивает! Конечно люблю, Бобби.

Она рядом с ним на сиденье, обитом кожей, ее духи чуть-чуть сильнее, чуть-чуть крепче, чем нужно было бы для семнадцатилетней девушки. Он чувствует, что скрывается за ее добродушным подтруниванием, с бьющимся сердцем тянется, чтобы поцеловать ее.

Ему чудятся свидания по праздникам, по уикендам, свободным от учебы в колледже, повторение всего, что уже было в этот летний курортный сезон, загородные зеленые лужайки, разговоры с друзьями его отца и… помпезная свадьба.

— Знаешь, я не могу ничего планировать, поскольку собираюсь стать врачом. Ты же понимаешь, восемь или десять лет — это долгий срок.

— Боб Хирн, ты слишком самонадеян. Ты, вероятно, думаешь, что мне что-нибудь надо? Ты слишком много воображаешь о себе.

Вот и все.

— Ну так вот, сынок, теперь, когда ты собираешься поступить в колледж, я хочу потолковать с тобой кое о чем, нам ведь не часто удается поговорить друг с другом, но, черт побери, мы с тобой друзья, по крайней мере, я всегда так думал и теперь, когда ты уезжаешь в колледж, прошу тебя помнить, что ты всегда можешь положиться на меня. У тебя в жизни будут женщины. Черт побери, ты не был бы моим сыном, если бы их у тебя не было. У меня-то, конечно, нет… с тех пор как я женился. (Патентованная ложь, на которую они оба не обратили внимания.) Если у тебя возникнут какие-нибудь неприятности, ты всегда можешь положиться на меня.

Черт возьми, мой старик часто говорил мне: «Если попадешь в беду с какой-нибудь девчонкой с фермы или завода, только скажи мне».

(Дедушка Роберта был и фермером и владельцем завода.) Так вот, это полностью относится и к тебе, Боб. Запомни: всегда легче и проще откупиться от женщины, чем вступать с ней в какие-нибудь отношения, поэтому только дай мне знать, пометь на конверте «лично», и все будет о'кей.

— Хорошо.

— А что касается твоего желания стать врачом, ну что ж, это неплохо, здесь у нас масса друзей, и мы сможем создать тебе приличную практику, перекупить ее у какого-нибудь старого шарлатана, который готов уйти на покой.

— Я хочу заняться научными исследованиями.

— Научными исследованиями? Послушай, Бобби, любой из наших знакомых может купить и продать целую кучу исследователей. Ты просто подхватил где-то эту дурацкую идею и когда-нибудь одумаешься, за это я могу поручиться. По правде говоря, я уверен, и твоя мать тоже, что ты кончишь тем, что займешься бизнесом, то есть тем, чем тебе и следует заниматься.

— Нет.

— Ну хорошо, я не собираюсь спорить с тобой, ты просто еще глупый мальчишка, но ты изменишь свое мнение.

Он с трудом преодолевает трудности первых недель жизни и учебы в колледже. В полной растерянности бредет он по университету.

Все вокруг него здесь знают больше, чем он, поэтому в нем возникает инстинктивное противодействие им. Он смутно вспоминает свою жизнь в пригороде большого города. Каждый легкомысленно говорит о вещах, о которых он осмеливался думать, лишь уединившись у себя в комнате.

Его товарищ по комнате — из другого города на Среднем Западе, из другой закрытой школы — морочит ему голову.

— Знаешь, к нам зайдет Ральф Честли, шикарный парень. Вот увидишь, ты должен познакомиться с ним. Он прямо дельфийский оракул, чертовски хорошо говорит, намного лучше, чем мы когда-нибудь сможем. Но мы с Запада — и это работает против нас. Если бы я раньше знал то, что знаю теперь, я поехал бы учиться в школу на восток, в Эксетер или в Андовер, хотя и они недостаточно хороши, насколько мне стало известно. Впрочем, если нам удастся познакомиться с хорошими ребятами, мы должны попасть в Спикерсклуб, как бы там ни было, это не так уж трудно. В «Быстрый пуддинг» можно попасть наверняка, а вот прорваться в Финал-клуб — это почти невозможно, хотя я слыхал, что в последнее время там стали более демократичными.

— Я как-то не думал об этом.

— Ну что ж, теперь ты должен думать. Постепенно будешь приобщаться.

Его первое самоутверждение:

— К черту все это!

— Постой, постой, Хирн, мы с тобой неплохо ладим, поэтому не шуми на меня, я скажу тебе, что шансы каждого могут быть подпорчены его товарищем по комнате, поэтому не выходи из себя, понимаешь, что я имею в виду?

В течение первого года учебы у Хирна мало шансов сделать что-нибудь выдающееся. Путь его достаточно тернист. В тормозах нет смазки, и они не могут действовать плавно. Его засасывает текучка, своего товарища по комнате он видит редко, проводит почти все послеобеденные часы в лаборатории и все вечера за книгами. Он составляет себе расписание, в котором предусматривает все, вплоть до пятнадцати минут на чтение комиксов в утреннем выпуске воскресной газеты и времени на кино в субботу вечером. В послеобеденные часы он записывает изменения температуры в клубе, отмечает колебания уровня гидрометра, экспериментирует с лягушкой. С четвертой попытки ему удается извлечь скальпелем из головы лягушки слегка поблескивающий, похожий на тончайшую ниточку слюны нерв. Несмотря на успех опыта, он чувствует себя подавленным.

«Действительно ли я хочу заниматься этим делом?»

На лекциях он делает все, чтобы не задремать, но побороть дремоту не в состоянии. Голос ассистента в очках в стальной оправе на костлявом лице доносится до его сознания, как из тумана. Глаза закрываются.

— Джентльмены, я хочу, чтобы вы обратили внимание на такой феномен, как бурые водоросли, особенно ламинария. — Он пишет на доске: «Нероцистис лютена, макроцистис пирофера, пелагофикус порра». — Это совсем необычные формы морской жизни, заметьте это; у них нет ни корней, ни листьев, к ним не доходит солнечный свет. Под водой гигантские ламинарии образуют настоящие джунгли, где они растут без движения, получая питание из окружающей океанской среды.

— Буржуазия в растительном царстве, — бормочет сидящий рядом студент, и Хирн просыпается, пораженный совпадением их взглядов, как будто сосед высказал его, Хирна, мысли.

— Только во время штормов, — говорит ассистент, — их выбрасывает на берег; обычно они живут в густых морских джунглях, живут неподвижно, поглощенные исключительно своим собственным питанием. Эти виды растений были вынуждены остаться под водой, тогда как другие вышли на сушу. Их коричневая окраска, необходимая в мрачных подводных джунглях, оказалась бы фатальной в условиях интенсивного облучения солнцем на суше. — Ассистент поднимает засушенную коричневую ветвь со стеблем, похожим на веревку. — Передайте ее по рядам, господа.

Какой-то студент поднимает руку.

— Сэр, чем полезен этот вид растений?

— О, их используют для самых разных целей. Прежде всего из них делают удобрение. Из них получают поташ.

Однако подобные эпизоды — редкое исключение. Хирн кажется себе пустым сосудом, который должен быть наполнен; он жаждет знаний.

Хирн медленно привыкает к окружающей обстановке, с кем-то знакомится, начинает где-то бывать. Весной на первом году обучения он из любопытства попадает на собрание гарвардского драматического клуба. Президент клуба честолюбив, планы обсуждаются во всех деталях.

— Подумайте немного и сами убедитесь, насколько это абсурдно. Нелепо заниматься выколачиванием на барабанах этих глупых музыкальных какофоний; мы должны расширить сферу своих интересов.

— Я знаю одну девушку в Рэдклифе, изучавшую систему Станиславского, — говорит кто-то протяжно. — Если у нас будет приличная программа, мы сможем пригласить ее, и она передаст нам свои знания этой системы.

— Ах, это чудесно, давайте сыграем Чехова!

Встает стройный молодой человек в очках в роговой оправе и требует выслушать его.

— Если мы хотим превратиться из гусеницы в бабочку, я требую, я именно требую, чтобы мы сыграли пьесу «Восхождение Ф-6». Все о ней говорят, но ее еще никто не поставил. Смешно не подумать об этом, ведь эта вещь принесет нам огромную славу.

— Я не могу согласиться с вами относительно Одена и Ишервуда, Тэд, — замечает кто-то.

Выступает плотный темноволосый студент с внушительным низким голосом.

— Я думаю, мы должны поставить Одена, это единственный драматург в Америке, который пишет серьезные вещи. По крайней мере, он знает разочарования и надежды простых людей.

— Ого-го-го-го! — вопит кто-то.

— Только О'Нил и Элиот!

— Элиот и О'Нил это совсем разные люди. (Смех.)

Спорят целый час, а Хирн вслушивается в называемые имена.

Ему знакомы лишь немногие. Ибсен, Шоу и Голсуорси, но он никогда не слыхал о Стриндберге, Гауптмане, Марло, Лопе де Вега, Вебстере, Пиранделло. Поток имен продолжается, и он с отчаянием говорит себе, что должен больше читать.

В конце весны первого года учебы Хирн начинает увлекаться художественной литературой. Вновь открывает для себя Хаусмана, которым увлекался в начальной школе, добавляет к нему таких поэтов, как Рильке, Блейк и Стив Спендер. Ко времени отъезда домой на летние каникулы он переключается на английскую литературу в качестве профилирующего предмета и часто сбегает с пляжа от Сэлли Тендекер и сторонится других девушек, просиживает ночи за сочинением коротких рассказов.

Они, конечно, довольно примитивны, но на какое-то время становятся причиной испытываемого им подъема и вдохновения, шагом к успеху. Возвратившись в Гарвард, Хирн посылает один рассказ на осенний конкурс в литературный журнал. Рассказ публикуют, Хирн купается в славе — ведь он посвящен в писатели, но все-таки освобождается от этого гипноза, не дав себе окончательно впасть в него.

Результаты сказываются сначала медленно, затем стремительно.

Он читает все подряд, проводит массу времени в университетском музее изобразительных искусств, вечером по пятницам ходит на симфонические концерты, впитывает в себя приятный, полный особого значения запах старой мебели, старых печатных изданий и солодовый аромат пустых банок из-под пива в захламленных комнатах редакции журнала. Весной слоняется по зеленеющим улицам Кембриджа, бродит вдоль берегов Чарльза или болтает с кем-нибудь по вечерам у крыльца своего дома. Все это овеяно широким дыханием свободы.

Несколько раз с одним-двумя друзьями он участвует в пьянках на площади Сколлей. Это делается не без смущения, они переодеваются в поношенные костюмы, обходят все бары и подвальчики один за другим.

Отыскиваются бары с посыпанным опилками полом на Третьей авеню.

Если пол оказывается заблеванным, они в восторге. Они воображают себя членами фешенебельных клубов, танцующими с кинозвездами. Потом настроение меняется. Они напиваются, погружаются в приятную грусть поздних весенних вечеров, свои надежды и страсти начинают рассматривать через призму ужасающего бега времени.

— Боже, взгляните на этих людей, — говорит Хирн, — вот уж откровенно животное существование.

— А чего ты хочешь? — замечает его друг. — Ведь они побочный продукт общества стяжателей. Отбросы — вот кто они. Гнойники шпенглеровского города мира.

— Янсен, не выпендривайся. Что ты знаешь об обществе стяжателей? Вот я мог бы тебе кое-что порассказать. А ты просто выпендриваешься, вот и все.

— Сам ты выпендриваешься. Все мы выпендриваемся. Паразиты. Парниковые растения. Все дело в том, что нам надо вырваться отсюда и присоединиться к общественному движению.

— Что, — спрашивает Хирн, — ты хочешь втянуть меня в политику?

— Я не политик, это муть, все на свете муть. — Он протестующе отмахивается рукой.

Хирн, опершись подбородком в ладони:

— Знаешь, когда больше ничего не останется, я, может быть, стану педиком, но только не пассивным, конечно, понимаешь. Буду столпом общества и жить среди зеленых лужаек. Двуполым. Никогда не скучно, и с мужчиной, и с женщиной, все тебя будет возбуждать. Правда, замечательно?

Янсен наклоняет голову.

— Иди в военные моряки.

— Нет, спасибо. Эта случка с пулеметами не для меня. Знаешь, вся беда американцев в том, что они не знают, как жить. У нас нет никакого воображения, за каждым интеллектуалом скрывается Бэббит. Постой, вон та хороша, она мне нравится. Останови ее, Янсен.

— Мы просто неврастеники все.

— Конечно.

Некоторое время все выглядит превосходно. Они ужасно мудры, все знают и всем пресыщены, а окружающий их мир разлагается, И только им одним это известно. В их разговоре поминутно мелькают такие выражения, как «мировая скорбь», «черная меланхолия», «мировоззрение».

Но не всегда все идет так гладко.

— Я выпендриваюсь, — говорит Хирн, и временами это звучит у него не кокетством, не легким угрызением совести, а служит выражением отвращения к себе, доставляющим чуть ли не удовольствие. Временами ему кажется, что все можно изменить.

Он много размышляет об этом во время летних каникул, ввязывается в схватку с отцом.

— Вот что я скажу тебе, Роберт. Я не знаю, где ты набрался всех этих дурацких идей о профсоюзах. Неужели ты сомневаешься, что это просто банда гангстеров? Неужели ты думаешь, что моим рабочим было бы лучше, если б они не зависели от меня? Клянусь Христом, я вытягиваю их из нищеты. Всякие там… рождественские премии… Почему ты не держишься в стороне, ведь ты ни черта не понимаешь, о чем говоришь.

— Я сожалею об этом, но ты никогда не сможешь понять, что такое патернализм.

— Может быть, я не разбираюсь в этих громких словах, но зачем же кусать кормящую тебя руку?

— Больше тебе не надо будет этого опасаться.

— Ну что ж, ладно…

После множества таких разговоров и ссор Хирн раньше срока возвращается в университет, нанимается посудомойщиком в ресторан и не бросает эту работу даже после начала занятий. Предпринимаются попытки примирения. Айна в первый раз за три года приезжает в Бостон и добивается непрочного мира. Он изредка пишет домой, но денег брать не хочет; предпоследний год учебы заполнен скучной работой по распространению подписки на университетские издания, глажением и стиркой белья студентам младшего курса, случайной работой по уикэндам и выполнением обязанностей официанта в столовой пансионата вместо прежней работы судомойщика.

Ни одно из этих занятий ему не нравится, но он находит в них что-то для себя, какую-то новизну ощущений и веру в собственные силы. Мысль о получении денег от родителей никогда больше не возникает.

Он чувствует, как повзрослел за этот год, стал крепче, удивляется этому и не находит объяснения. «Может быть, во мне проявляется отцовское упрямство?» Происхождение наиболее ярких черт характера, преобладающих привычек обычно необъяснимо. Он прожил восемнадцать лет в вакууме, пресыщенный возможностями удовлетворения любых желаний, какие могут прийти в голову юноше.

Затем он попал в новый, сокрушающий все авторитеты мир — провел два года в колледже, духовно насыщаясь, сбрасывая скорлупу и расправляя щупальца. Внутри него совершался процесс, которого он полностью не осознавал. В итоге — случайная стычка с отцом, вылившаяся затем в бунт, который не соответствовал по своей силе причине, его вызвавшей.

Старые друзья по-прежнему с ним, все еще привлекательные, но их обаяние потускнело. В ходе постоянной, день за днем, тяжелой работы официантом, библиотекарем и репетитором студентов-новичков у него появилось какое-то нетерпение. Все слова и только слова, а ведь существуют и другие реальности — например, необходимость поддерживать диктуемый нуждой распорядок жизни. Временами он заглядывает в редакцию журнала, мучается на немногих посещаемых им лекциях.

— …Число семь имеет глубокое значение для Томаса Манна.

Ганс Касторп провел семь лет на вершине горы, и, если помните, на первые семь дней писатель обращает наибольшее внимание. Имена большинства героев его книг состоят из семи букв: Касторп, Клавдия; даже Сеттембрини подходит под правило, поскольку латинский корень его имени означает семерку.

Небрежные заметки, благочестивое одобрение.

— Сэр, — спрашивает Хирн, — что все это значит? Скажу откровенно, я считаю роман напыщенным и скучным. Мне кажется, все это обыгрывание числа «семь» представляет собой яркий пример немецкой дидактики, распространение прихоти на все виды критической трескотни; виртуозно, возможно, но все это не трогает меня.

Его речь вызывает некоторый переполох, даже дискуссию среди присутствующих. Прежде чем продолжить занятия, лектор обобщил ее, но для Хирна все это — типичное проявление нетерпения. В предыдущем году он не сказал бы этого.

У него даже наступает политический медовый месяц. Он читает Маркса и Ленина, вступает в общество Джона Рида и подолгу спорит с его членами.

— Я не понимаю, как вы можете говорить все это о синдикалистах. Они сделали много хорошего в Испании, и если нельзя добиться большего сотрудничества между всеми составными частями…

— Хирн, вы недооцениваете связанных с этим разногласий.

Между синдикалистами и нами исторически сложился глубокий политический антагонизм, и никогда еще не было в истории более неподходящего момента для отвлечения масс несбыточными лозунгами и несогласованной утопией. Если вы потрудились бы изучить историю революции, то поняли бы, что в критические моменты марксисты слишком чувствительны, устраивают политические дебоши и склонны к установлению крепостнических порядков с террористами во главе. Почему вы не познакомитесь с карьерой батьки Махно в тысяча девятьсот девятнадцатом году? А вы знаете, что даже у Кропоткина анархические эксцессы вызвали такое отвращение, что он не занял никакой позиции во время революции?

— Должны ли мы, в таком случае, проиграть войну в Испании?

— А что, если ее выиграют борющиеся на нашей стороне ненадежные элементы, которые не связаны с Россией? Как вы полагаете, долго ли они выдержат при существующем сейчас в Европе фашистском нажиме?

— Пожалуй, мне не под силу такой далекий взгляд в будущее. — Он критически осматривает комнату общежития, семерых членов общества, растянувшихся кто на диване, кто на полу, кто на двух потертых стульях. — Мне кажется, что следует делать то, что более выгодно в данный момент, а все остальное обдумывать потом, позднее.

— Это буржуазная мораль, Хирн, достаточно безвредная для средних классов, если отбросить их инертность. Проповедники же морали в капиталистическом государстве пользуются теми же моральными принципами, но для достижения противоположных целей.

После собрания президент общества разговаривает с ним за кружкой пива в баре Макбрайда. Его серьезное лицо, чем-то напоминающее сову, очень печально.

— Хирн, признаться, я приветствовал ваше вступление в общество. Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков. Вы выходец из класса, которому я все еще до некоторой степени завидую, поскольку не мог получить полного образования; тем не менее я намерен попросить вас выйти из общества, так как ваш уровень развития не позволяет вам научиться у нас чему-нибудь.

— Я буржуазный интеллигент, так что ли, Эл?

— Что правда, то правда, Роберт. Вы не принимаете ложь этой системы, но это неосознанное сопротивление. Вы хотите быть безупречным. Вы буржуазный идеалист и по этой причине ненадежны.

— А не выглядит ли такое недоверие к буржуазным интеллигентам несколько старомодным?

— Нет, Роберт. Оно основано на учении Маркса, и опыт последнего столетия доказывает его мудрость. Если человек вступает в партию по духовным или интеллектуальным побуждениям, он наверняка выйдет из нее, как только тот психологический климат, который побудил его вступить, изменится. Из человека же, пришедшего в партию потому, что экономическое неравенство унижает его каждый день в его жизни, выходит хороший коммунист. Вы не зависите от экономических соображений, не знаете, что такое страх, у вас совсем другое сознание.

— Я думаю уйти, Эл. Но мы останемся друзьями независимо от этого.

— Конечно.

Они довольно неловко пожимают друг другу руки и расстаются.

«Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков». «Вот это завернул», — думает Хирн. Ему смешно, но в то же время он чувствует легкое презрение. Проходя мимо универмага, он мельком смотрит на свое отражение в стекле витрины, обратив внимание на свои черные волосы и крючковатый тупой нос.

«Я больше похож на еврея, чем на отпрыска человека со Среднего Запада. Если бы у меня были светлые волосы, Эл действительно проверил бы себя».

Да, но там было и другое. «Вы хотите быть безупречным». Возможно, это, а может быть, и что-то другое, менее определенное.

На последнем курсе он отходит от прежних друзей, увлекается игрой в футбол в университетской команде и, к своему удивлению, испытывает от этого огромное удовлетворение. Одну игру он никогда не забудет. Овладевший мячом игрок команды противника прорывает линию их обороны, но его тут же задерживают; он стоит, беспомощно озираясь, и в этот момент Хирн атакует и вырывает у него мяч. Он налетает на противника с такой силой, что того уносят с поля с вывихнутым коленом, Хирн бормочет вслед:

— Как чувствуешь себя, Ронни?

— Ничего, ничего. Хорошо атаковал, Хирн.

— Извини меня, — говорит Хирн, но сам думает при этом, что извиняться ему не за что. Был момент внезапно охватившего его злобного удовлетворения, когда он увидел, что игрок противника беспомощно стоит, открытый для удара. Он не испытал такого циничного удовольствия даже после того, как попал в сборную футбольную команду университета.

В других отношениях он ведет себя так же. Он достигает недоброй славы, соблазнив дебютантку с Де-Вулф-стрит. Он даже сближается с некоторыми знакомыми по первому курсу, которых узнал через своего товарища по комнате, ставшего наконец членом Спикерс-клуба. Теперь, на четвертом году, он получает запоздалое приглашение на танцы в Бреттл Холл.

Пришедшие без дам кавалеры выстраиваются вдоль стен, болтают друг с другом, танцуют либо с девушкой, которую они знают, либо с девушкой приятеля. Не зная, куда деть себя от скуки, Хирн выкуривает одну или две сигареты и приглашает маленькую блондинку, танцевавшую с высоким светловолосым юношей — членом клуба.

Попытка завязать разговор:

— Вас зовут Бетти Карретон, да? А в какой школе вы учитесь?

— О, у мисс Люси.

— Ах вот как. — Затем он выпаливает грубость, от которой не смог удержаться: — И мисс Люси объясняет вам, девушкам, как сохранить девственность до замужества?

— Что вы сказали?

Все чаще и чаще прорывается у него такого рода юмор. Все эти люди, духовно опустошенные, с гнильцой, эти элы и янсены, университетские литературные критики и журналисты из эстетствующих салонов и современных гостиных на тихих окраинных улицах Кембриджа, все они втайне жаждали покрасоваться с высокомерным и скучающим видом на танцах в Бреттл Холле. Надо выбирать: либо это, либо ехать в Испанию.

Однажды вечером он задумывается над этим. В общем, он действительно равнодушен ко всему, что происходит в Бреттл Холле; это может быть интересно лишь первокурснику. Для него все это пройденный этап. Школа танцев или езда ночью в открытой машине по шоссе за Чолайв-ойл давно удовлетворили его стремление к подобным связям. Это приманка для других — завсегдатаев салонов, которые терзаются от зависти и из-за незримых социальных барьеров тянутся ко всему, что приносит избыток богатства.

А что касается Испании, то в глубине души он сознает, что никогда не думал об этом серьезно. Эта война уже при последнем издыхании, и он не ощущает в себе никаких стремлений, которые хотелось бы утолить, отправившись туда из-за понимания событий или сочувствия к ним.

Подошло время защиты диплома и выпуска. Он дружелюбен с родителями, но холоден; они по-прежнему раздражают его.

— Что ты собираешься делать, Боб? Не нужна ли тебе какая-нибудь помощь? — спрашивает Билл Хирн.

— Нет. Я собираюсь направиться в Нью-Йорк. Отец Эллисона обещал мне там работу.

— А здесь у тебя совсем недурно, Боб, — говорит Билл Хирн.

— Да, забавные четыре года. — А сам все время испытывает внутреннее напряжение. «Уйдите отсюда, оставьте меня одного! Все вы!» Но только он уже научился не произносить таких вещей вслух.

Для диплома, который он защитил с отличием, он выбрал тему:

«Исследование стремления к всеобъемлющему в сочинениях Германа Мелвилла».

Он беззаботно проводит следующие два года, посмеиваясь над собой и сознательно играя роль молодого человека, развлекающегося в Нью-Йорке. Вначале он корректор, а затем младший редактор у Эллисона и К°. Нью-йоркский филиал Гарварда, как он называет свою контору. У него комната с кухонькой в районе Шестидесятых улиц восточной части города. «О, я просто мошенник от литературы», — говорит он о себе.

— Я просто не могу передать вам, сколько мне пришлось мучиться над этой вещью, — говорит ему писательница исторических романов. — Я так билась над побудительными мотивами Джулии, она все ускользала от меня, но мне, кажется, все же удалось написать ее такой, как мне хотелось. А вот Рэндолл Клэндеборн все еще не дается мне.

— Да, мисс Хеллидел. Еще два бокала того же, официант, — Хирн прикуривает сигарету, медленно вращаясь в кресле в отделанном кожей кабинете ресторана. — Так что вы говорили, мисс Хеллидел?

— Как вы думаете, образ Рэндолла удачен?

— Рэндолл Клэндеборн, гм… (Кто же это такой?) Ах да, в целом, по-моему, это удачная фигура, впрочем, может быть, стоит дать его несколько определеннее. Мы обсудим это, когда возвратимся в контору. (После выпивки у него будет болеть голова.) Откровенно говоря, мисс Хеллидел, ваши герои меня нисколько не беспокоят. Я знаю, что они вам удадутся.

— Вы так думаете, мистер Хирн? Ваше мнение так много значит для меня.

— В общем это очень удачная работа.

— А как вам нравится Джордж Эндрю Йоханессон?

— По правде говоря, мисс Хеллидел, лучше обсуждать такие вещи, имея перед собой рукопись. Я хорошо помню героев, но что касается имен, у меня ужасно плохая память. Это один из моих недостатков, уж извините меня.

В этих случаях все сводится к тому, чтобы медленно, одно за другим, мысленно выдернуть все перья из ее шляпы.

А вот серьезный молодой романист. Не настолько уж он хорош, решает Хирн.

— Ну что ж, мистер Годфри, я считаю, что вы написали чертовски хорошую вещь. Просто позор, что издательства отнеслись к ней так безразлично… Просто сейчас неблагоприятное время… В тридцать шестом ее, возможно, причислили бы к классике. Если бы она вышла в двадцатые годы… Джорджу, например, она чертовски понравилась.

— Да, да, я понимаю, но мне кажется, вы все же могли бы рискнуть. В конце концов, это же чепуха, то, о чем вы говорите… Я понимаю, хлеб с маслом… и вообще… но ведь смысл существования издателей в публикации серьезных книг.

— Да, да, просто стыдно за издателей. (Хирн со скучнейшим видом отпивает из стакана.) Знаете, если вы напишете еще одну книгу, обязательно приносите ее нам.

Летние уикэнды.

— Вы должны непременно поговорить с Карнсом, у него тончайшее чувство юмора. Я не хочу сказать, что он какой-то сверхособенный, но по-своему он необычен, это совершенно очевидно, а как садовник он просто находка. Даже местные жители считают его выдающейся личностью, особенно из-за его ланкаширского акцента.

«Эсли бы вмэсто дождя с нэба лился суп, я стоял бы с вилкой в рукэ», — имитирует его хозяйка дома, отпивая потихоньку из стакана.

С балкона напротив хорошо слышны сплетни:

— Просто слов не хватает сказать, какая она шлюха. Невыносимая женщина. Когда она поехала в турне, то актера для главной роли подобрала, руководствуясь только чисто мужскими его способностями, а когда он начал путаться с бедной маленькой Джади, будь я проклята, если Берома не устроила вечеринку, на которую пригласила всех, кроме маленькой Джади и самого виновника.

В конторе в разгар дня.

— Сегодня он будет, Хирн, обязательно будет здесь, мы все приглашены. Эллисон предложил всем нам присутствовать.

— О боже!

— Подойдите к нему после пятой или шестой рюмки. Он расскажет вам изумительнейшие вещи. И поговорите с его женой, я имею в виду новую. Она фантастична.

В баре с однокашниками по Гарварду.

— Хирн, ты не представляешь, что значит работать в «Космосе». Владелец — гнусная личность, ярый фашист. Писатели у него талантливые, вкалывают не покладая рук, боятся потерять работу, получают две сотни и совсем не понимают, что могли бы работать так и без него. Мне просто душу выворачивает, когда я вижу, как они вымучивают этот самый сорт чтива, на котором он ловчит. А почему ты торчишь в этой своей лавочке?

— Так, ради смеха.

— Надеюсь, ты не пытаешься стать писателем, принявшись за дело не с того конца?

— Нет, я не писатель, у меня для этого недостаточно зуда.

— Господи, да их миллион, с зудом. Но я не знаю ни одного более или менее стоящего.

— А кто знает?

Напиться, переспать с девочкой и как-нибудь встать утром.

— Само собой.

Теперь о женщинах.

— Я не могу объяснить тебе, почему так происходит, — говорит Хирн как-то вечером своему приятелю. — Каждый раз, завязывая связь с женщиной, я уже вижу, как она кончится. В каждом начале мне виден конец. Я просто имитирую каждый раз.

— А не поговорить ли тебе с моим психиатром…

— К черту все это! Если я боюсь, что мне могут отрезать конец или чего-нибудь еще в этом роде, то я вовсе не хочу, чтобы мне рассказывали об этом. Это не излечение, а унижение — deus ex machina. Вот узнаю, что именно у меня не в порядке, и бах — я счастлив, возвращаюсь в Чикаго, пложу детей и терроризирую десять тысяч рабочих на какой-нибудь фабрике, которую соблаговолит дать мне мой отец. Послушай, если тебя излечат, все, что ты прошел, все, чему научился, становится бессмысленным.

— Но если ты не пойдешь к врачу, болезнь может усилиться.

— Да, но я не чувствую себя больным. Просто во мне пустота. Мне наплевать на все. Но я чего-то жду.

Вероятно, так оно и есть. Хирн не может дать отчет о своем состоянии даже самому себе, да это его и не беспокоит. На протяжении месяцев он почти ни о чем не думает серьезно. Мозг способен лишь на поверхностные реакции, на развлечения и скуку.

С началом войны в Европе он решает поступить в канадские военно-воздушные силы, но оказывается, что у него не в порядке зрение: он плохо видит ночью. Он подумывает уехать из Нью-Йорка, ему кажется, что он не может больше оставаться в нем. Иногда вечерами он в одиночестве слоняется по Бруклину или Бронксу, садится в автобус или вагон надземной железной дороги и едет до конечной остановки, разглядывая тихие улицы. Еще чаще по вечерам он бродит по трущобам, смакуя особенное чувство меланхолии, вызванной, например, видом старухи, сидящей на цементном крыльце, в тусклых глазах которой отражаются шестьдесят, семьдесят лет, прожитых в домах, таких, как этот, и на улицах, подобных этой. От твердого асфальта отражается печальное глухое эхо ребячьих голосов.

Он снова включается в профсоюзное движение и с помощью приятеля получает работу профсоюзного организатора в одном из городов северной части штата. Месяц учебы в профшколе и затем в течение зимы работа на фабрике, вербовка рабочих в профсоюз.

И снова разочарование. После того как ему удалось привлечь в профсоюз большинство рабочих, после того как организация получила общее признание, руководство решает не объявлять забастовки.

— Хирн, ты не понимаешь, ты не имеешь права осуждать это решение, ты просто дилетант в рабочем движении, и то, что тебе кажется простым, в действительности далеко не так просто.

— В таком случае какой смысл организовывать профсоюз, если мы не собираемся бастовать? Разве что для получения членских взносов.

— Послушай, я знаю тех, против кого мы боремся. Если мы начнем забастовку, они аннулируют признание нашей организации, вышвырнут большинство из нас и нагонят кучу штрейкбрехеров. Не забывай, что это фабричный город.

— А мы припугнем их национальным советом по вопросам труда.

— Ну конечно. И решение в нашу пользу выйдет через восемь месяцев. А что будут делать рабочие все это время?

— Тогда зачем было затевать этот профсоюз и морочить людям голову? В интересах высшей политики?

— Ты недостаточно знаешь обо всем этом, для того чтобы правильно судить. На следующий год здесь окопался бы конгресс производственных профсоюзов, Старкли и компания, красные до мозга костей. Мы должны были поставить им преграду; тебе кажется все очень просто: сделай то-то и добьешься того-то, но я скажу тебе, так дело не пойдет, вокруг этих ребят надо создать забор.

Редакторская работа отпадает, профсоюзная тоже. Он понимает, что если предпримет еще что-нибудь, то из этого тоже ничего не получится. Он дилетант, болтающийся у выгребных ям. Все загажено, все фальшиво, все воняет — только притронься. Есть ли еще что-нибудь другое, неизведанное, к чему стоит стремиться?

Под влиянием минутного настроения он возвращается в Чикаго, чтобы побыть несколько недель с родителями.

— Итак, Боб, довольно дурака валять, теперь ты поработал и знаешь, легко ли все дается. Сейчас в связи с военными заказами из Европы и укреплением нашей армии ты мог бы поработать со мной, занятие тебе найдется. Мое дело так быстро увеличивается, что я даже не знаю всех этих проклятых предприятий, в которых имею долю, а она становится все больше и больше. Я говорю тебе — все изменилось с тех пор, как я был мальцом; теперь все связано одно с другим. Знаешь ли, мне кажется, что все выходит из-под контроля. У меня появляется странное чувство, когда я думаю, каким огромным стало наше дело, но оно поставлено как следует, ручаюсь. Ты мой сын, ты такой же, как я; единственная причина, по которой ты слонялся вокруг да около, заключается в том, что не находилось достаточно большого дела, за которое ты мог бы энергично приняться.

— Может быть. — Хирн задумался, чувствуя, как в глубине души у него шевельнулось стремление к чему-то. — Я подумаю об этом.

Кругом все отвратительно. А раз так, то, может быть, отвратительное по большому счету это интереснее?


На вечеринке он встречает Сэлли Тендекер (теперь Рендолф), разговаривает с ней в уголке.

— О, конечно, Боб, теперь я окунулась в семейную жизнь. Двое детей, а Дон (однокашник по начальной школе) так располнел, что ты не узнаешь его. Я увидела тебя, и на меня нахлынули воспоминания…

Через некоторое время они вступили в связь, к которой, по существу, ни он, ни она не стремились, и он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.

(Несколько недель затянулись надолго.)

Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.

Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.

Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.

— Послушай, старина, — говорит ему Дон Рендолф, — ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство… а я таскаюсь с другими. Собака я… С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли… ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я… я собака, никакой морали, я… я… (начинает плакать), чудесные дети… Сэлли обращается с ними как стерва. — Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.

— Перестань пить.

— Дон, дорогой, уйди.

— Рендолфы снова скандалят, — хихикает кто-то.

Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.

— Ты помнишь меня, Боб, — говорит Сэлли, — какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе… А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а до чего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!

Хирн знает, что и это никуда не приведет его: ни Лейк Шор с его обычаями и людьми, нагонявшими на него скуку, ни строгая обстановка деловых контор, ни увиливание от попыток матери женить его, ни трансформация созидательного импульса в тоннажи товаров или деловые контракты, ни взносы на предвыборные кампании и общение с податливыми конгрессменами и сенаторами, ни пульмановские вагоны и теннисные корты, ни прилежные занятия гольфом, ни фешенебельные отели и запах виски и ковров в их номерах. Все это приносит примитивное удовлетворение, но на пути к этому он познал слишком много другого.

Снова Нью-Йорк и работа — подготовка материалов для радио, но все это временно, и он сознает это. Довольно равнодушно, без всяких высоких помыслов он участвует в кампании по сбору посылок для Англии и следит за газетными заголовками о наступлении на Москву, подумывает — не очень серьезно — о вступлении в компартию. Временами по ночам он отбрасывает одеяло и лежит в постели обнаженный, ощущая, как свежий осенний воздух, клубясь, врывается в окно, прислушивается в мрачном ожидании к вплывающим в комнату вместе с туманом звукам, доносящимся из порта.

За месяц до Пирл-Харбора он вступает в армию.

Через два года в холодные зимние сумерки Хирн стоит на палубе войскового транспорта, идущего под мостом Гоулден Гэйт в Тихий океан; он смотрит на Сан-Франциско, исчезающий вдалеке, подобно затухающим поленьям в камине. Через некоторое время он видит лишь темную длинную полоску земли, еще отделяющую воду от надвигающейся ночи. О борт плещутся холодные волны.

Итак, новый этап. В предыдущем он все наблюдал, наблюдал и разбил себе голову о стену, созданную им самим.

Он ныряет в люк и закуривает сигарету. «Есть такие слова: „Я добиваюсь чего-то“, — думает он, — они придают действию значение, которого в действительности в нем нет. Никогда толком не поймешь, что заставляет тебя добиваться чего-нибудь, а потом это становится неважным».

Где-то в Америке города, электрические огни и рекламы… Живущие в них подонки пользуются почтением и уважением.

Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник. Как представить себе свою собственную смерть в этом мире мраморных склепов, кирпичных громад и раскаленных, как печи, улиц, ведущих к рыночным площадям?

Теперь все это исчезло, вода почти полностью заслонила сушу, спускалась долгая, необъятная тихоокеанская ночь. А душу охватывала тоска по исчезающей земле.

Не любовь, и не обязательно ненависть, но какое-то чувство появилось в этот момент, хотя он никак не ожидал этого.

Какая-то сила всегда зовет куда-то.

Хирн вздохнул, снова вышел на палубу к фальшборту.

Ведь и другие блестящие молодые люди, его сверстники, расшибали голову, колотя ею об устои до тех пор, пока не лишались сил, а устои продолжали стоять.

Люди, исторгнутые из развороченного чрева Америки.