"Братья наши меньшие" - читать интересную книгу автора (Данихнов Владимир)

Сплетение второе ШИЗОФРЕНИЯ КАК ОНА ЕСТЬ, ИЛИ «ЖЕЛТЫЙ ДОМ»

Если за эталон взять меня, то есть представить, что мое мировоззрение, поведение и так далее — самые правильные, то отсюда следует неутешительный вывод: шизофренией больны все. Кроме, ясное дело, меня. Троечник с психфака

На улице было пустынно, и мир вне подъезда показался мне миром молочно-белой тишины. В нем правили безмолвие и недобитые вороны на старом тополе, что растет рядом с детской площадкой.

Вороны тихонько каркали, стараясь забраться на ветку повыше, и оттуда беспокойно разглядывали окрестности. Они зорко следили за редкими передвижениями соседей-людей в сторону супермаркета. Люди выглядели грустными и блеклыми на фоне снега. Прохожих, казалось, начеркала чья-то неумелая рука, а ворон нет — ворон нарисовал мастер; резкими мазками выделил наглые глаза, грифелем очертил крылья и клювы.

Я вспомнил, что за каждую пичугу в мясницкой на Герасименко дают полштуки, и решил вернуться домой за любимой воздушкой «Волк-11», но передумал. Непорядок отстреливать на Новый год невинных птиц. Хотя орут они, конечно, препротивно.

Руки в карманы, и я вот гуляю по свежему снежку, обновляю его, проделываю в сугробах тропу. Приятно осознавать себя одним из первооткрывателей новогоднего снега, но жаль все-таки, что я не самый первый: в стороне протоптана еще одна дорожка, на которой изрядное количество чужих следов.

Конечно, это нечестно. По всем законам справедливости я должен был первым испоганить хрустящее белоснежье, первым втоптать его в грязь, а тут — глядите-ка — кто-то успел раньше!

Подонки.

Я достал из-за пазухи последнюю сигарету и сунул фильтр в рот; весело хлопнул по карманам, пародируя танец-гопак. Зажигалка нашлась в куртке. Вместе с зажигалкой наружу выглянул краешек вчерашнего флаера.

Я прикурил. Поднес глянцевый листок к глазам и прочел: «Клуб „Желтый дом“. Внизу белел адрес. Выяснилось, что клуб располагается в центре города.

Перевернув флаер, я наткнулся на надпись, сделанную от руки. Самые обычные синие чернила, корявый почерк и куча ошибок в пунктуации. Неизвестный (милиционер-украинец?) обращался ко мне:

«Клуб „желтых“ приглашает Вас, Полев Кирилл, поучаствовать в сегодняшней вечеринке при клубе „Желтый дом“ в 18-00 по Москве. Приходите обязательно если, конечно хотите узнать что-то новое о Вашей необычной, способности».

Подписи не было.

Я сказал:

— Оба-на, — и подумал: «Желтый дом», конечно, весьма харизматичное название для ночного клуба, но меня интересует другое: почему «желтыми домами» называют психушки? Кажется, еще до революции их делали из желтого кирпича, но тогда встает другой вопрос: почему именно из желтого? Что такого необычного в нем? Если вспомнить цветовой тест Люшера, то желтый цвет выбирает тот, кто стремится к изменениям; к выходу и освобождению; его выбирают люди, избегающие проблем. Кстати, это же прямая ассоциация с «Волшебником Изумрудного города»! Дорога желтого кирпича уведет тебя из нашего мира, в волшебную страну твоих собственных фантазий. Недалеко и до шизофрении. Ответ кроется где-то здесь, скорее всего. Надо бы Кафку перечитать на досуге, мысль у него видел одну забавную, с этим вроде связанную… или у Достоевского?»

Закончив мысль, я взглянул на черных воронов — те посмотрели в ответ на меня. Не знаю, что подумали они, а я подумал вот что: «Хрень какая-то. Откуда они знают о моей способности? И… знают ли? Быть может, это чья-то шутка? Но о так называемой моей „ненормальности“ знает только Игорек, а он не трепло; нет, он никому и никогда не расскажет. Хм… так идти или как?»

Думал я еще с час, переваривая содержание записки, возвращаясь к нему снова и снова; думал до самого окончания прогулки. Собственно, нормальной новогодней прогулки не получилось. Получилось хождение вокруг дома с умным видом на лице. Во время третьего или четвертого круга я услышал надсадное многоголосое мяуканье. Звуки раздавались из-за высокого бетонного забора, который раньше ограждал летнюю танцплощадку; площадка эта давно заброшена, и сейчас там любят собираться подростки, чтобы выпить пива.

Приглядевшись, я заметил, что к забору в двух или трех местах приставлены деревянные лестницы, а на самом заборе лицом к площадке сидят подростки и что-то кричат.

Заинтересовавшись, я подошел ближе и разглядел еще одну любопытную деталь: ворота на площадку были заварены и стали выше, потому что кто-то приварил к ним ржавые металлические листы, а на самом верху прикрепил колючую проволоку.

Я подошел к одной из лестниц и крикнул пареньку, который сидел на заборе:

— Что происходит?

Мальчишка не отвечал. Он размахивал над головой шапкой-ушанкой и кричал что-то нечленораздельное, заглушая мяуканье за забором.

— Что происходит?! — крикнул я снова.

Мальчишка наконец услышал.

— Охота! — крикнул он, не оборачиваясь.

— Чего?

— Охота, говорю. Уже третий раз за год устраиваем, а вы ни разу не видели?

Я взялся за перекладину и быстро забрался наверх.

Паренек посторонился.

С высоты я увидел еще человек тридцать — в основном подростков, которые сидели верхом на заборе. У двух или трех в руках были воздушки. Но самое интересное происходило на танцплощадке: там между разбросанных картонных коробок носились как угорелые кошки, а за ними охотились мужчины с воздушками. Я узнал соседа по подъезду со второго этажа, еще кого-то. Увидел и несколько кошачьих трупиков, лежащих в лужах темной крови.

— Папа! Папа! — вдруг закричал паренек, который сидел рядом со мной. — Папа, давай! Мой папа уже трех котов завалил, он на первом месте, — похвастался мальчишка, повернувшись ко мне.

Зрелище было отвратительное для меня нового, который менялся в обратную сторону, но очень притягательное для меня обычного. Мужики выступали каждый за себя и мешали друг другу палить в пушистых тварей. Коты или беспорядочно носились, быстро попадая под пули, или старались выждать в одном укромном местечке, а потом мгновенно перебегали в другое, если чувствовали опасность.

— Вон тот, рыжий, — показал мне мальчуган, — все три охоты выдержал.

— Я думал, котов бьют до последнего.

— Нет, время охоты — полчаса. Выживших собирают и оставляют для следующей охоты. Ну просто дорого выходит — новых ловить или покупать…

— Понятно.

Рыжий котяра двигался медленно и даже лениво, но каждый раз ловко уходил из-под выстрела. Однако ж и он вскоре попал в переделку: сразу трое охотников зажали зверька в угол, рыжик заметался, вскочил на ближайший ящик, разогнался и прыгнул. Прыжок был неожиданный и высокий; кот царапал когтями верхушку забора в метре от меня. Я наклонился и подхватил его. Кот орал и рвался за забор; потом понял, что из моих рук не выбраться, и стал жалобно мяукать.

— Ура! — крикнул мой сосед-мальчуган. — Бросайте его вниз!.

— Но… — пробормотал я.

— Кидай, мужик, твою мать! — крикнули мне охотники, которые ждали у забора с воздушками на изготовку.

— Но я…

— Мяу, — сказал рыжик.

— Сам ты «мяу»! — разозлился я и скинул кота охотникам.

Зверек упал не совсем удачно и, кажется, подвернул лапу; сделал два или три шага к ящикам, но охотники быстро сориентировались и выстрелили одновременно; пули отбросили котяру к стене, забрызгав ее красным; рыжик дернулся пару раз, плюнул кровью и издох.

— Я попал! — крикнул один из охотников.

— Хрен тебе — попал я!

— Мой папа попал! Мой папа! — надрывался рядом со мной пацан.

А я подумал, что не нарушил данное самому себе обещание исправиться. Кот сам виноват. Надо было молчать.


Я возвращался на свой этаж, как обычно, пешком. Глядел на ступеньки и считал их. На пол-этажа приходилось десять ступенек.

На площадке между десятым и одиннадцатым меня окликнул знакомый голос:

— Кирилл, всегда хотела спросить: почему вы не пользуетесь лифтом?

Наташа. Девушка, что живет этажом ниже. Ее я ненавижу за постоянный скрип матраца, но теперь прощаю, потому что решил измениться.

Наташа, как всегда, стояла, закинув ногу за ногу, на площадке между этажами и курила. Сейчас на ней был красный халат из батиста; из-под халата выглядывали спортивные синтетические штаны и застиранная, с жирными пятнами оранжевая маечка. Волосы Наташа собрала в хвост на затылке. Глаза у нее были усталые — кожа вокруг них потемнела, но улыбка оставалась веселой и белозубой.

Желание напиться мелькнуло в самых глубинах мозга и тут же растворилось, заблудившись в синоптических связях.

Я меняюсь в обратную сторону. Напиваться не надо.

Надо возлюбить ближнего.

После прогулки по свежевыпавшему снегу, а также часового блуждания вокруг дома и случая с котом я чувствовал себя новым, посвежевшим, а значит, лишенным старых предрассудков. Пускай эта шлюха трахается со всеми подряд — я ее возлюблю. Как ближнего.

— Не знаю, — приветливо улыбнулся я, останавливаясь. — Поддерживаю форму, наверное. Раз спортом не занимаюсь, то хотя бы так.

— Это вы хорошо придумали, — сказала Наташа и легонько притронулась к шрамику над бровью: не почесала, а именно притронулась. Как бы намекая на прошлое: на кусочек скотча крест-накрест, который был хорошо виден на порновидео.

— А вы занимаетесь спортом? — вежливо спросил я.

— Нет. — Она помотала головой.

— Странно. Мне казалось, у вас есть тренажер; что именно он скрипит каждый вечер, как раз тогда, когда я ложусь спать.

Наташа прищурила глаза и посмотрела на меня внимательно.

— С Новым годом вас, Наташа! — спохватился я. — Вы извините, сразу не поздравил: не сообразил просто… мысли скачут после вчерашнего.

— Да что вы! Бросьте извиняться, я ведь сама такая же. С Новым годом, Кирилл! Что вы там говорили про тренажер?

— Забудем. — Я улыбнулся.

Обменявшись новогодними поздравлениями, мы замолчали. Притихли, с притворной любознательностью разглядывая стены и потолок. Неловкость усиливалась из-за того, что у Наташи была сигарета, и она курила — то есть как бы была занята, у меня же сигареты не имелось — последнюю выкурил на улице, а другого занятия найти не мог по причине всегдашнего утреннего скудоумия. Продолжая неловко топтаться на месте, я попробовал подобрать прощальные слова, но не успел вымолвить их. Наташа опередила меня:

— Кирилл, что-то случилось?

— Ы?

— Понимаете… — Она замялась, наклонила слегка голову, выпуская табачный дым в пол. — Вы… дружелюбный когда-то были… поболтать со мной всегда останавливались. Улыбались. Нет, я понимаю, у вас развод приключился… вы уж простите, что напрямую говорю; но ведь даже после развода мы с вами, бывало, болтали. Говорили о том о сем. Очень здорово поболтать с хорошим человеком. Нет, не возражайте — вы правда хороший. Но потом… в какой-то день вас словно выключило: перестали со мной разговаривать и здороваетесь через раз, чаще бурчите что-то невнятное и проходите мимо… я глупости говорю?

Я еще больше захотел, чтобы у меня во рту очутилась сигарета. Как жаль, что курю не так часто, чтобы всегда держать в кармане пачку сигарет.

Наташа смотрела с грустью, будто знала, почему так вышло. Или догадывалась.

— Наташа, — сказал я. — Понимаете…

Сверху с оглушительным грохотом хлопнула дверь, послышалось нетерпеливое то ли сопенье, то ли пыхтенье, а потом дверь хлопнула еще раз, и все стихло.

— Леша буянит, — пробормотал я. — Пойду гляну… А то опять натворит дел. Без меня ему никак. Один я его… спасаю.

Наташа ничего не ответила: кивнула только и затянулась крепче, разом сжигая тонкую сигаретку до самого фильтра.

Я побежал наверх и почти сразу увидел на площадке Колю. Мальчишка стоял возле Лехиной двери неподвижно, похожий на статую; у него, как всегда, слезились глаза. Я протопал мимо пацаненка, подошел к громовской двери и постучал. Тишина. Я постучал громче, а под конец добавил ботинком; с разворота добавил, вспомнив движения кунгфуистов из китайских фильмов. Железная дверь задребезжала, металл загудел протяжно и тоскливо, но дверь не поддалась — надежная, как Великая Китайская стена.

Наконец по ту сторону «Китайской стены» зашаркали тапочками.

— Кто там? — зло выкрикнул Леша, трубно сморкаясь. Тоже мне последний богдыхан.

— Соседи, вот кто. Ты чего Колю на плошадке держишь, чертяка Громов?

— Пошел он! — заорал Громов и добавил кое-что покрепче. Язык у него слегка заплетался, а в некоторых случаях — так и не слегка даже. Понятно было, что вчера (сегодня то есть) в три часа ночи Леша пить не закончил. Наверное, травил организм алкоголем до самого утра, да и тогда не остановился.

— Что случилось-то?

— Расшифровал я фразу его очередную! — крикнул Громов.

— Правда?

— Ничего сложного! Еще парочку фразочек записал, друг под дружкой расположил, и сразу все ясно стало! Некоторые буквы повторялись, и я вычислил какие. Слушай внимательно: из первого слова берем первую букву, из второго — вторую, из третьего — третью; и опять по кругу: из четвертого — первую…

— И что же он говорил?

— «Я запутался»!! Он, видите ли, запутался, банка консервная без открывалки! Ржавый бидон с отвалившимся дном! Чугунная канализационная труба, которую вот-вот прорвет! Запутался, ма-а-ать… маленький выродок, хуже Бога!

— Да ладно тебе, Громов! Ты преувеличиваешь, Громов! Это же прогресс! И немалый!

Громов с той стороны заплакал:

— Устал я, Кирюха, до смерти устал; не могу так больше, лучше сдохнуть, чем продолжать жить. Все в моей жизни кое-как, все по-сволочному получается… — Он притих, только иногда громко шмыгал носом и всхлипывал. — Бог издевается надо мной, попросту издевается…

— Испытывает, может?

— Издевается! Испытывал он Моисея в пустыне, хотя и там издевался…

— Ладно-ладно, Громов, оставим теологический диспут на потом. Ты лучше скажи мне: впустишь Колю или как?

Богатырь ответил, заикаясь через слово:

— Пускай он у тебя денек поживет, а, Кирюха? Я отдохну немножко… с меня причитается, если что.

— Ты чего надумал, дурацкий Громов? — возмутился я. — Смерти моей хочешь?! Не могу я и не хочу! Надо же выдумал — с резиновой тварью возиться! Что обо мне люди подумают?

— Пусть тогда на площадке постоит… а я посплю пока… нет, спою. Ох ты, Русь моя, ты раздольна-а-а-а-а-я! Ох ты, степь-дубра… бубра… бобра…

— Ты чего, Громов?! — Я замолотил кулаком в дверь. — Совсем опупел, что ли? А ну открой, идиотский Громов!

Громов не отвечал. Может, и впрямь уснул, свернувшись калачиком на половичке под дверью.

— Что-то случилось?

На площадке стояла Наташа — уже без сигареты; она обняла себя за плечи и дрожала! Все-таки в подъезде было не совсем чтобы тепло.

— Громов буянит, — скованно пожав плечами, сообщил я. — Мальчишку вон своего выгнал. Г-гад.

Наташа поглядела на стоящего истуканом Колю и кивнула:

— Красивый малыш. Как живой прямо.

— А Лешка Громов думал, никто не догадывается, что его сын — робот, — ляпнул я.

— А чего тут догадываться? Не было сына — появился сын. Молчит все время, и питающий шнур из задницы торчит. Что ж тут неясного? — Наташа дернула плечиком: — Вам помочь с ним, Кирилл?

— Не знаю, — сказал я. — Помочь.

Вместе мы повели мальчугана в мою квартиру.

Коля споткнулся о гору обуви, которая имеет свойство скапливаться у моего порога, и чуть не шлепнулся. Мы удержали его, но с трудом: все-таки робот весил больше обычного ребенка.

— Что с ним? — спросила Наташа, пока мы вели Колю мимо стопок с книгами, раскиданных газет и банок из-под маринада — всего того, что прекрасно помещается в небольшой и узкой прихожей. Еще в комнате был большой, под самый потолок, платяной шкаф; ветвистые, потемневшие от времени оленьи рога — они служат вешалкой; старый бабушкин трельяж, весь в трещинах и без дверок, зато с зеркалами.

— На рога я повесил куртку, а шапку бросил на трельяж — в самую кучу барахла.

— У меня тут не прибрано, — сказал я. Впрочем, Наташа ничего не спрашивала.

Мы провели робота в комнату. Усадили на диван напротив телевизора; предварительно мне пришлось совершить скоростную уборку постели. Подушку, одеяло и простыню я спешно засунул в шкаф для грязного белья — белья в шкафу накопилось уже предостаточно, но постирать, как всегда, времени не находилось.

— Что дальше? — спросила Наташа, с любопытством разглядывая мою комнату.

— Не знаю, — неловко ответил я, смахивая с кресла старые журналы. — Будем ждать. Присядете, Наталья?

— Нет, спасибо.

— Чаю хотите? — стараясь быть вежливым, спросил я. — Воды? Простокваши? Когда-то она была молоком!

Она помотала головой, улыбнулась своим мыслям и подошла к стенке, к тому ее отделению, где находится бар. В баре отродясь не водилось алкоголя: я забиваю его счетами за квартиру, документами, расписками и прочими «важными» бумажками. В нише над баром стоят старинные электронные часы и фотография в белой с черными полосками рамочке. Именно из-за полосатой рамочки Маша называла фотографию «березкой». Это если жена была в хорошем настроении. А если в плохом, тогда презрительно цедила: «зё-ёбра».

На фотографии мы с Машенькой стоим на круге-компасе, который расположен в центре города возле парка Горького. Компас — круг из чугуна диаметром метра два, вмурованный в плитку на площади перед парком. Стрелки компаса указывают направление на крупные города мира, названия которых располагаются по окружности. Столица Украины — Киев, Шотландии — Глазго, Турции — Константинополь, Великобритании — Лондон и так далее.

На снимке май: деревья в цвету, прохожие маячат сзади с баночным пивом в руках; на мне белоснежная льняная рубашка и черные вельветовые брюки; пиджак перекинут через плечо; хорошо видно золотое кольцо на безымянном пальце. Тупоносые на шнурках туфли начищены и блестят. В нынешнее, холостяцкое время мне редко удается довести их до такого состояния.

На Маше роскошное шелковое платье свинцового цвета — очень подходит к ее глазам; на запястьях — серебряные браслеты, а на ногах — туфли на высоких каблуках под цвет платья. Волосы жгуче черные; стрижка-каре с челкой; губы подведены неяркой помадой, а глаза немножко печальные — или, может, тень так падает.

Красавица моя курносая, на фотографии она просто прекрасна.

Я могу любоваться Машей бесконечно долго, запоминая каждую мелочь, фиксируя в памяти каждый ее волосок.

Было время, в стенке стояла наша свадебная фотография, но Маша, когда уходила, забрала ее с собой. Сказала напоследок: «У тебя есть „зёбра“, а свадебная тебе ни к чему. Я ее спрячу». Потом она все время молчала, и я тоже не сказал ни слова. Я помог ей снести чемоданы вниз и загрузил их в багажник такси. Маша залезла на переднее сиденье, и через минуту машина тронулась. А я остался стоять возле подъезда и смотреть в небо. Был апрель, и до Машиного дня рождения оставалось три дня. До 13 мая, когда был сделан снимок, оставалось тридцать восемь дней.

Наташа минуту-другую рассматривала фотографию. Одной рукой она придерживала полы халата, другой, подушечкой мизинца, коснулась стекла.

— Ваша жена, Кирилл? — спросила Наташа тихо.

— Бывшая, — подтвердил я.

Наташа отвернулась от снимка, обняла себя за плечи и поежилась. Посмотрела на меня виновато:

— Вы извините, Кирилл, что я так ворвалась. Просто дома скучно — гости разошлись…

«…Гости, ага, знаем мы этих гостей …»

…делать нечего, на работу только с десятого опять же. Скучаю. А тут вы… с мальчиком.

— С роботом, — поправил я.

— Но ведь все равно — мальчиком?

— Мальчики растут. А еще они рождаются не на заводе, а естественным путем.

— Из девочек, — подтвердила Наталья. — Подросших.

«Издевается, шлюха, — подумал я печально. — Смотрите-ка, ей даже не стыдно. Стоит передо мной, грязная и продажная, и ни капельки не стыдится. Ладно, Полев, веди себя тише и нежнее, ты ведь благородный парень и умеешь прощать людям их слабости».

Наташа подошла к неподвижному киборгу, присела рядом с ним на корточки и провела ногтем по резиновой щеке мальчишки. Он никак не отреагировал.

— Как настоящий… А откуда у вашего соседа деньги на него взялись?

Сам гадаю, — буркнул я и присел рядом на одно колено, потому что глупо получалось: она сидит, а я стою. — Надо бы выяснить.

— Да, интересно; живет вроде не богато… ну и не бедно, конечно, но все-таки робот, он ведь кучу денег стоит!

— Вот именно. Тут я с вами согласен, Наталья. Если мы проясним этот момент, нам станет гораздо легче.

— Почему?

— Потому что мы должны все знать, а ради этого готовы лезть туда, куда нас никто не просит лезть.

Наташа помолчала, а потом спросила:

— Что вы с ним будете делать?

— Дождусь, когда Леша проспится и протрезвеет. Потом верну.

— Он такой миленький кукленыш, — сказала Наташа, касаясь носа мальчишки. — Бип!.. А вы его почему-то ненавидите.

Я вздрогнул и покосился на соседку; она смотрела на Колю и улыбалась.

— Почему вы так решили?

— Не знаю. Подумалось вдруг. Его вы ненавидите, а меня презираете — по-моему, так.

— Глупости, — пробурчал я. — Значит, простоквашу не хотите? А кофе? Хороший, зерновой. Бразильский, я его по блату достал. Немножко, правда, достал, но на маленькую чашечку хватит. У меня как раз есть очень маленькие чашечки; они по-настоящему маленькие, их даже мыть не надо — для гостей держу.

— Нет, спасибо. — Наташа встала, ладонью на прощание пригладив золотистые кудри мальчугана. — Пока, малыш!

Она вышла из квартиры, а я запер дверь на ключ и побежал на кухню за тряпкой. Наклонившись над раковиной, смочил тряпку горячей водой из-под крана, схватил пакетик с чистящим веществом «Кумет» и со всех ног бросился в зал. Отсыпал горсточку «Кумета» на тряпочку и оттирал рамочку и стекло фотографии-«березки». Оттирал долго, а чтоб не соскучиться, приговаривал:

— Знаем мы этих гостей, ага, ушли уже, как же. Наверное, целую ночь только и делали, что километр за километром на постели пахали и гадость эту на камеру снимали, а сегодня утром ушли, чтобы на порносайт слить. А ведь как невинно выглядит, а?! Ну девочка прямо! Тоже мне! И не поймешь вот так сразу, даже стыдно становится за собственные мысли. Про спорт ничего не ответила. «А меня презираете»… Ха! Презираю, ыгы…

Потом я побежал в ванную: мыл руки с мылом, долго, усердно, выключал воду и опять включал, потому что казалось, что не от всей грязи избавился еще; тер руки жесткой ветошью, до красноты тер и приговаривал:

— Черт знает чем они там еще занимаются; чем она больна; заразит ведь — как пить дать, какую-нибудь гадость подхвачу и залечу с ней, с гадостью этой, в кож-вендиспансер, а потом объясняй всем, что это бытовая зараза; никто ведь не поверит! Нет, я, конечно, желаю измениться, стать опять идеалистом, но желание это не поможет ни против триппера, ни против сифилиса, и против СПИДа оно тоже, кстати, не поможет.

Закончив с помывкой, я вдруг вспомнил, что Наташа касалась робота. Хотел снова бежать за тряпкой, но передумал.

— А что с ним станется? — сказал я вслух, насвистывая под нос что-то жутко старинное, то ли Битлов, то ли Саймона и Гарфанкля, — Он же робот. А если гадость Наташкина к Лешке перекинется, так Громову и надо!

Я уселся за домашний компьютер и стал размышлять, чем заняться до вечера. Было скучно, а телефон молчал. Никто не спешил поздравить меня с Новым годом.

И тогда я включил компьютер.

Мне пришло три электронных письма. Первые два — реклама, а в третьем я прочел:


«Уважаемый, Кирилл!

Сегодняшний поход в так называемый «Желтый клуб» крайне полезен. Но не в том смысле, в каком вы подумали. Клуб этот на самом деле сборище недоумков, у которых не все в порядке с головой: Вам будут говорить, что члены клуба обладают некими способностями наподобие вашего умения. Не верьте. Единственная их способность — получать на входе проверенную информацию и превращать ее в дерьмо.

Искаженное представление о мире, галлюцинации, нарушение речи — вот неполный перечень симптомов, которые проявляются у этих людей. Но что-то вынести из встречи можно, конечно, если вы сумеете поговорить с лидером отморозков. Существует мнение, что лидер отличается от шестерок: будто бы у него есть некие тайные знания, а возможно, и способности. Будет неплохо, если вы выясните, что именно он знает и какими способностями обладает.

Чтобы наше сотрудничество было крепче и плодотворнее, мы, уважаемый Кирилл, держим в заложниках вашу бывшую жену, Марию Полеву. Не волнуйтесь: если вы в точности будете выполнять наши указания, с ней ничего не станется.

С вами мы еще свяжемся. И, поверьте, если все будет в порядке, вы не будете разочарованы — платим за информацию мы очень хорошо».


Подписи не было. В окошке «отправитель» темнел некий труднопроизносимый адрес. Электронный ящик висел на бесплатном хосте. Наверняка заведен совсем недавно и специально под эту «переписку».

Что за чертовщина?

Я схватился за голову и взъерошил волосы.

Маша!

Кто они такие? Что им надо? Может, дурацкий розыгрыш? Но откуда эти гады знают о приглашении? О моем умении? О Маше?

Я кинулся в прихожую, схватил с трельяжа блокнот, нашел телефон Машиных родителей и набрал номер.

— Алло?

— Здравствуйте, Анастасия Петровна!

— Кирилл? — Голос Машиной матери изменился, стал злее.

— Я хотел спросить… поинтересоваться, как там Маша… все ли в порядке?

— Она в полном порядке. Не о чем волноваться. Еще что-то?

— Нет. То есть да. Позовете ее? Хочу… надо кое-что спросить.

— Кирилл, Маши нет дома. У нее появился хороший друг. Она сейчас с ним.

— Какой у него телефон?

— Не скажу.

— Погодите… друг? Она встречается с другим? Не со мной? Эта маленькая дрянь целуется с ним? Спит? Дайте мне ее немедленно!

— Кирилл…

— Ах она. шлюха, я тут ночами не сплю, подушку грызу, только о ней, проклятой, и думаю, а тут такое! Я меняюсь ради нее в обратную сторону, а она!..

— Кирилл, ты что, совсем с ума сошел? — завизжала женщина на другом конце провода. — Не мучай Машеньку! Вы расстались! У Маши новый жених! Не вздумай мешать ей!

— Но…

— До свидания, Кирилл. — Она повесила трубку.

— Твою мать! — Я с размаху стукнул телефонным аппаратом о стену. — Шалава!

Бордовая пластмасса треснула; из гнезда вылетела круглая черная кнопка с цифрой «ноль» и закатилась куда-то под шкаф. Я опустился на колени, долго искал ее и чихал, потому что пыль попадала в нос; меня трясло. Уши словно ватой заложило — я не слышал ничего, кроме буханья сердца в груди.

Все-таки вранье? С Машей все в порядке? У нее жених? Сволочной ублюдочный жених, который целует мою любимую? Спит с ней? Шлюха! Да как она посмела!

Забыв о кнопке, я кинулся на кухню, распахнул окно, открыл морозилку, но вспомнил, что курицы уже нет, а больше выкидывать было нечего, да и жалко, и тогда я сказал себе:

— Спокойно, Полев. Спокойно. Надо успокоиться. Если Маша дома, не о чем беспокоиться. Если — нет, то беспокоиться тоже не стоит. Надо выполнять указания этих… анонимов. В конце концов, я ничего не потеряю, если пойду в «Желтый дом». Посижу, осмотрюсь, узнаю, что им надо. Если это шутка — тоже порядок. Посмеюсь вместе со всеми и свалю домой, здесь напьюсь и усну под скрип Наташиного матраца и сладкие-сладкие стоны. Мне будет казаться, что Машка стонет под своим женихом. Ну и что? Подумаешь. Пусть. Я ведь не говнюк теперь, чтоб ревновать попусту, я меняюсь. Пусть себе стонет. Сучка. А-ах она су… так. Спокойно. Спокойно, Полев.

Успокоившись, я закрыл окно и вернулся к компьютеру.

Профессиональная привычка взяла свое, и я прогнал полученное письмо через поисковые системы. Поисковики выдали тонну разнообразнейшей информационной шелухи. Здесь были сайты, рассказывающие о чем угодно, но связи между ними я не углядел. Сначала. Потом стали повторяться странички, посвященные психическим расстройствам. На одной из них я прочел: «Искаженное представление о мире, нелогичное мышление, галлюцинации, нарушение речи — острые симптомы шизофрении».

— Ыгы, — сказал я и решил на время выбросить письмо из головы. По-хорошему, стоило обратиться в милицию, чтобы рассказать и о клубе, и о письме, и о Маше, но мне стало интересно, что будет дальше. К тому же, если верить словам Машиной мамы, с моей бывшей женой все в порядке. Значит, надо наслаждаться розыгрышем. Принимать его на веру.

Идиотское письмо от анонима привнесло в мою жизнь что-то интересное. Будоражащее. Новое. Оторвавшись от компьютера, я уже весело насвистывал и даже пробежался на кухню, где соорудил многоэтажный бутерброд из остатков хлеба, соевого соуса и лимона. Жевал и запивал питательный небоскреб чашкой кофе.

На сердце полегчало, и жизнь виделась в розовом свете. Поход в клуб и письмо казались приключением; чем-то, что пришло из далекого подросткового прошлого, когда я грезил путешествиями в края банановых пальм и кокосов. Тогда любое необычное событие воспринималось не через призму сложившихся взглядов, а казалось самым настоящим чудом.

Закончив насвистывать мелодию и отставив пустую чашку в сторону, я с бутербродом в зубах плюхнулся в кресло. Прокрутил для успокоения пару интернет-страничек — в них говорилось что-то о регрессии — и подумал: «Если отвлечься от приключения как такового, если забыть о возможном похищении Маши, обращение к официальным властям грозит известными последствиями: придется рассказать о моей способности. Два варианта развития событий в таком случае:

а) мне поверят и заберут на опыты;

б) мне не поверят и заберут в пресловутый «желтый дом».

Оба варианта мне не нравились.


Ближе к вечеру, когда осталось совсем немного времени до похода в клуб «желтых», я занервничал. Бесцельно бродил по комнатам, но даже акробатические прыжки через стопки книг не принесли успокоения. Чтоб занять руки, я решил почистить вентиляцию. Орудовал шваброй, к которой примотал тряпку; выгреб кучу сухих как мумии тараканов, паутину и пласты слежавшейся грязи.

Вскоре вентиляционная решетка сияла чистотой, а мне опять нечем было заняться; каждый раз, проходя мимо телефона в прихожей, я боролся с искушением позвонить Машиным родителям.

Я вышел на площадку. Лампочку у нас выкрутили, и в коридоре было серо, и длинные тени ложились на плитку. Я стукнул в Лешкину дверь. Еще раз и еще. Колотил руками и ногами, но сосед не отвечал. Вместо него открылась дверь квартиры напротив: выглянула тетя Дина — пухлая женщина лет сорока; сколько ее помню, всегда ходит в одном и том же фланелевом халате, а из головы тети Дины испокон веку торчат длинные деревянные бигуди и слипшиеся клочки волос. Тетя Дина напоминает выжившего из ума мутанта-дикобраза, и при взгляде на нее я всегда теряюсь и не знаю, что сказать. Сейчас тетя Дина что-то пекла; халат ее был запорошен мукой, а лицо раскраснелось от жара духовки.

— Не открывает злыдень? — поинтересовалась тетя Дина и трубно высморкалась в большую тряпку — с виду бывшую простыню.

— Молчит, — подтвердил я.

— Денег должен?

— Да нет. Он робота выставил на площадку, а сам спать увалился после вчерашней пьянки, — зло сказал я и еще раз стукнул в дверь. — И я теперь за ним ухаживаю…за роботом в смысле. А мне уходить надо. Дина Михайловна, может, вы…

— Хочешь, чтоб помогла к мусорке отвести киборга проклятого? — перебила меня женщина. — Так ты и сам немаленький вроде; думаю, справишься. Дело, конечно, полезное; нет веры этим железякам. Бывает, встретишь такого на улице, и по глазам сразу видно — мир хочет захватить, чертяка, ИскИн недоделанный; а органическую жисть, значит, мечтает уничтожить. Ты, кстати, поосторожнее с ним там. Эх… ладно, счастливо тебе, Кирилка, а я побежала к духовке: у меня пирог с яблоками печется. Ты, кстати, если все-таки не уйдешь туда, куда собирался (куда, кстати?), то заходи, кусочек отрежу, полакомишься. Пироги у меня знатные выходят; яблочки потому что свежие, через младшенького их достаю, по блату. Из Украины посылочкой шлет. Он у меня, младшенький то есть, там при войсковой части завскладом. Вот так. — И она захлопнула за собой дверь.

— Транда ушастая, — буркнул я под нос и вернулся в свою квартиру.

Дома прежде всего отыскал старую жестяную кружку, нашел стену, что была общей с Лешкиной; прижал кружку к стене, к обоям ободранным, а ухо прислонил ко дну кружки. Какое-то время было тихо, а затем почудилось, будто слышу натужный, с самыми разнообразными звуковыми вкраплениями, громовский храп. Может, и почудилось.

Тем не менее я сказал:

— Вот урод! — и ударил кружкой о стол.

Время поджимало, и я побежал одеваться. В очередной раз вынул из кармана флаер и пробежался глазами по адресу — ехать минут сорок на автобусе; вот только автобуса дождаться еще надо. Лучше все-таки бежать на монорельс.

Одевшись, я заглянул в зал: робот продолжал неподвижно сидеть на диване. Руки держит на коленях, глаза смотрят в пол — невинные, слезящиеся глаза обычного мальчугана.

— Блин, — сказал я, — а вдруг, пока меня не будет, твой затяжной приступ кончится? Выйдешь из-под контроля, порушишь все! Мир начнешь захватывать с моей квартиры. Но не брать же тебя с собой? Да и как я тебя возьму: на улице около нуля, грязь, слякоть, ветер холодный дует, а у тебя и теплых вещей-то нет. В комбинезоне и легких кроссовках не разгуляешься. Хотя… о чем это я… ты ведь робот, верно? Тебе холод нипочем, все будет в порядке, правильно? Пробежимся до монорельсовой остановки, доедем до площади Ленина, а оттуда квартал пешком до клуба. Ты ведь ребенок, и в клуб, значит, тебя должны бесплатно пустить, без всякого флаера. Как вариант, нас не пустят обоих. Ну, значит, не судьба.

Коля Громов ничего не ответил.

— Договорились, — сказал я. — Беру. Такой идеалист и правильный парень, как я, никогда не оставит ребенка без присмотра, даже если он на эволюционной лесенке стоит сразу после резиновой куклы для секса.


В вагоне монорельса на нас косились, но молчали. Я усадил Колю на скамеечку из протертого кожзама, а сам стал рядом, вцепившись в согретый чужими руками поручень. Две или три остановки народ в вагоне постоянно менялся: одни выходили, другие соответственно заходили. Нашлась-таки вредная бабушка с полными сумками в морщинистых, пергаментно-желтых руках. Она поставила сумки на скамейку рядом, а потом театрально всплеснула руками и запричитала:

— Ты что ж с малолеткой делаешь, изверг? Замерзнет же! Глаза, глянь-ка, слезятся, плачет, бедняжка!

— Успокойтесь, бабушка, — пробормотал я. — Перед вами бездушный робот, с которым ничего не сделается. А глаза у него слезятся, потому что техника такая, нежная. Смазать надо.

— Так ты любитель нехристей железных! Извращенец поганый, робофил! — вскричала вредная старушка и отвернулась. Когда освободилось место напротив, она стремительно переместилась туда. Видно было, что роботов женщина недолюбливает, побаивается, скорее всего.

— Ярко озон краснеет первой мухой потеет аризоной следит росой якшается.

— Как запутался, так и распутаешься, — пробормотал я, гладя Колю по голове, — а по-хорошему, пора тебе что-нибудь новенькое сказать, осмысленное. Как мы тебе помочь сможем, если ты жалуешься все время? Возьми себя в руки, сынок! Возьми себя в руки и заткнись. Понял? Не мешай мне: что-то интересное наклевывается, пусть даже шутка дурацкая, но такого не было последние лет двадцать. Если не считать свадьбу с Машей. И если ты, гаденыш, попытаешься испортить мне приключение…

Тут я вспомнил, что киборга касалась Наташа, и отпрянул от мальчишки, как от прокаженного. Отыскал в кармане платок и стал тщательно вытирать каждый палец на руке; вытирал до тех пор, пока не приехал на свою остановку.


Центр города — не окраина, здесь надо действовать осторожнее. Я вышел из вагона и дождался, когда серебристый поезд умчится. Ходил в это время от одного газетного ларька к другому, глухо стуча каблуками по скользкой плитке, и осматривал окрестности — милиции поблизости не углядел. Вообще народу было мало: целующаяся парочка возле эскалатора (на сквозняке таком!) и спящий в куче газет, прикрытый картонкой бомж.

Вспомнился давешний урод со скарабеем в груди.

Мы протопали вдоль перрона (я держал Колю за руку через платок), встали на ступеньки эскалатора, и чудо-лесенка медленно потащила нас вниз, к унылой серой улице.

В центре было ощутимо теплее, чем на окраине, да и народа побольше, хотя все равно не так много, меньше, чем в будние дни. По стылому небу, словно муравьи, ползли редкие ватные тучи; рабочие в желтых жилетах счищали с асфальта наледь, разбивали ее лопатами и сгребали к обочине. Там ждал грузовичок: кашу изо льда и грязи в него закидывали рабочие в синих жилетах.

Люди отходили после праздников, лениво ступали по мерзлому асфальту и без интереса поглядывали на витрины работающих магазинов — таких было меньше четверти, потому что у продавцов тоже был Новый год. Дети радовались и требовали у родителей новую игрушку: хлопушку с конфетти или петарду, которыми вовсю торговали бабки у переходов. Мой случайный сын ничего не требовал, и я в который раз порадовался, что не успел завести настоящего ребенка.

У перекрестка, рядом с подмигивающим желтым глазом светофором, я заметил двух милиционеров. Они дежурили у подземного перехода, чесали языки, покручивали в руках дубинки и притопывали сапогами: ветер в том месте был сквозной, колючий, холодный. Чтоб не рисковать, я свернул в ближайшую арку и оказался в темном переулочке. Идти чуть дольше, зато вряд ли наткнусь на служителей порядка.

Дома здесь были старые, потрескавшегося красного кирпича; в окнах не осталось стекол, и они, окна, были прикрыты газетами или забиты негодными досками; в некоторых, впрочем, горел свет, слышалась тихая музыка и осторожный смех. Асфальт был усеян стеклянными осколками, а из ржавых контейнеров на землю вываливался мусор. Я ускорил шаг.

Минут через пять стоял у дверей клуба. Вход оказался с задней стороны трехэтажного заброшенного дома. Дом был широкий, массивный, из серого шершавого камня, с ветхой шиферной крышей и забитыми наглухо окнами. Кое-где, виднелись длинные балкончики с балюстрадой.

Железная дверь под козырьком, покрытым железными листами, вела в полуподвальное помещение. Там было чище; на ступеньках темнели влажные разводы, а в углу стояла швабра. За стеной играла ритмичная музыка, а из-за приоткрытой двери время от времени выпрыгивали разноцветные электрические «зайчики». Неоновая вывеска над входом выглядела роскошно. «Желтый дом»— вот что на ней было написано.

Кроме названия, больше ничего желтого в клубе я не заметил. По крайней мере, снаружи.

— С ребенком нельзя, — сказал мне прилично одетый охранник с татуировкой на левой ладони: кинжал рукояткой упирался в запястье и уходил в рукав его двубортного пиджака. Костюмчик был не самый дешевый, из кашемира; в темноте сложно было определить, но, скорее всего, марки «Unoratt», итальянский. Похожий я видел у шефа. Рубашка у клубного «вахтера» оказалась белоснежная, а черный галстук повязан был криво, и мне показалось, что охранник тяготится галстуком, да и самим костюмом тоже. Интересно, шваброй орудует он?

— У меня специальное приглашение, — сказал я, протягивая флаер охраннику. — И, кстати, перед вами не ребенок, а робот.

Охранник посмотрел недоверчиво, но флаер взял. Принялся читать, шевеля губами. Бумажку он поднес к самому носу.

— Ладно, проходи, — сказал охранник, возвращая наконец приглашение. — Подойдешь к барной стойке, там тебя ждут.

Он открыл дверь, и мы с Колей окунулись в мир грохочущих басов и скрежета синтезированного звука. Я оглох на оба уха и не мог обращать внимание ни на что, кроме шума в собственной голове, и только потом проступило «изображение».

Зал, несмотря на занюханное преддверье, был большой и обставлен дорого, хотя и безвкусно. Ну то есть не на мой вкус, но я ведь не дизайнер.

Сразу справа от входа находилась длинная барная стойка из белого пластика и алюминия; левее располагалась танцплощадка, выполненная из стекла или прозрачного пластика, похожая на шахматную доску, но «мест для хода» было больше, чем на обычной доске; к тому же черными и белыми квадратами организаторы клуба не ограничились. В одном углу преобладали красные и синие поля, в другом — черные и белые. В черно-белом углу совершали дикие, но по-своему прекрасные танцевальные движения юноши и девушки с лицами, раскрашенными черной краской. Одежда у них была под стать (мне она почему-то напомнила школьную форму старых советских времен). Действо ассоциировалось с «Черным квадратом» Малевича.

В другом углу танцевали ребята попроще: в том смысле попроще, что одеты привычнее, хотя казусы случались и здесь. К примеру, меня очень удивил голый по пояс молодой человек, который танцевал в обнимку со сломанной бензопилой. То есть мне было приятнее считать, что она сломана, а так — кто знает.

Одна из девушек нарядилась на малороссийский манер: в цветной платок и аляповатый сарафан. На платке большими буквами было вышито: «I LOVE SALO». Танцевала девушка прекрасно; притом что в таком сарафане двигаться, наверное, очень непросто.

Сверху по периметру зала протянулся решетчатый балкон, к которому вела чугунная винтовая лестница. Слева на балконе я приметил еще одну барную стойку — теперь думай, мучайся, к какой надо подходить.

Впереди в клубах табачного дыма терялись обтянутые «тигровыми» шкурами диваны, а в левом углу я увидел две двери — в женский и мужской туалеты. Возле них собиралась и курила молодежь, уставшая от танцев.

Оценив обстановку, я двинулся к нижнему бару; по пути натолкнулся на знакомого милиционера-украинца. Я узнал его не сразу, потому что выглядел он сейчас не как страж закона, скорее был похож на дикаря-неандертальца. С плеч парня свисала, вся в проплешинах, шкура какого-то неведомого зверя (вернее всего, она была переделана из коврика в прихожей), а над джинсами милиционера постарался сумасшедший граффитист.

Милиционер меня узнал, подмигнул, хлопнул по плечу и кивнул в сторону нижней стойки — проходи, мол, а сам нырнул в толпу: шкура его колыхалась сзади, напоминая о былых временах, когда мужчины охотились на диких зверей и брали женщин в жены насильно.

Я подошел к стойке, Колю установил рядом и хлопнул по макушке (выправка что надо!), заказал у смуглолицего бармена стаканчик виски. Ждал заказ, опершись о стойку, и стучал пальцами по столешнице в такт мелодии — было сложно, но я старался.

Бармен принес заказ, и я успел сделать глоток, прежде чем меня похлопали по плечу.

Оглянулся. Рядом стоял смешной, на полторы головы ниже меня, лысый толстячок в черных джинсах и засаленной майке, на которой был изображен череп с перекрещенными костями. На плечах у толстяка уютно расположилась бандана с вышитой неумелой рукой надписью «желтые». Толстяку, на мой взгляд, не хватало ковбойской шляпы и кобуры с револьвером.

— Добро пожаловать! — жизнерадостно крикнул он, протягивая мне потную, в мелких черных волосках ладонь. Странно, подумал я, пожимая руку, сам лысый, а на руках волосы растут.

— Называйте меня Прокуроров!

— Привет, — поздоровался я. — Кирилл Полев. Как понимаю, приглашение я получил от вас?

— Не совсем, — подмигнул мне толстяк. — Но в общих чертах вы правы, Кирилл. Мы «желтые», — он потянул бандану за уголок, чтобы лучше была видна надпись, — люди с особыми способностями!

— Как у меня?

— Тсс… — Прокуроров приложил указательный палец к губам. — Не очередное подорожание мяса обсуждаем.

Услышать нас в таком шуме было очень непросто, но я все-таки сказал тише:

— Вы первый заорали…

— Простите… — шепнул Прокуроров.

— Повторю вопрос: как у меня?

— Что «как у меня»?

— Способности! Способности, как у меня?

— Ах да… ну да, Кирилл, как у вас. И мы предлагаем вам стать частью нас, мистер Полев! Частью нашей организации то есть, частью нашей семьи! Она новая: еще недавно мы были одиноки, так одиноки, как могут быть одиноки только гении и безумцы; последнее, конечно, не про нас. Но теперь мы вместе. И мы предлагаем тебе, Кирилл (извини за фамильярность): будь с нами!

«Полный абзац», — подумал я. Желание беседовать с этим идиотом растворилось в сильноалкогольном виски, а желание покинуть клуб возникло вместе со спиртом в моей крови. То есть одновременно. Удерживало только опасение за Машу; от сладостного ожидания необыкновенного приключения ничего не осталось.

— Откуда вы меня знаете?

— О-о-о, — лысый довольно закудахтал-засмеялся, — мы многое о тебе знаем. Но пока — молчок. Надо кое-что прояснить, убедиться, что ты не вражеский подставной…

— Вражеский?

— Все в свое время, друг, все в свое… э-э… а это кто? — Прокуроров вылупил огромные свои глазищи на мальчишку.

— Это? Подставной. Подставка то есть, — ответил я и поставил на голову Коли стакан с остатками виски; ледяной кубик скользнул по дну и замер. С минуту мы смотрели на Громова-младшего, не отрывая взгляда. Похоже, роботу не мешали ни громкая музыка, ни перестук каблуков по голографическому полу. Не мешал ему и парень с бензопилой, который, пока я разговаривал, успел нацепить на лицо хоккейную маску. Черт, как же он меня бесил! И как я завидовал спокойствию мальчишки. В какой-то миг я мечтал поменяться с Колей местами, какую-то малюсенькую долю секунды я думал: вот оно, избавление. Клетка, которая на самом деле слаще любой свободы, — когда не знаешь, что сидишь в клетке. Когда не знаешь, что такое клетка. Когда не надо подбирать нужные слова и раздражаться по пустякам. Когда тебя нет.

Еще я подумал, что если хорошо, когда тебя нет, тогда как замечательно всем тем, которые не родились или умерли; всем тем, у кого отключились мозги, и они лежат на больничных койках, подключенные к аппарату искусственной поддержки жизни. Господи, они же счастливы! Кто называет наш мир миром скорби и горя? В мире на четыре миллиарда несчастных живых приходятся миллиарды миллиардов счастливых мертвых, сумасшедших и не родившихся!

«Так, — думал я, — а Прокуроров, наверное, решил, что я — извращенец-садист, раз держу в услужении мальчонку».

— Кульно, — сказал наконец толстячок и высморкался в бандану. Поймал мой неодобрительный взгляд, смешно дернул головой и пожал узенькими плечами: — А что тут такого? Мы — сливки общества, Полев. Нам все можно. — И высморкался еще раз, на этот раз демонстративно повернувшись к танцующему залу. — Так-то вот, неудачники! Смотрите внимательно, я плюю на условности, я сморкаюсь в свою одежду! Вы, зажатые обыватели!

«Неудачники» не обратили на него никакого внимания.

Я взял стакан с головы Коли и отпил. Становилось веселее; подумалось еще, что не стар я для подобных забав. Почему бы и нет? Ноги пустить в пляс несложно, благо техника танца примитивная — маши руками, как мельница, да выбивай некое подобие чечетки. Некоторые, правда, еще по полу валялись, кружились замысловато, прижав колени к животу, но их было немного, и сразу становилось ясно, что это необязательно.

Толстячок подпрыгнул передо мной пару раз, помахал рукой, привлекая внимание.

— Чего?

— То, что я тебе сказал: подумал? Вступай в нашу организацию, дружище, и будет тебе счастье. А также защита и покровительство. Своих в беде не бросаем. А сам ты пропадешь, видит Бог.

Я вспомнил загадочное письмо и признался:

— Не нравится мне что-то. Слишком просто получается: пришел, встретили, предложили.

— А? — переспросил Прокуроров, вытирая банданой потный лоб.

— Слишком все просто, — повторил я.

Прокуроров довольно потер руки:

— Тебе так кажется. Не все просто. Организация у нас маленькая, и, чтобы выжить, необходимо держаться друг друга; выполнять всякие поручения босса, а он плохого не желает, поверь. Все для блага Семьи.

Я вернул стакан Коле на голову.

— Ыгы.

— Вот-вот! Нет, ты не бойся, денег у нас хватает, тут другое дело. Кое-какие услуги придется оказывать Семье.

— Блин! Такое чувство, будто меня в мафиозную семью принимают!

Толстяк опять замахал руками, на этот раз отчаянно, словно на него налетела стая комаров. Такой был этот Прокуроров — любитель руками помахать.

— Ну что за сравнения! Какая мы мафия? Самые обычные люди… ну то есть не совсем люди… которые хотят жить спокойно. Возвышаясь над быдлом. — Он снова повернулся к танцующим и высморкался.

— Получите, козлы!

Из-за этих идиотов похитили Машу?

— Эй, это твой виски? — спросил у меня потный парнишка, весь в черной, с серебристыми пуговками-кнопками, свиной коже. Он стоял рядом с Колей и показывал на мой стакан. — Можно угоститься?

— Валяй, — ответил я и повернулся к Прокуророву. — Так что вам от меня надо?

— Ну-у… — протянул весело толстячок, разводя руки в стороны, словно собирался тянуть «у-у» вечно. — Нужна нам услуга с твоей стороны. В качестве вступительного взноса, так сказать. Помнишь бомжа со скарабеем в груди?

— Ракового? — переспросил я, краем глаза следя за действиями потного в коже. Он быстро опустошал стакан. — А ну положь! — прикрикнул я на него. Тип вернул стакан на голову Громова-младшего и исчез в толпе. Виски осталось немного: на самом донышке, а посередке сиротливо таяла ледышка.

— Да нет, то настоящий скарабей был.

— Ыгы.

— Что за слово такое! — взвился вдруг толстяк. — Хрена ты его все время повторяешь?

— Я ж у тебя не спрашиваю, откуда фамилия твоя дурацкая — Прокуроров.

Толстяк замялся, промокнул краешком банданы вспотевший лоб, вздохнул пару раз тяжко и ответил с необычайной грустью в голосе. Такая грусть случается со всеми, кто сидит на пляже на мелкодисперсном песочке и смотрит на закат: на то, как горячее южное солнце опускается в море. Впрочем, никакого заката здесь не было, и, значит, грусть Прокуророва была поддельной.

А сказал он вот что:

— Эх, Кирилл… это очень печальная история, и рассказывать ее пришлось бы не день и не два. Это история о предательстве, любви и несчастном ребенке, который зачат был от… хм… В общем, это история о преступной зоофилии, долгом суде и добром прокуроре. Неважно. Потом расскажу. Короче говоря, насчет скарабейного… помнишь, что он кричал?

— Нет.

— Он кого-то ищет.

— На черта?

Толстяк повертел головой из стороны в сторону, потом поманил меня пальцем, а когда я наклонился к нему, прошептал заговорщицки на ухо:

— Честно говоря, я и сам не знаю. Вот шеф, он все знает. Но не говорит. Ведь это он сегодня вызвал меня на ковер и сказал: «Слушай, Прокуроров, внимательно. Слушай и запоминай. Новенькому, Полеву, если захочет к нам присоединиться, дай задание. Задание такое: необходимо найти субъекта или субъектов, которых искал бомж со скарабеем; есть подозрение, что бомж относится к неким силам, что плетут против нас заговор, силам темным и связанным с Древним Египтом. Вот так.

Примет разыскиваемого мы не знаем (пока не знаем, но движемся в нужном направлении, подвергая скарабейного бомжа страшным пыткам, — и скоро он заговорит). Хотя вру, почему не знаем? Есть примета. Из груди субъекта торчит такой же скарабей. Полев видел его, поэтому должен узнать. Все. Если он выполнит задание, тогда с радостью примем мы Полева в наши ряды; тогда я кое-чего открою ему насчет нашего и его, кстати, предназначения. Ну что, запомнил, тупая скотина Прокуроров, или повторить тебе?»

Вот что сказал шеф. Я от страха чуть не — извини за физиологическую подробность! — обкакался. Раскланялся, короче, задницу шефу еще полизал, фигурально выражаясь, мол, какой вы умный и дальновидный, и ретировался. Пока тебя здесь ждал, разглядывал танцующих девчонок, но, так как ни одна из них на меня не поведется, я не предпринимал ничего, чтобы соблазнить нимфеток. Вместо этого представлял, как приду сегодня поздно ночью домой, заберусь под одеяло и…

— Эй, старик, — перебил я его, допивая виски. — Ты чего раздухарился? Мне эти подробности знать вовсе не обязательно и, честно говоря, тошно. Ты мне лучше скажи: что за скарабей такой?

Лысый помотал головой: не знаю, мол. Потом он замер на секунду; посмотрел пусто, как бы мимо меня, снова обтер лоб промокшей банданой и пробормотал:

— Ой, наговорил я тут… прости меня, дружище Полев… моя проблема и мое же «желтое» умение — если говорю что-то, увлечься могу и болтаю тогда долго-долго, без перерыва, причем всю правду как на духу говорю, ни слова лжи не вплетаю.

— Твоя способность? — вылупился я на него. — Я-то думал, у меня идиотское умение: возраст людей угадывать, а у тебя… у тебя вообще не способность, а психическое заболевание какое-то. Шизо…

— Нет, способность! — крикнул толстяк, вжал голову в плечи, зыркнул заплывшими глазенками по сторонам, а потом сказал тихо: — Эта моя способность помогает открывать такую правду, о которой я и сам не догадываюсь. Например, когда с шефом прощался, думал, что не задницу ему лижу, а храбро так, даже с ехидством некоторым, прощаюсь, в отместку над шефом прикалываюсь, в общем. А вот как оно, оказывается, на самом-то деле было.

— М-да… — буркнул я. Поднес стакан ко рту, вспомнил, что виски закончился, и крикнул бармену: — Дружище, налей еще кружечку этой приятной гадости!

Бармен кивнул, схватил стаканчик и побежал выполнять заказ.

Я спросил у толстяка:

— А как, кстати, выглядит шеф?

— Весь в желтом, — мгновенно ответил Прокуроров. — Желтый плащ, желтый двубортный пиджак; брюки строгие оранжевые, рубашка с бледно-желтыми пуговицами. Все желтых оттенков, короче. На лице — маска цвета шафрана, похожая на африканские ритуальные. Ну знаешь: гротескные пропорции, огромные глазища, длинные уши, орнамент…

— Погоди-погоди… — перебил его я. — А зачем ему маска? Чтоб никто лица не увидел? Он безобразен? Уродливый шрам на лице? Или от кого-то скрывается?

Толстяк пожал плечами:

— Да ни фига шеф не безобразен. Маску снимает иногда, и при нас, кстати, тоже. Обычный мужик лет под сорок. Когда не в маске, ну то есть когда он как бы не шеф, он самый обычный, свой в доску становится. А маска… она как традиция; не знаю, откуда появилась. Может, сам шеф ее и выдумал, традицию эту. Когда он в деле — маска должна быть на нем.

— Ыгы, — сказал я и, заметив, что на голове мальчонки появился новый стаканчик, взял его и сделал очередной глоток. — Значит, чтоб увидеться с твоим шефом и поговорить с ним по душам, мне надо отыскать вторую половинку скарабея?

— Да. Хотя увидеть шефа можно и раньше. Правда, только издали.

— Ыгы, — повторил я задумчиво.

От местных ритмов разболелась голова; сильно захотелось домой — к теплой с белоснежной простынкой кровати, уютно бормочущему телевизору и электрокамину. Сесть на кровати, укрывшись теплым одеялом; уставиться в ящик, отключив мысль; вытянуть ноги к камину, разогревая замерзшие пальцы, — вот о чем я мечтал под басы и визг заводской сирены. А музыка здешняя для танцев, конечно, удобная, но все-таки через некоторое время она конкретно достает, даже сильнее, чем Наташкина скрипящая кровать.

Народ вокруг неожиданно заволновался; музыку приглушили, послышались радостные возгласы. Что-то готовилось. Прокуроров сильнее втянул голову в плечи, сжал своими пухлыми пальцами края майки и шепнул:

— Ну вот…

— Что «ну вот»?

— Начинается. Представление. Как раз шефа и увидишь.

— Ы?

Народ выстраивался в очередь к винтовой лестнице; по ряду пошли папиросы с чем-то дурманяшим, наркотическим. Невидимый диджей кричал в микрофон:

— Да, друзья! То, чего вы ждали! Представление!! Оно сейчас начнется!!!

Пойдем… это обязательно. — Толстяк потянул меня за собой в самый конец очереди.

— А мальчишка?

— Оставь здесь. Детям нельзя на такое смотреть… никто его не тронет, обещаю.

Мы стали за милиционером. Он, в отличие от толстяка, не хмурился; зубоскалил, болтал о чем-то с парнем с бензопилой. У парня того голос оказался на удивление тонкий и жалостливый.

— Что будет? — Я толкнул Прокуророва в бок.

Он, угрюмо уставившись в пол, отвечал:

— Увидишь. Мерзкое зрелище, но шеф одобряет и сам в представлении участвует, значит, оно необходимо. — Сказав это, толстяк с испугом посмотрел на стоящего впереди мента в тигровой шкуре, но тот ничего не слышал, занятый беседой с девушкой в малороссийском народном одеянии. Из обрывков фраз выяснилось, что это его жена. Жена вела себя фривольно: цеплялась то за бензопильщика, то за мужа. Мне она сразу перестала нравиться. Шлюха.

Очередь продвигалась быстро, без суеты и толкания. Раза два мне передавали папиросу. Не зная здешних обычаев, я притворялся, что затягиваюсь, и всучивал папиросу Прокуророву в его пухлый кулачок. Толстяк тянул дым в себя изо всех сил; потом кашлял, отхаркивая мокроту в бандану и передавал беломорину дальше.

Воняло потом и горелой бумагой, а еще травкой. От густого запаха на лестнице у меня чуть не случилось помутнение. С непривычки, наверное. Я вжался руками в перила и устоял; хотелось усесться на пол и сидеть-сидеть-сидеть…

Время пролетело незаметно, и совсем скоро мы оказались на балконе с неровно побеленной балюстрадой. Отсюда была видна Александровская монорельсовая станция, частные домики за ней, серый пакгауз с блестящей мокрой крышей. Злой ветер продувал балкон — и нас заодно. Хорошо, на балконе мы не задержались; вошли в неприметную дверку в кирпичной стене, рядом с которой дежурил очередной охранник в костюме «Unoratti». Охранник цепко оглядел нас, но ничего не сказал. Мы очутились на темном чердаке. Здесь стояли вперемешку столы, стулья и старинные шкафы, прикрытые пыльными простынями.

По широкой деревянной лестнице мы поднимались на крышу. Толстяк пыхтел впереди, в нескольких сантиметрах над головой. Тело мое приобрело необычайную легкость, казалось, еще чуть-чуть, и я взлечу. Проклятая трава, видать, подействовала. Приходилось изо всех сил сосредоточиваться на спине толстяка, на его черной футболке с мокрым от пота пятном посередине.

На крыше было холоднее. Я обрадовался, что не сдал куртку в гардероб; остальные же пришли как есть и, кажется, не обращали на холод никакого внимания. Ступали по плоской, в кусках разбитого шифера, крыше и ежились под порывами колючего ветра. Где-то справа визжала автомобильная сирена; по черному небу к зениту карабкались пепельно-серые тучи. Справа виднелся краешек Ледяной Башни.

Было скользко: толстяк порой терял равновесие и цеплялся за мой рукав, чтобы не упасть.

Народ расположился плотно, в несколько рядов: мы успели втиснуться в передний, аккурат между милиционером и бензопильщиком. Кто-то прихватил фонарики, и в наступившей тишине все следили за желтыми кругляшами, которые стремительно носились по крыше. Большая часть кругляшей задерживалась на поломанной телевизионной антенне, которая торчала из крыши, будто крест. С перекладины «креста» свисали изолированные провода. На самой антенне я увидел связанного по рукам и ногам пушистого зверька. Сначала подумал, что это большой кот, но потом в лучах фонариков мелькнули умные, испуганные глаза и вытянутая морда; черный с проседью мех и длинный, веревкой, хвост. Я вздрогнул, а к горлу подступила желчь.

Обезьяна.

Крохотные, как у человека, темные ладошки мартышки были крепко привязаны к перекладине. На шерсти темнели красные пятна. Наверное, кровь. Зверек щурил глаза на свет и слабо дергался. Похоже, обезьяна висела здесь давно.

— Идет… — шепнул кто-то справа и тут же замолчал.

Зашуршал битый шифер; кто-то тяжело шагал к нам, светлые кругляши суетливо заметались по крыше и высветили мужчину в золотистом костюме и ритуальной африканской маске. Он бухал тяжелыми башмаками по крыше; шел с другого ее края.

— Шеф, — пискнул Прокуроров и сжал мой рукав; впрочем, почти сразу отпустил.

Загадочный шеф был крупным мужиком, бывшим борцом, пожалуй. Маска его, желтая с ореховым, в тон костюму; ее покрывали рубиновые и васильковые узоры. На переносице линии сходились и опять уходили в стороны, образуя замысловатые узоры на щеках и скулах. Отверстия для рта не было — на маске в том месте были нарисованы нарочито крупные и плоские, как совки, зубы.

В неверном свете шеф желтых напоминал то ли сумасшедшего клоуна, то ли выжившего из ума Кинг-Конга.

В руках у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож — огромный, десантный, с широкими долами. По рядам пошло волнение, а шеф явно играл на публику. Он провел острым лезвием по воздуху перед мордой обезьянки — та дернулась, пискнула что-то едва слышно; я вдруг сообразил, что пасть мартышки заклеена скотчем.

Лезвием коснувшись плеча обезьяны, человек в желтом протянул лезвие ножа в нашу сторону, и все увидели, что с самого его кончика свисает красная капля.

Выглядело это отвратительно. Хотелось кинуться вперед, спасти, помочь зверенышу, но…

Я боялся.

Да, я собирался измениться. Собирался… в обратную сторону. Но боже мой господи… Не сегодня. Только не сегодня. Потому что шеф желтых смотрит вроде бы на меня и, кажется, я буду следующим.

Я запаниковал. Может, трава подействовала? Без разницы. Надо валить отсюда. Я в стане врага. Дайте мне затянуться. Ага, спасибо. Теперь пора уходить.

Я вернул папиросу и стал выбираться из плотных рядов молодежи. Поспешил к чердачному выходу, а Прокуроров шептал вслед, и голос его был тягучий и завораживающий, как в дурном сне:

— Ты подумай все-таки… подумай, Полев… такая сила… от нее отказываться — грех…

Я не думал о силе. Я думал о том, что надо быстрее попасть домой. Что надо бежать и не останавливаться.

Я еще изменюсь. Стану благородным и смелым и спасу обезьянку. Потом. Чуть позже.

На балкончике с балюстрадой меня задержал охранник:

— Куда? — рявкнул он.

— Все в порядке, — ляпнул я. — Шеф отпустил.

Помедлив, охранник посторонился; я с трудом протиснулся между ним и перилами и побежал вниз.

Внизу было тихо. Второй охранник стоял у стойки и потягивал пиво; бармен рассказывал ему какую-то байку. Моего Коленьку они успешно использовали как подставку для стаканов.

Подбежав к стойке, я быстро расплатился и потащил мальчишку за собой. Бармен и охранник смотрели на нас с подозрением; когда мы очутились у двери, они о чем-то зашептались.

— Не нравится мне это, Коля, — шептал я роботу, — давай-ка быстрее. Шевели булками!

Мы бегом поднялись по лестнице и вышли в переулок. Здесь было темно. Шел снег с дождем. Фонарей не было, и улочка освещалась светом, льющимся из редких окон, и ущербной желтой луной.

Мы топали с Колей по мокрому асфальту так быстро, как могли. Вернее, так быстро, как мог робот, а бежать он отказывался. Шел медленно и степенно, как на параде. Метров за сто до арки, за которой начинался цивилизованный район, я услышал шорох. Остановился и огляделся. Вокруг было совершенно темно и почти ничего не видно. Слева стояли контейнеры с мусором, за ними покосившийся железный забор и еще дальше заброшенный трехэтажный дом; справа возвышалась панельная пятиэтажка, три подъезда которой были завалены шлакобетонными балками, а над козырьком четвертого на шнуре покачивалась горящая лампочка. Похоже, подъезд был заселен: в некоторых окнах горел свет. Спереди и сзади — тьма.

Снова шорох. Может, дворняга копается в мусоре? Почему местные не сожрали ее до сих пор?

— Выйдем, Коля, на свет, — предложил я и потянул мальчишку к освещенному подъезду. Мы шлепали по лужам нарочно громко, а я прислушивался к любым шорохам и вдруг резко остановился. Зашуршало. Стихло. Так и есть, кто-то идет за нами. Этот кто-то сделал еще один шаг и замер.

Я притворился, будто ищу что-то в карманах, сигарету, может, или монетку; сделал еще несколько шагов. У самого подъезда замер на секунду вглядываясь в железную табличку на разбитой деревянной двери. На табличке черной краской были выведены фамилии жильцов. Незнакомые, чужие фамилии.

Я вошел в подъезд. Здесь было чисто, но все равно пахло затхлостью; из подвала, в который вело пять или шесть ступенек, несло сыростью; лампочек на площадках не предусмотрели, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось.

Я тащил мальчишку наверх. На втором этаже услышал, как внизу скрипит дверь. Побежал выше, тянул робота изо всех сил. На четвертом этаже было совсем темно: окна здесь были забиты штакетником. Я замер у самой лестницы, а робота заставил лечь на бок. Ноги он подтянул к груди, а руками обхватил колени. Лежал бесшумно, и я тоже замер. Шаги стихли этажом ниже. На пятом заиграла музыка; мне приходилось вслушиваться изо всех сил, чтобы не прозевать соглядатая.

Снова послышались шаги. Они становились все громче и громче. Шпион поднимался.

Один. Два. Три…

Всегдашняя моя привычка считать ступеньки пригодилась.

От одной площадки к другой ведет ровно двенадцать ступенек.

Четыре. Пять. Шесть…

Соглядатай замер, прислушиваясь. Что-то подозревает. Видит меня? Нет же, не может быть, здесь так темно, что хоть глаз выколи.

Опять пошел.

Девять, десять… двенадцать.

Под ногами у него скрипнула плитка. Он здесь, совсем рядом, на площадке между этажами. Ждет.

Я бесшумно присел на корточки, одной рукой вцепился в перила, другой уперся в стену, прижал подошвы ботинок к спине мальчишки и замер.

Шаг. Другой. Третий. Четвертый.

Пора!

Я толкнул Колю в спину обеими ногами. Робот покатился по лестнице как раз в тот момент, когда соглядатай достал фонарик и посветил вперед. Яркий свет ослепил меня, и я многое пропустил, но, судя по отчаянному крику шпиона, ему тоже пришлось несладко. Грохнуло, а потом раздался слабый стон. Фонарик отлетел в сторону, но не разбился; светил в стену площадкой ниже.

Шум, похоже, услышали многие. На пятом этаже прикрутили музыку. Надо спешить, пока милицию не вызвали.

Я кубарем скатился с лестницы, подхватил фонарик и посветил на охранника в костюме «Unoratti», который валялся на полу головой к батарее отопления. Передо мной был тот самый мужик, который пил пиво с барменом. Он стонал, ворочая головой из стороны в сторону, по лбу у него протянулась тонкая струйка крови. В ногах охранника в той же позе — ноги прижаты к груди — лежал мой верный робот. Я схватил мальчишку за руку и заставил подняться.

— Молодец, Коля, — пробормотал я, спускаясь вниз, освещая дорогу фонариком. — Сработал как надо.

У подъезда на секунду остановился и поводил фонариком из стороны в сторону: вдруг соглядатай пришел не один? Но вокруг было пустынно. Мокрый снег прекратился, и асфальт влажно поблескивал в лучах электрического света.

Быстрым шагом мы с Колей шли к арке. Выглядел мальчишка неважно, грязный как черт, но чистить его было некогда.

— Спасибо скажешь, — сказал я, довольный, когда мы садились в вагон монорельса. — Я тебя спас. Ну и себя заодно, но благородный человек о себе не скажет ни слова.


Как только мы вошли в наш подъезд, Коля встал. Встал намертво, навсегда, навечно, замер столбом возле первой ступеньки и закрыл глаза. Я дернул его за руку. Громов-младший качнулся, но не упал. Я дернул сильнее — он качнулся сильнее, но все равно не упал.

— Блин, неужели заряд кончился? — пробормотал я, раскачивая киборга из стороны в сторону. — Эй, есть кто живой! — крикнул ему в ухо. Постучал кулаком по черепушке. Черепушка звучала глухо.

Робот молчал. Заряд и вправду кончился.

Я прислонил его к перилам и потащил наверх к лифту, перекатывая мальчишку с бока на бок. Потом таким же манером протащил вдоль стеночки, сдирая побелку.

— Ну ты и тяжелый, чертяка…

Аккуратно причесанные волосы мальчишки немедленно растрепались; костюм, и так грязный, покрылся белыми пятнами.

Кое-как докатив Колю до дверей лифта, я нажал на кнопку.

Ничего не произошло.

Кнопка не загорелась. Лифт не сдвинулся с места.

— Нет, господи, нет… — бормотал я, отчаянно, раз за разом, вдавливая кнопку в пластиковую панель. Лифт уговорам моего пальца не поддавался. Тогда я бросил кнопку, подошел и стукнул в обитую европанелью дверь напротив. Позвонил и снова стукнул. Вначале внутри было тихо, а затем за дверью зашевелились, заворчали, как медведи, потревоженные во время спячки, шепотом выругались, и в глазке загорелся желтый огонек.

— Кто там?

Это была наша лифтерша, Клавдия Степановна. Тетка на редкость вредная и, кажется, немного не в себе. К ней я старался не обращаться, но сейчас был другой случай.

— Клавдия Степановна, лифт не работает! — сказал я желтому огоньку вежливо.

— Знаю! — мигнув, ответил огонек.

— Не могли бы вы…

— Не могла б! Мастера придут завтра утром или к обеду! И вообще, сам виноват! Нечего шляться неизвестно где по ночам, понял?

Я посмотрел .на часы — они утверждали, что сейчас самое что ни на есть детское время: без пятнадцати девять.

— Клавдия…

— Ты меня не понял? Ты ходишь по волоску, парень. Уходи!

— Я-то уйду, но…

— Не испытывай мое терпение! От меня так просто никто не уходил!

— Однако…

— Я даю тебе последний шанс.

Я смолчал. Огонек мигнул и погас.

— Мымра! — шепнул я и коснулся двери носком ботинка — остался едва заметный отпечаток. Дело было провернуто тихо и незаметно, но Клавдия Степановна услышала и завизжала:

— Убирайся, шпана! Милицию вызову!

Пришлось убираться.

Я постоял возле робота немножко, задумчиво почесал затылок, а потом решил, что никто его за пять минут не украдет, и, перепрыгивая ступеньки, побежал наверх. На родном одиннадцатом этаже минут пять отдыхал, упершись руками в стену, пытался вернуть потерянное между этажами дыхание.

Долго колотил в Лешкину дверь, но он так и не открыл. Вместо этого мигнул огонек в глазке квартиры тети Дины; мигнул и погас. Потом за ее дверью заиграли на фортепиано. Этюд Шопена в исполнении Маурицио Поллини. Я смутно представлял, кто такой Шопен, а про Поллини вообще ничего не знал, пока тетя Дина не принялась рассказывать всем, какая она музыкально образованная.

Наверное, тетя Дина таким образом хотела заглушить голос совести, ведь кусочек яблочного пирога мне так никто и не предложил.

— Уродство, — пробормотал я и в последний раз саданул по двери ногой. — Ты сволочь, Громов, самая настоящая подлая сволочь! Однажды ты попросишь меня посидеть с мальчишкой, а я скажу: сдохни, паскудный Громов! Хрен тебе! Не буду с ним сидеть!

Ответа не поступило. Тогда я крикнул:

— Подлюка ты, тупой Громов! Я из-за твоего мальчишки жизнью сегодня рисковал; спасал его от волосатых лап разбойников в кашемировых костюмах! Если бы не я, идиотский Громов, твоего пацана уже бы не было; остались бы от него проводки да микросхемки!

Громов все равно не ответил, поэтому пришлось спускаться.

Лампочку на площадке первого этажа давно выкрутили, и Колин силуэт терялся во мраке. В темноте мальчишка еще больше напоминал статую: окоченевшую, застывшую во времени тень неандертальца. На них, неандертальцев, любуются, ими восхищаются посетители музеев, но в реальной жизни этим тварям делать нечего.

Я поплевал на ладони и аккуратно опустил тело мальчишки на пол — ногами на лестницу — перепрыгнул его, схватил за щиколотки и потащил. Тащил медленно, но упорно, а Колина голова смешно подпрыгивала на ступеньках и стучала наподобие движущегося поезда.

Выдохся я на площадке между вторым и третьим этажами. Прислонил Громова-младшего к стене и закурил, размышляя. Думалось немножко об этих самых «желтых», об оглушенном охраннике и о несчастной мартышке на крыше — вдруг убили? Потом пришло в голову, что надо связаться с Игорьком, узнать, как он там. Новый год прошел, а я даже не поздравил его.

Игорь наверняка звонил в предновогодний вечер, когда я заливал глотку у Громова. Волновался, быть может.

Докурив сигарету, я принялся за работу с утроенной силой, но выдохся еще быстрее. На площадке между третьим и четвертым этажами не курил, а просто стоял у стены и отдыхал. Дыхание сбилось, появилась хрипотца; к тому же стало безумно жаль себя, и тогда, чтобы не впасть в отчаяние, я сказал:

— А ну-ка заткнись и не ной, Кирилл Полев. Да, я знаю, ты ничего не говорил, но заткнись хотя бы мысленно. Ишь ты, дышать ему стало нечем, и разнюнился. Сам ведь виноват — на черта куришь? Не дело это — плакаться. Вот Игорек бы так не поступил. Нет, товарищ Полев, он бы не поступил так ни за что и никогда, потому что Малышев — человек иной, необычный. Сильный и прямой. Светлый, можно сказать. А заболевание у него похлеще твоего!

Я схватился за Колины ноги и снова потащил. Когда в голове проскальзывала зловредная мысль бросить парализованного робота на ступеньках, я вспоминал Игорька, его стойкий характер и непревзойденную волю к жизни.


Игорь Малышев родился и рос единственным ребенком в семье. Лет до одиннадцати он был здоровым, веселым мальчишкой — мать, если не пьянствовала в ту самую минуту, если не кричала благим матом в белой горячке, звала его «солнышком» или «Игоряшкой». Игорь и впрямь напоминал солнце: он предпочитал бегать по двору в оранжевых шортах и канареечной майке, а торчащие в стороны огненно-рыжие волосы только подчеркивали сходство.

Отец у Малышева был, однако очень часто пропадал в других городах — по работе, а когда Игорю исполнилось восемь, и вовсе не вернулся из очередной командировки. Жизнь в их каморке стала совсем грустная. Мама сказала, что папа погиб, защищая честь женщины. Что могила его далеко-далеко на юге, там, где растут пальмы и в густых синих тенях платанов русские режут кавказцев. И наоборот. Потом она плакала, бранясь последними словами на какую-то неизвестную шлюху. Наверное, на ту самую женщину, честь которой защищал папа.

Мальчишка горевал месяца два или три, а потом свыкся. Помог дружный двор. Здесь все знали друг друга, здесь все было на виду; друг другу помогали советом и делом. Больным носили лекарства из аптеки; скидывались вместе и ходили на народные гуляния или в кино, а летними вечерами взрослые вытаскивали во двор столы и резались в домино или нарды. Мелкота бегала рядом и веселилась.

Компания, в которой играл Игорек, тоже оказалась подходящей: озорная, но добрая; ребята не чурались работы, помогали взрослым, участвовали в проектах «облагораживания» двора. Любили играть все вместе и не обижали друг друга.

Единственной проблемой в годы после ухода отца оставались частые запои матери. Все-таки она сильно скучала по гуляке-мужу. С ней беседовали по душам — на время это и впрямь помогало; затем все начиналось снова.

Когда Игорьку стукнуло тринадцать, в одну из комнат коммуналки переехала семья: мать, отец и сын — Игорьков одногодка. Семья казалась интеллигентной: они по секрету поведали двору, что жизнью обижены незаслуженно, что на самом деле их место не в захолустном дворе и не в грязной коммунальной квартире. Говорили вроде искренне и народ задеть не пытались; просто что на ум приходило, то язык и молол. Во дворе семью стали уважать, кто-то даже пытался выяснить по своим каналам, почему главу семейства погнали с предыдущего места работы. Кто-то удивлялся, отчего не работает мать семейства. Она всегда ходила по двору, надменно приподняв узкий подбородок, — если вообще выбиралась на улицу. Чаще она сидела дома, и ее бледное злое лицо в пыльном окне распугивало малышню.

Сын семейства, плотный парнишка (звали его Славик), не снимая, носил тонкие стильные очки в костяной оправе. Вышел он во двор только на пятый или даже шестой день после переезда. До этого Игорек встречал Славика пару раз в коридоре. Новенький при встрече отворачивался и спешил в свою комнату; громко хлопал белой с облупившейся краской дверью. Лицо у него при этом было такое, будто он увидел жирнющего таракана. Игорек старался не обращать внимания на поведение мальчишки. Мало ли что у парня на уме, может, огорчается, что пришлось съехать со старой квартиры. В конце концов Славик появился во дворе. Стоял жаркий летний денек, конец июня; в воздухе лениво кружил тополиный пух; на новеньком была стильная льняная футболка и дорогие джинсы, простроченные толстыми красными нитками; большие пальцы рук Славик засунул в задние карманы, как ковбой. Еще он нарочно небрежно держал во рту длинную зеленую травинку.

Славик подошел к столу, где ребята следили за партией в шахматы: Игорь играл против белобрысого мальчишки. Шахматы были старые, достались Игорю в наследство от дедушки. Фигурки выглядели очень красиво. Игорь говорил всем, что они сделаны из слоновой кости, хотя на самом деле не был в этом уверен. Но в любом случае фигурки были на редкость славные, изящные даже. Доска была иссушенная, с застарелыми серыми пятнами; иногда казалось, что от нее пахнет морской водой. Около резной защелки к доске прилипла травинка, и Игорь говорил всем, что это водоросль. Ведь дед служил моряком; бывал и в Турции, и в Колумбии, даже в далекую Австралию заглядывал.

Славик минут пять молча следил за игрой, а потом сказал:

— Конопатый, ходи конем.

У Игорька кольнуло в сердце. Так его еще никто не называл. Ход был хороший, и он сам собирался передвинуть коня вперед, но презрительная фраза Славика обрубила что-то внутри, и Игорь отступил ферзем.

Славик промолчал. Но когда Игорьку через три хода поставили мат, сказал:

— Я ж тебе говорил, рыжий.

Игорь снова стерпел. Не говоря ни слова, собрал шахматы в коробку. Черная, старая-старая травинка уныло свисала со своего обычного места, и он смотрел на нее, а к глазам подступали слезы. Чтоб не разреветься, Игорек часто шмыгал носом. Вроде помогало.

Тем временем подростки и мелюзга окружили Славика. Тот, посмеиваясь, откалывая шуточки и в то же время с загадочной грустью в голосе рассказывал о том, что семья его жила в центре города: в дорогом высотном доме, в роскошной двухуровневой квартире. Рассказывал он и о том, какими богатствами его семья владела, утверждал, что скоро они, богатства эти, к ним вернутся. Надо, мол, разгрести дела — и порядок.

На Игорька с его шахматами перестали обращать внимание; мальчишка надулся, но решил обождать; новенький скоро надоест друзьям, думал он. Ради интереса Игорек расставил фигуры и начал играть сам с собой.

В какой-то миг толпа, что окружила новенького, притихла; ребята что-то шептали друг другу. Вернее, что-то нашептывал им Слава, а Игорек затылком почувствовал пристальные взгляды и обернулся.

— Эй, рыжий, — нахально позвал новенький, — давай-ка тащи сюда шахматы, я с твоим победителем сыграю и покажу, что такое настоящая игра.

Игорь помотал головой. Не дам, мол.

— Че, зажал? — возмутился Славик. — Давай не выеживайся, конопун! — Он хихикнул.

На деревянных ногах, шахматную коробку сжимая под мышкой, Игорек пошел к Славику. Тот победно улыбался, а красивые «стильные» очки зло, темно-красными искрами, поблескивали в лучах солнца.

Ребята вокруг молчали и растерянно переглядывались. Они не представляли, что следует делать в такой ситуации.

Нет, всякое бывало, и за пределами двора ребята часто вставали стенка на стенку с чужаками, и драки случались, и с разбитыми носами приходили, синяков и ссадин по всему телу тоже не всегда удавалось избежать. Но то было «чужое», а от дворовых ребята не ждали никакого подвоха.

— Эй, а пускай будет у тебя кличка Конопун, — ухмыльнулся новенький, хлопая Игорька по плечу, посмеиваясь тихонько, радуясь собственному остроумию. — —Подходит, главное! Подходит!

Никто вокруг не засмеялся. Все чего-то ждали.

— Ну чего вылупился? Тормозишь? Немудрено, конечно. Ребят, у этого идиота мать — алкоголичка, правильно? Я тут неделю и ни разу не видел ее трезвой…

Игорек бросил коробку на пол (она раскрылась, и резные фигурки разлетелись в разные стороны) и ударил Славика наотмашь по лицу, кулаком пытаясь разбить дорогие стильные очки.

Очки упали на землю, но не разбились — они оказались пластмассовыми.

Новенький зажмурился и ткнул кулаком вперед; костяшки его пальцев проехались по носу Игорька. Тот не удержался и сделал шаг назад, зажимая рукой нос. Из левой ноздри закапала кровь.

Драке не дали развиться: ребят схватили за руки и удержали.

— Конец тебе, — прошептал Славик с ненавистью, — мой отец тебя сделает… у него связи есть в отделении, по тебе детская комната плачет!

Он высвободился из рук, подхватил с земли пластмассовые очки и пошел к дому, не оглядываясь.

Игорька трясло. Он наклонился, чтоб собрать шахматы. Кровь продолжала течь: липкие капли попадали на фигурки, на морскую травинку и доску, от которой пахло йодом.

— Эй, Игорь, ты лед приложи… или холодную монетку… — посоветовал кто-то.

Девочка, что жила в комнате напротив, протянула ему носовой платок. Игорек прижал его к носу.

Прежде чем он успел собрать все фигуры, платок пропитался кровью и пришел в полную негодность.

А кровь продолжала течь.

Вызвали «скорую»; Игорька отвезли в больницу. Там кровотечение остановили, но к вечеру у мальчишки поднялась температура. Она не спадала три дня, и врачи не знали, что делать. Мать дневала и ночевала рядом с постелью сына. Не пила.

На четвертый день Игорь пошел на поправку; выздоровел за день или около того. Его выписали.

Еще через день Малышев встретил во дворе Славу: угрюмый новенький сидел, положив ногу на ногу, на ступеньках возле дверей и читал книгу. Обложка была глянцевая, мятая. Во время чтения Слава щурил глаза и шевелил губами, будто зачитывал вслух. Причину его плохого настроения Игорь уже знал — двор встал на защиту Игорька. Отец Славика кричал на соседей, грозился судом, пытался подговорить мальчишек дать нужные показания в случае чего, но никто не согласился. Семью Славика обходили стороной.

Увидев Игорька, новенький вскочил и закричал, пятясь к двери:

— Сволочь! Урод вшивый! Все равно тебе отомщу!

Он хлопнул дверью; книжку забыл на ступенях, и раскрытые страницы остались желтеть на шершавом бетоне. Игорек подошел к крыльцу и заглянул в книгу.

«И тогда герой выхватил двуручный меч и воткнул острое лезвие в рану его; провернул два раза, удовлетворенно наблюдая, как лицо врага кривится мукой ужаснейшей боли, и потянул лезвие вверх, вспарывая кожу. И говорил герой ему: „Не тело твою убиваю, но душу. Запомни эти мгновения, с каждой каплей крови из тебя вытекает…“

Что-то липкое, соленое попало Игорю в рот. Он прикоснулся к губам пальцем: подушечка окрасилась в красный цвет. Кровь перестала течь совсем скоро, но к вечеру поднялась температура, которая держалась под сорок те же три дня, а потом спала. Полностью, однако, выздороветь Игорек не успел. На четвертую ночь кто-то запустил в его окно кирпичом. Стекло разбилось, засыпав колючими осколками одеяло, а кирпич попал прямиком в дедушкины шахматы. Коробка треснула; откололась щепка, на которой держалась водоросль, и улетела под шкаф.

Проснувшись, Игорек тут же забылся в бреду. Несколько дней он пролежал в больнице, находясь на грани между жизнью и смертью, а доктора не могли взять в толк, в чем дело.

Расспрашивали мать.

Что-то стало проясняться.

Необычный случай, говорили врачи и созывали консилиумы — один за другим. Приезжал крупный специалист из столицы; глядя на Игоря, он качал головой и что-то объяснял его матери.

— Моя болезнь ненастоящая? — спрашивал дрожащим голосом Игорек. Двигаться он не мог. Тело не хотело служить ему. Тело, казалось, распороли двуручным мечом.

Рядом на тумбочке лежала коробка из-под шахмат и книжка Крапивина, которую принесла мать и которую Игорек все равно не читал. Травинка на коробке была на месте, потому что мать прилепила ее на место суперклеем.

— Съехали злыдни… — вместо ответа сказала мама, поглаживая горячую руку сына. — И правильно… ублюдок этот, етить его налево, кирпич запустил; гаденыш маленький, сразу все выяснилось…

— Моя болезнь ненастоящая?!

Мать испугалась отчего-то и замолчала. Мельком взглянула на плакат «Мойте руки перед едой», что висел над кроватью сына; быстро и незаметно перекрестилась, склонив голову. Стала тихонько молиться на перекрестье вилки и ложки; «мойте руки» было написано над ним, над перекрестьем этим.

Игорю стало хуже, и он уснул.

На следующее утро мальчишке полегчало, температура спала, и мать, успокоившись, уехала — для нее настал момент «поисков работы». Момент случался примерно два раза в месяц; остальное же время она зарабатывала набором текста на стареньком персональном компьютере. Когда мама была не в состоянии добраться до клавиатуры, работу за нее выполнял Игорь.

На обед Игорек не пошел. Встал, разминая ослабевшие ноги и потягиваясь — суставы скрипели, как несмазанные петли. Голова была тяжелая; мысли, глупые и ненужные, путались. Пахло медицинским спиртом и лекарствами; соседние койки пустовали. От крайней кровати у стены сладковато несло гноем, хотя постельное белье сменили совсем недавно.

Выйдя в больничный коридор, Игорь протопал к длинному дивану, на котором уже сидели два старичка. Они смотрели телевизор; шепотом обсуждали новости, в том ключе, что раньше было плохо, а сейчас еще хуже.

Игорек уселся на другой край дивана и тупо уставился на телевизионный экран; он особо не приглядывался, что там показывают, размышлял больше о матери, о том, что, пока он болеет, она не пьет, и хотя бы это — уже хорошо.

Потом Игорь отвлекся от своих мыслей и поглядел на экран. Шли новости. Показывали жертвы авиакатастрофы. На экране мелькали сгоревшие до черной корки тела, брезентовые носилки и куски искореженного металла.

Игорек шмыгнул носом. Потом еще раз и еще.

Диктор теперь рассказывала об очередной войне на границе. Показывали разрушенный бомбежкой город, в кадре мелькали дети. Они шли строем, а солдаты в противогазах подгоняли их, что-то кричали на незнакомом языке и поправляли автоматы. Малыши с ненавистью глядели в камеру и молча проходили мимо. Были они худенькие, большеголовые, со вздувшимися животами, в язвах, шрамах и царапинах. Некоторые тащили на руках младенцев. Малыши были закутаны в грязные тряпки и все время орали. Их старались дать крупным планом.

Игорь утер нос кистью, перевел взгляд на руку: темно-красная полоса пересекала запястье и кривой дорожкой уходила к среднему пальцу.

К вечеру он снова лежал в кровати. Температура зашкаливала, а ноги и руки не хотели слушаться.

Врачи говорили: случай особенный. Игорю запретили смотреть телевизор, слушать радио и читать газеты. Матери сказали: никакого негатива. И, по возможности, ограничить общение с другими людьми. А Игорю они улыбались: малыш, ты чего? В расчлененных трупах нет ничего особенного. В войне нет ничего страшного. Пожар — здоровская вещь и по-праздничному красивая: огоньки, фейерверк, обгорелые трупы. Несчастные дети, у которых не стало родителей, вырастут прилежными гражданами, потому что только горе может сделать из человека человека . Улыбайся, малыш.

Войну и смерть снимают скрытой камерой.

А ты улыбайся.

— Я не малыш! — говорил им Игорь, и кровь текла у него из носа.

Но все-таки он учился: старался в одиночку смотреть телевизор; краешком глаза глядел, как огонь пожирает тела несчастных; как наводнения и ураганы сносят дома; как горят вышки в Средней Азии; как в телешоу людей поливают помоями, а они в ответ поливают помоями друг друга, лишь бы заработать денег.

Сначала не очень помогало, но Игорь улыбался и шмыгал носом, загоняя кровь обратно. Он смеялся, когда видел обожженные трупы и разорванные снарядами тела людей. Игорек смеялся, а кровь продолжала течь из носа, но уже не так обильно, как раньше. Температура поднималась, но не так высоко, и держалась теперь не трое суток, а день. Не больше.

Игорь учился воспринимать мир с улыбкой.

Мать перестала пить. Игорь радовался и улыбался, когда она как маленькая девчонка, хвасталась ему: мол, уже месяц ни капли в рот.

Потом Игорь так привык улыбаться, что мать не знала даже, когда надо воспринимать его улыбку серьезно, а когда нет. Игорек хохотал по любому случаю. Над хохмой в веселой комедии и над химической аварией на заводе, где погибло сто человек.

Игорек смеялся всегда, и кровь переставала течь.

Уже много позже, когда мы поступили в университет, когда попали с ним в одну группу, Игорек сказал мне:

— Мама так и не научилась различать, когда я смеюсь взаправду, а когда — нет. Однажды у нее случился рецидив: ушла в запой. Когда я узнал об этом, кровь хлынула из меня как из ведра, и врачи долго ничего не могли сделать. Вызвали ее, пьяную, в больницу. Мама плакала, извинялась, блевала в больничном туалете, а я лежал в полубреду; ужасно себя чувствовал, пока видел, что мама пьяная. Когда она протрезвела, я выздоровел. Больше она не пила. Никогда. Еще Игорек сказал мне:

— Не предавай меня, пожалуйста, Кир. Я могу встретить смехом подлость врага или ненависть безразличного мне человека, но не сумею стерпеть удара в спину. Не знаю, что будет, когда умрет мама. Она крепкая, работает, но я-то знаю — когда-то это случится. И даже одной мысли хватает, чтобы начало чесаться в носу. И тогда, чтобы успокоиться, я иду смотреть новости. Там столько смешного показывают!

— Боюсь, я умру вместе с ней, — сказал мой лучший друг в следующий раз, — но хотя бы не раньше… черт, с одной стороны, это хорошо, потому что никогда не женюсь, ведь женитьба — ответственная штука.

В университете Игорек учился отлично. Все его любили, потому что Игорь — замечательный человек и никому никогда не отказывает в помощи.

А на четвертом курсе у него умерла мама — она жила за городом, вместе с дальними родственниками; Игорек не присутствовал при ее смерти. Ему сказали, что мать жива, что она уехала в другую страну к богатому брату.

Оттуда приходили письма, написанные моей рукой. Каждый раз в день его рождения и на Новый год. Каждый раз в конверте с зарубежными марками — я покупал их в ближайшей филателии. Печати ставил у знакомого почтальона; потом, когда тот уволился, раздобыл компьютерную программу для подделки печатей. Как смог, сочинил нечто похожее; Игорь подмены не заметил.

А я продолжал писать.

Ведь я помню все дни рождения.

Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились.

А я продолжал писать письма от умершей матери.

Потому что Игорь — настоящий герой.

А я — его друг.

Нет, не так.

Он — мой друг. Единственный.


Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж.

Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже.

Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали.

Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет.

И вообще — «выключенный» человек счастлив.

Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести.

Певец интимно шептал в ухо:

— Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на…

«Ш-шлюшка»… — пробормотал я.

Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул.


Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало.

Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать.

Опять споткнулся о робота.

— Ладно, — пробурчал, — пора тебе зарядиться и топать к отцу. Надеюсь, он уже проспался. А если нет, отправишься на свалку. Я, конечно, меняюсь к лучшему, собираюсь переводить бабушек через дорогу, стрелять вредных работников ЖЭКа и все такое, но ребенка-робота усыновлять пока не готов.

Я схватил мальчишку за ноги и потащил в комнату. Оставил его возле дивана, нащупал вилку под джинсами, вытянул шнур и воткнул вилку в розетку. Паренек дернулся и затих. Все в порядке. Я уже видел, как происходит зарядка у Лешки — минут через десять малец встанет.

И будет стоять навытяжку, как дурак.

Оставив Колю заряжаться, я отправился на кухню, где убедился, что за время моего отсутствия еды в холодильнике не прибавилось. Пришлось ставить на огонь чайник и засыпать в кружку остатки зеленого чая. Заваривать «по правилам» не было ни времени, ни сил.

Блюдце в углу у мойки было заполнено дохлыми тараканами, и я вдруг вспомнил, что, когда со мной жила Маша, у нас был котенок. Из этого блюдца он пил молоко и воду. А потом Маша забрала котенка с собой.

И теперь у нее есть жених, с которым она, шлюха, спит.

В прихожей зазвонил телефон.

— Погоди пока, — сказал я блюдцу, — расплата придет.

Весело насвистывая под нос «Yesterday» (голова не болела — холодная вода лечит похмелье), я вернулся в прихожую и снял трубку.

— Алло! Алло!

— Лешка, ты, что ли?

— Ты дома, Кир? Дома? Скажи, ради бога, дома?!

— Нет.

— А где? Где?!

— В Саудовской Аравии. Добываю нефть совковой лопатой. Ты чего, Леша? Дома я, конечно.

— Кирюха… — Похоже, древнерусский богатырь снова плакал. — Господи, Киря, Коленька пропал! Нет его нигде!

— Ты чего, забыл? Ты ж роботенка вчера на площадку выставил. А я его приютил.

— Чего-о?!

— Он сейчас у меня, заряжается.

— Он у тебя? Господи… сейчас приду… только бы успеть…

— Чего успеть? — спросил я, но Леша уже повесил трубку. Через минуту он звонил в дверь. Я немедленно открыл: — Эй, Громов, твою мать…

Он оттолкнул меня и ломанул в зал, сметая все на своем пути.

— Ты чего?

Громов-старший кинулся к сыну: сел на пол перед ним, рывком перевернул парня на спину и заревел по-своему, по-медвежьи:

— Господи! Как ты мог?!

— Что случилось? — тихо спросил я. Из прихожей не было видно, что ему там открылось.

Леша не ответил. Он достал из кармана пузырек и забитую липкой жидкостью пипетку; не переставая рыдать, открутил пробку на пузырьке.

До меня дошло. Я сделал шаг, другой. Обошел рыдающего Громова со стороны и замер, скривившись от отвращения. Вместо глаз у Коли теперь было два пульсирующих, гнойных огрызка; радужка посерела, а зрачок провалился вовнутрь, и из глазницы тек гной не гной, но какая-то дурно пахнущая жидкость, как если бы розу облили бензином, а сверху сдобрили дерьмом. Примерно такой вот запах.

Леша закапывал Колины глаза не переставая, но, похоже, было поздно.

Громов отложил пипетку, прижал к широкой своей груди голову маленького робота и замер; плечи его тряслись, а кожа на шее побелела и пошла болезненными красными пятнами.

— Леш, — позвал я.

Он молчал.

— Леша! — позвал я громче.

— Ты что, не видел, что с ним происходит?

— Я…

— Загноиться его глаза должны были еще вчера вечером! Неужели не видел? И… что у него с лицом, откуда эти синяки и царапины? Что с одеждой? Все грязное, в мелу… ты бил его, что ли?

— Эй, погоди, я все объясню!

Он надвигался на меня, яростный древнерусский медведь, который вдруг вспомнил, что такое — быть мужиком.

Я разозлился. Страха не было, осталась ярость.

— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?

— Никого я не выстав…

— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.

— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:

— Больно.

Мы обернулись.

Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.

— Коленька… — пробормотал Леша.

И тогда робот сказал:

— Я ничего не вижу.

Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.

А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.

Зря.

Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.

Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.

Идиотский Громов.

Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.

Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.

Эту вазу забрала после развода Машенька.

А еще она очень любила тюльпаны.

Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.

— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?

Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.

Старые! Вот и ответ.

Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.

Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.

Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.

И выплюнул в раковину выбитый зуб.