"Сибирская жуть-6. Дьявольское кольцо" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)ГЛАВА 4 Тишина благодатного югаА когда Василий Игнатьевич пришел в себя снова, он уже мог вдыхать воздух — и даже глубоко. А вся грудь у него была замотана бинтами крест-накрест. И был он так слаб, что не мог сесть… и даже просто поднять руку. Но мир больше не схлопывался, и спустя какое-то время Василий Игнатьевич почувствовал, что сильно хочет есть. А возле кровати сидела совершенно незнакомая полная женщина лет сорока, в черном, со скорбным лицом. Дама улыбнулась, склонилась, спрашивая, как он себя чувствует. Вопрос был дурацкий — он еще и сам не знал, как себя чувствует. Вот что хорошо — получилось улыбнуться, пожать плечами и притом не потерять сознание. Дама выплыла из комнаты, и вскоре на ее месте возник плотно сложенный мужчина средних лет. Приятное, мягкое лицо человека, живущего не только в мире песет, обедов и растущих цен на петрушку. Лицо, сформированное чтением философов, созерцанием картин, звуков музыки, общением с неглупыми людьми. Михель Мендоза, землевладелец, когда-то и алькальд[9]. Медленная, четкая речь и наблюдение за собеседником, раз уж собеседник — иностранец. Это дом семьи Мендоза. Этот дом построили очень давно, предки семьи, и он не переходил в другие руки. Это он подчеркнул дважды, явно гордясь родовым гнездом. Всякий офицер из армии каудильо[10] здесь — дома. А раненый офицер будет лежать в его доме, пока это будет нужно. Дом и поместье разгромлены, все их предприятия стоят, и доходы у них не те, что раньше. Почти все члены семьи погибли, а прислуга разбежалась или ушла воевать. Поэтому постоянной сиделки у него, у Базилио, не будет, но прислуга будет часто заходить. Сам он, Михель Мендоза, всегда к услугам господина офицера, и визиты врача он обеспечит. Василий Игнатьевич пытался благодарить… голос звучал и тихо, и как-то нехорошо. Прямо скажем, голос звучал жалко. Оставалось улыбаться, делать жесты рукой, пока ему представлялись остальные: Мария Бермудес, экономка; две служаночки — просто деревенские девчонки, имена которых Василий моментально забыл; и Инесса Мендоза, племянница Михеля. Экономка и была та женщина в черном, улыбчивая и шумная. А Инесса была тоненькая, гибкая, и в ее тонком нервном лице, в черных блестящих глазах плескалось то же нечто, что и у хозяина дома, — привычка жить в мире сложных, не только бытовых явлений. Странно, что при виде девушки что-то словно толкнуло Василия, и сердце его сильно стукнуло. Что было скорее неприятно — Василий Игнатьевич привык считать себя неподверженным таким внезапным толчкам. Это было давно, в юности, в совсем другой стране и в другой жизни. Да и вообще — Испания, чужой, аристократичный дом с традициями… Все это он прекрасно помнил. И еще Василию показалось, что он физически ощущает взгляды девушки, совсем не пылкие, спокойные, но как будто имевшие вес и прикасавшиеся к его лицу, как солнечные лучики или как тепло от бликов огня. Девушка улыбалась — мягко, приветливо, и голос был такой же — тихий, мягкий. В ее голосе, в позе, выражении лица проявлялся явный интерес — этот русский попал сюда из такой невероятной дали — и откровенное сочувствие к раненому офицеру. В какой степени? Чем был этот интерес? Чтобы думать всерьез, Василий был чересчур слаб. Психологическая вспышка, напряжение расточили небольшой запас его энергии. Скоро он спал, и ему, впервые за девять лет, приснилась мама. Во сне он плыл по озеру Глубокому, собирался шторм, и лодка только-только успевала стукнуться о скрипучие доски причала, а на берегу стояла мама в белом платье и белой косынке. И была странная мысль: если ему лет двенадцать и если он плывет по Глубокому, значит, он дома, и мама жива, и это все вовсе не сон? Наверное, сон — это все, что случилось потом. Василий Игнатьевич не помнил, что именно потом с ним случилось, но был уверен, что это что-то нехорошее. А утром Василий Игнатьевич уже не очнулся… он уже проснулся в большом и незнакомом доме. Приходила Мария, кормила его и поила, рассказывала о Семье. Именно так, с большой буквы! Каких-нибудь пять лет назад в этом двухэтажном, старинной постройки доме каждый год на Рождество и Пасху собиралась Семья. Большая, дружная Семья, чей предок построил дом в конце XVIII столетия. Мендоза были работящи, набожны, одарены талантами и упорно процветали, словно назло речам о лености и нелюбви к труду южан. К тридцатым годам в доме постоянно жила только старая хозяйка, Мария Мендоза, с целой толпой слуг, прихлебателей и приживалок. Земля и дом были ее, и всех слабых и нуждавшихся в защите членов Семьи полагалось немедленно отправлять на ее попечение. А ее сыновья, Михель и Алессандро, имели дела и владели акциями горных разработок — ртути в Альмадене, железных руд в Охос-Негрос, металлургических заводов в Сагунто. Алессандро чаще жил в Сагунто, чтобы наблюдать за делами. А Михель больше занимался горными разработками и проводил время далеко от дома, на плато, в Басконии, в других местах. Когда армия захватила часть Испании и начала наводить там порядок, левые в Сагунто начали захватывать заложников — тех людей, угроза жизни которым могла остановить фалангистов и заставить их то ли сделать что-то угодное республиканцам, то ли, наоборот, — не делать чего-то такого, что им неугодно. Предполагалось, что фашисты с особым вниманием отнесутся к жизни и смерти буржуазии и помещиков. Родители Инессы, разумеется, были взяты в заложники и скоро расстреляны. Сама она, вполне случайно, гостила у подруги, и ее уговорили сразу же уехать к дяде, пока не взяли и ее. И она поскорее уехала, а у Михеля тоже погибла семья. А родовое гнездо тоже захватили красные. Они прослышали, что Семья богата, и подступились к главе Семьи, к старой Марии Мендоза. Два дня они пытали старуху, чтобы получить золото и драгоценности Семьи, и бросили Марию умирать на навозную кучу позади дома. Все побоялись даже подходить, потому что красные поставили солдат с ружьями, вдруг кто-то захочет ей помочь? Но никто не подошел, только ее болонка всю ночь выла за домом. Утром, когда рассвело, солдаты стали стрелять в нее и перебили ей лапы. Собака отползла за угол и там продолжала выть, пока комиссар ее не добил, не растоптал сапогами. А ведь Мария Мендоза умерла, не выдав ничего, а было что выдавать… в тайнике, за распятием в ее комнате. Когда Василий уже ходил, Мария показала ему тайник. Надо было взяться за перекладины креста Спасителя и с силой повернуть направо. И тогда открывался рычаг, а повернув его, можно было попасть в тайную комнатку в толще стен… Василий Игнатьевич сказал, что всегда думал — в таких тайных комнатах должны быть прикованные к стенам скелеты… На что Мария ответила вполне серьезно, что тайная комната со скелетами в доме тоже есть, только совсем в другом месте, просто на другом этаже… Вот тут-то Василий Игнатьевич особенно остро почувствовал, что он в Испании. Право собственности Семьи на рудники и заводы никто не отменял, но сами-то предприятия, естественно, не работали и дохода тоже не приносили. Семья была фактически разорена. Мигель с племянницей вернулись почти на пепелище после оккупации. Спасала земля и счет, к счастью, лежавший в одном французском банке. Семейные сокровища, разумеется, никому и в голову не пришло бы тронуть. Спустя несколько дней Василий Игнатьевич заметил, что фронт почти перестал быть слышен. Несколько раз стреляли из винтовок, но близко — за несколько километров, в горах, и то одиночные выстрелы. Василий Игнатьевич много спал и поневоле много думал. Что-то сломалось, что-то стало не так, как всегда. Много лет он был всегда напряжен, не позволяя себе расслабиться. А теперь напряжение стало бессмысленным: война кончается, и скоро Испания будет свободной. Уже без него — с простреленным легким не воюют. Был врач, объяснял, что на возвращение здоровья уйдет полгода, может — год. Чем же теперь наполнить свою жизнь? Лежа у себя, Василий не видел Инессы. По понятиям испанцев, зайти к нему, пока он лежит в постели, с ее стороны было бы ужасным неприличием. Несколько раз появлялся Михель, пропахший бензином, какими-то стальными запахами, усталый, с красными глазами. На него свалилось управление всем семейным имуществом в это непростое время; а он еще пытался организовать милицию, как-то защищаться от банд. Банды постоянно прорывались, захватывали скот и продовольствие, убивали и калечили людей. Уезжая за несколько километров, надо было брать с собой оружие. Михель и для Базилио принес огромный револьвер — как он выразился, более легкое оружие, специально для раненых. Действительно, банда могла прорваться, выйти на дом, когда вокруг нет других мужчин. Общество Михеля было приятно. Образованный, умный, он, потеряв и состояние, и семью, упорно продолжал жить. Героями Чехова здесь, слава богу, и не пахло. Начав выходить, Василий Игнатьевич начал встречать и Инессу. Первый раз она была в простом черном платье, простоволосая, с ключами на поясе. Назавтра девушка была в кокетливой юбке с белой оторочкой и блузке с пышными буфами. Кокетничает? Но зачем? Инесса не была похожа на легкомысленную девушку, стремившуюся к легкому романчику. Да и нормы испанской морали были таковы, что легкий флирт уже объявлялся позором. Серьезный интерес к нему — измученному, немолодому? Чего греха таить, не раз Василий Игнатьевич с ухмылкой подумал, что все вокруг словно бы сговорилось просто заставить его последовать совету отца Хосе. Впрочем, не нравилась бы девушка — не возникали бы и такие мысли. Почти каждую ночь снился дом — Петербург, кабинет отца, озеро Глубокое и как они с мамой собирают грибы… Василию Игнатьевичу хватало ума понять, что жизнь его — на переломе. Вот только бы понять — в какую сторону? Совершенно неожиданно начали писаться стихи, тоже впервые с юности. От стихов сладко щипало в носу. Становилось жалко всех, не вернувшихся с того, уже далекого побоища. И себя, в меру собственного удовольствия. Василий Игнатьевич оторвался от бумаги, услышав звук шагов на лестнице. Вошла та, племянница хозяина. Стукнуло сердце, уже понятно и привычно. Даже без ссылки на испанские нравы, ему и в голову не пришло бы прикоснуться к девушке. Странно, что она пришла сама. Но какое-то общее поле несомненно связывало их, сейчас он это чувствовал прекрасно. — Как вы себя чувствуете, Базилио? — Достаточно хорошо, чтобы получать удовольствие от вашего присутствия. По-русски — церемонно до нелепости. По-испански — всего только вежливо. — Видите ли, я иногда могу видеть то, что скрыто от других. Иногда приходит такое состояние… что я могу. Сейчас я могу, потому и решилась прийти. Хотите, я узнаю, что происходит у вас на Родине? И с теми близкими людьми, которых вы оставили? Говоря откровенно, я иногда вижу и будущее, но это реже. Обычно я вижу то, что было, и то, что есть сейчас. — Но как я вам смогу рассказать, что я хочу увидеть? Я бы хотел увидеть свой дом… Я до сих пор не знаю, что случилось с моей матерью, сестрой и братом. Они остались в России. — Они… они не захотели уезжать? — Все гораздо проще. Нас пришли арестовывать, а мама и сестра были на даче. А брат был на другом конце страны… Поблизости от Тихого океана и страшно далеко отсюда, гораздо дальше, чем отсюда до Петербурга. — И вы… вы так поспешно убежали… — Инесса, все ужасно просто. Представьте себе, что победили не мы. Что войну выиграли республиканцы… — Девушка передернула плечами, словно ее хлестнули между лопаток. Глаза ее потемнели, как две здоровенные сливы, — …и что республиканцы сделали все, что они собирались сделать. И что прошло несколько лет. Мы бежали из такой страны, Инесса, и нам еще очень повезло. — У вас нет ничего от той жизни? Фотографий, вещей… хотя бы носового платка? — Есть только то, что сохранилось на нашей даче… Когда распадалась Российская империя, дача осталась на территории Финляндии. Сохранилось многое — книги, фотографии, вещи… Все, что мы забрали, сейчас у моего отца… Разве что… вот. Василий Игнатьевич достал небольшую, 12x8 фотографию. Папа, мама, все трое детей на берегу озера. Все молодые, целые, счастливые. Единственное, пожалуй, что он сохранил от той жизни. Инесса долго смотрела на этот кусок далекого, давно ушедшего. Почему-то Василий Игнатьевич вдруг обостренно почувствовал, каким далеким должно казаться ей все это — береза, валуны на берегу, блеклая поверхность северного озера, чужая, давно разметанная по свету семья. — Возьмите меня за руку, Базилио, — сказала девушка напряженно, и Василию показалось, что вся она, как натянутая струна, — смотрите на фотографию… — она промедлила мгновение, — если вам это нужно, конечно. А главное, думайте о том, что для вас важно… Да, рука у Инессы была горячая, напряженная, со сведенными мускулами. Девушка прерывисто дышала и, кажется, вся была напряжена так же, как эта рука. На лбу, на переносице выступили бисеринки пота. — Я вижу это место… которое на фотографии, — тихо сказала девушка. — И вижу большой дом, посреди большого города… Но там нет ваших близких, Базилио… Ваша квартира… она на третьем этаже? Широкий коридор… прямо упирается в большую комнату, и из него еще выход в другую? — Да. До сих пор у Василия сохранялось ощущение, что как-то очень уж все это странно. То ли девичье гадание в баньке, то ли шаманские камлания. Не было чувства, что все это вполне всерьез. Описание квартиры заставило отнестись иначе. — В этой квартире все не так… все не ваше. Только вот стол… большой письменный стол, по-моему, имеет к вам какое-то отношение. Я имею в виду, к вашей семье, Базилио… Но и на нем спит какой-то противный маленький человек с рыжими усами. А в другой комнате живет другая семья… а там еще одна… в вашей квартире живет несколько семей, Базилио, и эти семьи все время ссорятся в кухне… А теперь думайте о ваших близких, Базилио… Сначала что-нибудь легкое, чтобы я могла попробовать… Ага, я вижу пожилого сеньора… Это ваш отец, Базилио… У вас красивый отец… теперь я знаю, каким вы станете, когда состаритесь… Но ваш отец говорит сейчас с каким-то другим стариком… И они говорят по-немецки; он сейчас далеко и от Петербурга, и от Испании… Вы сами знаете, где это? — Да, — разлепил губы Василий. Ничего про жизнь отца у старинного друга, Эриха фон Берлихингена, он не рассказывал — ни Инессе, ни Михелю. — Отец сейчас в Германии. — Я вижу еще, что ваш отец поехал в Германию не просто так… Он что-то ищет, и это «что-то» очень маленькое… А! Это же колечко… Кольцо! Но это очень важное кольцо… Базилио… Базилио… Это очень страшное кольцо — я вижу, сколько людей погибло ради обладания этим кольцом. Ох… Мелькают эпохи, кольцо появляется во времена, о которых я точно и не могу сказать, когда это. Кольцо дает владельцу богатство и силу, за это многие готовы совершать любые преступления… И еще я вижу, что у вашего отца есть какая-то вещь, имеющая отношение к кольцу… Он, по-моему, многое знает о кольце, но должна вас огорчить, Базилио… По-моему, он не найдет кольца, и, может быть, это к лучшему — я что-то не вижу, чтобы кольцо приносило кому-то счастье… Я огорчила вас? — Немного, потому что от кольца я ждал не счастья, а могущества… Мне нужно очень много силы, Инесса. Война еще не кончена, и мои близкие не отомщены. Вы можете сказать, попаду я когда-нибудь в Россию? — Я не вижу этого… А значит, скорее всего — нет. Простите меня, я говорю столько грустного! — Вы же не виноваты, что жизнь получается такая грустная… Скажите лучше, что с моей мамой? Если она жива, конечно. — Я умею чувствовать и мертвых, Базилио. Главное, чтобы вы очень хотели знать то, что я должна увидеть… О, Господи… Инесса вдруг стиснула зубы, сквозь них прорвался хриплый полустон. Василий Игнатьевич не сразу понял, что происходит, — Инесса мелко дрожала, плечи ее сводило, словно от физической боли. А потом она вырвала руку, закрыла исказившееся, сразу ставшее некрасивым лицо и горько заплакала навзрыд. — Подождите… Минутку, Базилио… Девушка раза три глубоко вздохнула. — Я не ожидала ничего подобного, Базилио… Наверное, вы правы — все красные везде одинаковы, и не надо ждать ничего другого. Дело в том, что я видела огромную дыру… дыру в недра земли, из которой поднимали найденное в глубине… Ну, уголь или металлы… — Шахту? — Да-да, Базилио, именно шахту… И какие-то люди в форме… В военной форме, но без погон. Там, где погоны, у них, знаете… такие как бы кубики. И эти люди в странной форме были в кожаных фартуках и стаскивали других людей… мертвых людей… мужчин и женщин… мертвых голых людей… к этой шахте. Они сбрасывали туда людей, Базилио. И некоторые люди, Базилио, были еще живы, я видела это очень ясно. Они были страшно истощены… скелеты, покрытые кожей… но они шевелились, они поднимали головы. Одна пожилая дама… ее за ноги тащили к яме… к шахте… Простите меня, Базилио, я не выдержала, подумав, а если это ваша мама?! Василий удивлялся собственному спокойствию. Хотя, наверное, и удивляться пора переставать. В громадности всеобщего горя, в исчезновении огромных пластов его народа происходящее с его семьей уже давно ему казалось частностью. Чем-то не очень важным и, во всяком случае, не страшным. Могли быть не шахты. Могли быть острова в Баренцевом море, баржи в Белом, могли быть лагеря уничтожения на Урале, в Казахстане, в Сибири. Разнились сроки и место, немного различались обстоятельства. Он ведь давно это знал и так же давно это принял. Вот только добраться бы… Давно имело значение только одно — чтобы добраться. — Посмотрите на фотографию, Инесса. Инесса бросила взгляд и закивала, не в силах поднять глаза на Василия. — Но если даже это не моя мама, то, значит, мама какого-то другого человека, и не обязательно худшего, чем я… За последние двадцать лет точно такую же смерть приняли несколько миллионов русских женщин. Не все из них были так хорошо воспитаны, не все знали по-французски, как моя мама. Но ведь это не меняет главного — что их убили, верно? И когда я убегал, я почти наверняка знал, что их убьют, у меня было время привыкнуть к этой мысли. Но, может быть, вы посмотрите, где мой брат Александр? Его мы еще не нашли… — Я попробую, Базилио… Время, когда я могу видеть, уже кончается… Но давайте попробуем… Ага… ваш брат сейчас тоже где-то очень далеко… По-моему, гораздо дальше остальных. Он сейчас идет по лесу… По довольно странному лесу… этот лес низкий, но частый, он состоит из каких-то хвойных деревьев, и хвоя этих деревьев уже желтеет, как будто уже осень, и как будто это не хвоя, а листья, которые должны облетать осенью… Ваш брат идет позади маленького серого оленя… Да, это точно олень, с такими большущими рогами… И вокруг него идут еще люди, они несут на себе такие… как солдатские ранцы, только больше. — Рюкзаки… немцы называют их рюкзаками. — Да, да, рюкзаки! У них измученные лица, но они чем-то очень довольны… — Инесса, посмотрите, какая у них одежда? Их не сопровождают люди с оружием? Или у них самих есть оружие? — Нет, это не заключенные… И оружие у многих из них есть. Базилио, мужайтесь, мне что-то говорит, что вы с братом никогда не встретитесь… И что ваш брат никогда не найдет кольца, хотя он сам его тоже ищет… Очень хотел бы найти. Но ваши дети… или внуки… они встретятся, я вижу это ясно! Представьте себе, я ясно вижу вашу дачу, большую комнату внизу, и в ней сидят два молодых человека! Они сидят, курят и говорят между собой. По-моему, один из них — внук вашего брата, а второй — это ваш внук… Вот они-то отыщут кольцо, но это будет не скоро… я не могу сказать, через сколько лет, я только вижу, что тогда уже не будет на Земле ни вашего отца, ни вашего брата, ни вас. Но что это… Голос Инессы прервался, и девушка вдруг покраснела, выдернула руку и быстро пошла к выходу, пунцовая, как мак. Василий оцепенел от недоумения… Может быть, его мысли каким-то образом передались девушке… или стали ей слышны? Но если и так — странная реакция для девушки! На следующий день Василий Игнатьевич вышел в оливковые рощи, сразу за домом, присел у раскоряченного, дуплистого ствола. Почему-то он был уверен — придет Инесса. От тепла, уюта, от покоя, царившего здесь, у подножия могучих деревьев, Василий начал задремывать и проснулся только от чьих-то быстрых шагов. К его изумлению, девушка явно не знала, как с ним держаться… На щеках ее пылал румянец, грудь высоко поднималась, глаза опять были, как сливы. — Инесса, здравствуйте… Я хотел бы сказать вам спасибо… — После того, как я вам сказала столько ужасов?! — По-моему, я вам уже объяснял однажды… Но хорошо, давайте еще раз. Уже когда я убегал из Советского Союза, я знал, что мою маму, брата и сестру убьют. И я очень долго жил только местью… Инесса закивала, чуть ли не восторженно глядя на него снизу вверх. Василию пришлось сделать усилие над собой, вспоминая, — это же испанка, для них месть куда серьезней, чем для нас. — А вы мне сообщили очень радостную, очень необычную весть: что мой брат жив и даже находится на свободе. Лес, который вы описали, — это лес из лиственниц. У вас лиственница тоже растет, но очень высоко в горах. А у нас лиственница растет на Севере, там же, где ездят на оленях… — Как у Андерсена?! — воскликнула Инесса. «Да это же совсем девочка, боже ты мой… Ребенок, хоть и с такой… гм… гм… да». — Почти как у Андерсена, Инесса, почти. Если мой брат сумел сбежать на Север, если он там затерялся — значит, может быть, он и уцелеет… И если мой сын или внук попадут в Россию и встретятся с потомками Александра (тут Инесса опять покраснела и быстро опустила голову)… Вы подали мне огромную надежду, Инесса. До этого у меня была только одна надежда, только на то, что я успею отомстить до того, как меня тоже убьют красные. Для этого мне нужно и кольцо… Я очень надеялся, что отец сумеет его найти, хотя бы одну половинку, и я смогу причинить врагам гораздо больше зла, чем мог сейчас… Только совсем недавно у меня появилась надежда, что у меня в жизни будет что-нибудь большее, чем месть. Знаете, тут у вас, в нескольких лигах, живет и служит отец Хосе… — Я знаю отца Хосе… Все его знают. В народе его считают святым. — Ну вот, это мне и сказал отец Хосе… Что мне нужно иметь что-то большее, чем месть. Что-то, что займет больше места в душе и в моей жизни. Это было, кстати, за день до того, как меня ранило и я попал сюда… До встречи с ним я вообще смутно представлял, что я буду делать, когда кончится война… Думал, что, может быть, попаду на другую войну. А если будет нечего больше делать или постарею, пойду в монастырь. А отец Хосе посмеялся над этим и сказал, что в монастырь мне нельзя… А на следующий день меня ранило и я попал сюда, — закончил Василий, с улыбкой разводя руками и пожимая плечами. — Перст Божий! — вырвалось у девушки. — А если перст, то, может быть, вы скажете, что же вы видели, когда вчера прервали разговор? К изумлению Василия, девушка опять запунцовела, решительно замотала опущенной головой и быстро направилась к дому. Удивление Василия Игнатьевича только усилилось оттого, что вместе с тем девушка явно кокетничала: выступала чуть ли не торжественным шагом, придерживая над землей руками пышную бело-черную юбку. Только спустя несколько лет, уже когда маленький Игнасио перестал быть такой уж новостью, Василий Игнатьевич узнал, что тогда увидела его будущая жена, Инесса Мендоза. А увидела она комнату в этом самом доме. Обстановка комнаты была Инессе незнакомой, но почему-то казалась ей очень уютной. И в этой комнате сидел Василий Игнатьевич, еще больше заматеревший, тяжелый, и беседовал с каким-то милым юношей, в чьем лице странным образом смешивались черты Курбатовых и Мендоза. И было очевидно, что это и есть их общий сын… и именно он то ли сам попадет в Россию, то ли будет отцом того, который попадет. Но обсуждать это с Василием… скажем так, — до решительных событий, Инесса была не способна, не то воспитание. А он раздражался и нервничал. Даже в Испании, близ моря, бывает осень. Наливались соком фрукты; начали убирать зерно. В саду, среди оливок, гулко ухали совы. Бледный лунный серпик терялся между спелых апельсинов. Василий Игнатьевич стал быстро ходить, научился лихо вспрыгивать на коня. Воевать он все еще не мог… но не мог же он ничем не заниматься. В окрестностях создавалась милиция, нужен был тот, кто возьмется возглавить и обучить отряд. Милиция и впрямь была нужна — места были очень неспокойные, в горах орудовали банды. Было очевидно, что как раз осенью, когда высоко в горах ляжет снег, коммунисты вынуждены будут спускаться вниз, к человеческому жилью, искать еды и тепла. Разве что в горах есть основательно приготовленные базы, на множество людей, с большими запасами еды… но в это верилось плохо. Василия Игнатьевича взяли на службу охотно, даже положили какое-то жалованье. А занимался он тем, что учил милиционеров стрельбе и приемам рукопашного боя, проводил с ними теоретическую подготовку… в основном рассказывал, как воевал сам. Раза два делали рейды в горы… Находили еще дымящиеся кострища, груды отбросов, совсем свежие следы людей и лошадей. Бандиты не принимали боя, даже с маленьким отрядом. Испанцы полагали, что они разбиты и деморализованы. Василий Игнатьевич старался объяснить получше, что чем дольше не будет сражения — тем страшнее все будет потом. Михель Мендоза говорил, что Василий может жить в его доме, сколько будет нужно… и сколько он сам захочет. Никогда Василий Игнатьевич не был так хорошо устроен и не занимал в обществе такого высокого положения, да еще и продолжал воевать с красными. Другое дело, что была в его положении некоторая неопределенность… Банда прорвалась позже, чем думали, — уже в середине октября. В горах уже лежал снег, мели метели. И, конечно же, как ни готовились, ни ждали, а началась неразбериха. Из Арруэнто звонили, что толпы вооруженных людей идут через поселок. Из Сагуэлло прискакал нарочный, извещал, что бандиты штурмуют замок старого маркиза Сантарино. Кто-то кричал в трубку, что захвачено имение Баррасов, что его уже подожгли. На этой неразберихе, на сборе своих людей Василий Игнатьевич потерял добрый час времени. Еще час потеряли, в темноте выходя на след прорвавшейся банды. Банду засекли в полночь, а не ранее двух часов ночи милиция начала серьезное преследование. Около трех часов ночи впереди услыхали пальбу — из Сагунто подходили отряды милиции, части гарнизона, не пускали банду к побережью. Огрызаясь огнем и железом, банда пошла на восток, ощупью искала слабые места обороны. Ее движение уперлось в деревушку Баррас, и здесь банда сделала свою первую ошибку. Банда могла отстреляться от отряда самообороны и пройти южнее, через пустынные оливковые рощи. Будь так, банда могла бы двигаться параллельно побережью и сохраняла шанс прорваться к морю, к стоящим у пристаней, вытащенным на берег катерам и лодкам. Но банда вступила в бой и стала штурмовать деревню. Тридцать или сорок мужиков с охотничьими ружьями — совсем не та сила, которая может остановить полторы сотни хорошо вооруженных, отчаянных, имеющих опыт войны солдат. Банда взяла деревню с налета… но потеряла на ней время, а силы милиции только прибывали. Уйти далеко от деревни банда уже не смогла и была фактически окружена. И тогда банда совершила вторую ошибку — часть ее бешено рванулась на юг, ввязавшись в безнадежный ночной бой. Вторая часть залегла в оливковых рощах, отстреливаясь от наседавшего отряда Василия Игнатьевича. Разделившись, банда рассредоточилась и не могла обороняться эффективно. Начинало светать, и белые шаг за шагом оттесняли противника к захваченной деревне. Красные дрались отчаянно, Василий Игнатьевич невольно вспоминал прорыв Арагонского фронта несколько месяцев назад. Те, кто мог бы отойти и сохранить жизнь, оставались между корней, за стволами огромных деревьев, чтобы подпустить противника, вступить с ним в безнадежный бой и взять хотя бы жизнь за жизнь. Пробитые пулями, залитые кровью, с уже безнадежными ранами, они стреляли до тех пор, пока были в состоянии приподняться, опираясь на землю, навести ствол. Не желая зря терять людей, Василий Игнатьевич сосредоточивал по пять, по десять стволов против одного; милиционеры рвались в бой, и приходилось их удерживать. Сейчас главным было не дать уйти никому, не дать врагу взять слишком много своих жизней. А для этого — ни в коем случае не спешить. К восьми часам утра, пройдя мимо изуродованных деревьев и трупов не желавших сдаться, милиционеры увидели покалеченные домики деревни. С юга раздавались пулеметные очереди, частая пальба, взрывы гранат. Заметно было движение от деревни к одиноко стоящей, памятной Василию Игнатьевичу церкви. Стоящая на отшибе, с высокими окнами, церковь была превосходным пунктом обороны. Приближаясь к домикам, беспрерывно обстреливая противника, белые отжимали его к последнему пункту обороны. На колокольне завозились, начали что-то делать, и оттуда донеслась очередь, вторая… Пулеметчик словно пробовал, каковы его возможности, куда он достает. Потом пулемет словно зашелся, и по оливам начало бешено колотить. Хорошо, что могучие стволы не пропускали пули, иначе от авангарда наступавших цепями могли бы остаться ошметки. Впрочем, скоро пулемет ударил по наступающим с юга; Василий Игнатьевич послал туда вестового и получил ответ, что там бандитов прижали к земле, не выпустят и справятся сами. Василий Игнатьевич решил атаковать деревню и добился успеха легче, чем рассчитывал. Что-то сломалось в бандитах, что-то заставляло их, отчаянно храбрых час назад, теперь так легко терять уверенность в благополучном исходе. То ли неуспех операции, то ли явная ненависть населения, а может быть, и солнечный свет? То, что кажется реальным ночью, так легко рассеивается и тает под беспощадным, ясным, прозаическим светом утра. Не принимая боя, огрызаясь отдельными выстрелами, бандиты бежали к зданию церкви — к своему последнему оплоту. И Василий Игнатьевич оказался в деревне, которую уже освобождал 7 июня. Большая часть мужчин в деревне была в отряде самообороны, приняла бой, и сейчас эти люди валялись на земле в причудливых, нелепых позах. Дома остались, но, по существу, деревня прекратила свое существование, потому что ее мужское население пыльными мешками валялось на улице и во дворах. Но страшнее было даже другое: многие семьи бандиты увели с собой, и что было с ними, неизвестно. Теперь у противника была только церковь и кусочек оливковых рощ к югу от здания. Сидя за каменной оградой, Василий Игнатьевич рассматривал церковь в бинокль, решая противоестественную, невозможную в нормальном мире задачу — как ему лучше взять штурмом церковь. С трех сторон здание имело окна, и теперь в этих окнах стояли жители деревни — детишки, женщины, подростки, а между их тел торчали стволы автоматов. К деревне церковь обращена была папертью и массивной, в два роста человека, дверью. В этом фасаде окон не предусмотрели. Что это?! Прямо на дверях странно скорчилась фигура человека. Василий Игнатьевич навел бинокль… Его старый знакомый, старик с глазами ребенка, отец Хосе висел, приколоченный к дверям церкви, в которой прослужил лет тридцать пять. Маленькая сухая фигурка странно накренилась, словно священника перекосило влево. Голова почти лежала на плече. Можно было, конечно, просто обложить церковь и вести переговоры, тянуть время, пока самые нестойкие, меньше запачканные кровью решатся на сдачу. Этим, соответственно, обещать гуманное отношение, наказание только тем, кто лично виновен, амнистию после войны и постепенно расколоть бандитов, заставить не доверять друг другу, может быть, даже спровоцировать перестрелку между ними. И можно говорить до посинения, можно (даже нужно!) затягивать переговоры, тем более, что еды у бандитов нет — иначе бы они и не прорывались, сидели бы себе в горах; и что воды у них ровно столько, сколько уместилось во флягах. Умнее всего было вести переговоры; вести и при этом затягивать, ожидая развязки. Василий Игнатьевич, несомненно, поступил бы именно так, но ведь все время, которое будет разворачиваться этот план, отец Хосе будет висеть, распятый, на церковной двери. Тут надо действовать иначе… Сначала, конечно, скоординировать усилия, послать за командирами отрядов милиции из Сагунто — теми, что прижали банду с юга. Военный совет был короток. Никто не сомневался в том, что самое разумное — штурмовать. Правда, и штурмовать тоже невозможно, и как поступить — неизвестно. Остановка была за планом действий, и Василий Игнатьевич готов был предложить конкретный план. Два пулемета могут подавить тот, вражеский, на колокольне. Хотя бы временно. Рывок в мертвую зону, небольшой группой, накопиться у дверей. Снять священника, взорвать дверь. Ворваться внутрь, завязать рукопашную. Штурмовать своим отрядом. Милиции из Сагунто нужно понадежнее держать осаду и подавить своими пулеметами тот пулемет, на колокольне. А если бандиты перебьют заложников? Но их все равно перебьют. Разве что мы собираемся дать им катер или шхуну с хорошим запасом бензина… Мы собираемся? А в случае удачи мы освободим, по крайней мере, священника. Дверь церкви вдруг со скрипом приоткрылась, и в нее высунулась рука, машущая белой простыней. Появились двое. Продолжая махать над головой белым, они уверенно направились к деревне. С полпути уже кричали, что парламентеры, что им нужен главный. Парламентеров подвели к Василию Игнатьевичу. Вроде ко всей группе начальников, стоявших, совещавшихся в безопасном месте. Но как-то получалось, что к нему. Один — средних лет, плотный, явно давно воевавший, с обмороженной щекой — наверное, пытались уйти на Мадрид, через высокие перевалы. Второй молодой, с наглым лицом мелкого ресторанного жучка, с расширенными глазами кокаиниста. Развели руками, показывая, что безоружны. — Вы командир? — начал плотный, мордатый, с обмороженной физиономией. — Мы требуем предоставления плавсредств… — Вы разгромлены наголову, — прервал Василий Игнатьевич, — и ничего вы требовать не можете. И обещать я ничего не буду, разве что справедливый суд. Скажите лучше — зачем священника убили? И он махнул рукой в сторону опять плотно захлопнувшейся церковной двери. Младший осклабился, как скалится человек, делающий гадость, но ожидающий, что его поймут и присоединятся. С такой физиономией показывают порнографические открытки или предлагают понюшку кокаина. Такая морда — что-то вроде похабного подмигивания: «Может, это и нехорошо, но мы же все понимаем…». На лице старшего появилась ухмылка эдакого замкнутого превосходства: зачем — это вам не понять, и я вам не скажу. А сделал потому, что я сильнее, вот почему. — Там двадцать два человека, — с той же ухмылкой начал он, — они останутся живы, если вы выполните наши условия. И ваш поп, наверное, тоже, если вы поторопитесь. А то ведь его кровь падет вам на головы, верно? Рожа негодяя ухмылялась уже вовсе похабно. По-своему он неплохо понимал, как надо говорить с религиозными людьми; единственная ошибка — вел себя уж слишком нагло. Но даже и так на многих, Василий Игнатьевич видел это, действовало. Поразительно, какое воздействие на нормальных людей всегда имеют хамство, грубость, цинизм — вообще всякое нарушение привычных норм. Человек ведь рассуждает как? Нормы, вообще-то, никто и никогда не нарушает. А если кто-то нарушает, значит, есть на то какие-то, может быть, и неведомые мне, но имеющиеся и важные чрезвычайные обстоятельства… А может быть, за хамством, грубостью, пренебрежением другими людьми стоят и какие-то полномочия, полученные от неких высших сил? Так человек даже не рассуждает — так он чувствует. И оказывается эмоционально и морально беспомощным против уголовника, подонка, насильника, даже против обычного бытового хамства. Все это Василий Игнатьевич прекрасно знал, в отношениях людей терпеть не мог, но, к счастью, бороться умел. — Зачем священника убили? Он мешал вам? Сопротивлялся? — так же спокойно, без нажима спросил Василий Игнатьевич. Младший так же гнусно ухмыльнулся, хотя уже вроде с оттенком тревоги, начиная что-то понимать. Старший оценивающе вглядывался в лицо Василия Игнатьевича. — Мы это не будем обсуждать, хорошо? У нас двадцать два заложника. Каждый час мы будем убивать по заложнику, и виноваты в этом будете вы! — ткнул он корявым пальцем чуть ли не в грудь Василию Игнатьевичу. — А если не будет плавсредств, убьем всех, и в этом тоже виноваты будете вы! — Наверное, вы еще не поняли… Это я здесь решаю, с кем и о чем разговаривать. И кем вас считать, тоже решаю я. Что вы убивали моих людей и крестьян из отряда самообороны — ладно, будем считать — идет война. Взяли заложников — прямо скажем, подоночный способ, но хоть тоже понятно — война. А вот зачем священника убили? Если была военная необходимость, тогда вы все-таки военнопленные. А не было — тогда вы уголовники… И Василий Игнатьевич ясно, светло улыбнулся «парламентерам». Так он улыбался русским коммунистам, на русской земле, задавая им этот «детский» вопрос: а вы мол, и правда член ВКП(б)? Или вас оболгали, милейший? — Вяжи! — скомандовал Василий Игнатьевич. — Парламентеров?! Вы нарушаете законы войны! Трудно сказать, действительно старший намеревался отвертеться, наврать или просто шел до конца, уже поняв, что — конец. — Парламентеры бывают во враждебных армиях, в уголовных бандах парламентеров никак не может быть… Так зачем вы отца Хосе убили? Будете говорить? — У нас больше нет религии… — вякнул было молодой, поймал взгляд старшего, осекся. Василий Игнатьевич поощрил его ласковой, отеческой улыбкой. — Нет религии, вот как? Но я ведь вас и не спрашиваю о религии. Я вас спрашиваю о том, зачем вы убили священника? Кстати, вы лично его убивали? У вас такое хорошее, милое лицо, молодой человек… (Кто-то из милиционеров не сдержался, громко фыркнул.) Я не могу представить вас, чтобы вы — и вдруг гвозди в руки… старику… Наверное, все он, правда? — Он, он… И другие… Кривой Хорхе… Мишель… Алексей из Москвы… — Алексей? Он правда из Москвы? — Да, да… Мишель из Франции, а он, Алексей, из Москвы… — Перестаньте издеваться! — не выдержал старший, матерый. — Собираетесь расстрелять нас, стреляйте! Но помните, наши сразу перебьют заложников! Их души будут являться вам! Именно вам! — Души? У вас же теперь нет религии?! И расстрела не будет, не надейтесь. Расстреливают военнослужащих. А бандитов вешают, поймав на месте преступления. И уже другим тоном, своим людям: — Вешать через пять минут, вон на том суку, чтобы было видно из окон. Одновременно — пулеметы! Открыть огонь прямо сейчас! — Ваших заложников убьют! Убьют сразу, как только вы повесите нас! Слышите, вы! Ваш командир убивает заложников! — надсаживался старший коммунист. — Из-за таких… гм… — только и сказал Василий Игнатьевич, и коммунист осекся, подтвердив общие подозрения. Из-за стволов олив раздавалась непристойная ругань, крик, шизофренические угрозы, шум свалки — бандитов тащили к намеченному суку. И все утонуло в реве пулеметного огня. По пулеметчику на колокольне стреляли и из винтовок, кто получше умел вести прицельный огонь. Пулемет отвечал короткими очередями… Чихнул… застучал… Время!! Василий Игнатьевич прыгнул через каменную ограду, кинулся к паперти. За ним нарастал топот ног, дружное, все громче — «Hurra!» Пулемет рявкнул… и замолчал окончательно. Одновременно Василий Игнатьевич ощутил лицом прохладу — они были уже возле собора. Кому снимать отца Хосе, было известно. У Василия Игнатьевича была другая задача — заложить пороховой заряд. Вот здесь или почти вот здесь должен проходить засов. — Все назад! Внутри церкви заорали: то ли бандиты увидели, наконец, как вешают «парламентеров», то ли начали убивать заложников. И все покрыл грохот взрыва. Дверь подскочила, явственно отошла от косяка, когда лопнул массивный засов. Бросить отряд внутрь церкви, на выстрелы банды? Василий Игнатьевич придумал кое-что получше. В щель полетела граната. Не страшно — доски не пропустят осколков. Дверь тянут на себя, расширяют щель… и снова летят гранаты. Взрывы дико грохочут внутри тесного, замкнутого пространства. Чтобы там, внутри, уже совершенно обалдели, не знали бы, что и подумать. И только тогда — все вперед! В кислой вони, в дыму, в полумраке схватывались раненые, обожженные; с лестниц на хоры стреляли; кто-то вспрыгнул на алтарь, оттуда пытался достать нападавшего штыком. А потом остальной отряд стал вбегать в двери, прыгать в окна, и в церкви сразу стало тесно; несколько коммунистов, стрелявших на лестнице, убежали на хоры. Нескольких заложников бандиты все-таки убили, иных задели пули и осколки, в отряде тоже было много раненых. А все-таки дело было сделано — и было всего 10 часов 11 минут утра. Вчера, в 12 часов ночи, больше ста бандитов вышли из своих горных берлог и двинулись захватывать плавсредства. В 10 часов 57 минут последние шестеро, ободранные, залитые кровью, с безумными глазами вышедших из боя, стоят возле паперти церкви, под наведенными дулами. Пятеро стоят, один сидит, и непонятно, встанет или нет. Василий Игнатьевич вышел к ним, еще запыхавшись, в разорванном на плече мундире, держа на отлете левую руку — на хорах один коммунист чувствительно цапнул за кисть. Всмотрелся в пленных, сразу не определил. По-русски спросил: — Ну, кто из вас Алексей? Один из стоящих уж очень явственно вздрогнул и очень уже ханжески потупился. Да и сосед покосился на него довольно недвусмысленно. — Значит, ты и есть Алексей… Странно встречаемся, сородич… Что же ты, парень, Россию-то перед всем миром позоришь? Не стыдно тебе? И по лицу, по глазам парня видел, что ему действительно не стыдно. Русский волонтер Алексей искренне не понимал, а чего ему стыдиться. Он помогал здешним трудящимся, строил в Испании социализм… — Не понимаешь? Ну, тогда пойдем, — почему-то Василию Игнатьевичу было важно не просто победить, разгромить, убить… Важно было… прав, ох как прав был отец Хосе — главное было быть правым. Отец Хосе дышал, но уже слабо. И дело было не в разорванных гвоздями руках — не такие были раны и не столько вышло крови, чтобы это было смертельным. У отца Хосе было сломано несколько ребер, отбита печень… а скорее всего, не только печень. — Ну вот смотри, Алексей… Ты, кстати, откуда? Городской, сельский? — Детдомовский я… — Родителей, отца и мать, не помнишь? — Ну чо вы пристаете? Ну, не помню… Вот он стоит, смотрит исподлобья, и неважно, помнит он что-нибудь или действительно не помнит ничего. Главное, что он не хочет помнить. Или не хочет делиться. А главное, не хочет думать, не хочет понимать. Но почему, почему Василию Игнатьевичу стало так важно, чтобы он хоть что-нибудь, но понял?! — Ладно, но ты просто посмотри. Ты ведь не знаешь, что этот человек уже вынес. Ты же видишь — он старый, измученный. Вон, ноги изувечены. За что вы его так, Алексей? Ты можешь мне просто объяснить, по-человечески? Черта с два он объяснит по-человечески. Он сам толком ничего не знает — ни о себе, ни о других. И не хочет знать, что характерно. Ах, этот прозрачно-ясный, свободный от мысли, лишенный всякого страдания взгляд. Это недоумевающее выражение лица, словно бедняга кряхтит, не в силах вынести бездны премудрости… — Мы здесь… Мы, значит, за народную власть… Понятно? — Вполне понятно, Алексей, понятно. Ты объясни мне, зачем вы убили старика. Он разве с вами воевал? — А ихняя церковь тоже эксплуатацию эта… бла-асс-ловляет. Против сицилисизьму… Насчет попов у нас строго, и церквей, при народной власти, чтобы не водилось. А так даже у Пушкина сказано: Решение пришло мгновенно. — Значит, кишкой последнего попа… Ну что ж, ты сам сказал. Только давай отойдем. И потащил Алексея, чтобы не видел отец Хосе, чтобы тем более — не испачкать его, не напугать. Левой рукой — красного за горло, за самый хрип. Пинается? Придется потерпеть… Нож аккуратно вошел, чуть выше лобковой кости, мягко двинулся вверх. Больше всего Василий Игнатьевич боялся поторопиться, сделать ошибку, чтобы красный подох слишком быстро. Ну вот, его уже можно посадить, вырвать блестящую коричнево-зеленую кишку из вывалившегося клубка. Неприятно, что они шевелятся, еще живые, пульсирующие, ну что поделать… Лицо к обезумевшему, уже почти не слышащему человеку: — Значит, кишкой последнего попа? Держи кишку, последний! И обрезком кишки, в брызгах крови и сизой, отвратительно воняющей жижи из кишок, поперек горла, и стянуть, перекрывая кислород. Пока еще есть конвульсии, какие-то движения, хоть какое-то биение жизни. Шарахнулись, трясутся пленные. Насупленно смотрят, отвернулись, без дела мечутся свои. Ничего! Земля слухом полнится. Чем больше будет рассказано про местного начальника милиции, чем больше страшных слухов и историй, тем меньше будет желающих прорываться через эти места. И залитый кровью, вспотевший, воняющий чужой утробой, Базилио Курбатофф, сородич сталинского сокола, опустился на колени перед умирающим священником. — Благослови, батюшка… — и не сразу понял, что по-русски. — Опять злоба… опять жестокость… Наверное, они нужны, сынок, а ведь ты еще ничего не сделал, чтобы их уравновесить… Чтобы жизнь стала сильнее смерти… Врач осматривал отца Хосе; лицо священника не изменилось, пока врач дезинфицировал, перевязывал раны от гвоздей. Осмотрел живот и бока, по которым плясало несколько человек, крупнее и массивнее отца Хосе. Глядя в глаза Василию Игнатьевичу, незаметно помотал головой. Василий Игнатьевич торопился, рассказывая отцу Хосе о себе: что ранен был на другой день, что было дальше. И радовался теплому, ласковому взгляду. — Перст Божий, сынок… Неужели ты еще сомневаешься?.. Тебе дан знак, чтобы ты начинал другую жизнь… И ты пойдешь против воли Божьей, если не поймешь этого… Благословляю на хозяйство, на семью. На то, чтобы ты творил добро, пусть и немногому числу людей… Солнце стояло в зените, когда отец Хосе последний раз вздохнул и как-то незаметно, тихо помер. Солнце склонялось к закату, когда Василий Игнатьевич вошел в свою комнату. Саднили натруженные ноги, пульсирующая боль рвала простреленное легкое, болело в прокушенной руке. Только усилием воли Курбатов шагал браво, не позволяя себе старчески шаркать. Все-таки ему уже под сорок, да и досталось изрядно. Но завтра… завтра он примет ванну, сделает гимнастику, искупается в ручье за усадьбой и будет гораздо моложе. Завтра — делать предложение Инессе. |
||
|