"Сударь-кот" - читать интересную книгу автора (Сергей Дурылин)113
Я грешный, милый: грехов у меня много. Я дернул брата незаметно за рубашку. Мне хотелось слушать.? — И вот, летнее время, выпросился я у отца игумена на богомолье, в Соловецкий монастырь, к окиян-морю. — Там монахи на лодках плавают? — На кораблецах малых... Я опять дернул брата, и он замолчал. — И вот иду я долгие дни, то с мужичками по пути, то с богомольцами, то один. Леса пошли дремучие. Птицы поют, и всякий цветок на своем мес¬те, где ему положено Богом, цветет: иной при дороге, другой на болотце, тре¬тий на луговинке, — синий, белый, желтый: кто покрасил? И все благоуха¬ют, каждый с своего места. И птички поют: и тоже, каждая с своего места Бога хвалит: иная на виду человеческом, другая в лесной глубине, а третья в синем небе высоко, человеку незримо. Всякое дыхание да хвалит Господа! Без слов оно это слово Божье разумеет и исполняет. Иду это я дорожкой узенькой — и вдруг примечаю: на дорожке — лапотки лежат новешеньки. Чьи? думаю. Кто забыл? Поглядел, а в стороне стоит туесок пустой. — Что такое туесок? — спросил я. — А это, милый, с обрубка березового бересту цельную снимают да дни-ще и крышку к ней приделают — и служит вместо ведра... Увидал я туе¬сок — подумал: неспроста это. Поглядел вокруг — и примечаю, что будто трава, как тряпочкой, примята. Пошел я в гущину лесную по примятой тра¬ве и шел долго. Лес потемнел, и стал я, милые, бояться зверя. Медведи в той стороне лютые: выходят на дорогу и медвежат выводят, и играют на страх человекам. И боюсь, боюсь: ноги подгибаются, и куда, думаю, иду? Вернусь назад! Обернусь и не вижу, где трава примята, где нет: всюду гус¬тота. Присел я около сосны, на мху, и заплакал. Вдруг — затрещало вокруг меня, захрустело; лесолом пошел. Понял я, кто идет. Упал я лицом в мох, зарылся лицом до ушей, не дышу, творю молитву, лежу, яко мертв. А зверь надо мной наклонился, дохнул на меня теплым дыханьем своим, лиз¬нул в затылок — и прочь удалился, и слышу: далеко уж ломит свой лесо¬лом. Встаю я. "Господи! — думаю, — зверь мимо прошел, не тронул. Нет, что я! Тронул — языком лизнул: дескать: "на вот тебе: знай, что знаю я, зверь дикий, что ты — человек, и тебе знать даю, но мимо иду и не врежу тебе". Понял я, милые, звериную эту думу, благодарю Бога, слезы в глазах стоят, а сам вопрошаю себя: "Откуда же это здесь зверь тихий? Откуда зверь милостивый?" А сам все иду в чащобу — и не вижу, что пришел уж: стою на полянке, иван-чай розовый, точно сеянный, колышется ласково, а посре¬ди — избушка, а перед ней пень выкорчеванный, а на пне — старец сидит и с улыбкою меня к себе манит. Пал я на колени, благословился у него — молчу, смотрю в лицо его: светел лик и тих... И сказал он: — Как ты, раб Божий, дошел доселе? Зверь тебя не потревожил ли? А я думаю: "Смею ли сказать: потревожил! Не обласкал ли он меня, трусливого и глупого?" — Нет, — отвечаю, — отче, не потревожил меня никто. Зверь у вас тихий. Он улыбнулся мне, и еще подобрело его лицо: — Это ты хорошо сказал, раб Божий: у нас зверь тихий весь. И — зорко так на меня посмотрел, и я смутился, а он спрашивает: — А видал ли ты его? — Кого, батюшка? — Тихого зверя. И вижу я, что все ему ведомо. Не смею на него смотреть. Потупил го¬лову. А он опять спрашивает и будто смеется: — А туесок видел? а лапотки? — Видел, — говорю. — Глупый ты. Удивление какое нашел! Туесок да лапотки нас кормят: сплетем их здесь, сготовим, на дорогу положим — придут боголюбцы, возь¬мут что кому надо, а нам хлебца оставят. — Да ведь хлеб-то, батюшка, зверь съест. — Глупый ты какой, непонятливый. Говорю тебе: зверь у нас тихий. Никого не съест.? Посадили меня старцы за стол, дали хлеба с солью, да воды ключевой, да морошки лесной, я ем, а в окно кто-то торк, торк. Обертываюсь: вижу голова лосиная. Приподнял старец окошко — и подал сохатому ломоть хле¬ба... А я молчу. Дивлюсь. Опять тихий зверь, думаю. И пробыл я у старцев час, — благословили меня оба, указал дорогу младший, поклонился низко и сказал: — Теперь ступай. Никто тебя не тронет. Тихий ангел тебе в путь. И ушел от меня. А я на дорогу вышел, к лапоткам и туеску, а их уж нет: вместо них лежит круглый хлебец ячменный да кошелка стоит, а в ней сот два меду, пук свечечек восковых да щепотка ладану. Нагнали меня бо¬гомольцы — и пошли мы на Сию, к угоднику Божию Антонию. Монашки обе дремали возле пяльцев, брат, оперши щеку рукою, не отры¬ваясь, смотрел на монаха, а мне Егорушка совал в руки восковую фигурку. — Вот, милые, — сказал отец Евстигней, — исполнил я бабинькино по-слушание: рассказал вам про тихого зверя. Больше ничего не знаю. Егорушка поднялся с своего места, перекрестился на образ и, бормоча что-то про себя, вышел было из комнаты, показался опять на миг, сделал земной поклон — и ушел... Брат спросил: — А медведь был большой? — Не видал, милый, — отвечал отец Евстигней. — Трусоват был Ваня бедный. — Какой Ваня? — Да я был Ваня. Я же и трусоват. Такой стих есть. В это время вошла няня с Параскевушкой, а монашки у пялец очнулись от липкой дремоты и всполохнулись: — К вечерне, гляди, скоро зазвонят, а мы еще у матери Надежды не бы¬ли. У нас к ней от матери казначеи поручение. — Ну, что ж, подите, — сказала Параскева, — а после вечерни зайди¬те — на путь матушка благословит. Монашки вышли, няня принялась прибирать на столе, перекидываясь изредка словами с монахом, а Параскевушка, присевшая было на минутку, вдруг встала со стула и заахала: — Батюшки мои, образ-то "Благое Молчание" не утвердила я у матуш¬ки, да и лампадки надо бы поправить. Она хотела идти в бабушкину комнату. Я робко попросил, как о вели¬ком и невозможном счастье: — А нам можно с вами? Просил Параскевушку я, а не брат, потому что я чувствовал, что она меньше любит брата. Я решил это потому, что слышал, как она раз говори¬ла няне про брата: — Боек, нянюшка, больно боек, — и хоть няня защищала брата: "Ди¬тя, мол, что с него взять!" — Параскевушка нашлась, что сказать: — Все, нянюшка, дети, а одно бывает — дитя тихое, а другое — бой боем. <...> Я думаю, что брат чувствовал, что Параскевушка больше любит меня, и при ней больше помалкивал. А мне было стыдно, если я замечал, что брата любят меньше меня, потому что нас отец, ни мать не "делили", и мы жили дружно, и большинство игрушек — у нас были "общие": когда кому-нибудь из нас дарили новую игрушку на рождение или именины, то или и другому, не-имениннику, — тоже что-нибудь дарили, или получивший игрушку заяв-лял: "эта будет общая!" — и самые веселые игрушки были общие. 8* — Можно, — отвечала на мою просьбу Параскевушка, и мы пошли с братом за нею в бабушкину комнату. Оба мы притихли. |
|
|