"Только для мужчин" - читать интересную книгу автора (Райнов Богомил)

Глава шестая

Такое серое осеннее небо, как сегодня, синоптики называют «высокой облачностью». Мне оно кажется похожим на некий полог, которым небесный свод закрыли от публики на время покраски.

Минуя старое желтое строение станции, я направляюсь в город, хотя спускающийся с холма лес, где медный, где золотой на сером фоне, нравится мне гораздо больше. Но грибочками мне не полакомиться, что поделаешь – работа есть работа. Остановив на улице первого попавшегося человека, я спрашиваю, где завод «Красная звезда».

К нам в редакцию пришло письмо с резкой критикой директора завода за произвол и морально-бытовое разложение. Письмо было без подписи, и я поступил с ним, как и полагается в подобных случаях – сунул в папку для анонимок. Однако вскоре было получено второе письмо, на сей раз за подписью «группы работниц», и касалось оно не только личности директора, но и серьезных производственных провалов. После этого на всякий пожарный случай Янков распорядился:

– Слетай-ка, Антон, да посмотри, в чем там дело.

Снаружи – завод как завод. Обычные ворота с лозунгом, написанным крупными буквами, сохранившимся от празднования Девятого сентября и заверяющим, что план будет выполнен по всем показателям. Без соблюдения каких бы то ни было формальностей я попадаю в дирекцию завода, и секретарша, тоже без особых формальностей, пропускает меня к начальству. Кабинет неприветлив и гол, если не считать портретов и календаря с репродукцией на производственную тему. Место шефа пустует, так как сам он стоит у телефонного аппарата с трубкой в руке. Бросив взгляд в мою сторону, кисло говорит в трубку:

– Понял.

Он больше не обращает на меня внимания, но продолжает держать трубку:

– Да, понял, как же.

Лицо у директора небритое и усталое, я даже подозреваю, что перед тем как выйти из дому он забыл плеснуть в него водой из-под крана. Его серый костюм из синтетики мог бы выглядеть более солидно, если бы не сильно измятые рукава и штанины.

Оставив наконец телефон, директор безучастно выслушивает мое короткое объяснение и вяло указывает на кресло у окна.

– Предложить вам кофе или коньяк не могу. Если хотите лимонаду…

Видимо, он нажал кнопку. В кабинет входит секретарша.

– Принесите лимонаду. – И, обращаясь ко мне, вдруг говорит: – Это моя любовница.

Сконфуженно глянув на меня, секретарша торопится уйти. Невзрачная женщина средних лет с бледным лицом и выцветшими голубыми глазами.

– Я полагаю, в письме говорится и про любовницу? – равнодушно спрашивает директор. – В прежних говорилось.

– В каких прежних?

– Да в разных. В местную газету, в инстанции,,. Звонит телефон. Директор, собравшийся было

сесть в кресло, возвращается к письменному столу и поднимает трубку:

– Это я, да. Слушаю…

Секретарша приносит на небольшом подносике бутылку тоника и стакан, очень похожий на банку из-под конфитюра. Поставив все на столик передо мной, она смущенно произносит «пожалуйста» и уходит. Совершенно невзрачная, бесцветная, как вид из этого окна, она чем-то напоминает вторую жену моего отца.

А директор все так же держит трубку, отстранив ее от уха, и вид у него такой, будто он не слушает, а досыпает то, что недоспал утром.

Наконец он хмуро и сонно произносит:

– Как ничего не делаем? Люди надрываются… Он замолкает, вероятно захлестнутый встречным

словесным потоком, затем говорит уже не так сонно:

– На что дали сырье, то и производим… А ежели важней другое, то пускай нам обеспечат хлопок. Без собаки зайца не поймаешь… Что? Как то есть не настаивали? Да мы тонну бумаги израсходовали, переписка налицо!… А почему бы вам не попробовать?… Вот-вот, попробуйте лбом стену прошибить…

Разговор продолжается еще какое-то время, наконец директор заключает вполголоса: «А чего тут сердиться, мне не привыкать», – и кладет трубку. Он садится в кресло напротив меня, но смотрит не на меня, а куда-то в сторону, словно где-то там, в стороне, стоит невидимый оппонент, с которым он продолжает мысленно спорить.

– Как видите, проверок и без вашей хватает, – бормочет директор, поглаживая подбородок, словно хочет убедиться, что он действительно небрит. – К нам идут отовсюду. По десять раз в день. А вам не помешает самому пройтись по заводу. Загляните в партком, к профсоюзному руководству, потолкуйте с работницами – словом, будьте как дома. А когда устанете, возвращайтесь ко мне. Прокатимся на машине, я покажу вам свою виллу. Ведь в письме и про виллу говорится, верно?

Я довольно долго шляюсь по заводу в сопровождении секретаря парткома. «Директор и секретарь парткома – два сапога пара», – сказано в письме. Похоже, тут обо всех так можно сказать, потому что повсюду одно и то же – все с головой погрузились в работу. Никто не обращает на нас внимания.

– Привыкли, – поясняет секретарь парткома. – Осточертели им проверки.

– Все-таки доносы пишут не без причин?

– Причин много. – Например?

– Например, то, что директор человек не здешний. А местные считают, что этот пост должен занимать кто-нибудь из них. «Аж из Софии прислали человека! А мы тут что, все олухи?»

– А о «человеке из Софии» вы какого мнения?

– Кто из нас безгрешен? Резковат, хотел было сократить штаты и повысить зарплату, да наверху не разрешают. Началась текучесть…

– Есть недовольные? – спрашиваю я вдруг.

– Находятся. Среди уволенных. На другом заводе платят больше, но работа трудней. Прилежные от нас уходят, а ленивые предпочитают оставаться. Если выгонишь, наживешь себе врага на всю жизнь.

– А в целом все в порядке…

– Какой там порядок. У нас и с ассортиментом дело дрянь. Только причина не в директоре. Зависело бы от него, работницы первые подняли бы шум – ведь они теряют премиальные.

Все это мне знакомо более или менее, но я обязан довести дело до конца. Так что приходится выяснять и другие вопросы. С наступлением обеденного перерыва мы с директором садимся в разболтанную черную «Волгу»…

– Куда, товарищ директор? – спрашивает шофер.

Длинные космы и свисающие усы делают его похожим на джазиста.

– Поехали на виллу!

Сначала машина катит по асфальту, затем сворачивает на проселок. От нечего делать я гляжу в окно на ржавую листву придорожных кустарников. Директор молчит – он дремлет.

Наконец шофер резко тормозит, и это заставляет шефа очнуться. Он вылезает из машины, я следую его примеру, и мы продираемся сквозь ржавый орешник, сквозь шорох сухой его листвы, а вокруг витает тот осенний, кладбищенский дух, о котором я вроде бы уже упоминал.

– А вот и вилла! – говорит директор, когда мы выходим на открытое место.

Среди высохшего бурьяна перед нами стоит какой-то сарайчик, построенный, видно, давно, потому что дощатые его стены побурели от дождя и снега. И, вероятно, давно заброшенный, если в нем вообще когда-либо жили люди. Кому она нужна, эта «вилла»? Разве что мне. Ведь вторая моя мечта – мечта-минимум – забиться вот в такую глухомань, растянуться среди бурьяна, уставиться глазами в небо и размышлять о том, что было бы, если бы гравитацию вдруг отменили и я бы стал падать в эту бесконечную бездну, зияющую у меня над головой…

– Продавать ее не собираетесь? – спрашиваю.

– Кому? – Директор посматривает на меня недоверчиво.

Мне, хочу я ответить, но вовремя спохватываюсь: Лиза своими нововведениями основательно порастрясла мою казну.


Все-таки пространство есть пространство, думаю я, глазея в окно вагона. Равнина, простершаяся до горизонта, кажется почти неподвижной, но равномерно покачивающееся сиденье напоминает, что мы все-таки находимся в движении. Иногда неплохо расстаться со своей сумрачной улочкой и со своим темным домом, чтобы понять, что свет на них клином не сошелся.

Да, в самом деле, пространство есть пространство, а реальность есть реальность, но как ни бесспорны законы термодинамики и астрофизики, проповедовавшиеся моим покойным другом, небесполезно бывает проверить их и на собственном опыте. Глядя в окно, я мысленно отмечаю, как линия горизонта медленно смещается в сторону – явный признак вращения земли, и как плавно прогибаются нити телеграфных проводов – верное доказательство теории Эйнштейна об искривлении пространства, и как стремительно разбегаются облака в дальние дали – веский аргумент в пользу гипотезы расширяющейся вселенной.

Затем мой взгляд опускается ниже, и я вижу – совершенно случайно, хотя и в соответствии с теорией вероятности – яркое пятно, вспыхнувшее на темном фоне распаханного жнивья, – пожилую цыганку в красной безрукавке, в зеленых шароварах, и у меня такое чувство, что она мне надолго запомнится, эта цыганка, просто так, безо всяких причин, и даже явится когда-нибудь во сне. Это заставит меня задуматься: где-то я ее видел, но где именно? А она, чтобы отблагодарить меня за то, что я ее запомнил, прошепчет мне хрипло: худое, парень, ждет тебя, худое…

Я продолжаю смотреть в окно, однако не ищу больше подтверждений основным законам, потому что моя мысль внезапно переметнулась к давешнему заводу и его директору.

Ради чего, в сущности, работает этот человек? Ради чего гробит себя, стараясь не думать о разных кляузниках? Ради куска хлеба? Ради занимаемого положения? Или потому, что все так делают – так положено, так принято? Как принято, например, ходить в школу. Сперва ходим в школу, потом – на работу, послушно следуя в затылок тем, кто идет перед нами. Послушно вышагиваем гуськом, и лишь какой-нибудь совсем чокнутый (вроде меня) может, заупрямившись, усесться на камни мостовой: не хочу, не пойду дальше.

А ведь поначалу с какой радостью отправляешься в школу. Новая форма, новая сумка и новый, никогда ранее не испытанный трепет перед тем, что тебя ждет. Первый день. Только первый. И только потому, что мечту принимаешь как реальность. А потом – какая тягость, бог ты мой, какая тягость…

Ради чего, в сущности, работает этот человек? Может быть, просто из упрямства? Вам хочется, чтобы я убрался, – ну уж нет, этого вы не дождетесь. Вы хотите, чтобы я не вводил никаких новшеств, – ну уж нет, я их вводить не перестану. Я буду здесь до тех пор, пока меня не уволят.

Конечно, не исключено, что его уволят. А может, и останется. Да только что из того? Остаешься ты или уходишь – что от этого меняется?

Я пытаюсь представить себе его жизнь, сменяя одну гипотезу другой, но получается кругом одно и то же. За служебными неприятностями следуют домашние. Жена, с которой можно поделиться своими бедами или с которой ничем поделиться невозможно, потому как ничего она не смыслит в его делах. Да, жена, которая кричит до посинения: какого черта мы не уберемся отсюда, или жена, которая настаивает: не вздумай уступать им, или жена, которая зудит ему без конца: знаю я, что она за штучка, твоя любовница, люди все видят.

И дети… Нет, детей лучше не трогать. И без того на душе тошно, ни к чему вспоминать еще и детей. Мне приходит мысль наведаться в вагон-ресторан выпить чего-нибудь. Все купе моего вагона полупустые. Здорово, если бы и в вагоне-ресторане тоже оказалось столь же малолюдно.

Только прежде, сам не знаю почему, я вваливаюсь в одно из соседних купе – я вовсе не собирался туда заходить! Теория вероятности подтверждается аномалией случайности.

– Я – беглец! – говорю я. И объясняю: – Был такой фильм, помните?

Сидящий у двери молодой человек в темном костюме и в темных очках поднимает голову и произносит так спокойно и невозмутимо, словно мы только вчера с ним расстались:

– А, Тони… Заходи, браток.

Не знаю, что за поезд мне попался, но и в этом купе, кроме Петко, едут лишь двое – пожилая чета, устроившаяся у окна. Старички одновременно взглядывают на меня, без всякого интереса, и снова отворачиваются к картине, стремительно бегущей за окном.

– Значит, ты жив? – глупо улыбаюсь я, садясь напротив своего приятеля.

– Разве в этом трудно убедиться?

Эта встреча, похоже, нисколько его не растрогала да и не удивила.

– А ты не чувствовал разве, что мы общались с тобой совсем недавно? – Петко направляет на меня свои темные очки, словно некий прибор, способный читать мои мысли на расстоянии.

– Честно говоря, я только что вспоминал о тебе, о твоих теориях…

Он молча кивает, как бы соглашаясь: «Вот видишь!» А я, наверное, отвыкнув от его молчания, спрашиваю, понемногу начиная злиться:

– Что ты молчишь как рыба? Хоть бы сказал откуда и куда путь держишь!

– Скажу, конечно, – отвечает Петко все так же спокойно. – Не для того, чтобы ты использовал это для моей биографии, – такое скорей пригодится для твоей собственной.

Старики по-прежнему смотрят в окно, но определенно следят за нашей беседой и, когда Петко говорит о биографии своей и моей, взглядывают на нас с недоуменным недовольством.

В его биографию… Стоило ему сказать это слово, как мне стало ясно, что кроме нашей работы, кроме прогулок и застолий с их болтовней я тем не менее ничего не знаю о его жизни. Человек ни разу не упомянул ни о своем отце, ни о матери, не сослался на покойного дядюшку, если он был когда-нибудь, не произнес имени какой-нибудь приятельницы, если такая существовала, в чем я сильно сомневаюсь. Его интересует решительно все, но он ни с кем в жизни не связан, словно довольствуется лишь обществом самого себя или, следуя странным своим теориям, общается с людьми и с окружающим миром мысленно, только мысленно, и так напряженно, что порой у пего возникает потребность включить тормоза и прибегнуть к спасительной алкогольной терапии.

– Уехал я, браток, потому, что однажды попал на вокзал, – начал свой рассказ Петко. – Предложили мне сварганить документальный фильм о жизни софийского вокзала. И пока я слонялся по залу ожидания, а вокруг меня все куда-то торопились, сновали с багажом в разные стороны, прибывали и отбывали поезда, меня вдруг осенило: что же получается, говорю я себе, люди ездят по белу свету, а я здесь сиднем сижу. Это уж никак не согласуется со вторым законом термодинамики. Не успел оглянуться, как очутился у билетной кассы. Так вот и получилось.

– И куда же ты подался? – спрашиваю я, боясь, что его паузы скоро вызовут у меня нервную икоту.

– Да мне было все равно куда. Захотелось целиком вверить свою судьбу случайностям, погрузиться в пучину хаоса. Но разве бывают билетные кассы без очереди? Пришлось ждать. А покуда ждал, пришел к мысли, что поначалу надо бы навестить старика, показаться ему на глаза, – может, это его обрадует.

Он продолжает все так же неторопливо, выдерживая паузы, и мне кажется, что в это время он будто отгоняет какие-то навязчивые, мешающие ему мысли.

– А теперь куда?

– Не все ли равно? В многотиражку.

– Значит, теперь пишешь?

– Для многотиражки…

– Это интересней?

– Естественно – в этом есть что-то повое. Люди закопались в повседневности, сидят каждый в своей скорлупе и уповают на то, что интересное само на них с неба свалится. Дудки. Живешь банально – и привыкаешь к банальности. Неудивительно, если постепенно и сам становишься банальным. Не ищешь перемен, мало того – избегаешь их. Они путают, ибо давно потеряна вера в то, что перемены к лучшему. А в скорлупе чувствуешь себя уверенней. Пускай все идет по привычному расписанию, банально. Плывешь по течению и даже не задумываешься куда. Течение ведь привычное. За понедельником наступит вторник, а после вторника что может наступить, кроме среды?

– Нечто подобное ты говорил мне когда-то – замечаю я, пытаясь вывести его из мира абстракций.

– Тогда это была всего лишь гипотеза. Теперь я проверил ее на практике. Интересное, браток, самому приходится искать. Но чтобы найти его, первым делом надо выбраться из скорлупы…

– Чтобы забиться в другую.

– Это уж от тебя самого зависит.

– А от тебя? Что ты нашел в твоей пучине?

– Помилуй, браток, речь не обо мне, а вообще о людях. Меня ты сбрось со счетов, я – частный случай, магнитная аномалия. Мне везде хорошо.

– Да, ты просто цветешь.

– Я всегда цвету. Только плод не завязываю. Да и стоит ли, если я не знаю наверняка, плод получится или опухоль.

– А ты попробуй. Сам же говоришь – надо искать.

– Я и ищу, но мое время, видно, пока не пришло. Если удастся мне ухватить эту идею… А в общем, я себя нормально чувствую.

– Хоть бы рецепт дал.

– Да что в нем проку? Важен принцип, вот и бери его, а рецепт ни к чему. До того как пойти в многотиражку, я жил в горах, был сторожем при турбазе. А где буду завтра, трудно сказать. Перемена всегда обновляет, но я могу и без нее обойтись. Внешний фактор. Манящий горизонт. А за горизонтом – тайна. Черная дыра. Я вбираю в себя мысли, стаями летающие в пространстве, и возвращаю их небытию. Только, может, они и отстаиваются где-то в моем сознании, дожидаясь урочного часа, когда родится идея, которая станет несущим стержнем мощной конструкции…

Я слушаю Петко и прихожу к выводу, что рецепт, если взять в скобки его чудную теорию, сводится к способности моего друга довольствоваться ничем. Когда довольствуешься ничем или почти ничем, тебе не грозит разочарование. Счастье бедняков – философия стоицизма, чуть приправленная личностью самого Петко.

Пока доехали до Софии, он наговорил целую кучу всякой всячины (под ровное, монотонное звучание его голоса старики крепко уснули у окна за столиком). Целую кучу небылиц и ничего конкретного – таков он всегда. Важны, говорит, общие законы, а частности не в счет.

Мы прибываем на вокзал в сумерки, когда перроны уже ярко освещены люминесиентом. Это вдруг воскрешает в моей памяти ночную картинку, видение какой-то пограничной станции, – но лишь на миг.

– Может, выпьем по одной? – спрашиваю я, не сомневаясь, что ответ будет положительный.

– Нет, браток, не то настроение. А главное – поздно. Надо сегодня вечером закончить одну работу, а завтра возвращаться назад. Не только столичная пресса выходит регулярно.

Он небрежно поднимает руку на прощанье и идет к выходу, будто мы непременно должны расстаться уже здесь, на перроне.

– Может, хотя бы адрес запишешь? – кричу я ему вслед.

– Не стоит, я загляну к тебе в редакцию… если понадобится.

И растворяется в толпе.

Чудной человек.


Дома меня ждут большие перемены.

Власть Темного царства свергнута. Свет одержал победу над тьмою. Как видно, Лиза только и ждала, чтобы я исчез из дому, хотя бы на день, и осуществила давно задуманную операцию. Правда, не все она успела до моего приезда, но непоправимое налицо.

Дай женщине волю – она все перевернет по-своему.

Лиза тут не одна, с нею Илиев. Она взобралась на лестницу, стирает пыль с высоких панелей, а он держит лестницу. Ситуация – ну точно как на старинной открытке: девица рвет яблоки, а парень стоит внизу и заглядывает ей под юбку. Может быть, Илиев и не заглядывает Лизе под юбку, но все-таки мизансцена довольно глупая.

В дополнение ко всему оба умирают со смеху, потому что Лиза, оказывается, забыла взять пасту, которой натирают деревянные панели. Чтобы сходить за пастой, инженеру надо оставить лестницу, но, если он это сделает, Лиза непременно грохнется – словом, все ужасно весело.

В конце концов они решают, что Лизе придется спуститься вниз, и только тогда она замечает меня.

– Ой, как вы не вовремя! – говорит она, все еще смеясь. Это звучит двусмысленно, и Лиза спешит поправиться: – Нам совсем немного осталось, чтобы все тут закончить.

Улыбка ее гаснет. А я и не подозревал, что улыбка делает ее лицо таким красивым, таким светлым. У нее белые ровные зубы, а губы, оказывается, полные, а цвет губ, оказывается, алый.

– Вы думали управиться вдвоем? – добродушно спрашиваю я.

– Хотели вам сюрприз сделать, – признается Лиза.

– Вам это удалось. Перемены в самом деле потрясающие.

Может, и не потрясающие, но все же перемены. Вечно темная гостиная освещена большой лампой, спускающейся с потолка, и четырьмя настенными. В их свете неожиданно заблестели стены, облицованные хорошо сохранившимися дубовыми панелями, – и это, безусловно, благодаря стараниям Лизы, хорошенько их начистившей. Паркет тоже надраен – в воздухе еще держится острый запах мастики. Кожаные громоздкие кресла и еще более громоздкий диван тоже, вероятно, чем-то промыты, и хотя они старые-престарые, тем не менее выглядят вполне прилично. Так что при известном мужестве на этих пружинных сооружениях теперь можно посидеть. В довершение ко всему у противоположной стены, водруженный на какую-то ободранную тумбочку, красуется мой телевизор.

– Моя помощь нужна? – спрашиваю я, хотя вижу, что дело идет к концу

– С какой стати еще и вам пачкаться? – великодушно возражает инженер.

– Вы, верно, устали с дороги, – вторит ему Лиза. – Я там ужин вам приготовила.

Поблагодарив, поднимаюсь наверх. Хорошо, что у меня теперь нет телевизора, думаю я, но в целом затея Лизы, конечно, добром не кончится Мы с Илиевым вряд ли будем сидеть на диване в братских объятиях, а уж старики, которые едва терпят друг друга, определенно схлестнутся на первых же посиделках, если только вообще соблаговолят выйти. Или будут молчать, воды в рот набрав, и этим портить настроение окружающим.

Да, Лизу ждет разочарование.

Впрочем, может быть, я и ошибаюсь, если учесть, что они с Илиевым – молодые, так сказать, – явно идут на сближение. Недаром же они выступают в роли парня и девицы с той глупой открытки. Не скрою, меня их игры очень обнадеживают. Если в скором будущем девица перекочует к инженеру, я испытаю облегчение – значительно большее, чем после исчезновения из моей комнаты телевизора.

Однако, кроме облегчения, я испытываю и легкое, совсем легкое чувство досады. Дело не в том, что я, точно скряга, трясусь над ненужными вещами, но по какому праву Илиев посягает на мою квартирантку? Возьми он ее к себе в самом начале, не было бы никаких проблем. А то извольте радоваться: она прогнала уборщицу, инженер умыкает ее – выходит, теперь я должен впрягаться в домашнюю работу.

Вкусный салат из помидоров с луком и маслинами, остывшие, к сожалению, сосиски, кусок рокфора (где только она его раздобыла?) и гроздь винограда усиливают во мне чувство горечи Я наслаждаюсь ужином, с грустью сознавая, что это, может быть, в предпоследний раз. И пускай тогда Петко возносит хвалу наступившей перемене.

Когда Лиза наконец появилась, я покончил с ужином и отчасти с грустными мыслями.

– Вы на меня не сердитесь за телевизор? – спрашивает она.

– У вас обворожительная улыбка, – тихо говорю я. – Впервые видел, как вы улыбаетесь.

– Вы не давали мне повода улыбаться, – отвечает она, слегка покраснев.

Взрослая ведь женщина – и краснеет.

– Если будете ждать повода, рискуете до конца дней своих ходить с лицом монашки.

– Нет, правда, вы не сердитесь за телевизор? – повторяет она в смущении.

– Не стану сердиться, если вы мне улыбнетесь. Лиза улыбается. У нее действительно лучезарная

улыбка.

– Это нечестно, – продолжаю я, – улыбаться только Илиеву. Когда я смотрел там на вас обоих, я чуть вас не приревновал.

– Ну и ревнуйте!

– Да не стоит, наверное. Этот Илиев – малый хоть куда.

– Кто вас просит выступать в роли свата? – бросает моя квартирантка уже другим тоном.

– Что вы, что вы, я не хочу обрекать себя на одиночество!

– Л мне кажется, одиночество вам очень даже подходит.

– Не будем сгущать краски: «очень даже» – слишком сильно сказано. Просто я знаю по опыту: чуть только избавишься от одиночества – тут же и разругаешься с тем, кто тебя от него избавил.

– Мы с вами пока еще не ругались.

– Пока еще, – говорю я. – Но у нас все впереди.


Торжественное открытие гостиной происходит на следующий вечер. И, что самое удивительное, – все в сборе.

Присутствие Илиева и мое совершенно естественно при наших дружеских связях с виновницей торжества. Но как ей удалось заманить сюда стариков, остается загадкой. Во всяком случае, оба притащились в гостиную, несмотря на то что по телевизору уже отзвучала песенка «Баю-бай, должны все дети ночью спать…» – Димов в торжественном темно-синем костюме в белую полоску. Великолепный этот костюм, однако, висит на нем как на вешалке – то ли когда-то был куплен «на вырост», то ли за долгие годы его владелец сильно усох. Что касается Несторова, то он не мог явиться ни в чем ином, кроме как в широкой зеленой рубахе с засученными рукавами – я полагаю, с засученными рукавами гораздо удобнее поддергивать кверху ремень, постоянно сползающий с толстого живота.

Итак, мы в полном составе, и Лиза любезно усаживает стариков в огромные кресла, чем-то похожие на массивные гробы – что ж, дескать, поделаешь, надо потихоньку привыкать к тому, чего не минуешь, – а мы, так сказать, молодые, устраиваемся не столь удобно, но тоже неплохо – на покачивающейся палубе корабля-дивана. Лиза, наша дама, посередине, а мы, кавалеры, по краям (хотя, если быть точным, инженер уселся не с краю, а совсем близко к нашей даме).

Словом, все начинается весьма и весьма добропорядочно и длится в том же духе, пока мы смотрим информационную программу. Может быть, так и дальше бы продолжалось, если бы показали какую-нибудь милую семейную хронику, которые смотрятся с таким наслаждением, что с первых же минут ты погружаешься в дремоту, но на беду вместо семейной хроники телезрителям предложена другая передача – что-то вроде «Человек и закон», о злоупотреблениях начальников продовольственных складов, причем начальники эти действуют не в одиночку, они связаны с экспедиторами, шоферами, работниками прилавка, так что имя им – легион. Конечно, заправляют «делами» две-три акулы коррупции, а все прочие – рыбешка, пробавляющаяся мелкими хищениями. И когда начинают эти хищения перечислять, я от нечего делать бросаю фразу:

– И на кой черт морочить людям голову такими мелочами!

– Мелочами? – рычит Борец.

– Это не мелочи, – вторит ему Рыцарь более кротким тоном.

Они неожиданно объединились против меня, и это меня успокаивает, хотя и ненадолго.

– Таких следует… – снова рычит Несторов.

– Расстреливать? – подсказываю я.

Он колеблется, потом отвечает:

– Отправлять в каменоломни.

– Куда-нибудь их отправят, – холодно замечает Димов. – Но что от этого изменится? На их место придут другие…

– И тех отправить куда следует! – упорствует Борец.

– К сожалению, все гораздо сложней, гораздо сложней.

Рыцарь оборачивается к Лизе, показывая, что он говорит ни в коем случае не Нестерову.

– Сложней! Сложней! – насмешливо повторяет Борец. – Умные люди тем и отличаются, что сложное умеют подвести к простому.

– Если мы начнем так рассуждать, то вернемся к теории Сталина, – снова оборачивается Димов к Лизе.

Несторов поднимает брошенную Рыцарем перчатку:

– И не ошибемся!

– Передача называется «Человек и закон», – встреваю в разговор я, поймав умоляющий взгляд Лизы.

– Человек обязан подчиняться закону, – сердито говорит Борец. – Что тут неясного?

– А вот он не подчиняется, – Димов снова глядит на Лизу. – Делает вид, что подчиняется, а сам крадет. Значит, нельзя рассчитывать только на принуждение.

– На что же рассчитывать, если мы вместо принуждения по головке гладим? – не унимается Несторов. – Таких надо

– Расстреливать, – подсказываю я.

– Да, зависело бы это от меня, я бы и расстрелял некоторых – срывается на сей раз Борец.

– Очень гуманно' – посматривает Димов в сторону дочери.

– Вот именно: гуманно! – подтверждает его оппонент. – Если поплатятся жизнью пятеро, это послужит уроком для остальных и спасет их от тюрьмы.

– На Западе только того и ждут, чтобы мы начали расстреливать, – бормочет Рыцарь в сторону Лизы.

– Ежели враг тебя ругает, ты на верном пути, – не сдается Несторов.

Поединок продолжается Лиза раз или два подтолкнула локтем Илиева, он пытается как-то примирить противников, однако они не склонны обращать внимание на его слова, ясно давая понять, что с младенцами дела не имеют. Передачу уже давно никто не смотрит, и она служит лишь фоном разразившегося скандала. Лиза пытается что-то сказать своему папочке, но он и ее теперь не замечает, хотя взгляд его обращен именно на нее. Наконец, воспользовавшись краткой паузой, Лиза успевает сказать отцу:

– Может, сыграем в шахматы? Говорят, ты лихой шахматист.

Старик сверлит ее подозрительным взглядом, но лицо его тут же смягчается:

– Почему бы не сыграть… Чем болтать попусту…

– А вы не хотите сыграть со мной? – спрашивает Илиев Несторова.

Однако его слащавый тон пришелся Борцу не по вкусу.

– В другой раз, – сухо отвечает он.

И чтобы показать, что он тоже не намерен попусту болтать, Несторов поддергивает кверху ремень и уходит к себе.

Партия «отец – дочь» абсолютно неинтересна и, к счастью, коротка. Днмов великодушно удерживает Лизу от легкомысленных ходов, но все равно она быстро проигрывает. Приходится мне сесть на ее место. У Рыцаря обнаруживается опыт, приобретенный в квартальном клубе, но уже в самом начале он допускает ошибку, которая и определяет исход игры.

– Сегодня я что-то не в форме, – признается он.

– Наверное, Несторов выбил вас из колеи.

– Несторов тут ни при чем, – пренебрежительно отвечает Димов. – Дело не в конкретном человеке, а в характере мышления: догматизм, допотопная философия. Слыхали вы его, этого допотопного философа: я бы их перестрелял, я бы их в каменоломни. Нет, надо идти спать, не то снова распсихуюсь.

Раз такое дело, мне не остается ничего другого, кроме как уйти к себе чтобы предоставить возможность молодым закончить в уединении скромный домашний праздник.

Несколькими минутами позже за мной поднимается и Лиза.

– Плохое настроение, – бормочу я, видя унылое выражение ее лица.

– Мне кажется, вы его основательно подпортили, – бросает она. – Это вы задали тон…

– Возможно, – небрежно отвечаю я. – Но они и без меня бы поцапались.

– Да, но вам-то от этого ни холодно, ни жарко.

Я молчу. Если она задумала перенести ссору на верхний этаж, едва ли ей это удастся.

– И все равно, – произносит она вдруг с надеждой в голосе, – я соберу всех завтра. Я уверена, они постепенно привыкнут…

– Привыкнут ссориться.


Завтра? Почему бы нет? Но только без меня. Если речь идет о светской жизни, о человеческом общении – я предпочитаю Бебу. Пусть даже мне придется испытывать досаду, но это будет досада не такая уж горькая, и не так уж долго она продлится – столько, сколько длится драматический спектакль.

Пьеса современная, американская, из тех, что наглядно должны убедить тебя, что между двумя человеческими существами вообще никогда не бывает истинного контакта. Действие заменяют внутренние конфликты, а так как они должны все же находить какое-то внешнее выражение, то со сцены в зрительный зал то и дело несутся душераздирающие вопли. Будто в жизни мало истерии, так нам еще в театре ее преподносят.

Кое-как досидев до конца, мы выходим на улицу, и тут Беба вдруг предлагает:

– Хочешь, съездим на дачу к Слави? Его жена сегодня дважды мне звонила, они будут дома одни, послушаем музыку, подышим свежим воздухом – и домой, не знаю, как ты, но меня уже тошнит от городских квартир, пропитанных табачным дымом.

Я мог бы возразить, что ее квартира вовсе не пропитана табачным дымом, да и к чему тащиться в эту пору в такую даль – развлекать Слави с его женой. Однако современные пьесы, как правило, кокотки, еще совсем рано, так что хочешь не хочешь, а Беба все равно куда-нибудь меня потащит, и будет ли это ресторан или какая-то там дача значения не имеет.

– Где твоя машина? – спрашиваю.

– Тут, за углом.

Раз машина тут, за углом, значит, Беба заранее все решила и говорить уже не о чем. Мы садимся в маленький красный «фиат», чистенький, безупречный, как все. что принадлежит Бебе, и едем по все еще оживленным улицам в полном молчании: Беба водит весьма посредственно, но с предельной сосредоточенностью, чтобы, не дай бог, не столкнуться с кем-нибудь и не повредить новенькую машину. И лишь на загородном шоссе, где движение немного спокойнее,Беба говорит:

– Дошли до меня слухи, что нас уже две.

– Как это две?

– Две в твоем гареме. Я – для светской жизни, а она – для домашнего пользования.

– Чего ты болтаешь? – непринужденно спрашиваю я.

– Я, конечно, польщена, что я – для светской все-таки жизни.

– Глупости, Беба. Никого, кроме тебя, нет.

– У меня информация.

– Грош ей цена. Объясни своим информаторам, что домработница и любовница – не всегда одно и то же.

– Не всегда. Только в тех случаях, когда женщина молода и в твоем вкусе.

– Отнюдь не в моем. Увидишь – убедишься.

– Может, и увижу. Если мы когда-нибудь окажемся все вместе…

– Смотри, врежешься сейчас в грузовик! – предупреждаю я.

– Не бойся, я не очень-то расстроена, – отвечает Беба. И после короткой паузы добавляет: – Только, пожалуйста, не награди меня чем-нибудь… Иначе я тебя убью.

– Решила позлить меня? Что ж, продолжай.

Она замолкает, ей отлично известно, что разозлить меня не так просто, а мне известно, что единственное, что ее беспокоит, – как бы я не «наградил» ее чем-нибудь. А так мы оба без особых претензий, именно это нас и объединяет вопреки всем этим пьесам о людской некоммуникабельности.

Вилла Слави, расположенная на самом краю дачного поселка, у подножия глухой темной горы, кажется мне моськой, которая злобно таращит светящиеся окна, облаивая безмолвную громаду. Лай, разумеется, исходит от магнитофона и от всего сборища.

Оказывается, жена Слави, позвонив Бебе и сказав ей: «Будем только мы с вами», повторила это еще нескольким друзьям, так что, кроме хозяев, мы застаем здесь Бистру с Жоржем и еще целый квинтет из двух кавалеров и трех дам, весь в изрядном подпитии.

– Только вас ждем! – приветствует нас Слави, который тоже выглядит очень веселым.

В гостиной вся эта банда знакомых и незнакомых людей встречает нас фамильярными возгласами:

– Наконец-то! С голоду из-за вас подыхаем.

Не теряя времени, мы все спешим в глубину комнаты, к холодным закускам, и принимаемся за утомительную процедуру – одними приборами перекладываем еду в свою тарелку, а другими – себе в рот.

– Говорят, в высшем обществе принято есть руками, – сообщает Жорж, кромсая ножку холодного цыпленка.

– Ради бога, хоть сегодня не причисляй себя к высшему обществу, – сердито замечает Бистра, шлепнув его по руке.

Этими двумя репликами исчерпывается застольная беседа, если не считать обычных в подобных случаях просьб: «Передай мне соль» или «Плесни-ка и мне немного».

– Послушай, Слави, что там стряслось с дачей твоего двоюродного брата? Ведь он начал строиться раньше тебя? – слышится голос из квинтета.

– Ничего не стряслось. Продал ее, не достроив, – отвечает хозяин с полным ртом.

– Влип?

– Влип, только в другом смысле… Рак – представляешь?

И чтобы новость как можно сильнее потрясла слушателей, Слави на миг замирает с полуоткрытым ртом, полным еды.

– Мать честная! Вот бедняга! – сочувственно восклицает тот, из квинтета, накладывая в тарелку салат.

– И знаешь, какой он номер отколол, этот чудак? – продолжает хозяин. – Другой бы свихнулся от страха, а он все продал и зажил в свое удовольствие. Но как! Тебе, Васка, такие кутежи и не снились. Веришь, он и сам не в курсе, когда они начинаются, а когда кончаются.

– Правильно живет человек! – заявляет Васка, держа вилку, как камертон. – Я его целиком одобряю!

– Эх, нам бы всем жить так, будто мы больны раком, – подхватывает кто-то лохматый, с мрачным лицом.

– С какой стати? – сердито спрашивает дама из квинтета – яркая, с огненно-рыжими кудрями. – Зачем жить, будто мы больны раком, если мы не больны?

– Потому что если вдруг разразится Священная…

– Хватит! – кричит хозяйка. – Никаких разговоров о войне! Давайте говорить о чем-нибудь веселом.

– Абсолютно верно! – подает голос Васка. – Ешь, пей, веселись. Ходи во всем новом! – вдруг заканчивает он.

Основательно опустошив стол и опорожнив бутылки, гости переходят в противоположный угол гостиной – посидеть, отдохнуть, горячительного добавить. Следуя принципу, что после сытной еды сколько ни пей, все равно не захмелеешь, большинство присутствующих за короткое время принцип этот начисто опровергают. Комнату давно надо бы проветрить, но окна наглухо закрыты (ночной холод и соседи) и даже электрический камин включен, так что в гостиной стоит тяжелый запах духов, табака и спиртного, магнитофон разрывается от безудержных ритмов рока, и мне уже становится дурно, но уйти сразу после ужина неприлично, да и Бебу сейчас не вызволить – Жорж забаррикадировал ее в углу, решив, видно, под пьяную лавочку провернуть очередное дельце.

Устроившись в дальнем углу, я рассеянно изучаю обстановку гостиной и методом самовнушения пытаюсь изолироваться от духоты и нарастающего гомона. Обстановка не бог весть какая, но позволяет предположить, что хозяева – люди хваткие и что мебель и обои удалось им заполучить не без скромного содействия вездесущего Жоржа. Не знаю, где и кем работает Слави, только Несторов наверняка отправил бы его в каменоломни: надо обладать уникальными способностями, чтобы на одну зарплату обеспечить себе такую вот дачу, машину и, вероятно, квартиру в городе. Однако вопрос это деликатный, и я спешу выбросить его из головы, тем более что тут, как бы совершенно случайно, ко мне подходит Бистра.

– Что-то ты не даешь о себе знать. – Она садится рядом. – Вроде бы, когда разводились, у нас обошлось без поножовщины?

Я что-то мямлю – мол, действительно, бог миловал.

– Похоже, Беба совсем не оставляет тебе свободного времени? А если и выпадает часочек, ты его отдаешь еще кое-кому.

И эта туда же.

– С Бебой ведь мы не вчера подружились…

– Еще бы! – прерывает она меня. – Я уверена, вы с ней наставляли мне рога еще до развода, но я о другой тебе толкую. – Бистра глядит на меня с подчеркнутым любопытством, словно я экспонат на выставке домашней утвари. – Я-то, дурочка, считала, что ты лопух лопухом, а ты вон как разошелся!

– Смотри не перехвали.

– Да, ошибочка вышла, недооценила я тебя.

– Задумала как-нибудь на досуге проучить Жоржа? По-моему, ты слишком торопишься.

– Как только задумаю, я тебе сообщу, – отвечает Бистра, окидывая меня многозначительным взглядом. – Но тебя окружает такая толпа… Толпа меня отпугивает, Тони.

С ума посходили эти женщины. Толпа…

К счастью, Бистру водворяют на прежнее место, в прежнюю компанию под тем предлогом, что она должна принять участие в какой-то игре.

Едва успев избавиться от жены, я попадаю в объятия ее любовника. Жорж, очевидно, закончил деловой разговор с Бебой и приступает ко мне с тем же вопросом:

– Я слышал, ты завел новую крошку?

– Если ты имеешь в виду Бебу…

– При чем тут она? Беба – особь статья. Ты понимаешь, кого я имею в виду. – Мне лень отвечать, и он продолжает: – Отличная идея, хотя и не слишком новая иметь что-то домашнее, не закрепляя его за собой подписью в райсовете. Но ведь женщина любит, чтоб о ней заботились, требует внимания – не мне тебе объяснять… А я как раз сегодня получил небольшую партию товара, вот и вспомнил про тебя.

Он слишком пьян, чтобы вспомнить о чем бы то ни было, однако я спрашиваю из приличия:

– Что за товар?

– Пройдем туда, – шепчет мне на ухо Жорж. – Тут неудобно.

И, затащив меня в спальню, вытаскивает завязанный узелком носовой платок и высыпает на кровать какие-то побрякушки.

– Чистое золото, Тони. Пятьсот восемьдесят третья проба. Полная гарантия. Камни тоже настоящие.

– Да к чему мне это барахло?

– Как к чему? – Жорж таращит глаза, словно не встречал еще такого кретина. – Это ведь не просто изделия, это – помещение капитала!

– Подари Бистре.

– Привет! А платить кто будет?

Когда мы возвращаемся в гостиную, игра уже в полном разгаре. Вернее, не игра, а конкурс красоты. И не всей красоты, а только верхней ее части. Три девицы из квинтета уже обнажились до пояса, хозяйка дома ерзает на стуле в нерешительности, а Беба и Бистра наотрез отказываются занять место в ряду претенденток.

– Ну, давай, стаскивай свою блузку! Подумаешь, чудо! – поощряет жену Слави, уже пьяный в дым.

Во внезапном порыве самопожертвования хозяйка хватается обеими руками за края своей маслиново-зеленой блузки и в один миг вылущивается из нее, словно косточка, а тем временем Жорж пытается раззадорить Бебу:

– Давай-ка, Бебочка, распаковывайся, ты их туг всех затмишь!

– Сиди себе смирно и помалкивай, – одергивает его Бистра.

– Вы для кого себя бережете? Уж не Священной ли дожидаетесь? – включается в уговоры Косматый.

– Нет, уж покажите товар лицом! – напирает и Васка.

– Я это делаю только для одного мужчины! – вызывающе заявляет Беба.

– Вот н прекрасно – ступайте в спальню, а мы будем заходить поодиночке, – уступает Васка.

– Поодиночке? – слышатся возгласы трех граций. – Это не по правилам!

– Да уймитесь вы! – говорит Беба властным тоном, к которому прибегает редко, но всегда кстати. – Если хотите, чтоб я ушла, так и скажите.

– Нет, ни в коем случае! – Хозяин, примостившийся на спинке кресла, отчаянно взмахивает руками и чуть не падает со своего насеста. – Васка! Никто не должен уходить. Сядь, Васка. И ты, Мони, садись тоже!

В конце концов все усаживаются, продолжаются возлияния под истошный вой магнитофона, мужчины уже забыли, зачем они заставили дам раздеться, а дамы сидят в ряд одна подле другой, обнаженные до пояса, будто приготовились к дойке, и нагота их кажется убогой. Беба и впрямь могла бы одним махом сбросить с ринга всех трех.

В столь накаленной обстановке совсем не так просто встать и уйти, надо дождаться удобного момента и исчезнуть, как говорится, по-английски.

Так что я жду удобного момента, прислушиваясь вполуха к спору между Жоржем и Слави о том, будет ли и дальше повышаться цена на золото или начнет падать, тогда как Васка холодно ощупывает глазами трех граций, а Мони накручивает свой рефрен относительно Священной.

В гостиной до того жарко и душно, что одуреть можно, у меня разболелась голова, и я еле дышу, тупо разглядывая грудь рыжеволосой, болезненно белую грудь, усыпанную ржавыми точечками – оказывается, она и в самом деле рыжая, – и так же тупо думаю, что ничего нет хорошего в худобе.

Наконец Беба подобралась к двери и заговорщически кивает мне оттуда. Я с небрежным видом поднимаюсь, и скоро мы уже во власти мрака и холода, а над нами круто нависает гора, темная и безучастная к тому, что вилла продолжает у ее подножия издавать магнитофонные истерические взвизги.

– До чего же все мерзко, – признается Беба, когда машина трогается.

– Ты находишь? – спрашиваю я. – Да, кстати, Жорж не предлагал тебе драгоценности?

– Плевать мне на его драгоценности. Я контрабандной муры не покупаю. Подонок. – Затем она вносит поправку: – Подонки!

– Что ты хочешь, люди живут как раковые больные.

– Воображают из себя… – презрительно бросает Беба. – Такие же проходимцы, как Жорж.

Она замолкает, готовясь к предстоящему повороту, и, миновав его, в сердцах добавляет:

– Раковый больной! Знал бы ты, что этот тип замышляет…

Что замышляет Жорж, меня не интересует, и в маленьком «фиате» наступает молчание. Мягкое бормотание мотора звучит в ночной тишине до странности отчетливо, снопы света от фар метут на поворотах дорогу, но вот мы выкатываемся на широкое шоссе, и перед нами мерцают уже поредевшие созвездия столичной галактики.

Я возвращаюсь домой лишь следующим вечером, довольно поздно. К моему удивлению, из чулана доносится равномерный стрекот пишущей машинки. Постучав, я просовываю голову в дверь, давая знать, что блудный хозяин вернулся.

Чулан похож на канцелярию. Лиза откуда-то притащила и поставила рядом два ящика, образовалось некое подобие стола для машинки и рукописей. Сама она сидит на пружинном матраце в довольно неудобной, но трудолюбивой позе, и вид у нее старательный.

– Рад, что вы нашли работу, – говорю я.

– Да. Представьте себе! Вам что-нибудь приготовить на ужин?

– Ужинал. – Я, конечно, лгу. – И вообще, раз вы теперь заняты делом, оставьте домашние хлопоты.

– Но они мне совсем не в тягость, – лжет она в свою очередь.

– Ладно, мы об этом еще поговорим. Не хочу вам мешать.

– Я, кажется, устала. Отвыкла, – бормочет Лиза. – Охотно бы выкурила сигарету.

– А как там посиделки? – спрашиваю я, когда мы закуриваем у меня в комнате.

– Вы не поверите – продолжаются. Старики рычат друг на друга, но сидят. Нынче вечером Несторов даже сыграл разок с товарищем Илиевым.

Товарищ Илиев… Какая официальность.

– А что вы переписываете? – любопытствую я. Окинув меня взглядом, который недвусмысленно

говорит: к чему спрашивать, если тебя это все равно не интересует? – она отвечает:

– Какая-то научная работа. Едва ли это вам интересно.

– А вам?

– Мне что, мое дело – перепечатать… – уклончиво говорит Лиза. – Может, вам надо что-нибудь перепечатать?

– Надо было, но это все позади.

– Большая была книга?

– Да. Если иметь в виду объем.

– Что ж, тогда подождем следующей.

– Вряд ли она будет, следующая. На складе пусто.

– А что за книга?

– Да вроде как роман.

Лиза молчит, задержав на мне взгляд, и наконец произносит с некоторым смущением:

– Извините, Тони, но, мне кажется, вы не можете написать роман.

– Мне в издательстве сказали то же самое, – смиренно киваю я.

– Потому что роман – это о людях, верно? А вы не любите людей.

– Мизантроп, – подсказываю я.

– И дело даже не в том, что вы их не любите – они вас не особенно интересуют.

– Вы сами себе противоречите, – возражаю я.

– Почему?

– Да потому, что если бы я не проявлял интереса к людям, разве я сел бы писать о них роман?

– Хитрите?

– Нисколько. Когда писал, они, вероятно, хоть чуточку меня занимали.

– Ну разве что «чуточку». Только не мало ли «чуточки» для целой книги. Эта «чуточка» и сейчас в вас есть. Иначе вы не выслушивали бы терпеливо мои излияния, не стали бы сталкивать наших стариков.

Подумав, Лиза продолжает:

– Я верю, что Толстой плакал, когда писал о своей Анне…

– Несомненно. По воспоминаниям современников, слезы заливали его бороду, точно водопад.

– Опять насмехаетесь? По-вашему, это хорошо – без конца насмешничать?

– А по-вашему, главная задача автора – вызвать у читателя слезы? Их вызвать совсем не трудно. Люди плачут от лука, от зубной боли, от пощечины… Неужто, по-вашему, так уж трудно вызвать у них слезы при помощи печатного слова?

– Вам, наверное, легко. Потому что причину слез вы видите только в луке или в зубной боли…

И пока я решаю, что ей на это ответить, Лиза встает.

– Я вам не помешаю, если еще немного поработаю?

– Конечно, нет. Человеку особенно сладко спится, когда рядом кто-то вкалывает изо всех сил.

Что правда, то правда. Под мягкий стрекот машинки я засыпаю, словно младенец, и просыпаюсь лишь в девять утра.

Лизы нет, но чай, оставленный на столе в маленьком чайнике, еще теплый. Едва я приступил к завтраку, как снизу слышатся два звонка.

У входа молодой человек нагловатого вида в черной кожаной куртке и вельветовых брюках, с сигаретой в зубах. Он явно знает цену своей внешности – у него пышные светлые волосы, красивые голубые глаза, которым позавидовала бы любая девушка. Только вот рост у парня средний – гораздо ниже его гонора.

– Мне нужна Лиза.

Голос тоже низкий, это скорее хрип, чем голос – может быть, из-за дымящейся сигареты.

– Лизы нет.

– Когда будет?

– Не могу сказать.

Я закрываю дверь у него перед носом. Не знаю почему, но существует категория внешне приятных людей, к которым я с первого же взгляда испытываю антипатию. Возможно, причина опять-таки в моей мизантропии, но я пока не задумывался над данной проблемой.

– Тут вас спрашивали, – сообщаю я Лизе, когда она час спустя возвращается с покупками.

– Кто?

В ее голосе удивление, во взгляде – беспокойство. Я вкратце рассказываю о молодом человеке.

– Это Лазарь, – говорит она, рассуждая как бы сама с собой. – Странно, как он меня нашел?…

– Это вас удивляет или пугает?

– И то и другое, – признается Лиза. – Пожалуйста, если он снова придет, скажите, что я здесь не живу.

– Я-то скажу. Но, вы думаете, он поверит?

– Скажите, что я больше здесь не живу, – повторяет она.

– Парень, в общем, приятный, – говорю я как бы между прочим. – Правда, несколько нагловатый.

Она вскидывает брови:

– Несколько?

Тема, похоже, ей не по душе: не сказав больше ни слова, Лиза уходит вниз, на кухню.

После скромного обеда, приготовленного, как всегда, на скорую руку, Лиза садится в чулане за пишущую машинку, а я позволяю себе прилечь с утренней газетой, но вскоре снова слышу доносящиеся снизу два звонка.

И снова в двери светловолосый парень в черном:

– Мне нужна Лиза.

Его голос все такой же низкий и хриплый, хотя во рту больше не торчит сигарета.

– Лиза тут не живет, – отвечаю я, помня ее просьбу.

– С каких пор?

– Со вчерашнего вечера.

– Давеча вы мне этого не сказали.

– Так уж вышло, – небрежно отвечаю я и собираюсь захлопнуть дверь.

Однако мне это не удается. В последний момент молодой человек ставит ногу в черном ботинке на высоком каблуке между дверью и косяком.

– Уберите, – спокойно говорю я.

– У меня еще есть вопросы, – хрипит он, тоже, впрочем, спокойно.

– Уберите, – повторяю я.

И, поскольку парень делает вид, что не слышит, я чуть приоткрываю дверь и что есть силы бью ногой по его ботинку. Парень отшатывается – рефлекс, ничего не поделаешь, – и я тут же захлопываю дверь, успев, однако, увидеть его искаженное от боли лицо.

Но едва я дохожу до лестницы, у входа снова звонят: два очень длинных, вызывающе настойчивых звонка. Неохотно вернувшись, я отпираю дверь и одним махом широко распахиваю ее.

Напрасно. У входа ни души. Но это только кажется в первый момент, а во второй я получаю сбоку резкий удар в лицо. Схватившись за нос, я пытаюсь удержать хлынувшую кровь – рефлекс, ничего не поделаешь. Моя первая мысль – догнать этого красавца и проучить как следует, но он стоит на противоположном тротуаре и спокойно наблюдает за мной, усмехаясь, а убегает от меня совсем другой – я даже разглядеть его толком не успеваю, потому что он скрывается в проходном дворе.

Я поднимаюсь наверх. Из чулана выходит встревоженная Лиза.

– Он вас избил…

– Это не он.

– Кто же?

По пути в ванную я рассказываю, как все произошло, а она идет за мной по пятам, повторяя:

– Мне ужасно стыдно, просто ужасно! Все из-за меня, все из-за меня…

– Не беспокойтесь, – бормочу я, умывшись и осторожно промокая лицо полотенцем. – Такое со мной бывало. Хотя и давненько.

И ухожу в редакцию.


Возвращаясь вечером домой, я застаю в ярко освещенной гостиной всех квартирных жильцов, престарелые гладиаторы восседают в креслах, а Лиза с Илиевым – на диване.

Вот так. Я сношу из-за нее побои, а она знай себе флиртует. И это я – мизантроп?…

– Вовремя подоспели, – радушно встречает меня Лиза. – Сейчас фильм начнется.

Мне не хочется смотреть фильм, но открыто демонстрировать свою мизантропию неудобно, поэтому я тоже сажусь на диван – по другую сторону Лизы. Хорошо, что хоть мое место не занято.

– Может, погасить часть ламп? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.

– Пускай горят, – возражает Димов. – Я где-то читал, что так полезней для зрения.

Он читает, это правда, хотя к книжным червям, что точат толстые фолианты и делают из них выписки, его не причислишь. Он относится к той категории читателей, которые выстраиваются в длинные очереди у соседнего киоска ради буклетов БТА и выуживают из газетных статей новости о научно-технической революции.

– Свет не мешает, – поддерживает Лиза отца. – Только очень уж бросается в глаза пятно на стене. Сколько ни терла его, ничего не выходит, оно даже, кажется, становится все больше. Ну как назло!

Действительно, прямо напротив нас, чуть выше дубовых панелей, четко вырисовывается на серой стене пятно, похожее на черное солнце или на огромного страшного паука.

– Ничего, к весне мы покрасим стены масляной краской, – говорит инженер, которому явно по душе оптимистические проекты Лизы.

Несторов не участвует в нашей пустой болтовне – можно подумать, он целиком поглощен спортивной передачей. Но я не верю, что его сколько-нибудь волнуют события в области спорта, хотя своим внушительным видом он и напоминает старого борца.

Впрочем, недавно я его переименовал. Я называю его уже не Борцом, а Несси – есть, говорят, такое допотопное чудовище, якобы обитающее в Озере Лох-Несс. Так что допотопный Несторов зовется теперь Несси.

Он нынче кроток, как никогда, да и Димов какой-то грустный, – меня даже мучит тревога, не заболели ли старики. Но как только начинается фильм – слава богу, начинается и скандал. На сей раз масла в огонь плеснул не я, а инженер, обронив:

– Опять про войну.

В ответ Несторов презрительно рычит:

– По-вашему, все фильмы должны быть про любовь?

– А почему все фильмы должны быть про войну? – продолжает Илиев, хотя Лиза пытается утихомирить его взглядом.

– Кто пережил эту войну, молодой человек, не скоро ее забудет, – отвечает Несси.

– А те, кто ее не переживал? – настаивает инженер.

– Они должны мотать на ус, – говорит Димов.

Похоже, старики объединились против Илиева, как в тот вечер – против меня. Но Рыцарь тут же бросает камень в огород Несси:

– Беда не в том, что фильмов про войну слишком много. Беда в том, что они повторяют друг друга.

– Некоторые истины не мешало бы повторять почаще! – строго произносит Несторов.

– Ежели в одном фильме говорится то, что было в другом, какой же смысл тратить деньги на два фильма? – вопрошает Димов, обращаясь к дочери.

– Некоторые истины не мешало бы повторять почаще! – стоит на своем Несси, не обращаясь ни к кому в отдельности.

– Если повторять их слишком часто, они не усваиваются, а, напротив, вызывают отвращение, – говорит Димов – опять-таки Лизе.

И пошло-поехало. К счастью, фильм насыщен боевыми эпизодами, воздух сотрясается от взрывов и залпов, так что спорщики скоро замолкают по той простои причине, что никто их не слышит. Мало-помалу всех захватывает действие и к концу фильма перебранка забыта, а Несем даже соглашается сыграть с Илиевым в шахматы. Мы с Димовым стараемся подсказками помочь инженеру, однако Несси воспринимает это недопустимое вмешательство с полным безразличием – мол, все вы слабаки, и ничего не стоит утереть вам нос.

Лиза ушла к себе поработать, но, когда я в свою очередь поднимаюсь наверх, она выходит из чулана.

– Знаете, после сегодняшнего случая я места себе не нахожу, – говорит она.

– А кто он такой, этот красавец, если не секрет?

Наверное, я зря расспрашиваю – ведь у нее уже было время придумать достаточно правдоподобную версию.

– Да так, случайный знакомый. Ходит за мной по пятам, пристает…

– Но у вас, конечно, нет с ним ничего общего.

– Что у меня с ним может быть общего?

– Вам виднее.

– А вас это вправду интересует? – быстро спрашивает она.

– Не особенно, – признаюсь я. – Имею я право знать, кто мне расквасил нос?

– Вы сказали, что ударил не он.

– Не все ли равно – он или его брат…

– У него нет брата.

Лиза прекрасно понимает, что я хотел бы знать, но сводит разговор на пустяки. И я чувствую: это только потому, что заранее она ничего не придумала, а правду открыть стесняется.

Помедлив, она садится в кресло по другую сторону столика и говорит вдруг решительно и вместе с тем покорно:

– Ладно, я все расскажу, но если станет скучно – пеняйте на себя.

Этот смиренный тон меня трогает, и я почему-то начинаю чувствовать себя виноватым. Ну зачем я ее допрашиваю. Тем более, что она нужна мне как пятая спица в колесе. Как-никак человек – не насекомое, и нельзя изучать его, словно букашку под микроскопом. Было бы еще простительно, если б я писал роман, но просто рассматривать ее – от скуки, лишь бы убить время – это никуда не годится… И все же, и все же – живая жизнь, живые ее картины интересней, чем рисунок на шторах моего окна.

– Я уже вам рассказывала, что из магазина грампластинок меня перевели в книжный магазин. Там стал появляться этот Лазарь. Первое время я на него не обращала внимания. Не то чтобы я его не замечала – разве можно била его не заметить, если он без конца вертелся возле прилавка и таращился на меня. И вот однажды, когда поблизости никого не было, он вдруг спрашивает: нет ли у нас чего-нибудь по вопросам секса? Я говорю: вам эти вопросы живо растолкуют, стоит мне только позвать директора. Парня как ветром сдуло, но на другой день он опять явился. Я держалась, конечно, строго, но иногда это как раз и подстегивает, вот, наверное, и его заело. Потому что и на следующий день он снова тут как тут и снова спрашивает: нет ли у нас чего-нибудь по тому самому вопросу. Я сделала вид, что вижу его впервые. Официальным тоном спрашиваю: по какому вопросу? А он мне – да по тому, по деликатному… На третий день снова пристал, но уже на улице…

«Ладно, я все расскажу», – сказала она. Не знаю, все или не все, но рассказ ее так точен, будто она диктует мемуары. Видно, этот мальчишка произвел на нее впечатление, если она запомнила даже самые мелкие подробности.

– …Тащился за мной до самого дома, болтал всякую чепуху – если, говорит, нет по этому вопросу серьезной литературы, то не лучше ли нам решить его собственными силами. Я, конечно, могла бы всыпать ему хорошенько, но зачем, думаю, поднимать скандал посреди улицы. Эта игра в преследование продолжалась день за днем, и я даже стала как-то к ней привыкать. Почему бы в конце концов не позволить ему проводить меня до дому? Молодой, потому и озорует, но ведь красивый какой. Слов нет, это была моя ошибка. Раз оступишься – и все испортишь. У него вошло в привычку таскаться за мной, у меня – слушать его глупости, а потом впервые мы зашли в ресторан, а потом впервые провели вечер у него на квартире – жил он с каким-то дружком, но тот, видно, заранее был предупрежден, потому что не появился до моего ухода, – так что я увязла, увязла по уши…

Я вдруг начинаю беспокоиться, как бы рассказ не затянулся слишком надолго, закуриваю и бросаю сигареты на столик, но Лиза, похоже, настолько поглощена пережитым, что не замечает их.

– Характер у Лазаря оказался легкий – во всяком случае так мне сначала казалось. А уж беззаботный был – ну все ему трын-трава. Учился в институте фармакологии, но сколько он там проучился – это вопрос; отец присылал ему из провинции какие-то гроши, на самое необходимое, но я не замечала, чтобы он нуждался в деньгах, да и шайка, в которую он меня втянул, тоже в деньгах не нуждалась. Так продолжалось месяца два, и вот однажды он обратился ко мне за помощью: я, мол, здорово закоротился, выручай, надо сдать в комиссионку транзистор. С какой стати, говорю, я должна этим заниматься, адрес знаешь – ну и топай сам. Неудобно, говорит, я там уже бывал не раз, да и в других меня знают и смотрят уже подозрительно, стукачи, – да что тебе рассказывать, могут подумать, что контрабандой занимаюсь. Ладно, говорю, раз тебе так приспичило сдать этот дерьмовый транзистор, давай отнесу. Через несколько дней он всучил мне фотоаппарат, потом магнитофон, потом не помню что еще, но когда приволок второй фотоаппарат, то даже я, при всей своей наивности, смекнула, что дело нечисто. Откуда у тебя столько аппаратуры, спрашиваю. Это, говорит, все вещи Мони – так звали дружка, который жил с ним на квартире, – что поделаешь, надо же помочь человеку. Только, говорю, не ты ему помогаешь, а я, и что будет, если в один прекрасный день меня притянут к ответу? Если спросят, где я взяла то или это, что тогда? Да скажешь, проходила мимо валютного магазина и какой-то мужчина предложил тебе это купить. Придумаешь что-нибудь, чего никогда нельзя проверить: где – на улице, кто – неизвестный солдат. Поди-ка проконтролируй!

Она замолкает и только теперь берет сигарету. Положив пачку, щелкает зажигалкой и по привычке делает две глубокие затяжки, одну за другой.

– Только в этот раз я уступать не стала. Я, говорю, не нанималась к твоим дружкам, да и тебе не советую быть у них на побегушках. Обстоятельства, говорит, залез в долги. Сколько тебе нужно? – спрашиваю. Двести восемьдесят левов. Послушай, говорю, у меня есть немного денег на книжке, я могла бы тебя выручить, но при одном условии: что ты порвешь с этой шайкой и сядешь за учебники, чтобы сдать сессию. Вместо одного, говорит, получилось три. Целых три условия за какие-то триста левов? Ну, ты даешь, говорю, молодые люди вроде меня годами мечтали поступить в университет, тебе же все на блюдечке поднесли, а ты дурака валяешь, бездельник. Если ты не порвешь с этой шайкой, больше тебе не видать ни меня, ни моих денег. Мне показалось, он опомнился – во всяком случае, откололся от своей компании. А я рассталась с книжным магазином – меня прогнал тот тип, я уже рассказывала. Так что у нас с Лазарем есть что вспомнить. Очень скоро мы друг другу надоели, я поняла, что он безнадежно безвольный и пустой тип. Он снова таскался со своими дружками по ресторанам и кафе, а ко мне наведывался время от времени, главным образом для того, чтобы выудить какой-нибудь лев, пока еще было что выуживать. Ну, однажды я ему и сказала: мол, я без гроша в кармане, приходить ко мне ради денег не имеет смысла, да и ради другого – тоже, потому что мне надоело до чертиков и терпеть больше я не в состоянии. Этим все и кончилось.

Она гасит в пепельнице сигарету и смотрит на меня внимательно – не одолевает ли меня зевота.

– А сейчас почему он за вами охотится? – спрашиваю я.

– Да опять небось деньги нужны.

– В таком случае вам бы самой отшить его…

– Что вы, он самоуверенный, избалованный мальчишка, слова на него не действуют. Воображает, что одним взглядом может свести с ума кого угодно.

– Ничего себе характерец…

– Вовсе нет, он бесхарактерный! Чуть натолкнулся на препятствие – и хвост поджал. Вот как сегодня, когда вы его шуганули.

– А завтра он может подкараулить вас где-нибудь.

Помолчав, Лиза решительно заявляет:

– Я его изобью! Я его так разделаю, век будет помнить!

– Это идея! – признаю я. – Только не забудьте проверить, один ли он. Словом, не следуйте моему примеру.

Сегодня суббота, и, хотя в редакцию идти не надо, я выхожу из дому. Стук пишущей машинки, доносящийся из чулана, оказывает на меня слишком уж умиротворяющее действие, и если не уйти, я так и буду спать, но тогда меня ждет бессонная ночь.

Первое, что приходит в голову, – это сесть где-нибудь и выпить сто грамм в память моего покойного друга. Однако, вспомнив, что он уже не покойный и что в такой ранний час пить как-то неприлично, я продолжаю шляться по центральным улицам, не таким людным, как в будни, и бесцельно глазеть на витрины магазинов, пока мой взгляд не задерживается на какой-то картине.

Она выставлена в витрине книжного магазина, это репродукция, каких в последнее время появилось немало, – большого формата, в красивой золоченой раме. Население покупает их без особого энтузиазма, просто когда что-то надо повесить па стену. К раме приклеена этикетка: «Плот «Медузы». На плоту группа людей с «Медузы» – корабля, затонувшего в безбрежном, бушующем море: волны бросают плот как щепку, н участь несчастных людей целиком зависит от капризов судьбы. А далеко на горизонте белый корабль, символизирующий возможное или невозможное избавление, к нему устремлены взгляды и упования терпящих бедствие.

Впрочем, не всех. Одни из них, толпясь на краю плота, с мольбой протягивают к кораблю руки, размахивают рубашками. Кое-кто, потеряв надежду, отвернулся от светлого видения на горизонте, а некоторые, распростершись на досках плота, уже не принимают участия в том, что происходит вокруг, – мертвые или умирающие.

Может быть, потому, что оригинал картины очень стар, а может, репродукция неудачна, колорит ее довольно мрачен и уныл – это отнюдь не то произведение, которое взбодрит человека и, как какой-нибудь натюрморт, вызовет у него отменный аппетит. Но, как говорит Несси, «не все фильмы про любовь».

Чем не картина для нашей гостиной – в том же темно-коричневом тоне, а уж о сюжете и говорить не приходится. Разве распадающийся плот не сродни нашему рушащемуся дому, а потерпевшие кораблекрушение люди – разве они не наши братья по судьбе? У нас, правда, потерпевших крушение всего лишь пятеро, тогда как на плоту их гораздо больше, но в отношении характеров сходство поразительное. Кого ни возьми, у каждого свое место, у каждого свой удел.

Мое место на плоту тоже достаточно точно определено. Словно место в вагоне поезда, когда платишь за проезд предварительно. Я заплатил сполна за право на место в кругу людей, сраженных апатией. Не среди тех, что всем существом тянутся к появившемуся вдали кораблю – там место таким, как Лиза и Илиев. И не среди тех, для кого все уже в прошлом (Димов и Несторов), а где-то посередине, среди людей, которых и к умершим не причислишь, и живыми уже не назовешь, среди тех, что повернулись спиною к видению на далеком горизонте.

Не лучшее место, могут мне сказать. Я же другого мнения, боюсь, что художник тоже. Он, этот художник, сыграл довольно злую шутку и над теми оптимистами, что на плоту, и над другими – из числа нашей публики. Ведь достаточно всмотреться в картину повнимательней, чтобы стало ясно: белый корабль – всего лишь мираж. Слишком он далеко – еле видная белая точка на бурном горизонте, – и нет решительно никакой надежды на то, что несчастные будут замечены и спасены. А если так, то зачем зря махать руками, не лучше ли посидеть, смиренно склонив голову.

Жребий брошен, говорю я себе и вхожу в магазин. Продавщица ужасно довольна возможностью сбыть с рук этот некролог в раме и старательно заворачивает его в двойной лист бумаги, потому что на улице заморосил дождь.

Да, дождь заморосил, небо опустилось совсем низко, до самых крыш, глухое свинцовое небо, но не бурное, а какое-то мертвое, напоминающее мне другую картину. Особенно не кичась своей художественной культурой, я должен уточнить, что «Плот «Медузы» вовсе не первая, а вторая картина, позволившая мне соприкоснуться с живописью. Что касается первой, она и сейчас висит в комнате моей матери как потускневшая память о дедушке Стефане, который немало поездил по свету, побывал даже в Вене, откуда и привез эту картину вместе с уже упоминавшимся китайским сервизом, перебитым в свое время моей тетушкой в приступе истерики.

Вначале я соприкоснулся с искусством, когда увидел «Остров мертвых». На этой картине изображен небольшой остров, поросший высокими кипарисами, навевающими скорбь, и окруженный отвесными скалами, а в скалах выдолблены окна, и вам невольно приходит мысль, что это не что иное, как жилые корпуса покойников. Вероятно, художнику хотелось, чтобы его творение было исполнено скорби – вот почему он акцентировал внимание на глухом свинцовом небе, на глухих неподвижных водах и на мрачных черно-зеленых кипарисах. Но в годы моего детства этот остров казался мне необычайно привлекательным – может, в силу того, что во мне срабатывал мой рефлекс всегда и во всем иметь противоположное мнение, – я испытывал какое-то смутное влечение к этим меланхолическим деревьям, к сонным водам, омывающим остров, к мглисто-серому горизонту, и мне казалось, что мертвые весьма недурно устроились.

Пока я тащусь по улице, прикрыв часть своей покупки полой плаща, мои воспоминания о той, первой, картине переплетаются со свежими впечатлениями от этой, второй, и я уже внушаю себе, что не стоит так пессимистично ее истолковывать, ведь не исключено, что волны в конце концов выбросят потерпевших кораблекрушение на какую-нибудь землю. Так же, как не исключено и другое – что этой землей окажется Остров мертвых.

– Я тут нашел кое-что, чем вы можете закрыть то страшное пятно в гостиной, – сообщаю я Лизе, возвращаясь под вечер домой со своей находкой. Она с удивлением смотрит сперва на большой пакет в оберточной бумаге, а затем на меня.

– Я не ожидала от вас такого внимания, – признается моя квартирантка и начинает распаковывать картину. При виде сверкающей золотом рамы в складках серой бумаги она восклицает:

– Какое чудо!

Чтобы мгновение спустя воскликнуть еще громче:

– Какой ужас!

– Так чудо или ужас? – спрашиваю я.

– Она достаточно велика, чтобы закрыть пятно, но нельзя ли было найти что-нибудь более веселое?

– Что может быть веселей морской прогулки? Так пли иначе, картина тут же была повешена в

гостиной не без цепной помощи инженера, который, после сложных математических вычислений, вбил гвоздь как раз в нужном месте, чтобы черное солнце сырости скрылось навсегда.

Чуть позже в гостиной появляются и старики, и, естественно, новый элемент интерьера сразу привлекает их внимание.

– Вроде что-то мифологическое, – глубокомысленно произносит Димов. – Такими полуголыми ходили чуть ли не древние римляне.

Несси не склонен так углубляться в материю.

– В наше время на стены вешали то, что имело какой-то смысл, – заявляет он.

– Да мне поначалу хотелось подыскать какой-нибудь календарь, – пытаюсь оправдаться я. – Нo беда в том, что это проклятое пятно слишком велико, чтобы его можно было закрыть календарем, а вешать два слишком некрасиво.

На этом художественный анализ картины кончается, а заодно и мой скромный психологический эксперимент. Затем внимание присутствующих переключается на информационную программу.

На сей раз перебранка вспыхивает во время какого-то репортажа из Италии. Я полагаю, что, не будь этого репортажа, она бы вспыхнула по другому поводу.

– И это коммунисты! До чего дожили: в коалиции с буржуазией вступаем, – не стерпел Несси.

– Лучше пойти на это, чем потерять завоеванные позиции, – объясняет Димов дочери.

– В свое время Маркс сказал, что пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, – припоминает Несторов.

– Но положение меняется. Все меняется, только мозги у некоторых не способны меняться.

Последняя фраза – хотя она обращена к Лизе – прозвучала не слишком деликатно. Во всяком случае, достаточно неделикатно, чтобы задеть за живое Несси.

– Что же, верно, некоторые до того изменились, что пошли дальше Маркса, но только не вперед, а вправо. А это, насчет цепей, Маркс не зря говорил. Силен тот, кому нечего терять. Сунь ему в руки карабин – и пускай идет вперед. И он пойдет, не станет оглядываться назад. Потому что позади ничего у него не осталось, кроме цепей…

Димов пытается что-то сказать Лизе по затронутому вопросу, однако Несси до того разошелся – не дает ему и рта раскрыть:

– …Такие, которым терять нечего, страшнее смерти. И враг это сознает: не решаясь нанести им фронтальный удар, он его наносит подлейшим способом – пускает в ход заразу. Вы голы и босы? У вас ничегошеньки нет? Постойте, я вас одену и обую. Я сделаю вас собственниками. Я позолочу ваши оковы…

Рыцарь делает новую попытку пояснить Лизе, как обстоит дело в действительности, но Несси продолжает:

– … И дал им холодильники в рассрочку. Дал телевизоры. И квартиры дал в рассрочку. Уплата – по первым числам. В итоге не стачки, не баррикады, а покорство и аккуратность – на носу первое число. Вот она, зараза. Фронт для нее не существует. Она везде и всюду. И там, и тут. Ни тебе выстрелов, ни взрывов. Бацилла потихоньку делает свое дело. Стоит ей проникнуть в здоровый организм – и пролетарий начинает перерождаться, превращаться в мещанина. И там, и тут…

– Телевизор и холодильник не делают рабочего мещанином… – начинает Рыцарь, однако Несси затыкает ему рот:

– «Диктатура пролетариата»… Великий принцип. Но где он, этот пролетариат? Пройдитесь туда-сюда, послушайте, что они говорят. Все их заботы – вокруг квартиры, мебели, дочкиной свадьбы, устройства сына в институт…

Несторов замолкает, чтобы перевести дух да подтянуть кверху свой ремень. И Димов готовится выдать встречную тираду, но я его опережаю:

– Может, вы полагаете, что они должны жить, как китайцы?

Несси смотрит на меня своими прищуренными глазами и произносит с невозмутимым видом:

– Насчет китайцев не знаю. Китай от нас далеко.

Однако Димов, несмотря на расстояние, знает и китайцев, и многое другое, и теперь настало его время сказать свое слово, что, разумеется, не мешает Несси прерывать его своими репликами, а телевизор давно забыт, и очередная свара в полном разгаре.

Они враждуют, эти старые хрычи, не считаясь с перемирием. Они дерут горло, нещадно шпыняют друг друга, словно обмениваются пощечинами, хотя в соответствии с негласной традицией прямо друг к другу они не обращаются.

Тут, конечно, воочию сказываются старческая сварливость, старческое упрямство. Пафос склероза. Но и нечто другое. Нечто такое, что порой кажется необъяснимым. Они так лезут в бутылку, как будто важнейшие мировые проблемы, самые что ни на есть глобальные, – их собственные проблемы, как будто весь мир ждет не дождется, пока эти двое решат наконец наболевшие вопросы. Как будто этот сумрачный, пропахший плесенью дом – командный пункт, с которого человечеству указывается дорога в будущее, где эти двое сцепились в смертельной схватке, чтобы завладеть жезлом.

Выжившие из ума фантазеры. Единственное, на что они теперь способны, так это взять авоську н пойти купить четвертинку брынзы в молочной. Действительно необъяснимо. Ведь если речь идет о брынзе, то и ты можешь сбегать в молочную. Но попусту драть горло ради спасения человечества, так вот распаляться – на такое ты не способен.

Они утихают только к началу фильма, может быть, оттого, что у них нет больше сил. А может, им просто неловко мешать Лизе, которая во что бы то ни стало должна посмотреть объявленную картину. «Лина Каренина» – экзаменационный вопрос, доставшийся Лизе при поступлении в театральный институт.

– Вы опять всплакнули, – замечаю я, когда мы по окончании фильма поднимаемся наверх.

– Естественно… Но мне кажется, артистка немного переигрывает.

– А вы как держались бы, будь вы на месте Анны Карениной?

– Вероятно, более спокойно, – отвечает она. И тут же добавляет: – Во всяком случае, я бы не пошла на самоубийство.

– Значит, о вас не скажешь, что вы потерпели кораблекрушение, – говорю я как бы сам себе.

– Вы для этого приволокли картину – внушать людям, что они потерпели кораблекрушение? – догадывается Лиза.

– Внушать им? Этим олухам?