"И я там был..., Катамаран «Беглец»" - читать интересную книгу автора (Новаш Наталия Владимировна, Куличенко...)
4
…Пол, сводчатый потолок — все белое, из одного камня. Гладкая, как слизняк, стена холодит спину. Я стою в полумраке, в углу за статуей Всезнающей Лике. Надо войти… Сказать маме, чтобы не плакала. Это я спрятала Ви в зарослях за нашим садом. Ви сидит тихо, как рыба, и никто его не найдет…
Мимо размашистым шагом идет отец, не замечает меня… Дверь за ним стремительно закрывается. Я берусь за теплую дверную ручку, осторожно тяну на себя, чтобы старинная деревянная дверь не скрипнула. Когда бабушка была маленькая, в их доме все двери были деревянные с искусной резьбой. А в древности и дома делали целиком из дерева. Дверь приоткрылась. В щелку из комнаты просачивается полоска света, освещает сверкнувшую белизной стену, пол, до блеска отполированный бабушкой.
— Ты уже знаешь? — взволнованно спрашивает отец. — Не укладывается в голове!
— Тие! Закрой дверь… — слышу я мамин голос. «Уже знает! — думаю я. — Теперь не страшно!
Надо бежать за Ви. Обрадуем их обоих…» Закрываю дверь. Выхожу на солнечное крыльцо. Мутит от яркого света. Целый день мы с Ви ничего не ели. Убегали от всех: и от мамы, и от страшного человека в красной лохматой куртке. Наверное, это степняк. Одежда у него не вязаная, как у нас. Словно шерсть юрба состригли волной и наклеили на рубашку… Говорят, дикие люди в степи снимают с животных шерсть вместе с кожей и из этого шьют одежду. Еще сильней мутит меня от этих мыслей. Там, в тени, под сводчатыми колоннами, мраморная скамья… Но я застываю на месте, глядя в сад. За низкой изгородью из лиан с розовыми цветами кто-то стоит. Красная лохматая куртка. Знакомая голова с пучком волос на затылке. Тот степняк, что хотел украсть Ви! Я опрометью бегу к родителям. Их взволнованные голоса останавливают меня у двери. Я подслушиваю.
— Нет… — растерянно говорит мама. — Этого мы не знали. У нас другая беда.
Отец не спрашивает какая. Он думает о своем.
— Подумать только, какая дикость… Пустить на памятники! Чудо природы… Уничтожить — потому что… ближе лежит…
— Такие глыбы трудно вырубить в копях, — замечает мать.
— Ты вечно их защищаешь… К чему сейчас монументы?
— У тебя в каждом углу скульптура.
— Да что им увековечивать? На ноги не успели встать!
— Естественное желание.
— Гигантомания дикарей. Зачем такие размеры? — Отец возмущается.
И в довершение ко всему — голос бабушки. Она тоже там:
— Дожили… Премудрая Лике! Чтобы степняк забирал своего ребенка!
Я слушаю дальше. Белую Галерею Предков разрушают для постройки памятников… Ломают, как обычный камень. А оказывается, Ви — мой приемный брат… У всех были приемные братья и сестры, но кто задумывался над смыслом этого слова! «Приемный» — значило не родной, мои папа с мамой не были его родителями. Ви был сыном того степняка, одетого в кожу юрба. Степняк завел в городе ткацкую мастерскую и требовал отдать Ви для подсобной работы. Не хотел, чтобы Ви учился и стал похожим на нас…
Сейчас я все чаще думаю о своем мире, о своем времени. Словно кто-то насильно вытягивает из моей памяти цветные ленты воспоминаний, прокручивает их заново, показывая так и эдак.
И в голову мне приходят новые мысли. Начинаешь смотреть на все с неожиданной точки зрения. Только теперь, слушая рассказы Вольфа и Карина об их мире и сравнивая, начинаешь вдруг понимать, почему наши благие начинания оказались такими беспомощными и кончились так неудачно. Все это было и на Земле, и там подчас случались парадоксы и по-разному сбывались в жизни ожидаемые результаты перемен.
Теперь, когда я живу здесь и убедилась, что назад возврата нет, я могу почти беспристрастно заглянуть в свое прошлое и окончательно для себя дать оценку своему несчастному разноликому племени. Живя там, я не могла его отвергнуть и осудить. Я была под властью тех мыслей, что сами по себе казались мне неплохими. Когда-то в прошлом их выдвигали лучшие — они предложили новый путь, ибо не видели иного выхода для своего, оказавшегося в тупике, странного и нелепого мира. Быть может, и вправду для него не существовало другого пути…
Сложное и противоречивое по своей природе общество, в котором я выросла, состояло из двух каст. Одна — многочисленная каста степняков. Уровень их культуры был практически первобытным, но состав этой касты не был столь уж однороден; некоторые выходцы из нее, по складу натуры стремившиеся к обогащению, занимались торговлей и ремеслом.
Другая каста, могучая, однако, напротив, очень немногочисленная, была хранительницей загадочной древней культуры. Люди ее достигли многого. Они и внешне не походили на степняков. Это была каста «зрящих в темноте». Но все удивительные качества — изменение формы черепа, способность к генерации энергетических полей и излучению волн в инфракрасной, а часто и в видимой части спектра, короче, все то, что рождало суеверно-мистическое толкование в среде степняков, — передавалось не просто и не только по наследству: они проявлялись каждый раз лишь в результате долгой интеллектуальной тренировки отдельно взятого индивида, чему, правда, весьма способствовали и окружение, и воспитание, и высокая духовность общения, да и сам по себе уровень жизни. Можно сказать, «зрящие в темноте» творились с детства. В народе их называли порой и по-другому: «смотрящие сквозь вещи», «прощупывающие умы»… «Щупачи», — подсказал Жэки, слушая мой рассказ, и начал убеждать, что термин подходит, хотя на Земле существует пока только в фантастической литературе.
Каста «зрящих» издавна существовала за счет второй, более многочисленной касты степняков. В отношении к степнякам со стороны «зрящих» проглядывала снисходительная доброжелательность: так смотрят на наивных дикарей, еще не ставших на одну ступень для равного общения… Разница и впрямь была так велика, что казалось: общество состоит из двух непохожих видов.
Так было от века. Ни катаклизмов, ни бурных исторических событий не знала наша планета. Священным было для «зрящих» завещание отцов и дедов, объяснявшее смысл существования всей касты «зрящих в темноте». Медленно и постепенно совершенствовать и обучать диких людей степи завещала им мудрость предков. Медленно и постепенно принимать их в ряды своей касты, увеличивая ее число, чтобы в конце концов превратить весь народ в «зрящих»: это обеспечивало бы прогресс и сохраняло бы культуру…
Но время шло, и как-то незаметно умы окончательно покорила идея, прораставшая в их среде уже давно, — идея гуманного и справедливого переустройства общества, где были бы счастливы буквально все. Они захотели сразу, одной лишь волею своей, улучшить жизнь большинства — и, не дожидаясь перемен в психологии, преобразили мир, уничтожив касты и сделав всех равными. Очень скоро затею и впрямь удалось осуществить, и всем был обеспечен довольно скудный, но справедливо одинаковый уровень жизни. Однако высшая каста не предвидела до конца всех последствий задуманного. Предложив это всеобщее «равенство», «зрящие» выступили как наивные идеалисты, считавшие всех остальных подобными себе, и ошиблись: именно их положение оказалось самым тяжелым. Случилось непредвиденное. Представители степной касты не пожелали долго терпеть ту самую справедливую бедность, на которую осознанно и добровольно обрекли общество «щупачи». Дикари не представляли в жизни иных ценностей, кроме роскоши и богатства, от которых — по сути ради них же, степняков, — так безболезненно отказались «зрящие». Не прикоснувшись к искусству и истинам духовной культуры, степняки направили свое недовольство и злобу против «зрячих», возведя в идеал и сделав пределом стремлений как раз те блага жизни, которыми прежде владела высшая каста, которые были понятны и, как ничто, осязаемы. Вот почему все кончилось так печально…
Глядя издалека, я теперь начинаю чувствовать истинную мудрость тактики древних — тактики медленного и постепенного духовного воспитания. Как жаль, что мы пренебрегли ею! Но можно ли было предположить, что одно, не зависящее от нас обстоятельство вдруг окажется в итоге столь серьезной помехой: бедность, удивительная бедность энергетических ресурсов родной планеты.
Все становится зримым в сравнении. Лишь теперь понимаю я, как бедна была наша планета, как скудно оделила дарами Вселенная ее природу. Мы сами не могли до конца почувствовать это. Ведь все там было таким естественным для нас и, разумеется, родным: убогие и гнетущие однообразием пейзажи, скалистые холмы со скудной растительностью, безжизненные бурые степи, где порой круглый год царствуют холодные ветры, разметая в прах многолетний сухостой, потому что годами из-за засух в эти земли не приходит весна, и жалкие леса, в счастливые времена едва начинающие рост, безнадежно увядают… Такова была большая часть поверхности планеты.
Что такое залежи металлов и руд, мы понятия не имели. А что такое нефть и газ — и вовсе не знали. По законам неумолимой судьбы им не суждено было зародиться в бесплодных недрах нашей планеты. Единственным источником энергии был бурый камень, чем-то родственный земному бурому углю. Добыча этого камня да ценных белых пород для строительства, налаженная издавна в глубоких копях, — вот, пожалуй, единственная отрасль нашей промышленности. Знали мы и электрическую энергию, но ее едва хватало для освещения: даже крупных рек не было на нашей планете… Все упиралось в недостаток того же бурого камня. Используя земные термины, можно сказать, что наша цивилизация представляла собой чудовищный симбиоз элитарной культуры «зрящих» и натурального хозяйства почти первобытного общества. Возможно ли богатство для каждого? И, если стремиться к этому, можно ли сохранить культуру? А если нет, то зачем богатство?
Но детство мое было счастливым временем и всегда вспоминалось мне, как яркая сказка, подобно другим, которые во множестве читали мне в те годы. Я помню наш полный теней и солнечных бликов сад, где бегала я с утра до вечера, где были мои любимые старые дубы и весь год сменявшие друг друга цветы. А в самом конце сада — заросли колючих лиан переходили в университетский парк — здесь, на краю этого парка, и стоял наш сводчатый каменный дом из дорогих белых пород. Я помню летние странствия по долинам голубых кочующих рек, по холмам, покрытым низкорослыми зелеными джунглями, — в эти странствия пускались мы на все каникулы в нашей старенькой плетеной повозке, запряженной двумя черными лохматыми юрбами.
Мне еще повезло от рождения — я появилась на свет сразу же после свершившихся перемен. Отец мой, Аниетие Сана, молодой не по годам реформатор университета, принадлежал к касте «щупачей», все же располагавшими в те времена кое-какими остатками былых привилегий и свобод. Людям, к которым относился мой отец, еще отдавалась некоторая дань уважения, так как именно они были хранителями старых знаний, развивали науку и поддерживали существование университетов. Позже, когда непомерно разросшаяся каста чиновников-обывателей перетянула все блага на свою сторону, судьба этих единиц, выживших после жестоких преследований, стала самой тяжелой.
Я помню этот страшный период гонений. «Все равны», «Никаких привилегий», «Смерть щупачам», «Долой ореольных» — вот обычные лозунги этого стихийного и непонятного в своей сути движения. Какая-то волна тупой злобы проснулась в темных слоях степняков. Разумеется, ее направляли единицы — те самые жестокие и безликие, просто-напросто ущербные личности с неполноценной психикой, которым не хватает ума, доброты, таланта и которые, точно пустые шары, всплывают на поверхность событий в стремлении к власти. Пожалуй, тогда-то «щупачи» пожалели, что полностью от нее отстранились. Это было ошибкой — отказаться от управления. Непростительно, глупо и страшно — все равно что покинув на произвол судьбы не научившихся ничему детей, отдать в их руки всю власть и наблюдать затем со стороны, как ее перехватывают самые шустрые и жестокие и как в остальных, предоставленных самим себе, рождается неосознанная тупая злоба. Направляли ее чиновники, но ведь и они были — тот же народ. В нем пестовалась эта ненависть, и ее ловко направляли против «зрящих». Их обвиняли во всем. И в обладании особыми психическими силами, и в том, что этими силами не располагают все. В том, что у «зрящих» есть ореол, и в том, что у всех остальных нет ореола. В злоумыслии и колдовстве, в умении продлевать жизнь, в присвоении ценностей и сокрытии знаний… Во всем, что не поддавалось тупому пониманию…
Тех, которые лишили себя всех благ, желая улучшить положение народа, узнавали по ореолам. Хватали врасплох, на улицах, если кто-то, задумавшись, забывал про эффект свечения… Убирать его было не просто, сказывалась многолетняя привычка. Слишком долго эта примета отличала всю касту «зрящих», считаясь признаком высшего развития интеллекта.
Это было горько и страшно. И сейчас еще живо в памяти то ощущение беды, безнадежное чувство конца, когда ночью не спят и с ужасом ждут стука в дверь. Мне тогда еще не говорили всего, но осталось неизгладимым в воспоминаниях, как ругали нас, детей, за баловство, когда мы, играя во взрослых, нарочно усиливали свой ореол над головой.
Подозрительных выявляли в пытках. Ослабляя боль, человек невольно напрягал силы, и тогда ярче проявлялось свечение. Был и последний признак. Даже самые стойкие не выдерживали длительных пыток. «Щупачей» отличали по цвету глаз, которые в состоянии стресса приобретали фиолетовый оттенок.
К счастью» всех «щупачей» тронуть не посмели — все-таки знания были еще нужны… Период тотальных гонений миновал, и жизнь стала легче, но в эти годы я потеряла родителей и приемного брата. Оставшееся детство прошло в семье близких друзей, которым посчастливилось уцелеть. Жизнь потекла по-прежнему. Вновь как и когда-то с родителями, — свобода и путешествия. Леса еще не были полностью сведены или закрыты, их жалкие остатки не превратили еще в так называемые заповедники, отданные для охоты и разграбления высшим чиновникам и егерям…
Длительные странствия и жизнь на природе летом… Учеба и чтение зимой, в узком кругу друзей — их я, по юной несмышленности, отождествляла до поры до времени со всем народом и поэтому имела о нем весьма идеализированное представление.
Так прошло более десяти лет. И снова жизнь начала замедлять свой бег, наэлектризованная предчувствием надвигавшихся перемен. Природа нещадно истреблялась, лесов становилось все меньше, энергетические ресурсы истощались окончательно, а города безудержно росли, превращаясь в скопления серых трущоб, переполненных пришедшим из диких мест темными, слепыми людьми. Недовольные своей и здесь убогой жизнью дикари, вечно зарящиеся на чужой и, если правду говорить, сомнительный достаток, они быстро превращались в тупых и злобных обывателей. Было упущено что-то главное, самое важное и поначалу вместе с тем неуловимое. Оно заключалось в том, что люди не менялись к лучшему. Они заняты были чем-то иным, им говорили о другом. В их головы вбивали слишком конкретные и, выполнимостью своей, сомнительные цели. А так как духовная жизнь не может стоять на месте и быть неизменной, она скудела… Как пустеет сосуд, если воду в него не подливать — она испаряется буквально на глазах… И люди менялись к худшему. В бедности и нищете разрастались их алчность и злобное недовольство всем и вся. Разрасталась, как дикое мясо, серая масса чинуш, и, безотчетно ощущая свою неполноценность, она душила все, что хоть чем-нибудь не походило на нее. А непохожими прежде всего были «щупачи». Самой незавидной становилась судьба почти исчезнувшей касты. Вдруг словно опрокинут был неведомый барьер, который сдерживал прежде жадность, злобу и нетерпимость, все сметавшую перед собой страсть к обогащению. Будто тесто, в которое переложили дрожжей, начало бродить… и было не предсказать, чем кончится это брожение.
И оно-таки кончилось. Вылилось в новую волну преследования «щупачей», во второй затянувшийся период гонений. За десять лет выросло новое поколение. Но не все, обучавшиеся одинаково, сделались «щупачами». Это удалось лишь немногим детям степной касты, очень трудолюбивым и воспитывавшимся по-старому — в семьях «зрящих», где каждый ребенок постоянно испытывал на себе благотворное влияние. «Зрящих» принялись обвинять в заговоре. Опять во всем были виноваты они…
Однажды, воротясь из школы, я обнаружила, что дом наш пуст. На полу валялись разбросанные вещи и книги, кругом было все перевернуто, будто здесь только что побывали воры. Но исчезли только вещи моих приемных родителей и одежда двух младших братишек.
Многие пропадали вот так, бесследно. «Щупачей» семьями высылали в степи. Отныне им было запрещено общение с себе подобными. Ходили слухи, что высшие чиновники создают закрытые пансионаты для обучения своих детей. Преподавали там исключительно «щупачи».
С тех пор я не слышала ни слова о близких. Во второй раз сделалась сиротой. В нашем доме поселились чужие люди, и меня взял к себе мой учитель, знавший первых моих родителей, учившийся у моего отца. Нам удалось незаметно прожить несколько спокойных лет… Жизнь моя, измененная в третий раз, опять потекла по накатанному руслу. Я поступила в высшую школу. Вновь были летние странствия, кружок друзей и — мой покровитель, к которому я привязалась как к самому близкому человеку.
Так шли годы. И снова поползли слухи об ожидавшихся переменах. Труды «щупачей» в закрытых пансионатах слишком скоро принесли плоды. Взрослевшие дети принимали философию и мудрость «зрящих», отрекаясь от жизненных позиций родителей. Ужаснувшаяся верхушка обывателей запоздало поняла свой промах: даже близко нельзя было подпускать «щупачей» к детям.
В который уже раз все перевернулось за один день. «Щупачей» открыто объявили врагами, в их услугах более не нуждались, педагогическая деятельность отныне была запрещена. План полного обезвреживания «щупачей» удалось реализовать в кратчайшие сроки. В одиночку «щупачи» были не опасны. Их срочно высылали в дальние районы. Разбивались семьи. Отныне категорически не разрешалось вступать в брак двум «щупачам».
Мои приемные родители проявили когда-то счастливую предусмотрительность и оказали мне большую услугу: по их документам я числилась как «приемная» из семьи степняков. Поэтому-то меня и не тронули в тот злополучный день при похищении или аресте… Не трогали и сейчас при очередных облавах. И я по-прежнему жила с учителем на территории университетского парка. Мы не были родственниками, в браке не состояли и по счастливой случайности выпали из проверок по плану рассредоточения «щупачей». Это была столь свойственная самоуверенным чинушам безалаберность — о нас просто забыли…
В памяти осталось несколько светлых воспоминаний. Я вижу наш дом, не столь просторный, как прежде, но уютный и тихий, в котором можно свободно дышать, не чувствуя боязни замкнутого пространства.
Солнце врывалось в большие окна, ветерок играл легкими занавесками, и быстрые блики света играли на мраморе сводчатых потолков. За дверным витражом балкона отцветали оранжевые осенние цветы, и сюда, в глубину парка, не подбирался уличный смог от повозок, работавших на горючем камне. Я смотрела через открытую дверь на газон и деревья, на шумные пестрые кучки студентов. И жизнь в этом мире казалась нормальной, прежней. Люди и солнце на узких каменных дорожках в зелени подстриженной травы… Но я знала, что там, на другом конце города, была иная жизнь. Шахты в удушающем облаке смога и люди с серыми лицами, покрытыми слоем пыли, люди, смирившиеся со всем этим… Я-то знала, что меня ждет дома, когда возвращалась, отработав под землей положенные студентам часы. А они, эти люди? Что их ждало на земле? Да и вообще — стремились ли они к чему-либо в этой беспросветной, монотонной жизни? Большинство, пожалуй, даже толком и не смогло бы ответить. Они не ведали вольной жизни «щупачей» с ее прихотливыми радостями, которые дарит искусство, творчество, общение с природой. Культура «зрящих» не коснулась этих людей. Какие могли быть у них желания, если планета бедна, а труд тяжел? На что направлены были их помыслы! Я защищалась от них, от этих мыслей, как могла и проклинала способности «щупачей»… Обмануть… Украсть. Похитрей притвориться. Заработать побольше за счет другого. И кругом — лицемерие, ложь, ненависть… Я впитывала эти мысли, ощущения, стремления и мучилась, и проклинала судьбу, пославшую мне дар все видеть… Как хорошо, что люди вокруг не были «щупачами»! Или, наоборот, плохо?
С горечью думала я в те минуты, когда спускалась в шахту, как трижды правы были деды, завещавшие прежде всего изменять людей, облагораживать их души, помыслы, их разум. Я чувствовала вину за все. Что дальше ждало этих несчастных, в которых не разожгли вечный огонь духовной культуры предков и отпустили в мир, словно детей, не готовых для трудной жизни? Что было там, впереди, у нашего мира? Меня доводило до безумия, что, быть может, я одна думаю так, а все остальные — иначе, что никто вокруг не хочет замечать всей трагичности и безнадежности… В такие минуты, в душной темной шахте мне казалось, что у меня нет ничего общего ни с одним живым существом, чувство мучительного одиночества отделяло меня от всех. Порой я горько это осознавала даже в толпе студентов… Но вот, уже сделав из этого грустный, столь очевидный вывод, я видела группку детей, переходящих улицу… Яркие, маленькие, странные и не похожие еще друг на друга. Они шли по двое, по трое, по одному… От них я не хотела себя отгораживать. В них, и только в них сохранялось еще нечто близкое каждому из касты зрячих. Но что станет с ними через несколько лет? И почему из взрослых столь неизбежно вылепливалось то, что есть? Я знала, «щупачи» обсуждали это в своих кругах. Дети излучали почти так же, как мы, — до какого-то определенного возраста. Оттого в эти годы мы и воспринимали их, как себя. Потом они изменялись…
Уходя от нас, окончив школу, становились такими, в чью среду попадали. Серая тупая сила брала верх? Или это была приспособительная реакция? Спасительное притупление души, когда надо брать на себя другие, отнюдь не возвышенные функции? Изнурительный неинтересный труд, смирение, рождение детей, увядание до старости, смирение — смирение и смерть… Но ведь и мы были людьми тоже! Правда, подобных нам оставалось так мало — ничтожно мало, мы были рассеяны в огромной массе, и нас заставляли жить по чужим меркам. Нас, а не наоборот! И вот они-то как раз, воспринимавшие мир иначе — все видевшие черным или белым и часто путавшие даже эти два цвета, — были для меня вязким, бесчувственным, далеким и чужим океаном… Непонятный по своей сути, колеблющийся по нелепым законам, — он подступал все ближе… Когда же, наконец, вспомнили и про нас и учителя выслали в отдаленный степной район, я поняла, что теперь до самого горизонта — только этот океан. Я осталась совершенно одна.
Шли месяцы — я уже не чувствовала себя равной со «зрячими». Я пала духом; не видя цели, теряла силы. Уставала физически: от суеты бесконечного дня, от метания туда-сюда, работы в шахтах, от поездок в дымных, забитых людьми душегубках. От смога, от боли, от усталости… Здесь немыслимо было то, к чему я привыкла с детства — тот образ жизни, тот круг занятий, для которого требуется особое состояние души: для чего надо всегда сохранять свежую голову, давать пищу уму, питать сознание необходимой энергией, рождающейся от общения с себе подобными и с природой. Получался замкнутый круг. Человек не мог совершенствоваться, быть вместе с природой и черпать из нее необходимые для этого силы. И природа гибла вместе с человеком. Жизнь попросту делалась невозможной…
Я храню в памяти вычитанные где-то Вольфом слова о том, что если великое дело покоится на слезах и страданиях хотя бы одного существа, то дело это не может быть великим. Гуманно ли пробуждать у общества разум, надеясь, что большинство будет счастливо постоянно и только меньшинство останется страдать? Может ли быть хорошо кому-нибудь, если сытость куплена ценой культуры? Можно ли считать это общество справедливым… теперь или в будущем? И станет ли оно таким? Способны ли помочь себе сами люди, заставляющие страдать других? Ведь мы им уже не поможем — мы, позволившие неумелостью своих действий затянуть эволюцию на века. Мы расплачиваемся за свой грех.
Вновь и вновь повторяю я в памяти слова Вольфа… И опять примеряю их истину к своему миру. И прокручивая заново ленты воспоминаний, повторяю мысль, мучившую еще тогда…
Я чувствую, что там, впереди, всем предстоит более страшное, нежели просто пустота; и тогда нечто, куда более жуткое, чем сила самовлюбленной обывательщины, вырастет из глупости и пустоты, если сами люди не сумеют задуматься. Не изменят своих позиций. Не создадут чего-то лучшего, особенного, как, например, случилось на Земле, — не сотворят собственного чуть-чуть «христианства», о котором любит говорить Карин, чуть-чуть «толстовства», о котором вспоминает Вольф… Ибо в области пониженного давления, как в бездонной яме, собираются самые черные тучи…
Но тогда мне было не до абстрактных рассуждений. Вдруг стали приходить массовые известия о смертях сосланных «щупачей»… Однажды я увидела во сне, что заболела желтой лихорадкой. Утром обнаружились первые признаки начинающейся болезни. Это было непонятно. Потрясенная этим, я, как всегда, спустилась за почтой и, механически заглянув в корзинку для писем у входной двери, сперва даже не удивилась, что конверт со знакомым штампом подписан чужим почерком.
Я развернула серый листок. Чужие буквы плясали перед глазами. В трех строчках коротко сообщалось, что мой учитель скончался от воспаления легких.
О, еще вчера, получив подобное письмо, я бы лишь рассмеялась, не поверив столь наглой подделке! Ведь ни один «щупач» не умирал от воспаления легких. И никто из них не умирал в таком возрасте — без собственного на то желания.
Да, я все поняла. Желтой лихорадкой тоже не мог заболеть ни один «зрячий»… пока оставался самим собой.
Я схватила только дыхательную косынку, которой всегда обматывалась по привычке, выходя в город, и, одетая по-домашнему, выбежала на крыльцо. Дрожа от озноба, я долго бежала куда-то без всякой цели — по задымленным улицам, дыша сквозь спасительную ткань косынки. Я молила небо послать мне безумие — чтобы уснул мой мозг, чтобы больше ничего не знать, не ощущать, не помнить… Я просила смерти — у судьбы, у природы, у справедливости. У случайной машины… Навстречу мне валили толпы… С непостижимой быстротою исчезали в жерлах шахт — решительно, целеустремленно… Я продиралась сквозь них, и вновь мне казались нелепыми законы и порядки людей. Как поймешь цели и поступки того, что кажется бессмысленным тебе в своей сути?
И в то же время я им завидовала, завидовала той простоте, в какой им день за днем являлся мир. Ибо они были первозданно счастливы по пустякам, не видя истинных масштабов поразившего их всех несчастья. Но и в несчастьях не замечали они тех подспудных течений, что могли бы порождать надежду и вместе с нею пусть и робкую, но обоснованную радость, а потому и отталкивались вообще от всякого страдания, не подпуская его в свой мир. Все палки были для них об одном конце…
Видно, попросту кончилось время и кончились силы — у тех, кто когда-то претендовал на все, но не сумел сохранить даже малость. И нелепо теперь задавать вопрос — кто виноват? Это надо было делать раньше. И если уж не задумались вовремя, то надо ныне либо пожинать плоды безмыслия и все терпеть, либо, не мучаясь зря, сразу уходить. Ибо надежды больше нет — мы сами ее похоронили. Таким, всем «зрящим» — надо умирать в младенчестве. Другое время наступило — для других людей…
Я все дальше брела по загазованным, пыльным улицам. Позади остались шахты, районы серых трущоб… Хотелось убежать от всего этого, не видеть никогда… И это страшное чувство тупика, полнейшего бессилия: я ничего уже не могла изменить… Именно я!
Конечно, это был момент слабости. Мне больше не хотелось жить… А правильней — доживать: если все мои способности были утрачены, меня ожидали месяцы в переполненном изоляторе. Лечения желтой лихорадки не существовало. Месяцы бесцельного, тупого угасания…
Мое последнее воспоминание — это парк. Унылый, заброшенный, совсем не похожий на тот, в котором я росла. Погибающие деревья и пыльные листья засохших кустов. Я смотрю в мутное, словно выцветшее небо. Медленно кружат белые каркающие птицы. За высохшими верхушками похожих на сосны деревьев — черные дымящие трубы. И рядом мраморная голова статуи, сделанная в современном стиле каким-то бездарным скульптором. Не помню, чей памятник. Его перенесли сюда с площади год назад, когда устанавливали новую статую очередного правителя. Стоит среди леса неизвестно для чего… Чем думал себя увековечить?
Я спокойна. Делаю глубокий вдох и, словно трогая натянутые струны, нащупываю ниточку к дыхательному центру. Пульс замедляется. Коченеют сначала ноги, и веет теплом от деревянной скамейки. Синеет ноготь на большом пальце руки, и жилка, трепещущая под ним на запястье, перестает пульсировать. Мерзну, боюсь удушья. Но его почему-то нет, только тянет в сон и сладко кружится голова. Мелькают в глазах деревья, так похожие на сосны, но слишком уж коренастые, будто собравшие последние силы, чтобы выжить там, где все задыхалось. Все вертится — небо, дым, трубы. И — гигантская белокаменная голова… Как некий итог всей жизни… уродливая и бессмысленная, быть может, вытесанная из глыбы, что когда-то в детстве глядела на меня глазами мраморного истукана… Того самого, что за миллионы лет стал похожим на человека. Белая Галерея Предков… Я готова ко всему. Минута растягивается. Хочу, чтобы все поскорее кончилось. Уже ни на что не надеюсь, но где-то в глубине души еще не меркнет свет и видится глазами ребенка Галерея Предков — и мраморных, и подлинных, живых — и проскальзывает мысль, которая слишком часто мучила в прежней жизни: «Как много и бессмысленно они страдали! Неужели все было зря?» И я прошу судьбу поскорей послать мне конец или все-таки… все-таки — изменить его… Если хоть что-нибудь было не напрасно…