"Княжич" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)

Глава четвертая ПОСЛУХ

19 апреля 943 г.

Осторожно, стараясь не поднимать лишнего шума, мы пробирались через Полесье в сторону заката.

Нас было трое. Я и два риттера[61].

Первый был молодой. Очень высокого роста. С непомерно длинными ногами. С широкой грудью и большими ладонями. Хоть и был он риттером, но совершенно нелепо выглядел, когда садился верхом. Мне было удивительно, как он умудряется не цепляться сапогами за торчащие из земли корни.

Он был чехом. Его звали Яромир.

Второй был уже в летах. Роста среднего. Очень широк в плечах и узок в поясе. Казалось, что он родился в седле. Да и с конем управлялся умело. Даже не брал повод в свои сильные руки. Но конь слушался его, словно читал мысли. Коростеньские конюхи только цокали языками, глядя, что он на коне вытворяет.

Он был фрязем[62]. Его звали Хлодвигом, и он очень гордился своим именем[63].

В Полесье пришла весна. Тропы просохли, и на обочинах вовсю прорастало весеннее разнотравье. Сквозь раскидистые ветви деревьев рвалось яркое солнце. Деревья набухли почками, а стройные березы плакали соком. Радостно щебетали птахи, и могло показаться, что вокруг разливаются покой и благодать.

Однако нам было не до весенних красот. Мы знали, что за нами по пятам спешат люди, которые хотят только одного — нашей погибели…


27 августа 942 г.

Под конец дождливого лета пришли по-настоящему теплые деньки. Только нерадостными они были.

Еще не затянулись раны на земле Древлянской. Еще стонут матери по своим сынам, погибшим от захватчиков. Еще отец живет, как во сне, не в силах отойти от горя. А у меня сжимается сердце и наворачиваются слезы, когда перед глазами встает мама…

Сразу после Перунова дня[64] небеса одарили землю знамением.

По вечерам, после захода солнца, на восточном склоне небес появлялась яркая хвостатая звезда. За полночи она пролетала всю небесную твердь и падала за окоем. Но на следующий вечер вновь вспыхивала на прежнем месте, для того чтобы еще раз проделать свой непостижимый путь.

Измученные горем люди тыкали пальцами в звезду, стараясь понять, добро ли несет этот Божий знак, или еще большие беды обрушатся на Древлянскую землю…

Они с тревогой смотрели вслед Гостомыслу. Ведун должен был знать, что значит это знамение. Но старик и сам терялся в догадках.

Отцу сейчас было не до меня. Он пытался забыться. Убежать от навалившейся беды. Убежать от себя. Все время пропадал в разъездах по окрестным городам, деревенькам и подворьям. Старался снова собрать в кулак земли и людей.

Малуша была присмотрена.

После гибели болярина Грудича Владана и Загляда, которые еще пол-лета назад друг друга терпеть не могли, теперь стали лучшими подругами. Вместе оплакивали любимого. Вместе нянькались с княжной. А Малуша рада была своим нянькам и о матери почти не вспоминала.

Я же был отдан под присмотр Белорева и Гостомысла. Стал их послухом. Вместе со мной знахарству и ведовству обучались еще трое недорослей. Красун, сын конюха Колобуда, Ивиц, оружейников сын, и Жарох, сирота неприкаянная.

У Жароха отца и матушку варяги на подворье живьем пожгли. А он в лесу укрылся и только через два дня на пепелище выбрался. Не пропадать же одному. Он в Коростень и пришел.

Побор его в своей семье приютил. Они с женой бездетными были. По молодости застудилась тетка Милава. Оттого у нее дети мертвыми рождались. Вот Жарох и стал им вместо сына.

Побор его хотел к стрелковому делу приучить. Только не вышло ничего. В кадку дубовую с трех шагов не мог Жарох попасть. Ему бы только по лесам окрестным блукать. Травы собирать. Цветы всякие.

Повздыхал Побор да в послушание его отдал. Стало сироте у Белорева сподручнее.

Были послухи года на три старше меня. И потому всячески старались со мной потешиться. То подножку поставят. То побить захотят. Только я в обиду не давался. Отбивался как мог. Эх, были бы живы Славдя с Гридей, мы бы им устроили. Но нет моих друзей. Сгинули, меня бороня. Жалко.

Зато Ивиц меня в тавлеи[65] играть обучил. Занятная игра. Словно ты сам Даждьбоже и людьми своими управляешь. Или князь удалой, что дружину на бранное поле вывел. Выучился я быстро. Стал у послухов выигрывать. За это меня еще сильнее бить стали.

Гостомысл обучал нас читать и писать. Рассказывал про времена стародавние. Про пращуров наших. Про Древу, дочь Богумира, от которой род древлянский по земле пошел. Про богов давнишних и нынешних. Кто кому братом, а кто кому отцом доводится. Про Сварога и Ладу. Про Белеса и Святогора и про Даждьбога нашего.

Читать я еще маленьким обучился. И писалом по вощеным дощечкам царапать мне давно нравилось. Про богов бабуля сказки рассказывала. Так что все мне было не в диковинку.

Я к нему с расспросами про звезду хвостатую приставать начал. Он только руками развел. Говорит, что в складнях[66] смотрел, нашел там про звезду Седунь, но та ли это звезда или не та и что она предвещает, он понять не может.

Белорев нас травному делу учил. Какая трава от лихоманки, какая — от кашля, какая — кровь запирает. А какая к предкам на пир отправить может.

Это было занятнее. Особенно в травном деле Жарох преуспел. Он, как Белорев, хотел знахарем стать. Людям от болячек помогать. Целыми днями заговоры бубнил. Заучивал.

А мне все больше про звезду хотелось узнать.

По вечерам я забирался на дозорную башню детинца. Поначалу боязно было. Так и мерещилось, что сейчас Ингварь из темного угла выскочит да вниз, как маму, меня скинет. Но потом привык. Охота же любой страх переборет. Подымался я туда и смотрел на звезды. Долго смотрел. Пока сон меня в полон не брал.

На дозорную башню, которую в народе уже стали называть Беляниной, я взобрался и на этот раз.


Далеко видно с этого места. Многое рассмотреть можно.

Вот Жирот-оружейник Ивица мордует. Он сегодня днем Жароху за ворот лягушку живую засунул. Тот перепугался. Руками размахивать начал. Чан с варевом перевернул. Белореву прям на ноги. Ошпарило знахаря не сильно, но, видать, он оружейнику нажаловался.

А там, за стеной городской, конюхи коней на водопой гонят. Там и Гнедко мой, и отцов Сивка.

Отец сегодня от кривичей вернулся. У кривичей князя нет. Ими ведун богини Макощи правит. Кривей его зовут. Отец в Смоленск[67] ходил, чтоб решать, как ярмо киевское с наших шей снять. Решил или нет? Он мне не докладывал.

А дальше Шатрище, где войско Ингваря стояло. А за ним бор.

А в другую сторону взглянешь — Святище. И Священный дуб стоит. Я всегда диву давался, как тот дуб мог среди глыб гранитных подняться.

Здесь, возле дуба, Асмудовы да Свенельдовы отроки наших казнили. С высокой кручи кидали. Было место святым, а стало еще святее от пролитой крови древлянской.

Под крутью Уж. Река полноводная. Вспомнилось мне, как тогда рыбу удили. Крючками новыми. Гридей точенными. И вздохнул в память о товарищах. Они уже, наверное, в светлом Ирии из Смородины-реки всю рыбу без меня выловили. Ну, ничего. Вот когда помру, я свое наверстаю.

За рекой дом Даждьбогов. Видно, как Гостомысл ворожбу вершит. Ярко костер пылает. Вокруг огнищане собрались. Что им ведун напророчит? Скоро ли земля Древлянская вновь поднимется?

А дальше — снова бор. И не видно ему ни конца ни края.

Березы уж желтеть начали. Точно напоминают о том, что все в этом мире проходит.

Солнце село. Темнеет.

В это время небо становится особенно прозрачным и чистым. И звезды высыпают на небосводе.

Сварог постарался. Эти маленькие огоньки на темно-синем небе у него особенно получились. Я смотрел на них, словно зачарованный, не в силах отвести взгляда.

Вот и ночь накатила. Тишина в Коростене. Тягучая. Хоть ложкой ее ешь да молоком запивай. Тем более здесь оно. Вон как на небе сияет.

Молоко Священной Коровы, матери Давшего Мудрость[68], холодной рекой разлилось по небосводу. И где-то там, в неведомой выси, Даждьбог Сварожич мучается в плену у Перуна и оплакивает поражение Древлянской земли.

Эх, звезды… сияете в недосягаемой дали, и неведомо вам, что творится на земле.

А вот и Седунь. Она и вправду похожа на взлохмаченную бабку. Седые космы дыбом встали. То ли оттого, что видела эта звезда жуткое, то ли оттого, что знает она, сколько бед еще земле Древлянской пережить предстоит.

Я вглядывался в ночное небо. Пытался разгадать тайну появления Седуни. И о Любаве печалился. Как она там? Отошла ли она от боли, варягом злым причиненной? Страх-то Берисава у нее прогнала, но осталось в ней что-то, что заставляло ее мужиков сторониться. Даже отца родного, и то невзлюбила. Жалился он мне, когда в Коростень на торжище приезжал.

Я, как увидел его, с расспросами накинулся. Как, мол, и что? Здорова ли Берисава? И про Любаву, конечно. Он вначале, по обыкновению своему, отмалчивался. Но потом все и выложил. Наболело у него, видать. Накипело.

— В чем я-то провинился? — говорил он мне. — Разве ж виноват я, что не поспел тогда? Ведь варяжина этот ничего ж ей не сделал. Напужал только. Ведь так? Не было у них ничего? Не было?

— Не было, — сказал я.

— Так чего же она? — разошелся Микула. — Я же ей отец родной. А она от меня, точно от чумного бежит. Словно заледенела вся. А Берисава по ночам плачет. И тоже меня корит. Эх… — в сердцах махнул он рукой.


Что я мог ему ответить? Видно, права была Любава, когда назвала меня маленьким. Мал я тогда еще был. Не понимал многого. Иногда кажется, что и сейчас многого не понимаю…


Так сидел я на башне, в небо звездное смотрел, про Любаву думал. Про друзей погибших. Про мать. Про отца. Про землю Древлянскую…

Но тут знакомое до боли шуршание в ночной тишине заставило плюхнуться на деревянный пол башни. Я даже не успел сообразить, зачем сделал это. Только сделал правильно.

Стрела со звоном впилась в деревянный столб, подпиравший крышу. Затрепетала. Именно там всего за мгновение до этого была моя грудь. Не упал бы… поймал бы ее на вдохе.

— Как же это? — удивленно прошептал я. Осторожно высунул голову. Откуда же в меня стреляли? Скорее всего, вон с той башни. Точно. Стрела могла прилететь только оттуда. И тут, словно в подтверждение моей догадки, еще одна стрела воткнулась в трех пальцах от лица.

«Знатный лучник стрелы кладет, — зачем-то подумалось. — Не на вид, на слух стреляет. Да как же это?»

Но высовываться уже не хотелось. Червяком я пополз прочь из башни. За дверь выполз. А впереди еще длинный помост вдоль Большого крыльца. Поясом то крыльцо детинец окружает. Открытое оно. Только крышей тесовой от дождя защищает. И лишь по помосту можно до входа в детинец добраться.

— Кто же строит так? — вырвалось.

Мне бы крик поднять, да боюсь, спугну лучника. Лучше рискнуть. А сердце ухает. Того и гляди из груди выскочит.

Отдышался. Успокоил сердцебиение. Рванул по помосту что есть мочи…

Только сердца стук. Дыхание тяжелое. Грохот ног по настилу деревянному. Да еще звонкие щелчки железа об мореный дуб.

Точно.

Дока стреляет. Трижды успел он стрелу на тетиву наложить. Трижды выпустил смерть мне вдогонку. Да только повезло мне. Быстрее смерти я оказался. Вспугнутым оленем пронесся по Большому крыльцу. Дверь входную рванул.

Заперто!

«Когда же это в детинец дверь запирали?» — удивиться успел.

И понял вдруг, что стою перед лучником, точно вошь на ладони. Открытый весь. И луна нежданно на небо выкатила. Меня осветила. Бери хоть руками голыми. Хоть стрелами решети. Даже не рыпнусь. Я и глаза закрыл, чтоб кончину свою не разглядывать. А сердце еще сильнее заухало. Вот сейчас железо холодное в него вопьется. И затихнет оно. Навсегда затихнет. А так пожить хочется…

Но что-то медлит убийца… не слышно жуткого шуршания…

Тихо…

Я глаза открыл…

Никого.

То ли стрелы у лучника кончились, то ли спугнул его кто. А может, Доля моя решила, что рано еще в Репейские горы мне отправляться. Как знать…

Я выждал еще пару мгновений, а потом забарабанил кулаками в дверь.

— Сейчас… сейчас…—из-за детинца послышалось.

Домовит распахнул дверь.

Не помню я, как внутри очутился. Заорал на ключника. Голос сорвался. Петуха дал:

— Вы тут что?! С разума сошли?! Почему двери на запоре?

— А ты чего по ночам блукаешь? — спокойно так Домовит спросил.

Я ошалело вытаращился на него:

— Сроду же не запирали.

— Сроду не запирали, а сегодня князь велел. — Невозмутимость Домовита было мне, как снадобье успокоительное. — Я же думал, что ты уж спишь. Вот и притворил. А ты где-то шлындаешь.

— Отец спит? — Тревога за него всколыхнула душу.

— Да. У себя. Устал он с дороги. Велел не будить. А ты чего такой взбаламученный?

— Нет… ничего… темени испугался.

— Так луна ж на дворе. Эх ты, — вздохнул ключник. — Здоровый уже, а все ночи пужаешься. Спать иди. — Он зевнул, снова запер двери и пошел к себе.

Я тоже к себе поднялся…

Только не спалось…

Никак я понять не мог, почему меня жизни лишить хотели. Почему? Да и кому это нужно?..

Все же заснул…

И во сне Любаву увидел. Словно мучает девчонку страшный зверь. Ящур[69] злой. Обвил ее кольцами. Головами рогатыми шипит. А голов у него целых семь. И у всех лица варяга угрюмого. Того, что я лопатой забил.

Увидал меня Ящур. Засмеялся жутко. Головами замотал. Языками раздвоенными сучит. Не хуже гадюки-змеи лесной.

— Зачем, — шипит, — ты меня жизни лишил? А Любава стоит — ни жива ни мертва. Только в глазах у нее тоска смертная.

— Отпусти ее, — я ему в ответ. — Я тебя жизни лишил, мне и ответ держать. Отпусти.

Смотрю, а он хватку свою ослабил. Кольца развил. На меня пополз. Боязно мне. Так боязно, что зуб на зуб не попадает. А он все ближе и ближе. Плюет в меня огнем. Из ноздрей пар повалил.

Окутало все вокруг этим паром. Где Любава? Где Ящур? Не разобрать. И только фыр-фыр-фыр… Стрела опереньем прошелестела. И мне прямо в грудь. Впилась в самое сердце. И душно мне стало. Пар вокруг. Жарко. Точно в Микулиной бане. Я вздохнуть хочу — не получается. Стрела мешает. Древко ей обломать собираюсь, только руки у меня короткими стали. Никак не дотянусь.

И вдруг понимаю, что все это снится мне. И стрела сразу пропала. И пар из ящуровых ноздрей развеялся. И стою я под кустом ореховым. Вьюга кругом. Зима. А передо мной волк стоит. На меня смотрит. И ведь знаю я, что вырос уже давно, а все как маленький.

— Избавиться от меня хотел? — человеческим голосом волк мне говорит. — Ан не выйдет, — и в оскале клык желтый показал.

Потом подошел ко мне. Лапу задрал. Возле правой моей ноги. Пометил меня и прочь потрусил…

А я вскочил с лежака, словно ужаленный. Темно кругом. Тихо, как в скрыне[70]. И никак я понять не могу, то ли во сне он мне привиделся, то ли наяву?..

Понял, что это сон. Просто сон. Упал на лежак и… точно в омут провалился…


28 августа 942 г.

Утром я проснулся раньше всех. Только рассвет забрезжил. Поежился от утреннего холодка, а из головы давешний сон не идет. Хоть снова к Берисаве езжай — страх прогонять.

Подошел к оконцу, на небушко заалевшее посмотрел.

— Куда ночь, туда и сон, — сказал, как бабуля учила.

И полегчало вроде. Так что и рад бы я к Берисаве отправиться да Любаву повидать, только недосуг мне. Сперва узнать надо, кто стрелял в меня. И зачем?

Спустился я вниз, через горницу, тихо, чтоб не разбудить домочадцев, прошел. Двери отворил. На рассветную стынь вышел.

А Коростень уж оживать начал. Холопы рты в зевоте дерут. Доспал не доспал, а управляться надо. Знают, что Домовит-ключник с них строго спросит.

Даже дочь свою, Загляду, не жалеет. Ни свет ни заря, а она уже откуда-то к детинцу бежит. В руках корзина с бельем.

— Здраве буде, княжич. Что-то ты раненько нынче.

— Не спится. Утро хорошее.

— Утро знатное, — улыбнулась она. — Над Ужом туманище. Хоть топор вешай.

— На реке была?

— На реке, — кивнула. — Прополоскала кое-какую одёжу для Малуши. Да еще колту[71] искала. Хоть Перунов день минул, только мы все одно вчера купались[72]. За все лето третий раз.

— Да, — согласился я, — лета почитай, что и не было. То дожди. То Ингварь… И что с колтами?

— Да потеряла одну. Вот с утра поискать решила. А то батюшка заругает. От матери они остались. Память ее.

— Нашла?

— Какое там! — поправила она сползшую с бедра корзину. — Говорю ж — туман. Как теперь перед батюшкой виниться? — и задумалась на мгновение, а потом добавила: — А вода теплая, как молоко парное. Ты-то небось тоже на реку?

— Нет. У меня другие дела.

— Загляда! — услышали мы голос ключника.

— Батюшка зовет, побегу я. — И сенная девка скрылась в детинце.

Я ей вслед посмотрел, а потом прошел по Большому крыльцу. Поднялся по крутой скрипучей лестнице (и как только шею не свернул, вчера в темноте по ней сбегая) на помост. Со вчерашнего вечера здесь никого не было. Вон и стрелы из стены торчат.

Меня даже передернуло от мысли, что я мог здесь остаться. Стрела бы пришила. Так и висел бы на ней, пристрелянный, пока не нашли.

Я стрелы из бревен вынул. Смотрю — не наши. У наших жала одноперые, словно капля вытянутая. А эти на три пера. С закусами и кровотоком. Отродясь у Жирота таких наконечников не было. Значит, не Людо-стрельник их делал. И у руси стрелы другие. Я их еще по Припяти помню. У них они черненые и короткие. Так что и не киевский оружейник эти мастерил. А кто? Откуда они здесь взялись?

Заглянул в башню. И здесь две таких же. Чужой был в Коростене. Неизвестный. А как сквозь охрану прошел? Как на башне крепостной пристроился, что и не заметил никто? Куда потом делся? Почему меня не пристрелил, когда я перед дверью в детинец плясал? Ведь я у него точно на ладошке был. Ерши меня да нанизывай.

Я спустился вниз. Подошел к воротам коростеньским.

— Здраве буде, княжич, — услышал.

— И тебе здоровья, Гутора, — вспомнил я имя стражника.

— Далеко ли собрался?

— Считай, пришел уже. Ты мне вот что, Гутора, скажи. Не ты ли вчера вечером стражу нес?

— Я, — ответил ратник и копье тяжелое на другое плечо переложил. — А что стряслось?

— Чужих никого не было?

— Да ну, — помотал тот головой, — откуда ж чужие? Русь все дороги перекрыла. Только древлян по ним пропускает. Видать, боится Ингварь, что купчины нам вместе с тафтой и камкой[73] мечи да железо привезут. Будто нет в лесу тропинок да обходов, — подмигнул он мне и улыбнулся довольно.

— А много ли здесь вчера народу перебывало?

— Да и не сосчитать, — ответил стражник. — Вон, опять же, князь проезжал. Обоз привел из Смоленска. Как раз с тем, чего так русь опасается.

— А с обозом кривичи пришли?

— Наши. Куденя у них за коренного. Он же с рукой своей в лучники боле не годится. Вот князь его и приставил обозы водить. Жалко. Справным ратником был.

— Жалко, — согласился я, вспомнив, как мы с Куденей в дозор по ятвигскому бору шли.

— Так ты чего хотел-то, княжич? Или потерял кого? — Гутора рад был с утра пораньше языком почесать.

— Скорее нашел, — ухмыльнулся я. — Вот, — показал ему стрелы, — не знаешь, в каких землях такие делают?

Гутор переложил надоевшее за долгую стражу копье на другое плечо и внимательно стал разглядывать мою находку.

— Не, — через некоторое время сказал он. — Не знаю. Ты у Жирота спроси. Он по своим оружейным делам, почитай, весь Мир объездил. Он точно знает.

— Спрошу, — кивнул я. — Смена-то у тебя когда?

— Да уж скоро. — Ратник взглянул на посветлевшее небо. — Вот и рассвело.

— Ладно. Недосуг мне.

— Понимаю, — грустно вздохнул стражник и вновь переложил копье.

Я взошел на стену града. Миновал несколько крытых тесом пролетов и наконец добрался до крепостной башни, с которой в меня вчера стреляли.

Здесь никого не было. Оно и понятно. Не будет же покуситель меня дожидаться. Хорошее место он выбрал. Дозорная площадка детинца и помост простреливаются. Можно и не целясь стрелы посылать.

Я уж хотел уходить, как вдруг что-то звякнуло под сапогом. Нагнулся. Вижу кольцо витое. Вот она. Колта Заглядина…


— Сделаны они хорошо. — Жирот с интересом разглядывал стрелу. — Древко ровное. — Он положил стрелу на палец, точно безмен[74]. — Уравновешено неплохо. И перо прилажено по уму. Но не боевая она.

— Как так? — удивился я.

— Железо на жале дрянное. Броню не пробьет. Да и сам наконечник широковат. В кольцах кольчужных стрять будет. Опять же трехперый. Несподручно это. Нет, — сказал Жирот, — это не наши стрелы.

— Знаю, что не наши. Так чьи тогда?

— Может, зять знает? Эй, Людо! — позвал он. — Взгляни.

Из дальней клети вышел Людо. Тощий, что моя стрела. Выбрит чисто, не по нашему заводу. Усат. Длинноволос. Волосы ремешком сыромятным подвязаны, чтоб глаза при работе не застили. Не похож на древлянина. Да и не был стрельник древлянином.

Когда с мазовщанами у нас из-за ятвигского удела раздор вышел, полонили его. На девять лет по праву войны в холопы забрали. Хорошим стрельником Людо оказался. Отец его к Жироту определил. Он и прижился. Дочке Жиротовой, Ивица старшей сестре, приглянулся. Столковались они. Жирот ему холопство на три года убавил. Боле не мог, Правь не позволила. Так и жил он зятем-примаком[75]. А прошлой осенью жена его померла от лихоманки. Тосковал он сильно. Сохнуть начал. Вот и истощал…

— То есть мне знакомо.

Людо вернул мне стрелу и повернулся к Жироту:

— То охотничьи стрелы. Видишь, кровоток-то какой? Чтоб раненый зверь больше крови терял. Слабел. А закусы на жалах, чтобы из шкуры стрела не вырвалась, когда тот уходить начнет. Но не мазовщанские мастера стрелу ладили. И не ятвигские. А чьи? То мне неведомо.

— На большого зверя, видать, стрелу ладили, на сохатого, а то и на секача[76], — сказал Жирот. — Откуда они у тебя, княжич?

— В бору нашел, — соврал я, а сам подумал: «Не сохатому, а мне бы на той стреле висеть. Но, знать, Доля у меня другая…»


Вернулся я к себе и до поры спрятал стрелы под своим лежаком. А сам пошел Загляду искать.

Искать ее, правда, долго не пришлось. Они с Владаной в Малушиной светелке сестренку мою счету учили.

— Смотри, — говорила Загляда, — у тебя, Малуша, четыре сливы. Две ты Владане отдала. Сколько у тебя слив осталось? Думай давай.

— Четыре, — отвечает сестренка.

— Как же четыре? — удивилась Владана. — Ты же две мне отдала.

— Ничего я тебе не отдавала! — возмутилась Малуша. — Я их лучше сама съем.

— Ух, и жадная ты, Малушка! — рассердилась Загляда.

— Я не жадная. Я запасливая. Ингварь с войском своим придет, веси окрестные разорит. Все голодать будут, а я сытая. Да две сливы в запасе. Одной с тобой, Загляда, поделюсь. А половинку другой, так и быть, тебе, Владана. Чтоб с голоду не померла.

— А ту половинку, что останется, куда денешь? — спросил я.

— На всех остальных поделю! — не оборачиваясь, ответила Малуша.

— Вот это по-хозяйски, — улыбнулся я.

— Ой, Добрынюшка! — наконец-то заметила меня Малуша.

Подбежала ко мне. Обняла.

— Соскучилась по тебе, — говорит.

— И я по тебе, Малуша. Ну, рассказывай, как ты счету обучаешься?

— Хорошо обучаюсь. Смотри, — скороговоркой затараторила, — у меня было четыре сливы. Две я Владане отдала. Сколько осталось? Осталось две. Самые кислые. Потому что всегда самые кислые остаются.

— А если бы у тебя было пять слив?

— Сейчас, — наморщила она лобик, а потом улыбнулась: — Ты меня, Добрынюшка, не путай. Если бы пять было? А ты не сказал, сколько и кому я отдавала, значит, так пять и осталось.

— Молодец, — погладил я ее по голове, как когда-то мама меня гладила. — Учись дальше. Загляда, — повернулся я к сенной девке, — мне бы потолковать с тобой. С глазу на глаз.

— А не рано тебе еще, княжич, с девками с глазу на глаз толковать? — хитро посмотрела на меня Владана.

— Ты не смотри, что он летами невелик, — завторила ей Ключникова дочь. — Он хоть и молодой, зато юркий.

И засмеялись на пару. И от смеха этого почуял я, как щеки мои пылать начали.

— Да он еще и засмущался, как девка красная, — и снова в хохот.

А Малуша стоит, то на меня, то на них смотрит и в толк никак не возьмет, чего это ее няньки над братом потешаются.

— Загляда, — сказал я строго, — нечего тут гогот подымать. Я сказал, что мне с тобой поговорить нужно. Значит, пошли. Поговорим.

— Ого! Да из него и вправду мужичок прорезаться начал. Иду, княжич, — а сама смехом прыснула.

Вышли мы из светелки. Дверь притворили. Я кулак разжал.

— Твоя колта? — говорю.

— Моя, — обрадовалась она. — Нашел? Вот хорошо-то как! — и на радостях меня поцеловала.

Точно огнем губы обожгло.

— Так ты ее у реки потеряла?

— Я же говорила уже, — стала она колту на место подвешивать. — Все утро нынче от батюшки хоронилась. Боялась, что заметит. А ты нашел, — и снова в губы губами своими.

— Ты это… не слишком-то, — вырвался я из ее объятий.

— А что? — удивилась она. — Али боишься, что увидит кто?

— Ничего я не боюсь. — Я опять смутился. — Ты мне лучше скажи, кто там с вами был, когда ты купалась?

— Да кто? — пожала она плечами. — Мы с Владаной. Малуша с нами. Да и все. Мы девок звали, так они не пошли. Говорят, дескать, вода уж простыла. А вода теплая. Да ты же сам сегодня утром пробовал. Ты же на берегу колту нашел?

— Да, — кивнул я. — А ты ввечеру где вчера была?

— Здесь, — махнула она на дверь Малушиной светелки. — После купания княжна расшалилась. Мы с Владаной ее до полуночи угомонить не могли. А потом и сами с ней уснули.

— С Владаной?

— А с кем же? — вдруг горько вздохнула Загляда. — Грудича-то моего варяжины сокрушили.

И вдруг я заметил, как в уголке глаза ключниковой дочери блеснула слезинка.

Я и раньше не верил, что Загляда была тем самым покусителем, который в меня вчера из лука стрелял. А теперь в этом бесповоротно уверился. Но ведь как-то колта ее в той башне оказалась.

Как?

— А больше вы никого не видели?

— Нет вроде, — пожала плечами сенная девка. — Хотя погоди… Белорев вроде по берегу ходил. В гольцах[77] что-то собирал.

— Загляда, — из-за двери показалось личико Малуши, — скоро ты там? А то я никак в толк не возьму, как к трем вишням двенадцать слив приложить?

— Иду, княжна, — ответила Загляда. — Спасибо, княжич, за колту, — снова поцеловала она меня и быстро в светелку убежала.

А я остался стоять, зацелованный и растерянный.

— Надо бы знахаря расспросить, — сказал, а сам подумал: «Вот бы так да с Любавой…»


Белорев был в своей каморке. Знахарь что-то помешивал струганой палочкой в котле, подвешенном над очагом. Потом вынул ее. Понюхал. На язык попробовал. Задумался. Оторвал от снизки трав, что развешаны были для просушки под потолком, какой-то листок и бросил его в варево.

Увидел меня, нахмурился.

— Ты почему не в Даждьбоговом доме? — строгость проявил. — У вас же нынче с Гостомыслом дела.

— Гостомысл сегодня на дальнее капище ушел, — сказал я. — Нам свободный день дал.

— Понятно, — и строгость прошла. — Продых тоже нужен. А остальные послухи где?

— Ивиц с Красуном погнали коней купать, их Колобуд с собой взял. Жарох тетке Милаве по хозяйству помогает…

— А ты, значит, ко мне приперся? — перебил меня знахарь.

— Вроде того, — кивнул я.

— Вот и хорошо, — вдруг улыбнулся он. — Как раз к сроку. Время к обеду, а у меня как раз похлебка подоспела. — Он снял котел с огня и поставил его на стол.

Только тут я вспомнил, что за дознанием своим совсем забыл о еде. От котла плыл сытный дух. Мой живот призывно заурчал.

— Садись, — указал Белорев на лавку возле стола. — Кору дубовую подвинь и садись. Какую пользу кора дубовая дает?

— Зубы крепит, от поноса лечит, кровь затворяет, волосы на голове укрепляет, а еще в ее отваре шкуры сыромятные вымачивают… — затараторил я.

— Молодец, — сказал знахарь.

Он достал из ставца две глиняные миски, две липовые ложки и полкаравая хлеба.

— Только кора, — довольный похвалой, добавил я, — два лета вылеживаться должна.

— А если меньше? — спросил Белорев.

— Может рвоту вызвать.

— Это точно. — Он обнял каравай, прижав его боком к груди, и ножом отрезал большой ломоть. — Садись. Чего столбом стоишь?

— Дядя Белорев, — спросил я у него, когда миски были пусты, — почему у тебя похлебка такая вкусная?

— Ты видел, как я листок в котел бросал?

— Видел.

— В нем-то все и дело. Таких у нас не растет, — вздохнул он. — Только в саду у цареградского василиса дерево это найти можно. Называется лярв[78]. От него-то и похлебка такая. Мне ветку этого лярва лета три назад грек один привез. Я за нее гривну серебряную отдал да еще восемь кун[79] в придачу. Обманул меня грек, говорил, что такой редкий и духмяный лист от ста болезней помогает, а оказалось, что он только в похлебку годится. Так что не верь всему тому, что хорошо пахнет. Иногда воняет так, что с души воротит, а пользы от вонючки этой больше, чем от благовония заморского.

— Дядя Белорев, — наконец решился я, — ты вчера на берегу Ужа в гольцах чего искал?

— Здрав ли ты, княжич? — удивленно посмотрел он на меня.

— Вроде здоров, — пожал я плечами.

— А голова не болит?

— Нет вроде, я сбор Берисавин пью. Помогает.

— Так чего же ты? Я же вчера вместе с вами, с послухами, по берегу водяной горец[80] собирал. У Побора почечуй[81] разбуянился. Он нас и попросил. Или запамятовал?

Я чуть ложкой себя по лбу не огрел. Ведь и впрямь вчера мы целый день по гольцам лазали. И Белорев все время у меня на виду был. Потом отвар для Побора готовили. А Ивиц Жароху лягушку за ворот сунул. Обжегся знахарь, а Жирот сыну за то выволочку устроил…

Все.

Начало с концом встретилось.

Провернулось коло.

Выходит, не зря чужак колту в башне подкинул. Словно русак, он скидку сделал. Замкнул петлю и в сторону сиганул. Теперь сколько по следу ни беги, а все к тому же месту воротишься. А он затаился и нового случая ждать будет…

Хотел я сам все распутать, только, видно, не под силу мне это оказалось. Ничего не поделать…

Взял да и выложил Белореву все, как есть.

Помрачнел он. Чернее тучи грозовой стал.

— Ас чего ты взял, что это чужак? — спросил.

— А кто? — поразился я.

— Как же чужак мог понять, куда ты по следу пойдешь? Это же знать надо, кто кому братом, кому сватом, а кому двоюродным плетнем доводится. Наблюдать долго. Раздумывать, как, если что, от себя подозрение отвести. Свой это. Свой. Оттого и муторно.

— Да не верю я, что кто-то из своих на такое пойти может! — крикнул я в сердцах.

— Ты не шуми сильно, — остудил мой пыл знахарь. — Я тоже не верю. Но только знаю, что из своих это кто-то, — и задумался надолго.

— Значит, так, — наконец сказал Белорев. — Ты больше ничего не делай. Будто и не было вчерашней ночи. И не рассказывай никому…

— Даже отцу?

— Даже отцу. — Знахарь встал и зашагал по каморке из угла в угол. — Ни к чему ему пока лишние хлопоты. С одним бы горем справиться.

— А если этот на Малушу посягнет?

— Не княжна ему нужна, а княжич. Ты за нее не беспокойся. Ее не тронут. Ты за себя опасайся. Когда Гостомысл вернуться обещал?

— К вечеру.

— С ведуном я сам поговорю. Не пужайся. Присмотрим мы с ним за тобой.

— Я и не пугаюсь. Пуганый уже.

— Не хорохорься и остерегайся. Вражина теперь на время утихомирится. Если он не дурак, а он не дурак точно, ждать будет, когда ты чутье потеряешь. Но мы-то тоже не лыком шитые. Так ведь?

— Так, — кивнул я.

— Все. Иди. И помни — не было ничего прошлой ночью…


Ох и невесело мне было, когда я вышел от знахаря. Помню, всю дорогу мне чудилось, что кто-то наблюдает за мной. В засаде сидит. Ждет не дождется, чтоб я слабину дал…

Но прав оказался Белорев. Ни в этот день, ни в следующий покуситель никак себя не оказал…

И месяц пролетел, а за ним другой до середины докатился.

Тихо все было. Спокойно.

Я уж подумывать стал, что ошибся Белорев, и это все же чужак был. Хотел свое дело сделать, не смог и восвояси отправился. Только в башню я уже не поднимался. Желание на звезды смотреть прошло. Да и звезда Седунь больше на небосклоне не появлялась. Успокоились люди. И я успокоился…


14 октября 943 г.

Этот день стал для меня трижды счастливым.

Первое счастье было наибольшим. Просто выпал первый в этом году снег.

Еще накануне под вечер подморозило. Взбитая ногами и копытами осенняя грязь застыла комьями. Схватилась морозцем. Грудами замерла. Кто-то сетовал на окоченевшие волнами глыбы. Кто-то ругался, спотыкаясь. А я был рад. Не хлюпает под ногами. Не липнет на сапоги тяжестью неподъемной. А груды… это не страшно. Ведь через них и перешагнуть можно.

Вслед за морозом пришел и снег. Всю ночь сыпала белая крупа. А утром все вокруг стало белым. Точно Мир оделся во все новое. Словно снова стал невинным дитятей. И все радуются ему, точно младенцу.

И пускай первый снег ненадолго — выкатит Хоре на небо и растопит праздничное убранство, только это будет потом, а пока все вокруг сияло чистотой.

Второе счастье было больше первого.

У отца наконец-то выдался свободный от забот день, и он решил проведать, как там послухи к посвящению готовятся.

Мы как раз с Гостомыслом кощун Скотьего Бога разучивали. Тянули вслед за ведуном:

Славься, Велес, Правь нам даривший.

Славься в языках и землях окрестных…

Красивее всего у Ивица выходило. Здоров был оружейников сын глотку драть.

Жарох тоже старался. Да, видать, ему в детстве медведь уши отдавил. Оттого и подвывал он гнусаво да все не в лад попадал.

Гостомысл над ним, точно сам Велес, возвышался. С черпаком в руках. Как только Поборов пасынок петуха наружу голосишком своим хиленьким выпускал, ведун звонко бахал его черпаком промеж оттопыренных ушей.

— Неверно, отрок, — приговаривал Гостомысл. — Басовитей выводи.

А мы с Красуном, обрадованные тем, что занят ведун наставлением Жароха, к нам спиной повернулся, внимания особливого не обращает, подпевали абы как. Сами же тем временем шпыняться стали. Только для того, чтобы веселее стало кощун тянуть.

За этим занятием нас и застал отец.

— Здраве буде, послухи, — с порога сказал.

— Здраве буде, княже, — ответили мы.

— Что-то вы нестройно вытягиваете? Кощун-то у вас уж больно коряв выходит.

— И не говори, княже, — сокрушенно покачал головой Гостомысл и отвесил звонкий подзатыльник Жароху.

Тот только поморщился да ушибленное место почесал.

— Бьюсь с ними как рыба об лед, — продолжал ведун, — а им все хихоньки да хахоньки. Посвящение уже не за горами, а мы с Белоревом уж думаем, может, еще пусть годок в послухах походят?

— Вот сейчас и проверим. — Князь присел на скамью и бобровую шубу расстегнул. — Ох и жарко ты топишь, Гостомысл.

— Так ведь в тепле и голос звонче, — ответил ведун.

— Что такое крапива глухая?[82] — между тем спросил князь. — Кто скажет?

— Я знаю, княже, — тут же выкрикнул Жарох и затараторил: — Глухая крапива — это трава высотой по пояс, а мне по сиську будет. Стебулыга у нее с четырех сторон обтесанная, точно брус. Листок зеленый. Прямо от стебля растет. Цветок маленький, лазоревый, вся верхушка ими утыкана. Растет там, куда огнищанки помои выливают. Трава сорная, а пользы от нее много. Отвар от маяты беспричинной и страхов ночных помогает. Если много принять, так спать будешь, что медведь в берлоге. Также от болей в груди полезна и боли всякие притупляет, — скороговоркой проговорил, а потом от себя добавил: — Только горькая она, зараза, трава эта.

— Ну вот, — улыбнулся отец. — А ты его по голове, — посмотрел он на Гостомысла. — Такую голову беречь нужно. Она нам еще сгодится.

— Ты, князь, точно забыл, как я тебе подзатыльники отвешивал, — ответил ведун спокойно. — Ты же тоже не сильно любил кощуны петь. А потом-то научился.

— Что было, то было! — рассмеялся отец. — А теперь кто скажет, где у меча самое слабое место?

— Так знамо где, — оживился Ивиц. — Возле рукояти. Оттого и удар прямой на то место принимать нельзя, а только скользящий.

— Верно, — кивнул князь. — Сразу видно, что оружейника сын.

— Он и поет славно, — добавил ведун.

И Ивиц расплылся в довольной улыбке. Еще бы, и князь, и наставник его похвалили. А то все больше затрещины да тумаки. Уж больно непоседлив был сын Жирота-оружейника.

— Ну, про тебя, — посмотрел он на меня, — я и так все знаю. А ты, Красун, чего ж не называешься?

— А я чего? — испугался Красун. — Я ничего.

— Слышал я, что силен ты не по годам. Правда это?

— Это не мне решать, — ответил конюхов сын и на нас взглянул. — Это пусть те говорят, кто кулаков моих отведал.

— Ответ достойный, только слова что? Просто слова, — улыбнулся отец. — Пойдем-ка, спытаем тебя.

Мы вывалились на морозец. После ведуновых натопленных клетей от нас пар повалил. Точно не из дома мы вышли, а из бани выскочили. А стогнь снежком припорошен. Да ногами горожан прибит. Хорошо. Удобно.

— Вали его, ребятушки! — крикнул отец. А нас долго уговаривать не надо.

Первым на конюхова сына Жарох налетел. Впрыгнул ему на спину. Вцепился в шею. Повис, точно пес охотничий на сохатом. Только Красун быстро от наскока опомнился. Крутанулся на пятке. Жароха рукой перехватил. Рванул. От себя отбросил. Жарох ростом-то невелик и весом мал. Отлетел он от Красуна. По снегу прокатился. А тут и мы с Ивицом подоспели.

— Ух! Зашибу! — крикнул Красун.

Я едва пригнуться успел. Над головой только кулак просвистел. Не попал в меня Красун. А попал бы, лежать бы мне рядом с Жарохом. Вижу, Ивиц на него наседать начал. Только тяжко ему. Едва от Красуновых ручищ увертываться поспевает. Я недолго думая ему на помощь поспешил.

А народу на стогне много. Кто от работы свободен, ближе подходить стали. Посмотреть на то, как послухи баловство устроили. Вскоре уже кольцом нас окружили. Подначивать стали. А мы знай возимся себе.

Жарох очухался быстро. Опять на Красуна кинулся. Толку от него немного, только мешается. Правда, недолго ему путаться пришлось. Хлоп ему Красун в Ухо, и тот опять отлетел. А вслед за ним и Ивиц отправился. Остались мы с Красуном один на один.

Он меня схватил, да я вывернулся. Я его схватил, да уж больно он тяжел. Завертелись мы. Он толкнул — я в сторону шаг сделал. Толчок его в пустоту провалился. Чую, Красун опору теряет, я ему и помог. Упал он. Попутно Жароха зацепил, который в третий раз на него в атаку намерился. Маленький, а настырный. Поборов приемыш снова на снегу оказался. Вместе с Красуном. Только Колобудов сын не долго на земле прохлаждался. Перекутырнулся через голову и опять на ногах.

— Ну, теперь берегись! — прорычал и снова на меня.

Бежит. Руки растопырил. Шмась из меня сотворить хочет. Попаду в его хватку, так несдобровать мне. Понял я, как мне его объятий избежать. Нырнул я ему под руку. Он мимо пролетел. Да со всего маху в толпу врезался.

Крик. Смех. Ругань.

Смотрю, а он снова на меня прет. И тут мне третье в этот день счастье привалило. Самое большое. Слышу:

— Держись, княжич! — И голос знакомый.

Я на окрик повернулся и остолбенел. Любава среди зевак стоит. На меня смотрит. Улыбается. И тут же — бабах! Это Красун мне с разбегу в грудь врезался.

Дух из меня вышибло. Повалился я на снег. А Красун на меня сверху навалился. Придавил тушей своей. Ни вздохнуть ни перднуть. Я задыхаться начал. А он мне на ухо шепчет:

— Уложил я тебя все-таки, — а сам дышит тяжело.

Я ему что-то ответить пытаюсь, а не могу. Воздуха не хватает. В глазах уж темнеть стало.

Отвалился он от меня. На ноги поднялся. Народ ему славу крикнул. А я морозец ртом схватил. Вздохнул наконец. В глазах проясняться стало. Голос отца слышу:

— И вправду силен ты, послух. А то, что сила в тебе пока дурная, так то боляре отешут.

А потом он ко мне подошел и сказал тихонько:

— Я же тебя еще мальцом учил. Коли в драку полез, то не отвлекайся. Только о том думай, как супротивника одолеть, — смотрит, а в глазах огорчение.

Посмотрел он так на меня и в детинец пошел. На ходу о чем-то с Гостомыслом толкуя.

Раньше от таких слов я бы расстроился сильно. Но это раньше. А сейчас мне Любава все расстройства заслонила.

Тут и Красун ко мне подошел. Подняться пособил.

— Что ж ты раньше-то себя мутузить позволял, коли вертлявый такой?

— Так ведь старших уважать надо, — ответил я ему. — Меня так матушка учила.

— Дурной ты, княжич. Как есть дурной, — сказал он и прижал по-братски к груди своей. — Пошли, что ли, а то холодно.

— Погоди, — я ему в ответ. — У меня тут еще дело есть.

— Ну-ну, — улыбнулся он и поспешил Ивицу с Жарохом помогать.

А я от снега отряхнулся да к Любаве навстречу скорее.

— Ты откуда здесь?

— Да вот, по первопутку приехали. Ругу князю привезли.

— Ну, здраве буде, Любава, — в пояс ей поклонился, словно болярыне.

Это чтобы смущение скрыть. Ведь на глазах у нее Красун меня поборол. Стыдно.

— Здраве буде и тебе, княжич, — ответила она. — Что ж ты меня не по чину величаешь? Огнищанка я — не великих корней.

— Ноне огнищанка, а завтра… как знать?

И вдруг зарделась она. Взор потупила. Я уж подумал — не застращал ли? Совсем смутился.

Так и стоим мы, смутой пришибленные. Что я, что она. А снежинки с неба сыпят. Мороз до костей пробирать начал. А я слова сказать не могу. Боюсь, что снова обижу ее.

— Это что за девка красная? — подлетел к нам Ивиц. — Давай-ка, красавица, погреемся, — обнял вдруг ее и в щеку поцеловал.

Тут уж я не стерпел. С развороту ему в ухо залепил.

— Очумел, что ли? — закричал он, в снегу барахтаясь.

— Рукам воли не давай! — я на него в ответ заорал. — Убью за нее. Понял?

Вскочил Ивиц, с кулаками на меня полез, да не добрался. Схватил его Красун поперек пояса, на плечо взвалил и к ведуну в дом поволок. Кричит Ивиц, вырывается, но поделать ничего не может.

— Прости его, Любава, по глупости он, — сказал я.

— А мне даже понравилось, — она отвечает. Только что мерз, а тут жарко стало. Повернулся я и прочь побрел. А у самого чувство, точно не я Ивицу, а он мне в ухо кулак сунул.

— Княжич! — она мне вслед. Остановился я словно вкопанный. Жду.

— Вправду за меня убьешь?

— А то ты не знаешь? — ответил я, не оборачиваясь.

— Так то вражина варяжский был, а этот же свой.

— Если даже сам Даждьбог тебя обидеть захочет, и его убью. Не посмотрю, что Бог.

Тут спиной чую — подходит. И верно.

Подошла.

В глаза посмотрела.

Ухмыльнулась и сказала:

— А ты растешь, княжич, — повернулась и к воротам пошла.

— Берисаве с Микулой от меня поклон передай, — ей вслед крикнул. А сам думаю: «Вот и пойми их, баб… то ли надежду подарила, то ли попрощалась навек?..»


И учение мое дальше покатилось. Полным ходом. Гостомысл нас к посвящению готовил. Да и Белорев от него не отставал.

Дни напролет мы кощуны распевали. Веды по складням разбирали. Праздники запоминали, когда работать надо, а когда отдыхать. Учились высчитывать начало сева и начало сбора.

Еще травное дело постигали. Снадобья готовили.

Заговоры ратные учили.

На меч. На стрелу каленую, чтоб точнее в цель летела.

Я как-то такой заговор Побору рассказал. Он похвалил меня. Сказал, что это дело нужное. Правильное.

А между тем зима пришла…

Коляду отпраздновали…

Повернулось годовое коло и на новое лето покатилось…


16 января 943 г.

— Ты о чем задумался, княжич? — Белорев строго смотрел на то, как я толку укропное семя в каменной ступке. — Я тебе что говорил? Не про горлиц да ворон в это время думать надо. А про то, как болезнь прогнать. Ну-ка, покажи, что там у тебя получилось?

Я протянул ему ступку. Он запустил в нее пальцы. Достал порошок. Растер его на ладони. Лизнул. Улыбнулся.

— А ничего. Справно. Молодец.

— А у меня посмотри! — Жарох знахарю свою ступку показал.

Посмотрел Белорев. Кивнул довольно. Похвалил сироту. Потом задремавшему Красуну затрещину отвесил. Тот даже подпрыгнул от неожиданности. Ступку выронил. Рассыпалось по полу укропное семя. Ивиц на смех поднял конюхова сына. Тут же и сам подзатыльник получил.

— Вот вдвоем, — строго сказал знахарь, — семя и собирайте. Чтоб ни одного зернышка не осталось.

— Так о чем задумался, Добрыня? — снова спросил знахарь, когда Красун с Ивицом принялись собирать рассыпанный укроп.

— Вот ведь что интересно, — сказал я. — Утро сменяет ночь. Вечер день. Одна седмица другую. То луна на небе, то месяц, то снова луна. За зимой весна наступает, а за осенью зима. Крутится коло. Не останавливается. А зачем?

— Ну и вопрос ты задал, — пожал плечами Белорев. — Тут, оказывается, не вороны и горлицы. Тут о Мире дума. Только вот что я вижу — мужаешь ты, княжич. Помнишь, как я тебя хвостом пугал, а ты боялся?

— Не я, а Гридя…— поправил я его.

— И верно. Не ты. Только не спрашивай «зачем?», так Сварогом заведено. А значит, надо. Голову себе не забивай. Только помни, что дня вчерашнего уже нет. А завтрашний день может и вовсе не прийти. Сейчас живи и радуйся. Сейчас. Понимаешь?

— Порадуешься тут, — это Красун с пола голос подал.

— Что? Тяжело тебе? — наклонился над ним Белорев.

— Да уж не легко.

— А подумай о том, что, когда Ингварь землю Древлянскую порушил, он бы тебя, как ратников, велел со Святища скинуть. Тогда бы не пришлось сейчас по полу ползать.

Красун немного подумал, а потом быстрее начал семена подбирать. Радостно…


18 января 943 г.

Пришел день посвящения. Послухи его три лета ждали. А я вот за половину года обучение осилил. Старался. И за себя, и за Славдю с Гридей.

Да и потом, тоскливо без сверстников было. Послухи особо за собой не звали. А с Ратибором маленьким на коняшках деревянных скакать не особо хотелось.

Отцу не до меня. А одному ни в бор сходить, ни на рыбалку. И про стрелы, что под лежаком спрятаны, все время вспоминалось. Так что не сильно я из Коростеня рвался. Зато старался изо всех сил, чтобы до остальных дотянуться. Даже перестарался немного. Что Белорев, что Гостомысл сторониться меня стали. Уж больно много я к ним с расспросами приставал. А на самый главный вопрос ответа не получил.

Так и не знал я ЗАЧЕМ?

Но, наверное, не на все вопросы стоит ответы получать. Как знахарь сказал? Живи и радуйся? Вот я и жил. И радовался.

А морозы стояли крепкие. Настоящие. Говорили, что птицы на лету замерзают. А вчера мы с Красу-ном на стену лазили. Он сказал, что с утра по нужде вышел, а сходить не смог. Говорит, моча замерзла. Кусками отламывать пришлось. Не поверил я. А он за свое. Пришлось проверять.

Залезли мы, гашники[83] развязали. Помочились. Я себе чуть все хозяйство не отморозил. А моча ничего. Только паром изошла. Возил меня потом Красун полдня на горбу. И поделом ему. Не будет враки разводить.

А сегодня нас посвящать будут. На реке Гостомысл уж и полынью прорубил. Знаю ведь, что ничего страшного не будет, а все равно боязно.

Одно радует. Сегодня на рассвете по всей земле Древлянской недоросли и девки в проруби сигать будут. Чтобы показать Даждьбогу, что силен дух у внуков его. Чтобы древлянами полноправными стать.

В деревнях сходом решают, кто такого почета удостоен будет. По подворьям отцы, с одобрения младших ведунов, своих чад в древлян обращают. Ну а в Коростене Гостомысл решил. Кому в Уж окунуться можно, а кому до следующей зимы подождать.

По такому случаю даже отец от всех дел отказался. А мне-то радость! Я ж его почти и не видел. А тут такой случай представился.

Людей на реке собралось — что вече на стогне. Все про свои беды на время забыли. Песни поют. Пляшут. Смеются.

Уж вечереть стало. Мороз крепчает. А у древлян веселье только жарче разгорается. По берегам костры разожгли. В доме Даждьбоговом Гостомысл требу сотворил. Потом младшая дружина на старшую в кулачки пошла. Стенка на стенку. Вот смеху-то было.

Старшие посильнее, зато младшие поувертливей. Дашь на дашь получилось. Тогда отец старшей дружине на подмогу пришел. А младшая дружина без болярина осталась. Еще по осени Путята с двумя своими побратимами сгинули. Вот младшим и пришлось поражение признать. Они-то ватагой пошли. А отец своих по-разумному выставил. С боков зажал. Они пощады и запросили.

Побор все порывался за младших вступиться, да его жена Милава не пустила. Побоялась, что зашибут. Ну, так он на стрельбище отквитался. Так стрелы клал, что любо-дорого. Одну в одну.

— Слава Побору! — люди кричали.

Только болярин Дедята ему в поединщики годился. Тот тоже стрелы пускал — залюбуешься. Каждый выстрел, что песня.

— Слава Дедяте!

Но не сдюжил болярин. Одну стрелу в ночь темную отправил. Так, что благодар от отца Побору достался. Шапку соболью да рукавицы бисером шитые под крики радостные старику вручил.

— Слава князю Малу!

Так, за игрищами, и не заметили, что светать начало.

Народ у проруби собрался. Лед с полыньи вычистили. Кощуны петь стали. Даждьбога славить.

И про других богов не забывали. Своя часть славы и Велесу, и Радогосту, и Макощи, и Световиту досталась. Про Коляду не забыли. И даже шутнику Китаврасу немного славы перепало. Только Перун Полянский ни с чем остался. Не заслужил он от Древлянской земли славления.

Вот и солнце зимнее из-за окоема показалось. Настала пора посвящение проводить.

Шестеро нас было. Четыре послуха да две девки.

Одну я знал. Она из холопок бывших была. Отец ее вместе с Колобудом за конями смотрел, мать — ткачиха. Поволоки льняные ткала. А дочь их, 0брада, в сенных девках под Домовитовым призором послух коротала. Да матери помогала. Вот теперь и она для посвящения дозрела. Видать, замуж собралась.

А другая из незнакомых. И мать я ее не знал. Да и отец мне незнаком был. Видать, с разоренного варягами подворья они пришли.

А между тем Гостомысл наши имена огласил. Значит, настал и наш черед внуков Даждьбоговых порадовать.

Первым, как самый старший, Жарох пошел. Кожух с себя скинул. Телешом остался. Подбежал под крики к князю. Поклонился до земли. Участи своей ждать стал.

— В знахари тебя определяю! Белореву в помощники! — громко выкрикнул отец.

— Слава тебе, княже, — снова поклонился отцу Жарох. — Слава тебе, Даждьбоже! — навстречу солнцу поклон отвесил.

Да с разбегу в полынью сиганул. Брызги во все стороны. Крики. Здравицы. Смех.

Вышел бывший послух из полыньи. По лесенке на лед поднялся. А тут уж Гостомысл его поджидает. А с ним помощники. Выбеленным льном его насухо вытерли. Порты новые натянули. В шубу бобровую укутали. Шапку кунью на голову надели.

Меховые онучи на ноги. Гостомысл чару меда пьяного из серебряного кувшина ему налил. Выпил Жарох. Осушил до дна.

— Слава древлянину Жароху — знахарю! — крикнул ведун.

— Слава! — подхватили люди.

За Жарохом вслед Обрада пошла. Я думал, забоится девка телешом по морозу бегать. Ничего, не застудилась вроде.

Отец ее в ткачихи определил.

— Слава Даждьбогу! — бултых. Брызги до небес.

А она выбралась, оделась, чару меда приняла. Раскраснелась вся. Разрумянилась.

— Слава древлянке Обраде — ткачихе! Потом Красун посвящение получил. Его отец в младшую дружину направил.

— Слава древлянину Красуну — ратнику! Потом та девка незнакомая была.

Была незнакомая — стала своя.

— Слава древлянке Радине — вышивальщице!

— Слава!

Потом Ивица черед пришел.

Его, как и ожидалось, оружейником огласили.

А я все стоял и думал. Вот было бы здорово, если бы Любава здесь очутилась. Ее-то еще прошлой зимой посвятили. Огнищанкой Микула крикнул. Почитай, уж три месяца ее не видел. Соскучился.

— Ты чего, Добрыня, мешкаешь? — подтолкнул меня кто-то.

Разделся я быстро.

К отцу побежал. Подивился тому, что лед мне пятки не морозит.

Поклонился князю.

Посмотрел он. И тут я понял, что любит он меня. Сильно любит. А что суров со мной в последнее время, так это нужно так.

— Быть тебе, Добрын, после меня князем Древлянским!

— Слава тебе, княже!

— Слава! — люди закричали.

— Слава тебе, Даждьбоже!

Разбежался я посильнее, чтобы прыгать сподручнее было. Оскользнулся на краю полыньи да со всего маху в воду плюхнулся.

Кипятком обожгла вода ледяная. Дух вышибла. Насилу я лестницу рукой нащупал. Выбрался на лед. Огляделся. Смеется народ. И я засмеялся.

— Ты чего стоишь? — Гостомысл прикрикнул. — Сюда давай. Поживее!

Вытерли меня. Укутали. Шапка велика оказалась. Глаза мехом застила. Слышу, Гостомысл ругается:

— Как же вы кувшин уронили? Ему же согреться надо.

— А вот же есть медовуха, — сказал кто-то. Налили чару. Поднесли. Я выпил до донышка.

Пожаром во мне мед пьяный вспыхнул. Тепло стало. Жарко даже.

— Слава древлянину Добрыну, грядущему князю земли Древлянской!

— Слава! — оглушило аж.

— В детинец новых древлян князь Мал зовет. Пировать будем…

Повели нас всех в Коростень. Там уж столы накрыли, чтобы новопосвященных древлян прославлять. А люди у полыньи столпились. Вода святительная целебной силой наполнилась. Каждый хотел той воды набрать.

А мне на подъеме к воротам городским нехорошо стало. Голова закружилась. Вокруг смотрю, а земля в пляс пустилась.

«От меду пьяного со мной приключилось такое», — подумал.

Потом прошло вроде. Раздышался.

А как в город вошли, совсем дурно стало. Рвать начало.

— Это от медовухи, — сказал Жарох. — Мал он больно, чтобы мед пьяный, да еще так много, пить.

Л я на снег повалился. Чую, не встать мне. Все перед глазами плывет. И снова липкий комок к горлу подступил. Вырвало.

— При чем тут мед! — сквозь забытье услышал я крик Белорева. — Ты что? Не видишь? Его же кровью наизнанку выворачивает!

Больше я уже ничего не слышал…


20 января 943 г.

— Везет тебе, княжич, словно утопленнику. — Белорев вынимал из своей сумы пучки сушеных трав и бросал в чан, подвешенный над очагом. — То по маковке тебя приласкают. То стрелами потыкают. Теперь вот опоили. А тебе все неймется. Все за жизнь цепляешься.

— Видать, Доля моя такая, — улыбнулся я.

От отвара поднимался сладкий травный дух. Летом пахло. Лугом скошенным.

— Справная у тебя Доля. Счастливая. Другой бы на твоем месте давно уж в Ирий ушел. Ну, готов мое варево принять?

— Опять эту горечь глотать?

— А без горечи ты бы сейчас со мной не говорил. — Знахарь плеснул отвар в глиняную миску.

Остатки варева вынес наружу. Холодом окатило от открытой двери.

— Ты меня не застудишь?

— Не боись. Тебе воздух чистый на пользу пойдет. А то смрадом вся баня провоняла, — ответил знахарь с улицы.

Он варево в снег выплеснул. И обратно вернулся. Дверь, собачьим мехом обитую, плотно притворил.

— Ну вот, — сказал. — Так оно лучше будет. Подбросил дров в очаг.

Над глиняной миской заговор нашептал. Мне протянул:

— Пей давай.

— Хоть бы медом подсластил, — скривился я.

— Неужто плохо я тебя учил? — удивился Белорев. — Аль забыл, что от меда зелье не так, как нужно, подействует?

— Да помню я. Только уж больно горько получается.

— Опять ты за свое. Пей, говорю. Глотками малыми. Да после каждого глотка передышку делай. Чтоб варево лучше помогало.

— Знаю, — вздохнул я и пить начал.

Каждый следующий глоток был горше предыдущего. Терпел я. А как не потерпеть, когда жить хочется.

Допил. Поморщился.

— Приходи ко мне, родная, косоротиться начнем, — рассмеялся знахарь. — На вот. Зажуй.

Он протянул мне кусок вяленой рыбы.

— Вот и молодец, — похвалил он меня, когда я, давясь, начал жевать.

— Слушай, Белорев, — спросил я его чуть позже, — а может, меня к Берисаве отправить нужно? Она же мне в прошлый раз помогла.

— А я тебя, значит, на ноги поставить не смогу? — обиделся знахарь.

— Ласки прошу, Белорев, — извинился я. — Не хотел я тебя обидеть.

— Да я чего? Я ничего. Думаешь, не понимаю, что не к Берисаве тебе хочется, а к Любаве?

— А ты почем знаешь? — изумился я.

— Так ведь, наверное, я дольше тебя на свете белом живу. Рассказал мне Побор, как ты с ней летом прощался. На вот, еще этот корень пожуй, — протянул он мне белый кусок коренюки.

— А не сблюю?

— Не. Не должон боле.

— Давай.

Слюной изошел рот. Глотал ее, глотал. Едва не захлебнулся.

— Вот, — показал я ему одеревеневший язык.

— Тю, — усмехнулся он, — обслюнявился весь, что дитятя, — утер мне лицо тряпицей. — Ладно. Пойду я.

— Погоди, — с трудом ворочая языком, остановил его я. — Что с этим-то стало?

— Да что? — Белорев сам поморщился, точно червяка проглотил. — Сегодня поутру князь вече собрал. Суд над змеенышем учинил. Он же древлянином стал. Вот и судили по Прави. Как изменника.

— Кто послал-то его?

— Известно, кто на такое отважиться мог. Свенельд его подговорил.

— Сам признался?

— Да нет. Отпирался вначале. Только у ката[84] нашего, у Живодера, и дуб вековой заговорит. Как кости трещать начали, так он всю правду и выложил. Из вятичей он оказался, а по-нашему чисто говорил. Не придерешься. Вятичи, они окают сильно. А этот отучился.

— Вот Побору-то горе, — вздохнул я.

— Сильно закручинился лучник, — сказал Белорев. — Не знали они с Милавой, какую змею на груди пригревают. Да и мы тоже хороши. Не разглядели. Одарил бы меня Перун помощничком. Да не допустил Даждьбог. А то неизвестно, сколько бы он людей древлянских от жизни бы вылечил.

— А ночью тогда… тоже он?

— А то кто ж? Притворялся, что из лука стрелять ему не дадено. Потом признался, что из семьи охотников он. Сызмальства белку да птицу влет бил. Лучшим лучником среди вятских чад считался. Отец бахвалился им. На все праздники таскал, чтоб народ вятский потешить. Добахвалился. Из сынка позорище для народа его выросло.

— А как же он мед-то отравленный подсунул?

— Да как? Ты когда в прорубь бухнулся, он, как бы случайно, кувшин опрокинул. А потом уж заранее заготовленную отраву подсунул. Вот ведь Ящурово семя. Мы на праздник шли, за вас радоваться. А он с собой зелье тащил. Тьфу. Противно.

— Так что с ним теперь?

— С Жарохом-то? А чего тянуть? Повесили мы его. На Священном дубе повесили. Я вон с казни да прямо к тебе…


23 января 943 г.

Я почуял, как кто-то стягивает с меня беличье покрывало. И спросонья вцепился в него. Поплотнее завернуться старался. Кому же охота с утра пораньше на холоде оказаться.

— Добрыня, — сквозь дрему услышал я голос отца. — Вставай, лежебока. Давно уже петухи прокричали.

Я сразу вскочил с лежанки. Продрал глаза. Потряс очумелой головой, чтобы прогнать сладкий предрассветный сон.

— Я уже не сплю, батюшка. Даждьбог видит — не сплю.

— И я тоже вижу, — рассмеялся отец. — Вижу, как не спишь. Беги снегом умойся.

Как был босиком да в одном исподнем, так и вылетел наружу. Холодный снег и вправду быстро привел в чувство.

— Ух, хорошо, — сказал сам себе. — Слава тебе, Даждьбоже, за то, что даешь мне новый день! — крикнул в темное небо.

Потом помочился в сугроб, стараясь нарисовать коня. Получилось что-то вроде зайца. Но и так сойдет. И только тогда окончательно проснулся. И бегом в детинец. Отцу же понадобился. Не станет он меня понапрасну в такую рань поднимать.

— Зачем я нужен тебе, батюшка? — нашел я отца в горнице.

— Как зачем? — удивился он. — От отравы ты отошел?

— Вроде да, — пожал я плечами.

— А значит, пора учение начинать. На этот раз удивился я.

— Как так? — говорю. — Послушничество мое закончилось. Чему же еще учиться?

— Понятно, — снова улыбнулся отец. — Выходит, ты теперь знаешь все?

— Вроде того.

— Ну, тогда расскажи, как поставить полки так, чтоб супротивник тебя с боков не обошел? Кто из ближних соседей нам друзья, а кто враги? И что ты делать будешь, ежели на тебя трое с копьями прут, а у тебя в руках только кушак ременный?

Я сразу сник. Такому послухов ни Гостомысл, ни Белорев не обучали.

— А ты думал, что кликнули люди тебя грядущим князем — и можно спать да сны видеть? Теперь только твое обучение по-настоящему начинается. Понял?

— Понял, батюшка, — кивнул я.

— Ну, а коли понял, вот тебе прутик, — кинул он мне короткий березовый дрын.

— Зачем это, батюшка?

— Как зачем? Защищайся, — схватил он дедов меч, что на стене висел, и на меня бросился.

Я на него смотрю — не шутит он. Ладно, думаю, и, пока он замахивался, я его дрыном. По ребрам хотел, только не вышло. Он мой удар на клинок принять успел. А потом вокруг меня бочонком обкатился, за спиной очутился и плашмя мне мечом, да по мягкому месту.

— То, что первым ударить хотел, — говорит, — молодец. Только надумай, что супротивник тебя глупее. Нападай, да о защите думай, — и опять на меня.

И завертелось…

По первости к нам Домовит сунулся, дескать, кто здесь шум без его ведома поднимает? Но отец на него так рявкнул, что ключник из горницы точно птах испуганный вылетел. И дверь тихонько за собой притворил…

Почитай, полдня он меня по горнице гонял. Я только успевал уворачиваться да клинок его дрыном отмахивать. Устал, как мерин после пахоты. Пот с меня в сто ручьев бежит. Исподнее хоть выжимай. А отец даже с дыхания не сбился. Нападает, а сам приговаривает:

— Это тебе не из лука стрелы слать. Рубка — работа тяжелая. Думай, где силу применить, а где и отдохнуть чуток… Чуешь, что рука устает? Плечом принимай, — и опять хлясть меня по заднице.

— Все, — взмолился я. — Не могу боле…

— И ворогу ты так скажешь? — не унимался отец. — Мол, погоди, отдохнем давай да на солнышко полюбуемся? Не знает князь таких слов. Могу! И только. Иначе не князь он, а девка. — А меч дедов над головой свистит, не угнешься, так голова с плеч.

Угнулся. Успел. Продых улучил. И снова… Отскок… Кувырок… Прыжок… Уворот… Отскок… И упал без сил…

Отец надо мной склонился. Улыбнулся. Руку протянул, чтоб помочь с пола подняться.

— Молодец, — говорит. — Выдюжил. Завтра продолжим. А пока беги к Домовиту. Пускай он мыльню[85] для тебя готовит. Да вели, чтоб на стол накрывал. Проголодался небось?

— Угу, — ответил я.

Усталый был, но довольный отцовой похвалой.

— А ты говоришь, что не можешь, — продолжал отец. — Чтоб я от тебя этого слова не слыхал никогда. Беги мойся. Помоешься — возвращайся. Поедим да учение продолжим, — и ладошкой меня под зад шутейно, а у меня там сплошной синяк от меча деда Нискини.

Только я зубы сжал да мыться пошел…

После мытья стало гораздо легче. Вместе с пеной от мыльного корня ушла усталость. Оделся я в чистое и опять к отцу поторопился.

Л в горнице уж стол накрыли.

— Садись, поснедаем, — говорит отец и на меня хитро смотрит.

Я на лавку присел да вскочил тут же. Гузно отбитое о себе знать дало.

— Не, — отвечаю. — Постою я, так влезет больше.

— Ну-ну, — усмехнулся он. — Как знаешь. Так и ел стоя, словно корова. А он мне:

— Снедь для тела, а учение для головы. Ешь да на ус мотай, — и стал рассказывать, что в ближних и дальних землях творится.

И я ел. И на ус мотал тоже…

— Там, — показал он утиной ногой жареной, в руке зажатой, в сторону восхода, — Славута-река, поляне ее Днепром зовут. Велика она — с полуночи на полдень[86] катится. За Славутой северяне живут. Стольным градом у них Чернигов был, пока Хольг, дядька Ингваря, с варягами его под себя не забрал да князя Черниговского на кол не посадил. Дале — вятичи. Жарох, что тебя жизни решить хотел, из них был. Охотники знатные. И люди в большинстве приветливые. За ними голядь и мещера — народ дикий. Золотой бабе поклоняются. Да живых людей ей в требы приносят. За ними мурома. За муромой булгары. Эти на Pa-реке[87] живут да хазарам ругу платят. Хазария — страна большая. Вдоль Pa-реки тянется до самого полудня, — откусил он от утиной ноги, прожевал и продолжил: — Ас полудня нас Полянская земля подпирает. На горах киевских каган Ингварь сидит. Поляне-то по первости тоже хазарам ругу давали, но потом Хольг их отвадил. И полян вместе с Киевом к своим рукам прибрал. Теперь вот и нас варяги ругой обложили, — вздохнул отец горько и добавил зло: — Только ненадолго это. Вот с силой соберемся, тогда и посмотрим, кто сверху, а кто снизу окажется.

Он выпил из корчаги меду пьяного, крякнул, отер бороду, а потом макнул палец в корчагу и принялся малевать по столешне.

— Вот смотри, — водил он пальцем, и на отскобленном до белизны дереве стали появляться мокрые полоски. — Это Славута. Это Pa-река. Это Уж наш. Здесь Коростень, а здесь Киев. Вот посередке Малин. В нем теперь тоже варяги сидят. За Киевом Дикое поле начинается. Там люди-кони живут…

— Как Китоврас? — изумился я, склонившись над узором.

— Нет, — рассмеялся он. — Обычные, только от коней они кормятся, И конь у них ценится дороже всего на свете. А за ними греки. Тут у них Океян-Море, а тут сам Царь-город. В нем василис их сидит и вотчиной своей правит.

— Нам про него Гостомысл рассказывал, а знахарь мне листы дерева лярв показывал.

— Вот-вот, — кивнул отец. — Домовит! — позвал он, и тотчас появился ключник. — Со стола убирайте.

— Девки! — крикнул тот. — Ну-ка живо!

И тут же появились сенные да вмиг все унесли.

— Чего еще, княже? — спросил ключник.

— Ты не помнишь, где у нас игрушки, на которых меня отец полки водить учил?

— Как не помнить, — ответил Домовит, довольный тем, что сохранил нужные вещи, а понадобились — нате вам.

— За сохранность благодар от меня, — сказал отец. — Выбери любую шубу да Загляде своей отдай, а то я видел, как она в дерюжке какой-то по двору бегала.

— Здраве буде, княже, — поклонился ключник в пояс.

— Ступай игрушки принеси.

Ключник ушел, а отец продолжал показывать мне Мира устройство:

— Здесь на закате ятвиги и мазовщане, этих ты знаешь.

— Да, батюшка.

— А за ними германцы и латиняне. А что за латинянами, то мне неведомо. Может, ты узнаешь?

— Узнаю, — сказал я.

А отец снова в бороду ухмыльнулся.

— А на полночь — радимичи и кривичи. У них город главный Смоленск.

— И правит ими не князь, а ведун Макоши-Богини, — вставил я. — Я помню, как ты от них обоз с железом привел.

— Смекнул, — сказал отец, — только обоз я привел не от них, а из Нова-города. И железо то из-за моря теми же варягами привезено.

— Как же варяги тебе железо продали, чтоб Жирот из него мечей наковал да против тех же варягов их направил? — Я от удивления в затылке почесал.

— Ну, во-первых, варяг варягу рознь. А во-вторых, в этом и заключается главная княжеская наука. Ежели нужно — соври, ежели нужно — подольсти, ежели нужно — твердо на своем стой, хоть костьми ложись, только все это земле и народу твоему на пользу пойти должно…

— Вот, княже, игрушки батюшки твоего, Нискини, сына Любодара. — В горницу вернулся ключник.

Перед собой он нес большой берестяной короб. Тяжелыми, видать, были дедовы игрушки. У ключника от натуги испарина на лбу проступила.

— Хорошо, — сказал отец, стер со столешни ладонью подсохшие рисунки, и исчезли и Уж, и Славута, и Ра-река. — Высыпай их сюда.

Домовит опрокинул короб, и на стол посыпались раскрашенные в разные цвета деревянные фигурки. Вот всадник. Вот лучник. Вон копейщик. Копье, правда, обломилось, но шишак и щит на месте остались…

— Сейчас, сынко, будем учиться полки водить…


Так я начал постигать трудную науку. Каждое утро еще и петухи спят, а меня отец будит. Дрын в руки и ну меня мечом обтесывать. Потом, когда дрын на щепу развалился, он и мне меч доверил. Звонко в ту зиму было в детинце коростеньском. Со щитом. Без щита. В плаще и без плаща. С ножом. С голыми руками. С копьем в руках…

Учил меня отец землю свою защищать.

Помылся.

Отобедал.

Игрушки дедовы на стол, и…

— Сынко, да у тебя же конники в болоте повязнут. Кони-то тяжелые. В трясине стрянутъ будут… а вот тут должно лучников поставить. Чтоб они ратников с левого боку прикрыли…

Ввечеру снова за оружие…

И так, пока не упаду замертво…

А утром все по новой…

Сколько раз я жалел, что кликнул меня отец грядущим князем. Мне бы конюхом… или плотником… или горшечником, на худой конец…

И сколько раз потом я вспоминал отца с благодарностью за эту науку…

И вспомнился мне вдруг тот день, когда отец меня против болярина Зелени на стогне выставил, а на благодар меч дедов, тот самый, что в первый день на заднице моей синяков наставил, выложил. Мол, кто победит, тому и достанется…


30 марта 943 г.

Стайка испуганных воробьев носилась над Коростенем. Они громко перекрикивались. Выделывали в небе немыслимое. Злились, оттого что их потревожили. И никак не могли найти подходящую крышу, чтобы сесть и наконец угомониться.

Звон мечей не давал им покоя. Будоражил яркое весеннее утро и беспокоил пташек.

Зеленя, новый болярин младшей дружины, наскакивал на меня, точно коршун на цыпленка. Я едва успевал уворачиваться от его проворного меча.

Его клинок так и мелькал. Разрисовывал вокруг болярина замысловатые круги. Со стороны могло показаться, что это не два ратника сошлись в поединке, а два сверкающих шара катаются по стогню. Сходятся. Сталкиваются. Разлетаются в разные стороны для того, чтобы через миг сойтись снова.

Умело плел смертоносное кружево Зеленя. Не зазря его младшие болярином кликнули. Да только и я не собирался сдаваться. Да и выкупа жалко. Видно, с умыслом отец перед поединком дедов меч благодаром назвал. Знал, что захочу я такой подарок получить. Вот я и старался изо всех сил.

А в поединке этом еще и особое пристрастие было. Хотел молодой болярин самому себе доказать, что не зря ему такую честь оказали — над собой ратники поставили.

Но и я не хотел в грязь лицом падать. Как-никак, а грядущий князь Древлянский. А князь, он многое знать и уметь должен. Больше многих. Эту науку мне отец накрепко втолковал.

И к тому же не хотелось перед отцом срамиться. Он же меня сам натаскивал. Вот и натаскал.

Люди вокруг собрались. Смотрят. Подначивают.

— Так его, Зеленя!

— Вправо уходи, Добрыня!

— Не поддавайся, княжич! Я и не поддавался.

Сойдутся шары. Позвенят клинки. Друг об друга почешутся. И вновь разойдутся. То я верх беру, то болярин. А воробьи несчастные знай себе чирикают. На людские потехи ругаются.

Только так и не узнали мы, у кого рука крепче, а меч вернее. Не дали нам поединок докончить.

— Князь! — донеслось с дозорной башни. — Всадники к городу торопятся! Не наши!

Остановил нас князь.

— Ничья пока, — сказал. — Так что до поры у меня Нискинин меч останется, — ив детинец дедово наследство унес.

Мы свои-то мечи опустили. Обнялись, как побратимы. К воротам поспешили.

А люди напружились. Кого это принесло? Уж не от Полянской ли земли супостаты прут?

Но нет, Даждьбоже миловал.

Взобрались мы с Зеленей на стену. Глянули. Верно, не наши. Только и не поляне это. Те под красными плащами ходят, а на этих грязно-синие. Да и кони под ними не наши. И броня чужая. Видно, издалека их к нам занесло.

Трое их было, всего трое, а как народ всполошился. Ожегшись на молоке, на воду дуют.

Устали, верно, всадники. И кони их устали. Осадили они их перед подъемным мостом. Спешились. Как положено гостям, в поводу коней повели. А сами еле ноги переставляют. Долгой дорога их была, по всему видать. Запылились плащи. И лиц под густой грязью не разглядеть.

Только бросилось в глаза, что один из них длинный, что жердь. Другой крепок собой. А третий малец еще. Не старше меня. А может, и моложе.

Подошли они к воротам. Привратникам поклон отвесили. Длинный вышел вперед и заговорил. Говором чудным:

— Прошченя просим у почтенных стражников. Не можем ли мы круля Древлянского, Мала Нискинича, лице зреть?

— А вы чьи же будете? — не растерялся дружинник. — Из каких земель?

— Мы посланники от круля Пражского и Моравского. Болеслава Пржемысловца. Он крулевне Древлянской, Беляне, дядей доводится.

— Нету больше Беляны, — вздохнул Гутора-стражник. — Ингваря то вина.

— То знамо крулю Болеславу, — скорбно склонили голову все трое. — Оттого он и слал нас.

К Гуторе подбежал Ратибор и зашептал на ухо что-то быстро.

Тот кивнул мальчонке. Гостям поклонился. Сказал с достоинством:

— Князь Древлянский, Мал Нискинич, ласки просит. Рады в Коростене посланникам князя Болеслава, как и всем, кто из Чешской земли к нам приходит. Проходите, люди добрые. И напоят вас, и накормят. Баню уж топить стали. Помойтесь. Отдохните с дороги, а потом князь Древлянский примет вас, — и от себя добавил: — Для хороших людей разве ж жалко.

Вошли в город посланники. Конюхи у них поводья приняли. А Домовит повел в покои для мытья и отдыха.

Мы с Зеленей сговорились поединок позже довершить. И разошлись друзьями.


1 апреля 943 г.

— Не хочу никуда уезжать! — Я впервые возразил отцу.

На миг показалось, что сейчас земля уйдет из-под ног, а небесный свод упадет мне на голову… Но ничего не произошло.

— Что значит «не хочу»? — Гостомысл даже ногой притопнул. — Если князь велел, то так тому и быть.

— Погоди, ведун. — Отец подошел ко мне, положил руки на плечи и посмотрел в глаза: — Помнишь, о чем я тебе говорил? Князь для земли своей, что отец для сына. Ты князь грядущий, и тебе решать…

— Княже, — Гостомысл растерянно развел руками, — ну нельзя же так.

— Ладно. — Отец сел на место. — Постарайся понять, что в Коростене, да и во всей земле Древлянской, тебе сейчас оставаться опасно.

— Почему?

— Ты, верно, забыл, как Белорев тебя из Нави вытащил.

— Так это ж когда было? И потом, изменника казнили. Нет его…

— Сынко, — отец сдержал мой напор, — послушай Гостомысла. А потом решение принимай.

— Сам посуди. — Ведун принялся ходить по горнице и в такт шагам рубил воздух рукой. — Варягам Древлянский стол, что кость в горле. Княгиню к праотцам отправили и князя бы не пощадили. Да, видать, не решился Ингварь. Он-то, считай, выскочка безродный. Отец его, Рюрик, простым наемником был и Словенскую землю боем взял[88]. А Киев под Хольга сам лег с радостью. Оскольд полян Богом ромейским замордовал, а хазары данью измучили[89]. Оттого и Ингваря принимают. Буревоеву кровь в нем признают[90]. Хотя, сколько там этой крови? А Древлянский стол древний. Еще с Германорехом[91] Нискиничи битвы вели. Змиевы валы[92] поднимали. И не по своей воле мы в Русь вошли. Сам же знаешь. Только просто Древлянский стол не свалить. И Ингварь это понимает. Вот и решили варяги нас не мытьем, так катаньем взять. Жароха подослали, чтоб род княжеский на Мале оборвался. Не станет тебя, и легче варягам на Киевском столе дышать будет.

— Так не вышло же у них…

— Ты уверен, что они еще раз не попытаются? Может, уже змеиное племя где-то рядом гнездо свило? Только часа своего ждет?

— А может, это страх? Обычный страх? — Я от негодования кулаком о ладонь стукнул. — Как все переполошились, когда чужаки к воротам подъехали. Перепугались, что варяги пожаловали.

— Да если бы это страхи пустые были… — вырвалось у ведуна, да осекся он и на отца виновато посмотрел.

— Прав ведун. — Отец снова встал и по горнице зашагал. — Не хотел я говорить, чтоб от учения тебя не отвлекать. И смуту не подымать. Только ключник в еде два раза отраву находил. Благо что я велел, прежде чем на стол подавать, собакам на пробу снедь скармливать.

От этих слов у меня холодок пробежал по спине.

— Кто? — вырвалось.

— Не знаю, — зло сказал отец. — Найдем — удавлю собственными руками.

— А Малуша как же?

— Княжна девка, — пожал плечами ведун. — А с девки какой спрос?

— Но почему в Прагу? Болеслав деда моего, Вацлава, жизни лишил, да и маму не жаловал.

— Послы сказали, что хочет князь Пражский кровь свою в нашей земле сохранить. — Отец в меня пальцем ткнул. — Ты же чех наполовину. Или забыл?

— Древлянин я.

А он подошел к окну. Выглянул.

— Иди посмотри, — сказал.

Один из послов, фрязь Хлодвиг, на стогне потешал жителей коростеньских. Казалось, что он и конь под ним — единое целое.

Сначала Хлодвиг просто скакал по кругу легким галопом. Только конь, по команде фрязя, менял ногу. То левую вперед выкидывал, то правую. Потом стал на месте кружить. Потом на дыбы поднялся. Да так на задних ногах и ходил. А копытами передними по воздуху молотил, точно дрался с кем-то. А потом и вовсе на колени встал. Правую ногу вперед выставил и поклон отвесил.

— Вот как надо с конем управляться. — Отец помахал фрязю рукой, а потом ко мне повернулся: — А если древлянин ты, то и поступай так, как Древлянской земле удобнее. Болеслав внука своего, Здебора, здесь оставляет. Если с тобой что случится, его на куски порежем. Так что? Едешь?

— Еду.

— Язык-то помнишь?

— Трудно забыть язык, на котором мама мне песни колыбельные пела, — сказал я по-чешски.

— Вот и славно, — перешел на чешский отец. — Чем дальше ты сейчас от Коростеня будешь, тем мне спокойнее. Кривичи хотят против Ингваря подняться. Я им предлагал, чтобы вместе попробовать. Отказался ведун Кривя. Побоялся, что вместо Киева Коростень их к рукам приберет. В общем, — улыбнулся он, — правильно побоялся. Но едва ли по одиночке нам с варягами справиться. Попробуй Болеслава уговорить, чтобы помог он нам. Людей дал, коней и оружия. Может, с фрязями да латинянами подружишься. Я бы от таких, — кивнул он на Хлодвига, — ратников не отказался. Помни, что помощь нам нужна. Я сейчас ни от какой поддержки не откажусь. Правда, Гостомысл?

— Что? — не понял ведун.

— Говорю, если Добрыня в Праге поживет, нам спокойнее будет.

— Вот и я о том же толкую, — кивнул ведун.

— Так что… собирайся, сынко. Завтра поутру ты в Прагу едешь.


4 апреля 943 г.

Вспомнилось мне, как мы со Славдей и Гридей на ятвигов ходили. Года еще не прошло, а, кажется, так давно это было. И дороги были такие же. Грязные. Раскисшие. Только сейчас еще снег лежит. Холодно. Утром изморозь до костей пробирает.

А солнышко весеннее. Днем припекает, хоть из шубы выскакивай. Да только и шапку снимать боязно. Ветром весенним прохватит, не доеду до деда

Болеслава. Так и маюсь. Днем баня, ночью ледник. Ну, да мне не привыкать. Выдюжу.

Нашли проплешину посуше. Привалились. Мы с Яромиром за снедь принялись. Костерок развели, снегу в чан набрали. Пусть топится. А Хлодвиг по нужде отошел.

— Слушай, Яромир, а у тебя зазноба есть? — Вот уже три дня я говорил только по-чешски.

— Есть, конечно. — Риттер подбросил ветку в костер. — Только не видел я ее давно. Хорошая девча. Она у крулевны Сусанны в одевальщицах…

— Это как? — не понял я.

— При дворе так принято, — пояснил чех. — Знатных особ специальные люди одевают. Одевальщики.

— Чудно, — подивился я и представил, что утром меня тоже одевать будут. «Не дамся, — решил. — Что я, дитятя, что ли?»

А вслух спросил:

— А зовут ее как?

— Жанной.

— И имя чудное. Непривычное.

— Из франков она, Сусанна, принцесса франкская. Правнучка самого Карла Великого[93]. А Жанна — дочка ее ближней служанки. Они вместе приехали, когда Сусанна за Болеслава вышла. Эх, — вздохнул риттер, — глаза у Жанны. И губы жаркие… — Он вдруг посмотрел на меня строго. — Рано тебе еще об этом.

— Ничего не рано, — обиделся я. — У меня тоже зазноба есть. Любавой зовут. Как из Праги вернусь, так женюсь на ней. Кстати, ее подворье у нас на пути. Заедем, я вас познакомлю. Она тебе тоже понравится.

— Не боишься, что уведу? — рассмеялся Яромир. Хотел я ему ответить, да Хлодвиг не дал.

Он вынырнул из бора. Ошалело взглянул на нас. Быстро подбежал к костру. Опрокинул чан с водой в огонь. Костер зашипел, выдохнул облачком пара и умер.

— Ты чего?1

— Силянс![94] — Он дотронулся пальцем до моих губ. — Нюжно… вит! Ле плю вит посибль![95] Враги! — Он сделал страшное лицо и начал затаптывать костер.

— Кес ке сэ? Что такое? — Яромир встревожился не на шутку.

И они затараторили на причудливой смеси из фряжского и чешского…

Через пару мгновений чех объяснил:

— Погоня за нами, Хлодвиг видел семерых. Может, и больше их.

— Так, может, отец…

— А у круля Древлянского есть норманны на службе?

— Норманны? — не понял я.

— Варяги по-вашему, — пояснил риттер. Меня точно громом пришибло. Прав оказался

Гостомысл. Где-то рядом с Коростенем змеиное гнездо было. Значит, предупредил их кто-то, что я из города выехал. Или сами следили? Ладно. Потом разберемся. Сейчас бежать надо…


19 апреля 943 г.

Вот уже две седмицы за нами по пятам гонятся убийцы.

На подворье к Микуле мы не пошли. Зачем людей под удар ставить? Решили, что лучше попытаться по лесу уйти.

Но варяги не отставали ни на шаг.

Они загоняли нас, точно волчья стая. Не давали передыху.

Но пока нам везло.

Мы опережали их. А это давало возможность путать следы.

Сколько лесных ручьев мы перешли? Сколько речушек переплыли? Через сколько болот и озерков весенних перебрались? Я давно и со счету сбился.

Мы и на полдень ломились. И на полночь спешили. И снова на закат путь держали. Только варяги за нами словно привязанные шли.

И вот сегодня они приотстали. Только рано мы радовались. Им и не надо спешить было. Прижали они нас.

Мы уперлись в реку. Широкую и полноводную. Нам бы по льду на тот берег, что синей полоской торчал у окоема. Да сошел лед. И вода холодная. Метнулись мы вдоль грязного потока: нет ни перевоза, ни жилья какого, чтоб лодку взять. Было бы время, плот бы связали. Только нет времени. Варяги нам в затылки дышат.

— Может, вплавь? — предложил я.

— Не чуди. — Яромир настороженно вглядывался в лес. — Вода ледяная. И темнеет уже. Мы по ночи и до середины не доплывем. Замерзнем.

А темнело быстро. Это давало маленькую надежду. Может, уйдем. Затеряемся в ночи.

— Регард![96] — вскрикнул фрязь, указывая рукой вдоль берега.

Я увидел огонек костра. Понял, что это не наши гонители. Те костров не жгли. И мы, не раздумывая, пустили коней вдоль берега.

Совсем стемнело. А в темноте недолго и шею свернуть. Мы придержали коней и поехали шагом. Огонь, горящий в ночи, притягивал. Обещал тепло и горячую еду. И опасность отступала.

Мы подъезжали все ближе. И я старался не думать о том, что нас ждет.

У костра угадывались неясная тень. Он был один, а нас трое. Если что, справимся.

— Кого там несет нелегкая?

Не варяг. Значит — свой. Слава тебе, Даждьбоже!

— Ласки просим, добрый человек. — Я натянул поводья. — Не примешь ли к себе трех усталых путников?

— Отчего ж не принять, коли нужду терпите. — Он поднялся с бревна, на котором сидел. — Вы чьи будете?

А сам подбросил веток в костер. Огонь вспыхнул ярко, освещая нас. В свете костра я смог рассмотреть говорящего.

Это был невысокий мужичонка, одетый в подранный кожух, опорки и лапти. Всклоченная бороденка его смешно топорщилась. А из-под треуха торчали давно не мытые космы.

— Гонцы князя Древлянского, — ответил я. — Скачем в Моравию.

— Эка вас занесло, — покачал головой мужичонка. — Больно вы на север забрали. Там, — махнул он рукой в сторону противоположного берега, — ляхи живут.

— Да вот, заплутали. — Я все пытался понять, какого он рода-племени, и никак не мог определить.

Говорил он чисто. Без мазовщанских пришепетываний и ятвигских яканий. Казалось, что он такой же древлянин, как и я, только откуда здесь, за тридевять земель от коренной земли, появился этот странный мужичок?

— Вам вверх по течению надо. Дня три пути до перевоза. Перевоз тот мазовщане держат. Плату берут немалую. Да я смотрю, вы люди не бедные. Кони-то у вас вон какие справные. Завтра и поедете. А пока слазьте. У меня уха поспела.

Мы не заставили себя ждать. За две долгие седмицы мы разжигали огонь всего раза три. И только тогда, когда понимали, что иначе просто замерзнем.

— Экие сотоварищи у тебя чудные. — Мужичок достал из-за пазухи большую ложку, зачерпнул из котла, попробовал варево, крякнул от удовольствия.

— Это Яромир. Чех он. А это фрязь. Хлодвиг. Он по-нашему говорит плохо.

— А тебя как зовут? — Мужичок кивнул на варево — налетай, мол.

— Гридиславом, — соврал я, приняв имя погибшего друга.

— Гридислав, значит? — Он странно хмыкнул. — Ладно, Гридислав. Уж прости, что хлебца нет.

— Хлеб есть. — Яромир метнулся к своему коню и достал из седельной сумы каравай.

Это было все, что осталось у нас из снеди. Мужичок понюхал каравай. Закатил глаза от удовольствия и прошептал:

— Наш хлебушко. Духмяный.

— Так, значит, я правильно про тебя подумал, — сказал я. — Из наших ты краев. Из земли Древлянской.

— Правильно, — кивнул мужичок и отправил в рот очередную ложку ухи да хлебушком прикусил.

— А как звать-то тебя?

Мужичок прожевал. Посмотрел на меня внимательно. Вздохнул, словно решаясь на что-то, и наконец сказал:

— Когда-то Разбеем кликали, а теперь вот Андреем люди добрые прозывают.

— Так ты тот самый Разбей-рыбак, который ушел из Коростеня, чтобы Репейские горы отыскать? Да с Даждьбогом за жизнь потолковать?

— Тот самый, — кивнул мужичонка. — Неужто помнят еще меня люди?

— Как же не помнить. Много о тебе Гостомысл рассказывал, когда я у него в послухах ходил. И как жену ты свою любил. И как померла она. И как не хотел ты с этим примириться. Как на Святище целую седмицу прожил, желая выпытать у Даждьбога, за что он ее Марене отдал. И как ушел из Коростеня…

— А ты давно ли посвящение принял?

— Этой зимой.

— То-то я смотрю, молод ты еще для гонцовой службы. — Разбей отправил еще одну ложку ухи в рот, проглотил и добавил тихо: — Значит, есть теперь у земли Древлянской грядущий князь?

Меня словно бревном ударило.

— Как понял?

— Уж больно ты, княжич, на отца похож. Я же его помню, когда он чуть постарше тебя был. Да ты не бойся, — хитро улыбнулся он. — Если ты здесь, выходит, так Господу угодно.

— Господу? — не понял я.

— Я же когда из земли Древлянской ушел, почитай, пол-Мира протопал. Но нигде не нашел ни Ирия, ни гор Репейских. Везде, где бы я ни был, не боги, а люди живут. Дошел до самого Рима-города. Тут-то и объяснили мне, что истинный Бог, он не на горах живет. Не на небе. Не на земле. Он везде. И во мне. И в тебе. И в травинке сокрыт. И понял я, что все в этом Мире вершится по воле Его. А замысел Его простой человек понять не в силах. Как не может понять дерево, зачем его срубают. Зачем обтесывают. Зачем в венец[97] кладут. Не может оно понять, что человек из него дом строит. Так и человек всего лишь бревнышко малое. Песчинка незаметная, из которой Господь Мир складывает. Не знали того люди. Противились промыслу Богову. Зло и беззаконие творили. Грехи совершали. Не мог Господь такого терпеть, как не может человек в основание дома бревно гнилое класть. Послал он однажды в Мир этот сына своего. Иисусом звали его. Тот и объяснил людям, почему так, а не эдак в жизни делается. Только люди, что те деревья. Не поняли. Казнили его смертью лютой. Так он, даже умирая, грехи их на себя взял. Чтоб простил их Господь. Чтоб не карал. Ибо не ведали они, что творят. А сын стал заступником людей перед Господом. И если нужда человеку какая, то надо Сыну Божьему молиться. А он уж перед отцом похлопочет. Как узнал я про то, так и успокоился. Понял, что Господь для дела мою жену прибрал, а не из прихоти. Признал я Иисуса. В купели, как и сам он, крестился. И имя другое принял. Был Разбеем, стал Андреем. Так первого ученика Иисусова звали. Он, как и я, рыбаком был. Только подошел к нему Иисус и сказал, чтоб бросал он рыбу ловить, ибо научит его Сын Божий, как стать ловцом душ человечьих. И пошел за ним Андрей. И стал после смерти его слово его людям нести. Говорят, даже в наши края заходил. Вот и я так же. Хожу по Миру. Слово Божие людям несу.

— То верно говоришь, брат, — подал голос Яромир. — Я же тоже христианин. И Хлодвиг Христу молится. — Он что-то быстро стал говорить фрязю, тот закивал и заулыбался.

— Так разве братья вы? — удивился я. — Вы же первый раз видитесь.

— Все мы братья, — ответил Разбей-Андрей. — Все, кто в себе учение Сына Божия несет. Христианин христианину даже ближе брата кровного, ибо они братья в вере. Ну что? Поели? Вот и слава тебе, Господи.

Он взял котел. Остатки ухи на землю выплеснул. Пошел к берегу, чтоб котел помыть.

— Слушай, Яромир, — я прилег поближе к теплу костра, — а чехи все христиане?

— Нет, — ответил риттер, — но многие. Дед твой Вацлав перед смертью своей христианскую веру принял и вместе с ним войско его и еще люди многие.

— А латины? Они христиане?

— Да, — кивнул Яромир и стал сам на ночлег укладываться. — Что франки, что латины. Те все в вере пребывают. И ляхи. И моравы… — Он зевнул.

— Так чего же тогда ляхи на чехов, братьев своих по вере, войной идут? И боем их бьют?

— На все воля Божия, — снова зевнул чех и повернулся спиной к огню.

— Нет, ты погоди, — не унимался я. — Понятно, когда Перун Полянский с Даждьбогом Древлянским ссорятся. Они Майю Златогорку[98] поделить не могут. Оттого поляне на древлян из века в век нападают. Через них Перун хочет Даждьбога одолеть. А чего тогда Господь ваш ляхов с чехами лбами сшибает? От скуки, что ли?

Но ответом мне был здоровый молодецкий храп. Уснул Яромир. И Хлодвиг уснул. И меня от ухи да от тепла разморило. Последнее, что я слышал, как скрежетал Андрей речным песком по меди. Котел чистил…


Как мог я, княжич молодой, предвидеть тогда, что эта встреча с Андреем на берегу вспухшей от весеннего паводка реки однажды вспомнится? Вспомнится и перевернет всю мою жизнь. И внук Даждьбога, потомок Древы и Богумира, откажется от веры предков своих. Отринет от себя все, чему учил его, послуха несмышленого, ведун Гостомысл. Поймет, что только с именем нового Бога на устах, Бога вселюбящего и всепрощающего, сможет собрать земли православные в единый кулак и отдать их потомку своему. Чтобы не угас. Не зачах деревцем-дичком древний род древлянских князей. А потом, спустя много-много лет, вдруг поймет, что за всю свою бурную, полную невзгод и радостей жизнь так и не нашел ответ на однажды заданный вопрос.

Вопрос: «ЗАЧЕМ?»