"Только для мужчин" - читать интересную книгу автора (Райнов Богомил)Глава седьмаяНоябрь, воскресенье. «Однажды в ноябрьский воскресный день»… – лихо начал бы я когда-то свой рассказ или роман. И должно было пройти немало времени, чтобы а понял: читателю решительно все равно, ноябрь на улице или декабрь, утро или вечер, дождь идет или светит солнце. Читателя интересует другое. «Незнакомец кивнул в знак приветствия, а затем приблизился к хозяину и, сняв перчатку, вежливо закатил ему две пощечины». Вот это другое дело. Во-первых, тут есть действие, во-вторых, действие начинается неожиданно, а в-третьих, информация достаточно интригующая в, в-четвертых, – достаточно неполная, чтобы вызвать интерес к тому, что произойдет дальше. Что за человек этот незнакомец и что за птица хозяин? Чем вызваны пощечины и каковы будут последствия? Четыре вопроса, которые позволят вам некоторое время водить читателя за нос. Да, действие. «Это очень деятельный человек», – порой не без восторга говорят о ком-нибудь, и только мизантроп догадывается спросить: «А каковы результаты его деятельности?» Пока я действую, все вроде бы в порядке, поскольку мне некогда углубляться в рассуждения и задавать себе каверзные вопросы – что, зачем да почему. Но когда действию приходит конец, когда я оказываюсь в сумрачную ноябрьскую пору наедине с собой, вопросы меня осаждают. Я вытягиваюсь на кровати – эти три бессонные ночи порядком меня утомили. Ночи, проведенные не с Бебой, а за письменным столом. Надо было добить одну пьеску – мне давно ее заказали, но вспомнил я о ней несколько дней назад, и только потому, что финансы мои на исходе. Мне заранее известно, что скажет редактор. Он скажет: «В общем, недурно. Сгодится». Я и сам тертый калач, и сам вижу, что получилось недурно. Хотя не бог весть что. Обычный уровень, обычный гонорар. И вот я начинаю думать, что беда моя заключается в том, в чем состоит и мой успех, – все в жизни давалось мне слишком легко. Экзамены в университет я сдавал без особых усилий и без чрезмерной зубрежки, профессия досталась безо всякого труда, деньги шли как бы сами по себе, женился как-то нежданно-негаданно. Верно, и диплом, и профессия, и заработки, и жена особого восторга у меня не вызывали, но это уже другой вопрос. Всегда и во всем поступая разумно, я, однако, не впадал в мелочность. Во всем, с чем бы я ни соприкасался, я старался найти смысл и, что самое главное, постоянно старался быть человеком действия, чтобы не вдаваться в слишком углубленный самоанализ. Прошли годы, и я оказался в гнетущей пустоте, которую пытаюсь заполнять размышлениями о всякой всячине; потребовалось еще раз оглянуться назад, оглядеться вокруг, чтобы меня наконец осенило это простое, на редкость простое открытие: стараясь во всем найти смысл, я ни разу не спросил себя о смысле всего того, чем начинена моя собственная биография. Просто невероятно: рассуждаешь о конкретном, о частном – и в голову не приходит подвести черту, попытаться сложить из частного целое. Ты настолько далек от этого, что, если кто-нибудь спросит: «Эй, приятель, куда путь держишь?», тебе не останется ничего другого, кроме как сказать: «На кладбище». Все дело, вероятно, в том, что происходит процесс гораздо более сложный, чем просто механическое сложение. («Все в этой жизни так сложно», – сказал бы мыслитель Димов, который перед тем как надеть брюки наверняка обдумывает сию процедуру во всех ее возможных аспектах – к примеру, брюки у него в руках или полотенце, а если все-таки брюки, то с какой стороны их следует надевать, поясом кверху или наоборот, штанинами, и стоит ли их вообще надевать, не лучше ли с точки зрения диалектики пощеголять на улице в белых подштанниках.) Как бы ни был сложен этот узел, теперь я по крайней мере могу подступиться к нему, попытаться его развязать: Лиза все реже нарушает мое спокойствие – она или стучит на машинке, пли пропадает где-то е Илиевым, так что времени у меня много. Лиза и Илиев – связь между ними крепнет с каждым днем. Они все больше привыкают друг к другу, а у меня входит в привычку видеть их вместе. Может, я эгоист – еще бы мне не быть эгоистом, – но в данном случае эгоизм мой состоит не в том, чтобы сохранить домработницу, а в том, что я надеюсь на скорое ее переселение к инженеру. Инженер мне ни в какой мере не интересен. Общительный и даже симпатичный, если вы способны испытывать симпатию к подобным людям. Его поведение можно охарактеризовать одним словом: непринужденность. Он непринужденно расположится у вас в комнате, станет непринужденно расспрашивать вас о вещах, его не касающихся, непринужденно признается вам в какой-то своей слабости из числа тех, о которых говорить не принято. Его привычка с одинаковой легкостью лезть в пачку с вашими сигаретами и к вам в душу, конечно, раздражает. Но если бы у меня спросили, что это – нахальство или врожденная простота, – я, скорее, склонился бы ко второму. Нахалом его не назовешь. Нахал беззастенчив, а этот все же не явится к вам без приглашения, отдернет руку от ваших сигарет или от вашей души, если заметит, что вам это неприятно. Но лишь в том случае, если заметит. Когда Владо дома, он редко покидает пределы своей комнаты, с головой погруженный в какие-то вычисления. Он очень гордится творческой работой, которая занимает его не только в лаборатории, но и дома. В характер своих исследований он посвятил меня еще в момент нашего знакомства, хотя мне это было ни к чему. Я знаю, он достаточно общителен, чтобы по первому же зову пожаловать к тебе на чашку кофе или на рюмку спиртного, однако у меня нет ни малейшего желания его приглашать. Он заваривает чай только для себя, иногда для себя и для Лизы. Неизвестно, какие другие пороки ему свойственны и есть ли они у него, но он скуп, так что я застрахован от его приглашений. Невероятно скуп. И если порою тянется к вашим сигаретам, то в этом проявляется не только непринужденность. Думаю, что именно этой своей непринужденностью он и Лизу охмурил. Взаимопритяжение родственных душ. Должно быть, уже в первом разговоре сказал ей что-нибудь вроде: просто грех прятать под одеждой такие прелести, после чего с той же непринужденностью принялся ее распаковывать. А возможно, он выразился более удачно – в неотесанности его упрекнуть трудно. Ему, скорее, по душе научная терминология, ведь он – дитя научно-технической революции. Пустился в рассуждения о демифологизации секса и о том, что в современном обществе секс наконец-то занял естественное свое место в ряду прочих повседневных дел, где-то между чисткой зубов и шнуровкой ботинок. И эта гусыня, желая показать, что она тоже идет в ногу со временем, благосклонно уступила ему себя во временное пользование. Тем более мужчина он хоть куда. Не атлет, однако все у него в норме, а уж открытый взгляд карих глаз, приятное лицо и особенно эта непринужденность… Впрочем, все это догадки. И скорее всего беспочвенные. Я почти убежден, что Лиза пока держит его на расстоянии. Она, должно быть, усекла, что он малость расчетлив. А стоит расчетливому позволить кое-что ради прекрасных глаз, он тут же смекнет, что ему нет смысла идти расписываться. Вдобавок ко всему и мой единственный приятель – ореховое дерево – окончательно оплешивел. Пышные листья его опали, и теперь сквозь редкое сплетение ветвей мне открывается именно такая картина, какую рисовала Лиза: болтающееся на балконах белье и хмурые лица, то тут, то там выглядывающие из окон. Хорошо, что моя добровольная экономка повесила не только зеленые шторы, но и полупрозрачные гардины. А в такой пасмурный день, как сегодня, полупрозрачные гардины становятся почти непрозрачными, за белой их мглой можно вообразить все, что. душе угодно, даже зеленую орешину с густой благоухающей листвой. Ну, а если лень воображать что бы то ни было, с таким же успехом можно закрыть глаза и поспать. Я погружаюсь в сон, словно в дремучий лес. Поначалу лес редкий, тут и там еще просвечивает внешний мир, полянки, трепещущие от яркого дневного света, откуда-то доносится человеческий говор, мелькают люди, вызывая во мне чувство досады, и я напрасно пытаюсь уединиться, потонуть в чащобе – нахальные вспышки яркого света то и дело возвращают меня из забытья, но постепенно они становятся все реже, исчезают совсем, а лес все густеет, и теперь это уже настоящий лес, глубокий и мрачный, с маслиновой листвой в черно-зеленом сумраке, и я незаметно тону в нем, окончательно тону в сумрачном лесу безмолвия и забвения. Я бреду по лесу очень долго и начинаю замечать, что вокруг делается светлей. Мрак сменяется полумраком. Я теперь могу различить за деревьями какую-то постройку казенного желтого цвета – даже странно, среди дремучего леса такое массивное здание, – подхожу к старомодной застекленной двери, тянусь к звонку, но дверь уже открылась, и на пороге появляется слуга с тусклым каким-то лицом. – Они все еще в спальне, – докладывает он, пропуская меня. «Кто они? И почему – они?» – недоумеваю я, хотя понимаю, что надо молчать и что я уже в спальне, и они действительно там, все лежат на своих кроватях, совсем как в больнице, – длинная комната с дюжиной кроватей, и на каждой из них женщина, одна из моих жен, и я с первого взгляда обнаруживаю, что здесь и Бистра, и Беба, и Елена, и еще несколько женщин, с которыми у меня были непрочные, случайные связи (ну, это уж действительно нахальство: прикидываться твоей женой только потому, что раз или два побыла с тобой наедине). Но больше всего меня бесит то, что там, в глубине, я вижу и Лизу – ладно, думаю, вот доберусь до тебя, я тебе такой скандал устрою, ты мне ответишь, на каком основании ты выдаешь себя за мою жену, только прежде чем дойти до нее я должен проследовать мимо других кроватей, точь-в-точь как дежурный врач, хотя все «жены» не склонны видеть во мне врача, они дуются, отворачиваются, и каждая норовит скорее отфутболить меня к следующей. Уморительно. Впрочем, сам этот визит уморителен, отмечаю я про себя, но понимаю, что мне надо идти до конца, тем более что я решил свести счеты с Лизой – должна же она ответить за свое нахальство. – Тони, укрыть вас? «Еще чего, уж не вообразила ли ты, будто я к тебе лягу?» – собираюсь я ответить, но где-то в дальнем закутке моего мозга рождается догадка, что я слышу голос Лизы не во сне, а наяву. Открываю глаза: над кроватью стоит моя квартирантка с одеялом в руках. – Нет, спасибо, – бормочу я. – Я не хочу спать. Пасмурный день на всходе, и в сумеречном свете комнаты ее лицо с темными полными губами и с темными глазами кажется мне странным и нереальным – невозмутимое, белое, как лицо античной богини. – Последние ночи вы много работали, – говорит она. – Следую вашему примеру, – отвечаю я и, сев на кровати, тянусь за сигаретами. – Вам не надоедает столько переписывать? – Почему мне должно надоедать? – она смотрит недоуменно. – Ведь в том, что я пишу, есть смысл. Следишь за смыслом, а страницы переворачиваются как бы сами собой. Все равно что читаешь десятью пальцами. Она только что вернулась с прогулки с Илиевым и еще не переоделась. То есть она не в своем изрядно поношенном летнем платье, пригодном для дома, а в другом, шерстяном, приобретенном на деньги, полученные за работу по хозяйству. Новый туалет невзрачного пепельно-серого цвета плотно облегает фигуру и подчеркивает ее пышные формы. Однако платье не тесное, оно не сковывает ее движений. Лиза садится, спрашивает: – Не возражаете, если я выкурю у вас сигарету? – Вас, видно, способна увлечь любая работа? – спрашиваю я, когда она закуривает. – Не всякая. У меня, к примеру, не хватает терпения мыть окна. Но когда занималась продажей пластинок, я была довольна. Чуть не помешалась на музыке. Да и в книжном магазине тоже нравилось. Разговариваешь с людьми, одного обслужишь, с другим повздоришь. Но главное – чувствуешь, что все-таки приносишь какую-то пользу. Стоит отлучиться на минуту – и у прилавка уже хвост, значит, ты нужна. – Это называется мизерабилизм. – Как? – Философия бедности, примирение с нищетой. Что за счастье – быть нужным за прилавком? И то лишь до тех пор, пока другая вас не вытеснила. – Что ж, так оно везде. Искать место в жизни – это то же самое, что надеяться получить квартиру во время жилищного кризиса. Лиза делает затяжку с задумчивым видом, потом снова оживляется: – Но свет велик, каждому в нем найдется уголок. – Что правда, то правда, – соглашаюсь я. – Что-то да находишь. Только это «что-то» всегда хуже того, о чем мечталось. С этого и начинается… Противное ощущение, что ты остался с носом, что у других есть, а у тебя нет. – Чего же у вас нет? Неужто вас не устраивает ваша работа? – Я не о себе говорю. Я говорю вообще. – Но я же вас спрашиваю не вообще! Чем вы конкретно занимаетесь? Приходится популярно объяснять ей, в чем состоит моя работа. – Мне в голову не приходило, что вы занимаетесь такими важными делами, – произносит Лиза с присущей ей наивностью. – Я думала, вы только тем и заняты, что пишете какие-то статейки… Значит, приходите на помощь людям. Может, не так уж они вам дороги, но вы все же помогаете им. – Помогают инстанции, не я. – Да, но без вас не обходится. – Как без вас – за прилавком. – Так много, значит, места? – Вы меня спрашиваете или ставите вопрос вообще? – Вас спрашиваю. – Абсолютно ничего не значит. Но должно пройти немало времени, пока вы это поймете. Если вообще поймете. Лично для меня было бы достаточное какого-нибудь барака среди заросшего бурьяном пустыря. – Как это вы сказали? Ми-зе-ра-би-лизм, – произносит по слогам Лиза. – Совершенно верно. Важно как-то скоротать время. – Все равно как? – Абсолютно все равно. – Тогда зачем жить? – Уместный вопрос, – киваю я. – Но слишком запоздалый. Многие самоубийцы уже дали на него ответ. – Вы тоже способны на это? – Нет. Не думаю. Самоубийцы – люди действия. Принял решение – и выполнил его. Я же и решение принимаю с большим трудом, а выполняю его еще трудней. Начинаю спрашивать себя, какой смысл. А когда начнешь задавать себе подобные вопросы, то получается ерунда, потому что смысла-то нет. Молчание. Ей оно необходимо, чтобы преподнести мне свое «Смысл надо искать в другом!», подкрепленное двумя-тремя затасканными аргументами. Так как я знаю, насколько она умна, мне ничего не стоит заранее отгадать, что она будет городить. И все же я выжидаю, смутно надеясь встретить возражение, какого я не сумел предвидеть. Вместо этого я слышу: – Вы больны. – Вот как? Комната уже тонет во мраке. Лишь два окна с белыми гардинами все еще светятся, как две высокие строгие двери в пустынную белизну небытия. Два окна и лицо Лизы, невозмутимое, словно лицо античной богини-селяночки. – Я говорю вполне серьезно, – произносит богиня. – И это ясно как божий день: вы больны. Наша болезнь сказывается в том, как вы воспринимаете жизнь. Вам кажется, будто вы делаете открытие, а на самом деле у вас подскочила температура. «Вы больны» – очевидно, Илиев уже успел вбить ей в голову какой-то вздор. Просто диву даешься, до чего наша публика стала ученой. Любой и каждый ставит тебе диагноз, в том числе и эта гусыня. И ничего удивительного, если человек норовит удрать от этого, чтоб затеряться где-нибудь в Альпах. А в остальном и без диагностики все ясно: инженер втюрился по уши. Во время скромных вечерних бдений он все более явно заигрывает, и это вынуждает ее держаться подальше от него, то есть отсиживаться у меня – мол, всему свое время. Владо, конечно, изрядный жмот, но тем не менее каждый субботний вечер ведет Лизу в кино, а по воскресеньям – в кафе. Однако никаких существенных перемен в их отношениях пока не наблюдается, моя квартирантка в свободное от домашних забот время стучит на старенькой машинке, принесенной невесть откуда, и я напрасно жду, когда прозвучит заветная фраза: «Тони, я выполняю данное вам обещание – освобождаю ваш чулан». Впрочем, когда-нибудь я ее все-таки услышу. «Однажды в ноябрьский воскресный день, ближе к вечеру…» Только до вечера еще далеко. Сейчас раннее утро, кого-то уже принесло ко мне – в дверь звонят. Оказывается, воспитательница опять привела детей. От холодного ветра носишки у обоих красные. – Нам не хочется злоупотреблять… но они, бедняжки, просят, – оправдывается женщина. – Я знаю, что эти малыши для вас чужие и вы не обязаны ими заниматься, но они… – Как это чужие? – прерываю я ее. – Я же их дядя. Скажи, Гошко, я дядя тебе, верно? – Дядя, дядя! – подтверждает малыш звонким своим голоском. – Дядя… – тихо произносит и Румяна, касаясь ручонкой моего рукава, как бы желая убедиться, что я есть, что я рядом. – А вот и наши детки! – подает голос Лиза, подоспев из кухни. – Я знала, что вы сегодня придете. Я покупаю две булочки на завтрак, а сегодня купила четыре. Весьма сомнительно, потому что они с Илиевым договорились идти в кино. Но одна маленькая деталь приводит меня в растерянность: Лиза отказывается от кино, чтобы мы могли погулять с детьми. Бедный инженер. Теперь он должен торчать на холоде, продавать билеты. Да и мне не позавидуешь. Похоже, я еще не скоро услышу долгожданную заветную фразу о моем чулане… В общем, воскресный день проходит довольно-таки патриархально, и вечер тоже. Даже старики почти не цапаются у телевизора, если не считать отдельных колкостей, прозвучавших как ленивый звон шпаг. Зато вечер понедельника проходит куда более драматично. Когда мы, придя в гостиную, рассаживаемся по своим местам, то переглядываемся с недоумением и беспокойством. Инженеру не терпится первому взять слово, но ему неловко. Так что слово – по праву отца – берет Димов. – Что-то Елизавета не идет? Да и машинка вроде не стучала сегодня… – Елизаветы нет дома, – отвечаю я. – Как нет дома? – восклицает инженер. – Что, уехала? – рычит Несси, – В чем же дело? – подозрительно смотрит на меня Рыцарь. Они все смотрят на меня подозрительно, словно спрашивая: «Что ты темнишь?» – Не знаю, в чем дело, но она ушла утром и пока не возвращалась. Мое коммюнике встречается с явной враждебностью, выразителем которой, по-прежнему пользуясь правом отца, выступает Димов: – Вы там случайно не поссорились? – С какой стати мы будем ссориться? – небрежно бросаю я. – Надо сообщить в милицию! – вдруг предлагает Несси. – Только не это, – сухо возражает Димов. – Если понадобится, мы сами ее разыщем. В эту минуту раздается голос разума. Конечно же, исходящий от инженера: – Я полагаю, нам не следует торопиться. Может, у нее какие дела… В любой момент она может вернуться а мы – розыски! – Вернется она, как же. После дождичка в четверг, – роняю я с присущим мне скептицизмом. – Вы поссорились? – вспыхивает Димов. – Что за вздор! Какие у нее могут быть дела в городе? Никаких других дел, кроме пишущей машинки, у нее нет. А раз ее до сих пор нет дома, значит, она не вернется. – Надо сообщить в милицию, – снова рычит Несси, но теперь уже стоя, дергая кверху ремень, словно готовясь к дальней дороге. – Никакой милиции! – Димов вскакивает. – Если понадобится, я сам пойду ее искать. В конце концов она моя дочь, а не ваша. – Спохватились… – презрительно бормочет Несси. И тут снова в разговор вступает дитя технического прогресса: – Ну, товарищи, зачем же так? Давайте сядем и спокойно обсудим создавшееся положение, как подобает разумным людям. А заявить в милицию мы всегда успеем. – Никакой милиции! – снова возражает Димов и садится. Усаживается на свое место и Несси, обеими руками обхватив свой живот, словно успокаивая его: «Спокойно, спокойно». – Если отправляться на поиски, нам следовало бы начать с Лизиной матери, – говорю я. – Резонно, – признает Несси. – Но где она живет? – Вероятно, товарищ Димов знает. – Я не могу туда ехать, – ерзает Димов. – Не обязательно вам ехать, – говорю я. – Могу и я съездить… Либо Илиев. – Вы лучше не встревайте, – жестом останавливает меня Димов, как будто я уже настроился идти. – Я вам об этом не говорил, Павлов, но у вас удивительная манера шутить с людьми, подзуживать их… – Что-то не замечал… – А я давно замечаю. И могу себе представить, как вы встретитесь с той истеричкой и во что это выльется. – Тогда давайте я поеду, – предлагает Илиев. Предлагает, но с оговоркой, что лучше все же выждать какое-то время. Прения продолжаются, и наконец принимается решение подождать до следующего дня (поскольку утро вечера мудренее). Все расходятся в минорном настроении, никто не хочет даже посмотреть пьесу, сгущенный драматизм которой льется по первому каналу полноводной рекой. Просто не верится, чтобы из-за Лизы могло возникнуть столько эмоций. А она не возвращается ни ночью, ни на следующий день. Владо все же приходится ехать к ее матери, и возвращается он с весьма скудными данными: мать лежит с сердечным приступом, а единственная родственница, к которой Лиза могла поехать, – ее двоюродная сестра, проживающая в таком-то городе. – Отлично, – говорю. – Я как раз собирался туда в командировку от редакции. Илиев заявляет, что готов отвезти меня туда на своей машине. Отвезти меня – можно подумать, будто это я рвусь на поиски, а не он. Что касается командировки, то мне и в самом деле – по закону вероятности – может выпасть поездка в этот город. Именно там произошла запутанная производственная история, которой я едва ли рискнул бы заняться, если бы на письме Главный не начертал собственноручно: «А. Павлову. Проверить и доложить». На следующий день рано утром мы выезжаем, хотя погода опять же по закону вероятности, возможно, самая неподходящая для путешествия на машине. По стеклам «москвича» стекают обильные струи воды, и «дворники» едва успевают смывать их, давая водителю возможность видеть чуть дальше собственного носа. Дождь барабанит по кузову, снопы света от фар тут же тонут в его струях. Такое впечатление, словно асфальт внезапно порос буйным серебристым камышом. Если верить моим часам, уже должен наступить рассвет, но вокруг почти темно; видя, как напряженно Владо держится за руль, я невольно вспоминаю Бебу. Наконец после часа езды, в течение которого мы вряд ли одолели более сорока километров, дождь поутих и впереди стало светлей. – Погода налаживается, – говорит Илиев. Он любит делать констатации по поводу вещей вполне очевидных. Ясность никогда не повредит. – А я уже думал, не вернуться ли нам, – бросаю я интереса ради. – Вернуться? Да старики нас на части разорвут. – Забавные деды… – Ничего забавного, – возражает он. – Грызутся без конца, словно белены объелись, как болельщики, что после матча целый вечер обсуждают, правильно судья подал свисток или нет. – Только эти двое не болельщики, они сами участвовали в игре. – Ну п что? Матч-то закончился. – Этот матч продолжается. – Но для них закончился, – настаивает Илиев. Он совсем замедляет ход и переключает на вторую, потому что впереди тащится какой-то грузовик, сплошь забрызганный грязью. – А разве вас не задевают некоторые явления? – спрашиваю я. – Конечно, задевают, но в техническом плане, не в эмоциональном. Мы еле ползем, и это позволяет Владо взглянуть на меня. – Помните, – спрашивает он, – как деды взъярились, когда речь зашла о злоупотреблениях? – И что? – И готовы были схватить друг друга за горло, когда разгорелся спор о бесхозяйственности, о том, кто во всем этом виноват? – И что? – Эти вещи их раздражают. И не только их. А вот меня они успокаивают. – А! По-вашему, выходит, чем хуже, тем лучше? – Вовсе нет! Как можно такое говорить! Меня успокаивает как раз то, что, несмотря на все безобразия, мы продолжаем двигаться вперед. – Только мы с вами почти не движемся, – замечаю я. – Почему бы вам не обогнать эту черепаху? – Паршивая видимость. Недолго и в катастрофу попасть… – И он возвращается к нашему разговору: – В том-то и штука, что, сколько бы ни портили дело всякие там неучи и разгильдяи – да и опыта нам порой недостает, – цель будет достигнута. Потому что система наша сильна. Система много значит, Павлов. Так что я не понимаю, почему из-за каждой промашки надо поднимать шум. – Вам лучше знать, – отвечаю я. – О системе могу сказать только, что, раз она так сильна, почему она мирится с негодной практикой? Сильный организм отторгает все, что ему мешает. – И наш организм отторгнет все помехи. Помните, на что позавчера так напирал Димов: почему, мол, на Западе существует образцовая организация, а у нас ее нет? – Думаю, старый хрыч прав. – Думаете, но не убеждены. А я убежден, что не прав. И суть вовсе не в том, что у них одна организация, а у нас – другая. Суть кроется гораздо глубже, Павлов! Возможно, даже в генах. – Ничего себе – в генах! – Именно! Те народы учились организации производства уже восемь веков назад, в средневековые городах. Ремесленные мастерские, гильдии, мануфактуры, не говоря уж о дальнейшем внедрении машинного производства и о капиталистической индустрии. Так что коллективные процессы и организация дела у них в крови! Для них это уже унаследованный опыт, если угодно, тут уже сказывается биологическая наследственность. Тогда как нашенский мужик, будь то крестьянин или ремесленник, в это самое время еще ковырялся один или в лучшем случае ему пособлял подмастерье, а потомки этого мужика лишь несколько десятилетий назад впервые увидели фабричную машину. А мы хотим по всем показателям быть наравне с их потомственным пролетарием, больше того – с потомственным организатором и руководителем производства. – По-моему, у вас перекос в область генетики, – произношу я с серьезным видом. – Какой-то сплошной биологизм. Илиев не отвечает. Улучив момент, он нажал на газ, прошмыгнул мимо черепахи, но тут же повис на хвосте другой такой же грязной черепахи, так что опять нам предстоит ползти. Рискованный маневр, похоже, отвлек Илиева от волнующей темы, и я возвращаю его к ней: – Сколько же веков потребуется, по-вашему, чтобы догнать их, потомственных? – Вы меня не поняли, – терпеливо возражает Илиев. – Речь идет не о веках. Сегодня процессы протекают очень быстро. – Быстро не только для нас, но и для них, – напоминаю я ему. – А это значит, разрыв сохраняется. – Совершенно верно, – кивает инженер. – Разрыв сохранялся бы, если бы системы были одинаковы. Но ведь они разные. Почему я и говорю: система много значит. Система нас спасает, Павлов, вот в чем штука! Ну, мой оппонент зациклился на «системе», и лучше прекратить дискуссию, не то мы так и будем буксовать на одном и том же словечке. Я перевожу разговор на другое: – Как думаете, почему Лиза подалась к своей тетке? – Еще вопрос, там ли она, – педантично напоминает Илиев. – А если и там, то, должно быть, вам лучше знать, почему ее туда понесло. – Значит, вы тоже считаете, что я ее прогнал? – Вовсе нет. Но вы больше общались с нею. Вы могли многое знать. – Вы не ревнуете? – вдруг спрашиваю я. Илиев чуть улыбается, словно мой вопрос его забавляет. – Я выгляжу так глупо? – Отнюдь. Это действительно так. Илиев может выглядеть как угодно, только не глупо. – Лиза не способна жить с двумя мужчинами одновременно, – продолжает он. – Если бы она жила с вами, это значило бы, что у меня нет решительно никаких шансов. А если так, то какой мне смысл ревновать? А поскольку я чувствую, что у меня все же есть какие-то шансы, из этого следует, что она с вами не живет. Тогда зачем мне ревновать? Выстроив эту логическую цепь, Илиев обеими руками вцепляется в баранку, лихорадочно ее выкручивает и обгоняет вторую черепаху. Чтобы упереться в третью. Так, теперь придется разглядывать ее номер до самого конца. – Может, вы, Павлов, снова обвините меня в приверженности к генетике, в «биологизме», но в человеческой среде происходит то же, что и в животном мире: женские особи выбирают себе партнера, а не наоборот. И в этом сила этих слабых существ. – Гены, – подсказал я. – Инстинкт, – уточняет он. – Однако то, что вы живете на разных этажах… – Я, конечно, предпочел бы, чтобы мы были вместе. Но Лиза на это не пойдет, пока не будут соблюдены соответствующие формальности. Да и я не спешу. Прежде чем решиться на такой серьезный шаг, надо все взвесить. Еще не все взвесили? – Наверное, все. Я не бабник, Павлов, но без женщины жить глупо. А она жутко на меня действует. Вы не можете себе представить, как она на меня действует. И я только тогда успокоюсь, когда она придет ко мне. Это будет то что надо. Надоело созваниваться со старыми приятельницами. Пора остановиться па одной. – Завидую вашей способности так трезво мыслить. – Может, и не завидуете, но все обстоит у меня именно так. Честно говоря, я подтрунивал над вами – про себя, конечно: «Иметь у себя дома такую бабенку и прохлопать ее!» На прошлой неделе я видел вас возле «Софии» с какой-то красоткой. Вы только не обижайтесь, но она Лизе в подметки не годится. – Верно, – киваю я. – Она почти в два раза меньше Лизы. Но на это инженер не отвечает. Какой смысл отвечать на глупые речи. Когда мы прибыли на место, дождь перестал, и ветер принялся разметать темные тучи, похожие на дым заводских труб, открывая просветы звонкого голубого неба. Владо паркует машину в какой-то улочке у перехода, мы сговариваемся встретиться в пять и расстаемся. Ему проще, он по крайней мере знает, что ищет. А я и этого не знаю. Хорошо, что хоть адрес мне известен – оказывается, управление в двух шагах отсюда. Почтительно прочитав золотые буквы на черной дощечке у входа, я поднимаюсь по каменной лестнице на верхний этаж. Секретарша предупреждена о моем приезде, так что я застрахован от возможных уловок: «Начальника нет» и «Не могу сказать, когда будет». Начальник на месте, он одет, как и подобает начальнику, безупречно выбрит, его румяные щеки странно контрастируют с мертвенной бледностью плешивого темени. – Прошу садиться, – говорит он и широким жестом гостеприимно приглашает к кожаным креслам. – Как доехали в эту бурю? – И, не дожидаясь ответа, дает указание секретарше: – Позовите товарищей! – Что тут у вас не ладится? – спрашиваю я, пропуская вопрос о буре мимо ушей. – Все не ладится! – отвечает начальник, выходя из-за письменного стола и подсаживаясь поближе. – Полный провал. Он явный холерик, из тех, о которых говорят очень деятельный товарищ», каждое слово его сопровождается быстрыми и резкими жестами и мимикой. – Как-никак это стройка государственного масштаба… Познакомьтесь с моими помощниками, – говорит он. Помощники уже здесь: одни – маленький, согбенный и седой, другой – чуть помоложе, худой и длинный, словно жердь. Впрочем, в присутствии начальства оба они кажутся маленькими. Помощники вооружены папками – готовы, очевидно, к длительному разбору всевозможных дел, однако все их участие в беседе сводится к однообразным восклицаниям: «Да, товарищ Стаменов!», «Точно, товарищ Стаменов!», а мне остается только слушать, прихлебывая принесенный секретаршей кофе – сладкий, как меласса, и почти такой же ароматный, – да изредка задавать вопросы. Письмо, присланное в редакцию, проливает свет на многое, но многое еще необходимо уточнить. А в общем дело сводится к следующему. Управлению поручено строительство в округе крупного гидроузла. В сооружение гидроузла входит прокладка трубопровода, требующая металлических труб определенного диаметра. Однако труб до сих пор нет, хотя предприятие, взявшееся их поставлять, завод «Ударник», находится в соседнем округе. В результате, рассказывает Стаменов, задерживается возведение плотины, застопорилось сооружение водозапорного трубопровода, затягиваются работы по сооружению каскада, плюс ко всему строителей незаслуженно лишили премии. Все вроде ясно: несмотря на заключение договора, несмотря на десятки совещаний и горы протоколов, завод «Ударник» проваливает задание по строительству объекта государственного значения. «Расстрелять!» – сказал бы Несси. Но прежде чем принимать столь крайние меры, надо бы поглубже вникнуть в историю вопроса. У тех, из «Ударника», тоже могут быть объективные трудности. А эти, из управления, могут оказаться не такими уж невинными жертвами, каких из себя изображают. Так что я вынужден выразить свои сомнения вслух. – Затруднений сколько угодно! И оправданий можно привести массу, – разводит руками начальник управления. – Но если бы их оправдания чего-то стоили, им бы не стали строго указывать. Вот, обратите внимание!… Стаменов нетерпеливо вырывает у седоволосого папку, показывает мне заключение арбитражной комиссии. – А что вы сами предпринимали в течение всего этого времени? – Во всяком случае, не сидели сложа руки, – отвечает Стаменов. – Вот поглядите. На этот раз он вырывает папку у длинного, знакомит меня с целой коллекцией жалоб в вышестоящие инстанции. – У нас-то совесть чиста! – патетически восклицает начальник управления, прижимая руку к сердцу. – Иначе мы не стали бы обращаться в органы печати. – А почему вы не сделали этого раньше? – интересуюсь я. – Ведь столько времени потеряно – около года. – Видите ли, мы надеялись, что положение как-то наладится. Кроме того, нам советовали не предавать это дело широкой огласке… Провал очень уж большого масштаба, вы меня понимаете – неудобно… – Дело, конечно, нешуточное, – признаю я. – И я не смогу дать ход вашему письму, пока не буду располагать подробной документацией. – Документацией? Извольте! – Конечно, он хорошо подготовился к встрече с печатью. – Костов, сходи возьми у Вани папку. Чистая работа. Мне не надо исписывать записную книжку своими каракулями, я получаю из рук шефа управления папку с выписками из всех важнейших документов. Поскольку делать мне здесь больше нечего, я протягиваю ему руку. Холодный ветер полностью очистил небо, в мокрых плитах мостовой отражается небесная синева. Вокруг новые светлые дома, громадные витрины, на каждом шагу кафе-эспрессо. Живут же провинциалы! Я захожу в ресторан – изучить здешнюю кухню и убить время. Но в ресторане, если не пьешь, можно убить какой-нибудь час, не более, да и то за счет неторопливости официантов. Так что вскоре я перекочевываю в кафе, где мне удается убить еще час. Но до пяти остается еще два. Зря я не взял ключ от машины – мог бы подремать в ней немного. Таким образом, памятуя пословицу «Дурная голова ногам покоя не дает», я иду побродить по торговому центру – и нос к носу сталкиваюсь с Лизой, нашей беглянкой. Она, конечно же, в обществе инженера. Но есть тут и кое-кто еще… – Эй, карапуз!… Поглядим-ка, сумеешь ты прыгнуть до неба? – тихо говорю я, подкидывая малыша над головой. – Я не карапуз, я – Петьо! – поправляет меня мальчик, обозревая мир с высоты. Удовольствие так велико, что, едва приземлившись, он просит: – Еще! Я подбрасываю еще два-три раза, потом Лиза делает ему замечание: – Ну, довольно! Разошелся. Послушный малый. Я на его месте повторял бы это «еще» до тех пор, покуда у матери не лопнуло бы всякое терпение… Видимо, Лиза приходится ему матерью. Хотя, может, и здесь есть интернат для бесхозных детей. – Вот так встреча! – говорю я Лизе и Илиеву. – Но не буду портить вашу прогулку. – Что вы, что вы, – бормочет Илиев. – Мы в кафе-кондитерскую, присоединяйтесь, – предлагает Лиза. Голос звучит суховато, но беглый ее взгляд вдруг показался мне молящим. В конце концов, почему бы не пойти с ними, вместо того чтобы мерзнуть на ветру, порывы которого становятся все более резкими. В кафе-кондитерской я общаюсь главным образом с мальчишкой. Я говорю ему, что делаю детские автомобильчики. Он, конечно, спрашивает, правду ли я говорю, и в доказательство того, что это правда, я удаляюсь (пусть эта парочка закончит наконец свою беседу) и забегаю в соседний магазин, где незадолго до этого мой, так сказать, зоркий глаз журналиста приметил несколько игрушечных машин. – А-а-а, ты их купил! – недоверчиво встречает меня малыш, однако это не мешает ему оценить игрушки по достоинству. – Как это купил? Их только что прислали с завода. – Как прислали? – Самолетом, естественно. Мальчонка, конечно, все понимает, однако игра в вопросы и ответы ему нравится, и мы некоторое время продолжаем развивать легенду о самолете, уточняя детали. Оживление на нашем конце стола, увы, находится в резком контрасте с холодной атмосферой на другом. Лиза и Илиев почти не разговаривают, лишь изредка оттуда слышится: «Может, возьмем еще по кусочку торта?» – «Нет-нет, спасибо!» – Нам, пожалуй, пора, – говорит наконец Илиев. С этим решительным предложением спешат согласиться все, в том числе и Петьо, которому не терпится как можно скорее отнести домой свои сокровища. – Что это вы там сидели такие надутые? Ни дать ни взять индюки… – говорю я Илиеву, когда наш «москвич» уже катит по направлению к Софии. – Ну и выражаетесь вы, – кисло отвечает Владо. – А ведь вроде культурный человек. – Простите, мне подумалось, что у вас, должно быть, что-то не ладится. – Посмотрел бы я на вас, если б вам подсунули ребенка. – Значит, это ее малыш, – заключаю я. И, поскольку Илиев молчит, продолжаю: – Старая проблема. Помнится, я еще в первом своем сценарии ее затронул. – Сценарий – это одно, а жизнь – другое, – меланхолично произносит инженер. – Мне казалось, подобные предрассудки давно вышли из моды, – говорю я как бы про себя. Илиев не отвечает. – Вы, надеюсь, не воображали, что окажетесь у нее первым мужчиной? – Естественно, – неохотно отзывается он, включая дальний свет, так как мы уже выехали на шоссе. – Ребенок – всего лишь следствие прежней связи. Не могла ведь эта женщина заранее знать, что встретится с вами, верно? А то непременно поберегла бы себя для вас. Резко переключив дальний свет на ближний, разминувшись со встречной машиной, Илиев снова включает дальний и только после этого говорит: – Послушайте, Павлов, не надо читать мне лекцию, я не обыватель какой-нибудь, и у меня нет предрассудков. Если на то пошло, я вам скажу: ребенок не изменит моего решения… Слава богу! – Но от этого сюрприз не перестает быть неприятным. И дело тут не в том, что я не люблю детей, но у меня работа такая – цифры, анализы, вычисления, – и мне необходим покой. А мальчишка будет озорничать, шуметь, приставать с вопросами. Вспомните, сколько он задал вам вопросов, пока мы там сидели? – Не считал. Но когда-нибудь у вас появится и собственный ребенок. – Своего я начну воспитывать с первого дня. Ребенка надо начинать воспитывать с первого дня. Со второго уже поздно… – А все-таки это делает вам честь – что вы остаетесь верным своему слову, – пробую я несколько подбодрить его. – Эта женщина сводит меня с ума, тут уж не до чести. Для меня вопрос решен… Только вот обещаний мы друг другу не давали. Он замолкает. У меня тоже пропадает охота разговаривать. Любовь всегда заставляет держаться подобающим образом, даже когда она сводится к сексуальному удобству. Даже когда она на редкость глупая. Как моя первая любовь. Уже совсем темно. Вспаханные поля и покрытые инеем пастбища образуют сплошную мглистую черноту, рассекаемую надвое светлой лентой шоссе, по которому летит «москвич». Но под ногами у меня не валяется портфель с долларами. Вместо портфеля торчат ноги Илиева. Первая любовь. Первое страдание. Ты только что окончил университет, она только что окончила гимназию. Ты увидел ее в начале лета у кого-то на дне рождения совершенно случайно – все роковые события происходят случайно, хотя за этой случайностью стоит закон вероятности. Мы собрались отпраздновать день рождения, торжество происходило вечером, шумное и дикое, как все подобные сборища, а она сидела в стороне от стола, заставленного бутылками, в стороне от танцующих, и ты даже удивился, что такая красивая девушка может сидеть в полном одиночестве и никто к ней не пристает. Ты разыскал хозяина дома, чтобы он представил тебя – хотелось, чтобы все было по-людски; красавица чуть заметно улыбнулась, вступила в разговор, и ты изо всех сил старался выжать из своего мозга что-нибудь интересное, да так и не выжал, и виной всему была твоя скованность – не потому, что ты был таким стеснительным, а оттого, что вид этого неземного существа подействовал на тебя как удар дубиной по голове. У нее было тонкое, чуть удлиненное лицо, сине-зеленые глаза с длинными меланхолическими ресницами, и весь облик ее казался бы неземным, если бы не соблазнительные бедра, которые обрисовывались под легким летним платьем, и маленькая, тоже ужасно соблазнительная грудь. Взгляд ее был мечтательным, загадочным, и веяло от нее горьким ароматом сирени. (Неземное существо душилось одеколоном «Сирень» с очень слабым запахом – однако достаточно сильным, чтобы до конца сохраниться в твоей памяти как благоухание первой любви.) Женщина-картинка, точно сошедшая с обложки кинообозрения, одухотворенная и вместе с тем чувственная – я был настолько скован смущением, что в конце концов она сама начала разговор, на мое счастье, о кино, потому что, заговори она о музыке или о театре, ей бы сразу стало ясно, что я круглый дурак. Да, красавица решила посвятить себя киноискусству, и тебе это показалось вполне естественным, как в случае с Лизой, с ее театральным институтом, – чему удивляться, если девушка, обладающая внешностью кинозвезды, готовится в киноактрисы. Она смотрела немало фильмов, почти столько же, сколько и ты, так что база для духовного сближения была; после напрасных попыток потанцевать в битком набитой гостиной ты пошел ее провожать – так и началась эта мучительная связь, длившаяся целых два месяца. Да, связь, если иметь в виду две прогулки в парке, несколько вечеров в кафе и два вечера, проведенных в летнем саду «Болгарии». Да, связь, если принять во внимание, что девушка единственный раз позволила обнять ее и единственный раз поцеловать – впрочем, она не стала до конца терпеть твой поцелуй, так как он не шел ни в какое сравнение с изысканными поцелуями на экране. Да, связь, но проявляющаяся главным образом во сне, когда она то убегала от тебя, а ты силился догнать ее, но ноги твои были связаны, то неожиданно отдавалась тебе, чтобы внезапно отпрянуть и раствориться в пространстве, а в твоем воображении снова и снова вставала дразнящая картина – ее соблазнительные бедра и розовые губы, слегка раскрытые в любовном экстазе – единственный знак того, что она все же тебя навестила. Зато в разговорах не было недостатка, скорее – в монологах, чаще в моих. Конечно, на кинематографические темы. Она дала согласие сняться в фильме и не допускала мысли, чтобы кто-то возражал против этого. Да и ты не собирался возражать, однако с присущим тебе скептицизмом говорил себе о кое-каких трудностях, сопутствующих этому шагу. Тогда и начались ваши разногласия. Люди, непосредственно связанные с кино, заверили ее, что все будет в порядке, – правда, это были всего лишь администраторы и светотехник, но они были на «ты» со всеми известными режиссерами. Они обещали ей поговорить, где нужно и как нужно, а затем появился человек куда более солидный – директор фильма или что-то вроде этого – и увез ее к черноморскому побережью на пробные съемки – или что-то в этом роде. Таков был эпилог твоей горькой любви. Больше ты ее не видел и даже не пытался найти, решив не делать этого прежде всего потому, что ты даже адреса ее не знал: она никогда не позволяла провожать себя дальше угла улицы, и ты понимал, что при всей ее элегантности живет она не во дворце. Ты, конечно, не терял надежды увидеть ее снова, но уже на экране, сидя в полутемном зале кинотеатра с предательскими слезами на глазах, но, хотя ты не пропустил ни одного болгарского фильма и терпеливо высиживал до конца даже самые скучные, тебе не удалось увидеть ее и в самой пустяковой роли, так что в конце концов ты вбил себе в голову, что она, вероятно, утонула в море во время этих проклятых пробных съемок. Это горькое предположение добавляло еще больше горечи в твою любовь и тебя окутывала приятная меланхолия, ты чувствовал себя трагическим героем – но, естественно, твоя большая любовь была всего лишь рисовкой. Постигшая неудача задела твое самолюбие. В короткие мгновения перед сном тебя даже покусывала злоба – в общем, ты мало чем отличался от избалованного мальчишки, который яростно топает ногами, когда взрослые не хотят купить ему воздушный шар. Может, она и утонула, но не исключено, что в конце концов всплыла – всплыла прямо перед тобой несколько лет спустя, теплым осенним вечером на Русском бульваре; ты увидел ее уже совсем расцветшей, сильно нарумяненной и основательно раздавшейся в груди и в бедрах. Ты хотел было пройти мимо – с ней была какая-то ее приятельница, – но она тебя окликнула: это как же понять, неужто мы незнакомы, и ты сказал: еще бы, как идут съемки, а она: давай без подначек, и в ходе короткого разговора на тротуаре стало ясно, что сегодня вечером она занята, а вот уж завтра определенно будет свободна. А на следующий вечер пришлось признать, что она все-таки гетера, и самомнения у нее заметно поубавилось, зато все стало намного проще, она с милой непосредственностью тебе сказала: ну-ка, я погляжу, научился ли ты наконец целоваться, и ты показал, на что способен, насколько мог, потому что после долгого, томительного ожидания человека не покидает скованность, однако она ко всему отнеслась с пониманием, и все сложилось далеко не так, как после твоего несчастного первого поцелуя. Верно, сказал ты себе, проводив ее с квартиры отзывчивого друга, где разыгралось действие, это уже не та Бистра, какую ты знал когда-то, но разве ты все тот же прежний Тони? Потому что, в силу какой-то магнитной аномалии, как выразился бы Петко, твоя бывшая первая любовь оказалась просто-напросто твоей будущей первой и, будем надеяться, последней женой, той самой божественной Бистрой, от которой ты захотел быть подальше. Утонула? Если бы. Поначалу, конечно, ты был более чем счастлив от сознания, что она не стала жертвой зловещей морской стихии. Первое время ты был на седьмом небе оттого, что можешь держать в своих объятиях это тело, эту сладостную озорницу, столько раз являвшуюся тебе во сне. Верно, прежде чем очутиться у тебя, она, словно эстафета, прошла через другие руки и была достаточно искушена, чтобы можно было воображать, будто ты первый или там пятый. Но что поделаешь, времена теперь другие, нынче женщина не может всю жизнь оставаться девственницей, как твоя тетушка. Она впрямь в чем-то стала другой, и не только в любовных делах. Стоило, к примеру, заговорить о кино, как ее язык становился острым и она не упускала случая подменив: чтобы стать звездой, нужны Она утратила былую наивность, зато обрела жизненный опыт, теперь это была не глупая девушка – да и к чему тебе она, если ты получаешь взамен цветущую женщину, красивую, благоухающую «Шанелью». – Ты больше не душишься тем одеколоном… Помнишь, «Сирень»?… – Л почему я должна пользоваться таким пошлым одеколоном? Настоящие духи, дурачок, никогда не пахнут каким-то одним цветком. Их благоухание загадочно… Утонула? Это ты утонул. И главным образом из-за собственной бесхарактерности. Ты тоже вроде этого олуха, сидящего рядом, – говорил себе: чем охотиться за случайными женщинами, лучше иметь в постели одну постоянную. Внушал себе, что в конечном счете все они одного поля ягода. А так как она основательно прибрала тебя к рукам, ты поступил согласно пословице «Не трать, кум, силы, опускайся на дно». Такова она, твоя первая любовь. Ее, любовь, нельзя ведь получить по заказу, словно костюм. И если бы даже была такая возможность, вряд ли бы что-нибудь изменилось, если учесть твой дешевый вкус. По-настоящему ты никогда никого не любил. Ни мать свою, ни отца, ни Бистру, которую когда-то представлял своей большой несчастной любовью. Дело в том, что твоя «большая любовь» была всего лишь рисовкой. С некоторых пор на тротуаре, по ту сторону улицы, маячит какой-то молодой человек с гривой светлых волос: он небрежно прохаживается взад-вперед, засунув руки в карманы черной куртки. Под курткой у него – черный пуловер с высоким воротником: в такую погоду в рубахе нараспашку выходить на улицу неохота. Если не принимать во внимание пуловер, все остальное мне хорошо знакомо. Молодой человек го прохаживается вразвалку, то подпирает стену противоположного дома или торчит на бровке тротуара, уставясь взглядом на наш дом, словно кого-то ждет. Пусть ждет. На следующий день, выглянув в окно, я снова обнаруживаю часового в черной форме. Однако на сей раз он не располагает таким запасом терпения и времени, не проходит и часа, как он вдруг исчезает. Исчезает – или стоит у входа в нашу квартиру. Снизу доносится двукратный зов звонка. Открыв, я вижу знакомое лицо. Но это не Лазарь. – Мы вроде бы встречались, – бормочу я. – Верно. У Слави. Это тот патлатый, с мрачным лицом, из квинтета, Мони. Он в куртке и узких брюках, в сапогах не то красного, не то коричневого цвета, спрятанных под штанинами, но не настолько, чтобы было трудно определить, что это именно сапоги, а не обычные ботинки. – Чем могу быть полезен? – спрашиваю я. – Это я хочу быть полезным, – уточняет косматый. – Надо бы кое-что выяснить… – Он смотрит на меня укоризненно и добавляет: – Мы тут будем говорить? – В доме невозможно. У нас гости. – Что же, можно и здесь. – Мони пожимает узкими плечами. – Я насчет Лизы. Он пытливо смотрит на меня, ждет моей реакции, но реакции нет. – Может, вы думали, что Лазарь хотел умыкнуть ее? Ерунда. Что касается бабенок, я могу вам поставлять их по две в день, и гораздо более пикантных, чем Лиза, если это вас интересует. Мы разыскиваем ее, чтобы потолковать по-человечески, только и всего. Пока мы настроены говорить по-человечески. Потому что сами понимаете: всякому терпению есть предел. – У вас какие-то секреты? – Какие секреты, Павлов? Чисто финансовое дело. С нее кое-что причитается, она обязана вернуть. – Но ее нет дома. – Куда ее понесло? – Понятия не имею. – Куда бы ни понесло, вернется, – говорит Мони. – Вы не обижайтесь, но другого такого олуха, как вы, ей не найти. – Почему олуха? – спрашиваю я с видом настоящего олуха. – Она не для вас, Павлов. Это же грязная баба. Прачка. Если вам нужны женщины… – Значит, она вас ограбила? – Скажем так: за нею небольшой должок… Я невольно опускаю глаза на его сапоги, которые вдруг смутно напоминают мне о чем-то, затем смотрю на хмурую, наглую его физиономию. – Ясно, – говорю я. – Только я тоже кое-что вам должен… И при этом непринужденно бью его кулаком по носу. – За тот раз, – поясняю я. Косматый отлетел назад, но все же сумел удержаться на ногах. Зажав рукой окровавленный нос, он пристально смотрит мне в глаза. – Тычок, – говорит, – я вам прощаю. Но из-за этой прачки вы еще наплачетесь. Такое вам и не снилось… Лиза вернулась под вечер, но я увидел ее позднее, по возвращении из редакции, сидящей в гостиной в обществе трех кавалеров. Старики, видно, довольны, но довольство свое выражают главным образом тем, что смирно сидят в своих креслах, стараясь не затевать перебранок. Труднее понять, насколько доволен Илиев. Во всяком случае, он уже переборол скверное свое настроение и ищет глазами взгляд Лизы – ищет, однако, безуспешно. Па его реплики Лиза отвечает вполне вежливо. Холодно, но вежливо. – К вам опять приходили визитеры, – сообщаю я ей, когда мы поднимаемся наверх. Рассказывая о приходе косматого, я стараюсь воздержаться от оценок. – А откуда вы знаете, что это Мони? – спрашивает она. – Я его вдруг вспомнил. Это он приходил тогда с Лазарем. Когда он убегал, я не видел его лица, но узнал по сапогам. – Расквитались с ним? – В каком-то смысле – да. – Вам не следовало этого делать. Это опасный человек. – Не думаю, что уж очень. – Вы не знаете, что за его спиной стоят другие. Лиза ничего не говорит о долге, на который намекал Мони, а я не пускаюсь в расспросы. Какой смысл заставлять ее лгать? – Не знал, что у вас есть ребенок, – перехожу я на другую тему. – Славный парнишка. – У меня нет ребенка, – отвечает Лиза. – Илиев, однако, утверждает, что он ваш. – А, он уже излил вам свое горе? – Я не говорю ни да, ни нет. – Это ребенок моей двоюродной сестры. – Вам хотелось проверить, как к этому отнесется инженер? – Пожалуй… Я даже шепнула Петьо, чтоб он меня звал мамой, но мальчишка вообще перестал ко мне обращаться, когда вы затеяли с ним игру. – Хитро задумана операция. – Какая операция? Я просто пошутила. – Это не шутка. Это называется тест. – Говорите по-болгарски. – Недоверчива и строптива, – произношу я как бы про себя. – И чего это вы так важничаете? – Я? Важничаю? – Важничаете. Можно подумать, Илиев бог знает как виноват. Я на его месте тоже вряд ли бы обрадовался, если бы мне подкинули чужого ребенка. – Вам было бы все равно. Вам всегда все равно… – Да сейчас не обо мне речь! И, простите, ваш номер с ребенком – ужасная глупость! – А почему бы мне его не проверить? – спрашивает Лиза, подбоченившись. – Неужто я не имею права проверить, прежде чем на что-то решусь? – Но не таким же глупым способом! – Я не знаю другого. – Человек готов принять вас, не спрашивая, кто вы такая, со сколькими мужчинами спали и сколько правды в том, что вы рассказываете о себе, – послушайте, если вы и ему преподнесли ту же историю, что и мне, то учтите: она не очень убедительна. Он и не собирается вас проверять, хотя сомнений у него предостаточно. И после всего этого вы намерены его испытывать? Что вы себе воображаете? Вы неотразимы? Незаменимы? Теперь уж и мне лавры Цицерона не дают покоя… Лиза настороженно следит за мною взглядом, но не отвечает, и я вынужден продолжать: – Неужели не видите, что всем нам одна цена, и если у кого-то есть плюсы, то, наверное, и минусы тоже есть, а сальдо в общем и целом одно и то же, так что нелепо устраивать проверки и задирать нос! – А что это вы так разгорячились? – Лиза поднимает брови. – Ничего подобного, я спокоен. – Вы, конечно, с нетерпением ждали, чтобы я освободила чулан… Ну вот, а теперь чувствуете себя обманутым. – Чулан мне ни к чему! – И тот свободный стул в «Болгарии» был вам ни к чему, однако же вы мне устроили сцену, – напоминает она. – Хорошо. Примите мой чулан в качестве свадебного подарка. Можете принимать там гостей. – Спасибо, – сухо произносит Лиза. – И все-таки зря вы горячитесь. Но я подумаю. Может, я и вправду дала маху? Она медленно, словно в раздумье, направляется к своим покоям, однако, прежде чем скрыться в легендарном чулане, замечает: – Но в одном вы не правы. – В чем же? – Нельзя говорить, что всем одна цена, Тони. Даже родившимся под одним знаком цена разная, если вы хоть что-то смыслите в астрологии. На следующий день, собираясь в редакцию, я снова слышу два звонка. Но это не Мони и не Лазарь – они звонят не так. Лизы нет дома. Спускаясь вниз, я думаю о том, что это оживление возле моей двери начинает мне надоедать. У входа стоит незнакомый гражданин в нарядном темно-сером летнем пальто и в темно-серой шляпе. Узкие бакенбарды, тронутые сединой; ему явно за пятьдесят, но держится он подтянуто. Особые приметы: на редкость низкий рост. Впрочем, какое это имеет значение – Наполеон тоже не был великаном. – Я бы хотел видеть товарища Димову. – А почему вы не звоните к товарищу Димову? – спрашиваю я, указывая на ряд табличек, приколотых к двери. – Тут написано: Радко Димов, три звонка. – Я не читал, что там написано, – говорит посетитель слегка раздосадовано. – Я получил записку от Димовой, там черным по белому сказано: два звонка. – Виноват, извините. А Димовой нет. Что-нибудь ей передать?… – Спасибо, нет. Мне надо видеть ее лично. – Весьма сожалею, это невозможно. Она умерла. – Что вы несете? – вдруг громко вскрикивает воспитанный незнакомец. – Я хотел сказать, она умерла для общежития. Уехала. – Но минуту назад вы спрашивали, не передать ли ей что-нибудь! – Опечатка. Я имел в виду возможность связаться по почте. – Что ж, предоставьте и мне эту возможность! – Это исключено. – Вы что, издеваетесь? – взрывается карлик. – Я пришел по делу, принес человеку деньги, а вы меня разыгрываете! – От денег мы ни в коем случае не отказываемся. – Держите карман! – злобно кричит незнакомец и убегает. Когда вечером я рассказываю об этом Лизе, она горестно вздыхает (ага, и вздыхать она умеет): – Час от часу не легче!… – Я действовал по вашей инструкции. – Но это же Миланов приходил! – Ну и что? – Это же его рукописи я перепечатываю. И машинка тоже его. – Жаль. Выходит, в вахтеры я не гожусь. – Извините, ради бога, – заговорила она другим тоном. – Я, конечно, надоела вам хуже горькой редьки, но эта перепечатка – единственная возможность заработать. Я молчу. – Я сама виновата, – продолжает Лиза. – Миланов тут ни при чем. Я оставила у его соседей готовую рукопись и ваш адрес, чтобы он прислал деньги по почте или передал с кем-нибудь. – Как видите, в почте он не нуждается и в вашей перепечатке – тоже. – Почему же это? – спрашивает явно задетая Лиза. – Я печатаю хорошо. Почти без ошибок. Миланов терпеть не может, когда в тексте ошибки, потому-то именно мне и доверил рукопись. – Не прикидывайтесь слишком наивной, – говорю я. – При вашем росте… – А вы что вообразили? Да бог с вами! Я с ним познакомилась совершенно случайно и спросила у него, нет ли у него или у его коллег чего-нибудь для перепечатки – я очень тогда нуждалась, а он сказал, найдется, и дал телефон, я ему позвонила уже после того, как устроилась у вас, вот и все. И ничего тут такого нет… – И при следующей встрече он только отдал вам рукопись, и машинку… – Ну конечно. А вы что имеете в виду? – Вы прекрасно понимаете что. А также то, что имеет в виду он, – добавляю я, глядя на Лизу без особой симпатии. Она стоит у входа в чулан, прислонившись спиной к стене. Грудь нахально распирает вязаный пуловер, дородные бедра – юбку. Черный пуловер и черную юбку. Должно быть, куплены в провинции. Они несколько смягчают грубую чувственность ее фигуры и придают ей некоторую строгость. Лицо у нее тоже строгое и какое-то недружелюбное, если вообще можно что-то прочесть на этом белом безучастном лице. Даже две зеленые черешни серег кажутся сейчас строгими. И чего я пристал к этой женщине, говорю я себе, глядя на нее без особой симпатии. Она такая, какая есть, и ты не в силах ничего изменить, да в этом и нужды никакой нет. Пускай себе идет своей дорогой. Ты в свое время даже Бистру не попытался изменить, потому что это казалось тебе слишком утомительным – бороться с пороками другого человека, – потому что в глубине души Бистра была тебе совершенно безразлична. Тогда отчего же ты пристаешь к этой женщине, совершенно тебе чужой, к женщине, которая не была и никогда не будет твоей женой? – Неужто вам непонятно, что, если Миланову понадобится машинистка, он ее запросто найдет, а вот к вам он липнет совсем по другим соображениям? С замухрышками такое случается – с ума сходят по рослым бабам. Я понимаю, вам нелегко сводить концы с концами, но ведь не таким же способом зарабатывать деньги. Лиза смотрит на меня широко распахнутыми глазами, потом медленно произносит: – Как вам не стыдно! – Почему? – Как вам не стыдно! – повторяет она. – Да если бы я захотела таким способом зарабатывать деньги, разве стала бы я ночи напролет сидеть за машинкой – до боли в суставах, до онемения в спине? И зачем бы я оставляла рукопись у соседей, вместо того чтоб самой явиться к Миланову и тут же получить наличными? Как вам не стыдно, Тони! – Погодите, – говорю я. – Вы, надеюсь, все-таки не настолько наивны, чтобы не знать, чего он от вас ждет? – Ну и что? Пускай себе ждет! Пока что он молчит, а скажет – получит ответ. Стоит разок отшить его как надо, и он уймется! – Ну ладно, – отступаю я. – Дело ваше. Вы не ребенок. А Лиза уже как ни в чем не бывало предлагает: – Как думаете, не спуститься нам вниз? Неудобно оставлять стариков одних. Старики не одни, с ними сидит Владо, однако лишь появление Лизы вызывает у них оживление. Лиза садится возле инженера, а я подсаживаюсь к ней с другого боку. Будем надеяться, что разлад между ними будет непродолжительным, хотя ликовать пока еще рано. Старики, потонув в своих креслах, кротко слушают льющуюся с экрана информацию. Лишь изредка Несси что-то ворчит – тихо, почти про себя. Но вот в телепередаче заходит речь о каком-то человеке, пойманном при попытке пересечь границу. Он сидит перед камерой на безжизненном фоне белой стены, у него грубое унылое лицо, волосы коротко острижены. – В свое время с предателями не церемонились, – неприязненно замечает Несторов. – А он не предатель, – говорит Димов, конечно, обращаясь к Лизе. – Предатель – тот, кто предал свои идеи. А это так, проходимец какой-то, обыкновенный нарушитель границы. – Нет, уж эти тонкости сведут нас в могилу! – насмешливо роняет Несси. – Когда-то у нас были две категории – патриоты и предатели. А теперь сам черт не разберет. Его действительно трудно обвинить в излишней тонкости. Едва ли когда-нибудь в его речи фигурировали такие выражения, как «мне кажется», «я полагаю», «я сомневаюсь». Что ему может казаться? Он либо знает, либо не знает. Ему не знакомы колебания, он не нуждается в гипотезах. Вероятно, он видит окружающий мир двухцветным. Оттенки таят в себе обман, приводят к заблуждениям. – Доброе старое время, – произносит со злой иронией Димов, опять же в сторону дочери. – Кого интересует, честный ты человек пли нет? Марш в тюрягу – и вся недолга. – Честных предателей не бывает, – сердито возражает Несси. – Зато были честные люди, которых иные объявляли предателями, – не унимается Димов. Горделиво выпятив хилую грудь, он впервые обращается к стоящему рядом креслу: – Смею утверждать, я был честным человеком! Что и доказано. – Что из этого? – презрительно спрашивает Несси. – Вам что, орден повесить за то, что вы были честным? Велика заслуга – быть честным человеком! Даже слеза прошибает. – Я не о заслугах… Рыцарь пытается что-то сказать, но Несси буквально затыкает ему рот: – И что означает – быть честным? Один сам себя честно обманывает, другой честно обманывает соседа. Да-да, вполне честно, потому что так у него устроена голова. Ворох сена двум ослам не могут разделить, а туда же – в мировой политике горазды покопаться, все проблемы решить!… – И таких, конечно, надо расстреливать? – выкрикивает Димов. Несси не изволит отвечать. – Тех, которые не повторяли слово в слово ваши глупости, вы в свое время упрятывали в тюрьму! И никто никогда не спросил с вас за это… Дескать, замаливайте сами свои грехи на склоне лет, и пенсийки вам дали на поклев… Целый год гнил в тюрьме без суда и следствия, и мне до сих пор неизвестно, кого мне благодарить за такую милость. – А вам так хочется узнать? – с издевкой спрашивает Несси. – Представьте себе! Узнать бы только, кто этот негодяй… – Нет, вы действительно хотите узнать? – продолжает удивляться Несси. – Только бы узнать!… – повторяет Димов, который, как всегда в минуты сильного волнения, забуксовал на последней фразе. – И что же вы станете делать, когда узнаете? – все так же саркастически спрашивает Несторов. – Узнать бы только фамилию этого негодяя!… – Это проще простого, Димов, – заявляет уже серьезно Несси, неторопливо вставая с кресла. Теперь, поднявшись во весь рост, он кажется огромным – он и его огромная, устрашающая тень на стене. Он подтягивает толстый ремень, упирает руки в бока и отчеканивает: – Я этот негодяй, Димов. Я отдал приказ о вашем задержании. Я вел следствие. И я целиком за это отвечаю. Затем Несси медленно поворачивается и, словно борец с ринга, тяжело ступая, уходит к себе. |
||
|