"Кречет. Книга I" - читать интересную книгу автора (Бенцони Жюльетта)

СЕРДЦЕ МАТЕРИ

Вооружившись фонарем. Жиль последовал за аббатом Талюэ, не говоря ни слова и даже испытывая некое облегчение. Он был счастлив, что его крестный не стал допытываться больше о его отношениях с женщинами, так как чувствовал, что в волнении чуть было не выдал свою тайну.

Сила его внутреннего противодействия удивила даже его самого. Сердце его тогда забило тревогу, как это делает бдительный страж, охраняющий сокровищницу или крепость, завидев приближающегося врага. Так что маленькая прогулка в конюшню пришлась как нельзя кстати, поскольку позволила ему вновь обрести хладнокровие.

С усилием прогнав образ Жюдит, завладевший его сознанием, подобно приступу лихорадки, вместе с еще более стесняющим его образом Манон, Жиль толкнул деревянную дверь конюшни, радостно почуяв приятный запах свежей соломы и конюшни, и поднял выше фонарь, чтобы лучше осветить помещение. В пламени фонаря он увидел шелковисто блестевший круп коня, которого Маэ искусно вычистил. У подошедшего к коню аббата внезапно вспыхнули глаза.

Аббат молча осмотрел коня как человек, знающий толк в лошадях, поскольку до принятия сана г-н де Талюэ страстно любил верховую езду.

Любовь, питаемая им к лошадям, одно время даже обеспокоила его отца, считавшего, что это несовместимо с его истинным призванием. Тогда юный Венсан принес в жертву Богу эту любовь и сделал это с улыбкой, так же, как он пожертвовал и другими своими пристрастиями. Кроткая Эглантина, смирно жующая свою нарезанную траву рядом с прекрасным боевым конем, была, как ему представлялось, неким напоминанием о принесенной жертве. Ведь с тех пор, как он облачился в сутану, юный кентавр из Лесле ездил лишь на муле!.. Однако аббат всегда испытывал огромное удовольствие при виде красивой лошади.

Наконец аббат выпрямился, заставляя свое довольное лицо принять суровое выражение.

— У тебя хороший вкус, мой мальчик! Ты ничего не делаешь наполовину! Уж если ты решился на кражу, то знаешь, что красть… Да, это великолепное животное, конь, достойный знатного господина!

Слегка сконфуженный. Жиль опустил голову:

— Я понял это. Клянусь вам, однако, что у меня не было выбора! Я точно так же вскочил бы и на первую попавшуюся клячу.

— Рассказывай! Наверняка там были и другие лошади, но ты выбрал эту. Может быть, ты подумал, что этот конь поскачет быстро, а ты очень спешил?

Жиль честно отказался воспользоваться предложенным ему оправданием.

— Не думаю… Я бы предпочел более спокойную лошадь, поскольку мне пришлось потратить много времени и сил, прежде чем мы с ним пришли к согласию. Сначала он выбросил меня из седла… — Жиль вздохнул. — Вы же знаете: я плохо езжу верхом, поскольку моя мать никогда не разрешала мне учиться верховой езде. Она всегда мне говорила: «Ты будешь ездить всегда только на мулах или ослах». И я думаю, что как раз с этого момента я стал отвергать судьбу, которую она мне готовила. Я люблю лошадей так же сильно, как и…

Тут он замолчал, покраснев, но аббат Талюэ не обратил на это внимания, поскольку погрузился в мысли, которые вовсе не благоприятствовали Мари-Жанне: решительно, эта несчастная искренне делала все возможное для того, чтобы отвратить юношу от служения Церкви. Да и пожелала ли она хоть когда-нибудь узнать, что же на самом деле творится в голове ребенка?

Увидев, что аббат призадумался. Жиль осмелился совсем тихо сказать:

— Я знаю, что не имел права так делать… что я плохо начинаю новую жизнь, которой так жажду, но я бы так хотел сохранить его! Я уже полюбил этого коня…

Разгневанный аббат испепелил Жиля взглядом.

— С чего это ты взял, что такой тяжкий грех не заслуживает наказания? Знаешь ли ты, что уже заработал отправку на галеры? На каторге в Бресте я видел мальчиков твоих лет, натворивших гораздо менее твоего.

— Знаю… Значит, вы желали бы, чтобы я отдался в руки начальнику стражи?

— Сейчас я уже ничего не желаю, только ужинать и спать. Да еще подумать… теперь вернемся в дом, а завтра я скажу тебе, что я решил.

Однако ни Жиль, ни аббат еще не знали, что этим вечером им не было суждено усесться в положенное время за стол, чтобы поужинать. Войдя в дом, они увидели очень взволнованную Катель, с ней была старая крестьянка с бесцветной внешностью, которая плакала с широко раскрытыми глазами, подобно маскаронам — каменным маскам, которых изображают на фонтанах. Она даже не утирала слез, струившихся по ее черной накидке.

Увидев своего хозяина, Катель бросилась к нему.

— Это Маржанна, господин ректор! Она говорит, что господину барону де Сен-Мелэну совсем худо и его уже нужно причастить.

Услышав названное Катель имя. Жиль вздрогнул, как от удара кулаком, но аббат недоверчиво переспросил:

— Совсем худо? Но я даже и не знал, что он заболел. Посылали уже за врачом?

Старая Маржанна ответила ему, не переставая плакать:

— Не захотел он, господин ректор, не захотел!

Он всегда говорил, что изработавшемуся быку ничто уже не поможет. А что до болезни, так он сильно заболел, очень сильно! И давно уже! Только не хотел никому говорить! Пресвятая Дева! И мадемуазель, своей дочери, тоже… Он даже заставил меня поклясться, что никому… ничего не скажу! А теперь уж он умирает! Нужно идти, господин ректор! Скорее…

Она заплакала еще сильнее, а Катель пробормотала, что так случилось потому, что барон хотел скрыть свою бедность…

— Хорошо! Я пойду, — принял решение аббат.

— Я тоже пойду! — вскричал Жиль не раздумывая, но тут же понизил голос под вопросительным взглядом крестного отца. — Вам ведь нужен служка, который бы сопровождал вас. Уже поздно, и погода ужасная. В такую ночь нельзя выходить одному, а раз уж я здесь…

Аббат только недоверчиво хмыкнул в ответ, бросив на Жиля взгляд, от которого тот покраснел. В его глазах ясно читалось сомнение в том, что совершивший грех юноша будет подходящим сопровождением для Святых даров. Однако, не зная тайных побуждений юноши, аббат Талюэ приписал его предложение желанию искупить вину.

Он согласно кивнул головой.

— Я пойду в церковь, чтобы все приготовить, — ответил он Жилю. — Присоединяйся ко мне через десять минут, но сначала пойди к доктору Гильевику и скажи ему, чтобы он скорее шел к господину барону.

Едва аббат закончил говорить, как юноша уже выбежал из дома.

Десятью минутами позже аббат, облаченный в епитрахиль и стихарь, в надетых поверх башмаков сабо, оберегающий на своей груди сосуд с причастием, в сопровождении Жиля, несущего большой зонт и колокольчик, в который он позванивал, уже бежали по направлению к кварталу Виль-Клоз. Дождь лил не переставая, стуча по натянутому шелку зонта. Несмотря на поздний час, город еще не спал, напротив, он представлял собой непривычно веселую картину из-за военных палаток, выстроившихся в ряд на берегу Блаве. Эти палатки, освещенные изнутри, делали город похожим на Венецию во время карнавала, хотя огни бивуаков и сражались с дождем. Слышалась равномерная поступь часовых, и время от времени раздавались их голоса, производящие перекличку…

Итак, аббат со Святыми дарами и Жиль прошли сквозь ворота-тюрьму, сделали еще несколько шагов и наконец остановились у высокого и узкого дома с фасадом в три окна, украшенным изящным кованым балконом, явно произведением прошедшего столетия. Ночь немного скрывала источившую его ржавчину и трещины на фасаде, но острые глаза Жиля все-таки их приметили.

Дверь была приоткрыта. Их поджидала Маржанна, стоявшая на коленях на пороге со свечой в руке. Когда аббат и Жиль вошли в дом, она поднялась с колен быстрее, чем они могли ожидать от ее старого тела, и повела их за собой через коридор к темной лестнице, высоко подняв свечу, безжалостно высветившую заплесневелые стены и затянутый паутиной потолок.

В доме было очень холодно. Все дышало нищетой, и сердце Жиля сжалось от мысли, что это и есть дворец, где обитала гордая Жюдит. В классах коллежа Сент-Ив и то было лучше, ведь там, по крайней мере, стелили зимой солому на пол…

Открывшаяся перед ними комната была чуть менее мрачной благодаря пламени горевших в камине веток дрока, однако рваные обои с узорами из листьев аканта свисали со стен причудливыми клочьями, а массивная по старинной моде кровать с дубовыми колонками по углам, придававшими ей вид некоего пустынного храма, была застлана дырявыми простынями и чинеными покрывалами, среди которых терялось худое тело умирающего.

Жиль с трудом узнал в нем человека, которого он видел в церкви в День всех святых. Освобожденный от своего белого парика, надетого теперь на деревянную болванку над камином, барон казался почти совсем лысым, и его длинный красный нос подчеркивал трагическую худобу лица.

Веки в фиолетовых жилках туго обтягивали шары глазных яблок, а из открытого рта, где виднелся одинокий зуб, слышался хрип. Склонившийся над изголовьем больного человек в темной одежде, с близорукими глазами, спрятанными за очками в железной оправе, выстукивал худую грудь старика, хмуря при этом брови.

При появлении аббата в полном облачении врач разогнул спину, затем со вздохом преклонил колени.

— Вы пришли вовремя, аббат! — произнес он с горечью. — Что же до меня, то я опоздал…

Аббат Талюэ взглянул на врача, затем на умирающего и снова на врача:

— Как же случилось, что он ни разу не позвал вас, мой друг?

Доктор Гильевик пожал плечами:

— Ответ вы найдете, посмотрев вокруг. Он был беден, но горд. Я бы лечил его без всякой платы, и он это знал. В его глазах это и было достаточной причиной, чтобы не звать меня на помощь.

Теперь же он принадлежит вам.

— Боюсь, ненадолго, — ответил аббат Талюэ. — Нужно поспешить…

Пока старая Маржанна расставляла все необходимое для причащения умирающего, а аббат читал молитвы, обычно читающиеся над человеком, находящимся при смерти. Жиль пожирал глазами умирающего, продолжая произносить полагающиеся слова молитвы.

Это уже была лишь тень человека, его видимость: немного кожи, натянутой на скелет, который, казалось, уже более не содержит внутри никаких органов тела. Однако это тело, почти уже не существующее, способствовало когда-то появлению на свет другого, которого он не мог вырвать из своей памяти, тела юной девушки, светящегося от дьявольской жизненной силы, но и пронизанного нежностью. Жюдит была плоть от лежащей сейчас перед Жилем убогой плоти. Как только такое могло произойти?

Он с такой ясностью представил себе образ Жюдит, что почти не был удивлен, когда она внезапно появилась в темном проеме двери, похожая на портрет, оживленный силой магии. За ней был виден силуэт монахини, но она осталась за дверью.

Жюдит издала горестный крик и стремительно бросилась к кровати, оттолкнув священника, не успевшего отойти в сторону, да она его и не заметила. Она упала на колени, как падает раненое животное, с такой силой, что паркет загудел от удара, взяла в свои руки безжизненную руку отца, лежащую на простынях, и застонала.

— Отец! Отец! Что с вами?.. Ответьте мне, отец! Умоляю, ответьте! Не умирайте! Не оставляйте меня… Сжальтесь же, скажите хоть слово.

Ответьте мне, отец!

— Он не может ответить вам, дитя мое, — прошептал аббат, наклонившись к ее уху. — Вооружитесь мужеством…

— Но ведь он не умер! Он дышит, я вижу!

— Это верно, но он вас более не слышит. Помолимся же вместе… Это все, что мы можем сделать для него…

Однако Жюдит не пожелала молиться. Гибким, сильным движением она поднялась с колен, и в желтом свете зажженных Маржанной свечей Жиль увидел, что в ее черных глазах блеснул гневный огонь.

— Почему я ничего не знала? Почему мне ни о чем не сказали? — спросила она, не стараясь говорить тише. — Я думала, что отец здоров, только немного устал от прожитых лет. А сегодня вечером пришли сказать мне, что он умирает, что я должна поспешить. Разве некому было позаботиться о нем?

Ее взгляд, ее голос обвиняли. Тогда вмешался, и довольно резко, доктор Гильевик:

— Вам ничего не сказали по той причине, мадемуазель, что никто ничего и не знал. Даже мы… Ваш отец запретил говорить кому бы то ни было о своем состоянии… Вы знаете сами, какого замкнутого, скрытного нрава он был…

— А вы, вы же знали, насколько мы бедны!

Мой отец не был замкнутого нрава, как вы говорите, нет, он был горд! Он предпочел умереть, чем позвать на помощь. А поскольку он не выходил из дому и не принимал никого, никто и не поинтересовался, что же с ним происходит. Будь он богат, весь город толпился бы у его дверей, стоило бы ему только чихнуть!..

— Горе помутило ваш разум. Нельзя же взламывать двери, которые сам хозяин отказывается отворить, а ваш отец не хотел никого видеть. Он уклонялся от визитов под любым предлогом, даже от визитов ректора. И вы не можете упрекать аббата, который всю жизнь свою проводит в самых нищих домах, в том, что он пренебрег домом вашего отца, потому что он беден!

Губы девушки искривились, будто в рот ей попало что-то горькое. Она пожала плечами.

— Визиты из милости! Разве вы не понимаете, что они могли лишь внушить отвращение? С ним, потомком Сен-Мелэнов, славой Бретани, стали бы обращаться как с покалеченным матросом или с рабочим, изнуренным тяжелым трудом?! С отвратительной признательностью он стал бы выслушивать снисходительные речи, принимать еду, оставленную как бы случайно на краю стола?! Принимать в подарок шарфы из серой шерсти, которые вяжут зимними вечерами, поедая блины и рассказывая городские сплетни, получать к Рождеству мелкую монету?! Не об этом я вам говорю! Я говорю о тех визитах, которые наносят друзьям, равным во всем. Я говорю о дружбе, горячей, настоящей, внимательной, о дружбе, которая распознает смерть, таящуюся в утомленном взгляде. Такую дружбу он бы не отверг!

Но вы — вы оставили его в одиночестве, полном ужаса, наедине с этой полоумной старухой, которая верит в существование фей и злых корриганов и во всем видит козни дьявола! О, как я вас ненавижу! Как я вас ненавижу! Всех! Всех!..

Рыдание оборвало ее горестный крик, и Жюдит залилась слезами. Она дрожала, как лист на ветру, близкая к истерике, и ее пронзительный голос эхом разносился в стенах комнаты. Тогда доктор подошел к ней и дважды спокойно дал ей пощечину, затем схватил ее в охапку и принудил сесть на единственный стул, на который она упала, как мешок, сотрясаемая судорожными рыданиями.

— Пусть мне принесут немного воды, — проворчал доктор. — А вы, аббат, заканчивайте ваше дело. Эта сцена непристойна.

Аббат Талюэ кивнул и грустно улыбнулся.

— О, думать о приличиях, когда страдаешь…

Бедняжка не помнит себя от горя. Поймите же, она не понимает сама, что говорит. Впрочем, в ее словах, может быть, и есть доля истины… Мы должны были попытаться открыть эту столь крепко запертую дверь. Боюсь, что мы пренебрегли нашим долгом милосердия.

— Не старайтесь взвалить на себя вину за ошибку, которой вы не совершали, аббат. Вы знали барона так же хорошо, как и я сам! Если бы мы силой вошли в эту дверь, то он швырнул бы в нас тем, что оказалось бы у него под рукой. Он даже в церковь никогда не ходил, кроме как на Пасху и на Рождество! Если бы не преданность бедной Маржанны, которую его дочь называет полоумной, он мог бы умереть в одиночестве, так что никто бы и не заметил, и труп его мог бы пролежать здесь пару недель. Пусть только не говорят нам, что его образ жизни — неожиданность… даже для его дочери, которая живет в своем монастыре и думает, кажется, что все прекрасно в этом лучшем из миров.

Вопреки ожиданиям, Жюдит никак не отреагировала на слова доктора. Казалось, что она их вовсе не слышала. Она бессильно сидела на стуле, сжавшись в комок, закрыв лицо руками, и тихо плакала.

Вздохнув, аббат снова подошел к кровати и продолжил прерванное перед тем священнодействие. Ему пришлось тряхнуть Жиля, чтобы тот снова преклонил колена. Жиль был до глубины души взволнован мучительной сценой и страданиями девушки и пристально смотрел на нее, испытывая тягостное чувство беспомощности…

Кроме болезненно-лихорадочного страстного желания, она внушала ему странное, смешанное ощущение гнева и нежности. Он ненавидел ее за неприкрытое презрение, с которым она несправедливо причиняла ему боль, но был безоружен перед ее очарованием и той растроганностью, которая возникала, когда он вспоминал ее улыбку и тень от ее ресниц на щеках, появляющуюся, если она опускала глаза. Этим вечером, увидев, как она страдает, как сидит на этом стуле с видом человека, пригвожденного к позорному столбу. Жиль почувствовал, как его переполняет нежность. С какой радостью он успокоил бы Жюдит, если бы получил право защитить ее даже от нее самой, осушить ее безудержно льющиеся слезы…

Когда умолкла последняя молитва. Жиль покинул темный угол, где он простоял с самого прихода, и, словно притянутый магнитом, шагнул к девушке. Паркет скрипнул под его шагами, и Жюдит подняла голову.

На мгновение их взгляды встретились, соединившись в один, и несколько слишком коротких мгновений зачарованный Жиль чувствовал уверенность в том, что они никогда больше не разойдутся. Во взгляде девушки не было ни гнева, ни высокомерия… один лишь только страх покинутой всеми маленькой девочки, один лишь только трогательный призыв о помощи… Это походило на чудо. Все вокруг, казалось, исчезло: торжественно-мрачная и нищая комната, умирающий барон, священник и врач. Они были вдвоем посреди вселенной, принадлежащей им одним…

По щеке Жюдит медленно скатилась слеза. Губы ее приоткрылись, дрогнули, как будто она собиралась заговорить… Это чудесное молчание прервалось хрипом, раздавшимся со стороны кровати. Затем послышался голос врача:

— Это конец!.. Подойдите ближе, мадемуазель!

Тотчас же она вскочила со стула. Чары развеялись… Жюдит снова высоко подняла голову, ее рот сжался, а взгляд снова стал жестким.

— Вам не место здесь! — холодно и отчетливо произнесла она. — Убирайтесь!

) Внезапно вернувшийся к суровой действительности, Жиль вздрогнул, пораженный, как ударом кнута, презрением, прозвучавшим в голосе девушки. Он подошел к ней достаточно близко, чтобы дать ей почувствовать, насколько он выше ее, и уронил:

— Нет! Ректор привел меня сюда, и только ему одному решать, когда я должен буду удалиться. Если же вы прикажете вашим слугам выбросить меня отсюда, — насмешливо добавил он, — то не думаю, мадемуазель де Сен-Мелэн, чтобы их количество могло смутить меня!

На миг ему показалось, что она сейчас бросится на него, но аббат Талюэ, окинув удивленным взглядом обоих молодых людей, решительно вмешался.

— Иди вниз и ожидай меня там, — сказал он спокойно своему крестнику. — Я отдам необходимые распоряжения насчет обряжения усопшего и чтения молитв над его телом, а затем мы возвратимся домой…

Часом позже, перепоручив тело барона Братству мертвых, крестный со своим крестником уже сидели друг против друга за столом кухни, где Катель подавала им овсяную кашу в больших мисках, подогретый сидр, а также омлет, чудесным образом появившийся из недр ее кладовой. Подав ужин, Катель удалилась со своим вязанием под колпак очага.

Некоторое время оба ели молча. Жиль жадно ел овсянку, борясь с одолевающим его сном. Долгая скачка верхом, ушибы, еще дававшие о себе знать, треволнения прошедшего дня, поздний час — все давило тяжким грузом на его плечи. Теперь, утолив свой голод, он хотел лишь одного: спать, погрузиться как можно глубже в благодатное забытье сна юности.

Аббат дождался, пока Жиль проглотил последнюю каплю сидра, затем мягко спросил, будто продолжая уже начавшийся разговор:

— Давно ты знаком с ней?

Жиль ответил, не подымая глаз:

— Если вы имеете в виду мадемуазель де Сен-Мелэн, господин аббат, то… я ее не знаю, — сказал он с горечью. — Вы забыли, кто я такой! Бастард не может позволить себе считать себя «знакомым» с девушкой дворянского рода. Скажем… я встречал ее… дважды. И этих двух раз было достаточно для того, чтобы узнать о месте, которое она отводит таким, как я, — в прихожей!

Вместе со слугами! Да еще слуги имеют счастье» по ее мнению, быть рожденными в законном браке. Я же — никто!

Аббат нетерпеливым жестом прервал Жиля:

— Не преувеличивай! Твой дед и твоя мать не заслуживают такого презрения. До того как случилось несчастье, твой дед был почтенным, достойным человеком. Что же до твоей матери, то это суровая душа, безжалостная, если хочешь, но в глубине ее больше благородства, чем у многих…

— А мой отец? Почему вы не говорите о нем?

Почему вы никогда о нем не говорите?

— Бедное дитя! По очень простой причине: я никогда не знал его имени! Однако, когда я слышу твой голос, полный горечи, когда ты сравниваешь себя со слугами, которые так же, как и все, являются созданиями Божьими, я думаю, что ты оскорбляешь своих родных и себя самого. Незаконное происхождение — несчастье, но не преступление.

— Расскажите об этом людям, живущим в Виль-Клоз, родителям моих соучеников по коллежу Сент-Ив… и мадемуазель де Сен-Мелэн! Они вам объяснят, какие чувства испытывают к незаконнорожденным. Мы ничто и не имеем права ни на что… У нас есть лишь право с покорностью принять судьбу, только при этом условии нас согласятся терпеть. Где вы, благословенные времена средних веков, когда бастард жил той же жизнью, что и его сводные братья?!

— Пути Господни неисповедимы! Что же касается Жюдит, то, хотя она и знатного рода, у нее не больше прав выбирать свою судьбу, чем у тебя. А может быть, и меньше, поскольку она бедна. Она не более тебя создана быть монахиней, но все же ею станет, так как я не вижу для нее другого выхода, особенно теперь, когда ее отец скончался.

— Монахиней? Но почему? Говорят, что у нее есть братья…

Аббат поднялся со стула, подошел к камину и, взяв с каминной полки длинную трубку и горшочек с табаком, перенес их на стол.

— Да, верно. У нее еще есть братья… к сожалению! Если бы ты хоть раз видел Тюдаля и Морвана де Сен-Мелэн, ты бы понял, что я хочу сказать… В их грубых телах обитают невежественные души, постичь которые весьма трудно. Сердца у них нет вовсе. То, как они обошлись с отцом и сестрой, прогнав их после смерти матери, возмутило всех. Что же до их теперешнего образа жизни, то о нем известно немного… Однако об их поместьях во Френе ходят странные слухи. Люди из Ла-Бурдоннэ, чьи земли соседствуют с землями братьев, говорят, что ни один крестьянин из окрестных деревень ни за какие деньги не согласится и близко подойти к Френу после наступления темноты.

— И что же они делают?

— Не знаю. К тому же это всего лишь слухи.

Молва говорит, что ни деньги мужчин, ни девичья честь не будут в безопасности, если братья находятся поблизости. Конечно, повторяю тебе, это всего лишь слухи, может быть, и лишенные оснований… тем не менее только что Жюдит просто умоляла меня и Гильевика не сообщать братьям о смерти отца.

— Но… как это можно?

— Это невозможно, да! Следует их известить.

Увы, они теперь ее единственные родственники.

Тюдаль, старший, станет опекуном сестры, и никто и ничто не сможет этому помешать, потому что таков закон. Только вот Жюдит их боится…

Потому-то я и говорю, что для нее нет иного пути, кроме монастыря.

— Боится братьев…

Вспомнив близкое к ужасу, тревожное выражение глаз девушки, которое он недавно видел, Жиль догадался, что же оно означало. Люди, которые были способны выбросить своего родного отца на улицу, могли превратить жизнь сестры в настоящий ад.

— А мы… то есть вы? Разве вы ничего не можете сделать?

Аббат подошел к камину, взял головешку, зажег трубку, выпустив несколько клубов дыма, и ответил:

— Нет! Никто ничего не может… кроме нее самой. Если Жюдит желает постричься в монахини, то я не думаю, что братья осмелятся помешать ей. Тем более, что вначале они только этого и хотели, чтобы бедное дитя не потребовало своей доли наследства. Вряд ли они передумают.

Что же до госпожи де Ла-Бурдоннэ, то она намерена держать ее у себя столько времени, сколько девушка сама пожелает.

— А… она?

Сквозь облако дыма из своей трубки аббат пристально вглядывался в глаза крестника. Потом он ответил ему небрежным тоном, словно речь шла о какой-то малозначащей вещи:

— Я оставил ее смирившейся. Она знает, что для девушки без приданого другого выхода нет.

После похорон она возвратится в Нотр-Дам-дела-Жуа, чтобы остаться там… Навсегда… Теперь иди спать, — сказал вдруг аббат, поднимаясь со вздохом с места. — Тебе нужно выспаться, да и мне тоже. А завтра нам обоим будет лучше думаться. Однако я думаю, что тебе бы нужно пойти в Кервиньяк.

Жиль вздрогнул и почувствовал, что бледнеет.

— Прошу вас, не требуйте этого от меня! Моя мать никогда не уступит. Да и никто не знает, на какие крайности ее может толкнуть открытое сопротивление.

— Чего же ты боишься? Что она сделает так, чтобы тебя арестовали?

Секунду Жиль молчал, затем ответил:

— Н-н-нет… На самом деле я так не думаю. Я думаю, господин аббат, что боюсь самого себя.

Боюсь слов, которые могут вырваться и о которых я после буду сожалеть. А больше всего я… опасаюсь окончательно убедиться в том, что она меня никогда не любила. О, не то чтобы у меня еще остались иллюзии на этот счет, но моя мать мне этого никогда не говорила, и я опасаюсь, как бы она в порыве гнева не дала волю своим истинным чувствам. Пусть уж лучше я поступлю дурно, но сохраню к ней хоть чуточку нежности.

У него были слезы на глазах, но аббат не подал виду, что их заметил, хотя это и были первые слезы, увиденные им у этого сдержанного до скрытности мальчика.

— Все-таки ты пойдешь туда! Иначе перестанешь уважать сам себя. Ты не имеешь права убегать, словно вор. Пойди к матери, а раз ты говоришь, что становишься мужчиной, то и веди себя как мужчина. Имей смелость встретить ее лицом к лицу… каковы бы ни были последствия. И кто знает, может быть, в гневе она откроет тебе имя, которое ты так стремишься узнать, — имя твоего отца.

Аббат Венсан хорошо знал своего крестника, и действительно, глаза юноши заблестели, но уже не от слез. Жиль поднял голову, его бледно-голубые глаза впились в глаза аббата:

— Вы требуете, чтобы я это сделал?

— Да! — был ответ. — Это цена, которую я требую за свою помощь. Завтра на рассвете ты отправишься туда…

Глядя на закрывающуюся за Жилем дверь, аббат перекрестил его вслед, потом подошел разбудить Катель, которая уснула подле камина с вязанием на коленях…

Жиль спал как убитый, но так как он давно привык подниматься с первым криком петуха, то рассвет застал его уже бегущим через ланды по направлению к Кервиньяку. Пробежать лье по ровной местности не представляло никакого труда для его длинных ног, его дыхание лишь немного участилось к тому моменту, когда он завидел на горизонте нечто, похожее на длинный палец из серого гранита, указывающий на небо, — это была колокольня деревенской церкви. Тогда, свернув направо, он ступил на обсаженную гигантскими кустами утесника дорогу, которая вела к дому его матери.

Жиль одним прыжком перескочил через изгородь, пробежал через двор и нетерпеливой рукой распахнул низкую дверь. Высокая женщина в черном повернулась к нему… то была его мать.

Однако не она издала крик удивления, который послышался из глубины комнаты.

Секунду они смотрели друг на друга, не произнося ни слова: Жиль был удивлен, найдя ее такой бледной и меньшего роста, чем он помнил ее с прошлой осени, она смотрела на него сосредоточенно и ошеломленно, будто простым усилием воли хотела прогнать докучливое видение, вставшее у нее перед глазами. Наконец она заговорила голосом тусклым и холодным, бесконечно более выразительным, чем крик гнева:

— Зачем ты пришел сюда?

— Поговорить с вами, матушка.

— Мне не о чем говорить с тобой, и у меня нет времени тебя слушать. Возвращайся в семинарию, покидать которую тебе не должны были разрешать.

— Мне и не разрешали. Я удрал прежде, чем меня туда отвели. Но даже если то, о чем я хочу говорить с вами, отнимет у вас время, я прошу вас выслушать меня.

Тон его слов был почтительным, но таким твердым, что Мари-Жанна Гоэло нахмурила брови.

— Удрал, ты говоришь? Какая дерзость!.. Ну ладно, ты возвратишься и претерпишь наказание, которого ты заслуживаешь. Вот и все… Дай мне пройти. Я должна идти в церковь, а мне еще нужно до отъезда попрощаться с ректором Севено…

Не собираясь пропускать ее. Жиль широко раскинул руки, чтобы занять еще больше места.

В то же время он быстрым взглядом окинул хорошо знакомую комнату, где все было в непривычном порядке, увидел Розеину, одетую для выхода, прижавшуюся к одной из кроватей под пологом, затем снова взглянул в узкое лицо матери, казавшееся на фоне черной накидки с капюшоном вырезанным из слоновой кости. Это было лицо женщины без возраста, и ему пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что ей нет и тридцати четырех лет. Лишь ее темные глаза, очень красивые, окаймленные густыми ресницами, еще казались молодыми. Все же остальное казалось поблекшим, как это бывает с предметами, которые долго держали взаперти.

— Так вы уезжаете? — произнес он, помолчав. — Могу ли я спросить вас, куда вы едете… и надолго ли?

— Навсегда! Я отправляюсь в Локмариа, в монастырь бенедиктинок, где ждут меня, так как я больше ничего не желаю знать ни о мире, ни о людях. Теперь, когда ты все знаешь, ты пойдешь в семинарию?

Жиль отрицательно мотнул головой, затем, не дав ей времени уклониться, взял ее за руку, подвел к столу и усадил на скамью. Она машинально повиновалась ему, подчиняясь нехотя той новой властности, которой теперь обладал сын. Сам Жиль не сел рядом с матерью… Сознавая преимущество своего высокого роста, он скрестил руки на груди и взглянул матери в лицо.

— Итак, — сказал он тихо, но с болью в голосе, сдержать которую ему не удалось, — вы собирались навсегда расстаться со мной, своим сыном, даже не попрощавшись, не сожалея ни о чем, не пожелав даже меня увидеть? Что же вы за мать, в конце концов?

— Я не выбирала себе участь быть матерью. Я была вынуждена ею стать! Никакой каторжник не будет любить ядро, прикованное к его ноге!.. — парировала она резким тоном.

Жестокость ее слов поразила Жиля. Ядро! Вот, значит, чем он был для этой женщины, которую не мог перестать любить, несмотря ни на что. Никогда еще юноша не чувствовал себя таким одиноким, таким несчастным, покинутым всеми. В горле у него образовался комок, он старался справиться с этим комком, так как знал, что за ним последуют слезы, а плакать Жиль не хотел.

Мари-Жанна, однако, опустила глаза. Она разглядывала кончики пальцев, видневшиеся из-под черных митенок, а выглядывающий из-под края юбки носок туфли нервно двигался, указывая на ее нетерпение. Жиль вздохнул, надеясь, что сейчас разожмется сдавливающий его грудь обруч.

— Ну что ж!.. Я благодарен вам за то, что вы мне сказали. Таким образом, если только я вас правильно понял, вы никогда не относились ко мне как к своему ребенку, и у меня нет больше никаких причин соглашаться с вашими решениями, касающимися меня.

Ее темные глаза внезапно взглянули на Жиля, блеснув угрожающими огоньками.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что вы облегчаете мне задачу, матушка. Вы отправили меня в семинарию, как избавляются от ненужных вещей, но я не хочу туда идти. Именно об этом-то я и пришел сказать вам: я никогда не стану священником!

— Что? Да как ты смеешь?..

— Позвольте мне сказать, матушка, пока я еще могу называть вас этим именем. Вы никогда не могли простить мне моего рождения, как будто это я повинен в нем… Вы несправедливо решили наказать меня погребением под сутаной… Я отказываюсь повиноваться вам!

С быстротой собирающейся ужалить гадюки Мари-Жанна вскочила на ноги. На ее скулах появились некрасивые красные пятна. Рот искривился, будто произносимые ею слова причиняли ей боль.

— Святотатство! Дрянной мальчишка! Боже, что я слышу?.. Наказание?! Ты осмеливаешься называть наказанием самую благородную, самую счастливую долю, которая только может выпасть человеку?

— Для вас, может быть! Но не для меня…

— Тогда, значит, я права! Значит, ты не мой сын и никогда им не был. И я знала это. Достанет ли у тебя смелости признаться мне, как ты собираешься жить, кем желаешь сделаться? Ну, говори! Говори скорее, если только осмелишься признаться в своем позоре!

— Нет вовсе никакой необходимости торопиться, матушка, поскольку в моем желании нет ничего постыдного. Я хочу служить королю. Я хочу стать солдатом!

— Солдатом!

Мари-Жанна в ярости выплюнула это слово, но вдруг успокоилась и, помолчав, добавила уже другим, тихим и глухим голосом:

— Солдатом… как и тот, другой! Человеком, несущим разрушение, несчастье! Орудием разрушения! Дьявольским орудием… как и он!

Жиль затаил дыхание. Его мать, казалось, внезапно позабыла обо всем, что ее окружало. Казалось, что она видит что-то вдали, далеко за стенами, заслоняющими горизонт. Сейчас, может быть, она раскроет свою тайну, которую он так страстно желал узнать…

— Как и он? — повторил он совсем тихо. — Тот человек, мой отец… он был солдатом?

— Они все солдаты… В этой Богом проклятой семье все мужчины всегда были солдатами. На протяжении веков они умели делать только одно — убивать! А еще грабить, насиловать, жечь… Проклятые, бросившие вызов Богу! Все одинаковые, все похожие друг на друга, начиная с их знаменитого Кречета! Все! А ты, последыш, бастард… ты — как они, ты желаешь пойти за ними по их кровавым следам…

Она была на грани истерического припадка.

Бледная как мел, с обведенными черными кругами глазами, с пеной, появившейся в уголках губ, она походила на сивиллу, находящуюся в трансе, как будто она вновь переживала драму, жертвой которой была. Ужаснувшись, Жиль хотел обнять мать, но она его оттолкнула с неожиданной силой, с такой яростью, что он покачнулся и вынужден был опереться на стол. При этом он увидал Розенну, которая стояла на коленях подле очага с четками в руках и молилась, наклонив голову.

— Я прошу вас, — прошептал он. — Прежде чем мы расстанемся… навсегда… откройте мне хотя бы его имя…

— Никогда! Ты слышишь?! Никогда я больше не произнесу это имя! Я поклялась на Распятии!

Ты можешь губить свою душу, если таково твое желание… мне нет до того дела!.. Но ты никогда не узнаешь, от кого тебе досталось это проклятое имя!

— Значит, вы настолько ненавидите этого человека… который вас принудил, подверг насилию, обесчестил?..

— Ненавижу ли я?! О да! Я его ненавижу, всей душой ненавижу…

Внезапно она приблизилась к Жилю, вцепилась в его куртку и зашептала, обжигая его своим дыханием:

— Ты хочешь знать, почему я его ненавижу, почему чувствую к нему омерзение, почему никогда не смогу простить ему? Потому что он украл мое сердце, мой разум, мою жизнь. Ты говоришь: он меня подверг насилию? Да, но не так, как думаешь ты! Он заставил меня себя полюбить, сходить с ума от любви к нему. Он не насиловал меня, слышишь! Он только взял меня за руку… и я, несчастная, отдала ему мою душу, будто меня заколдовали! Он был дьявол, а я была ему слугою, это из-за него я от всего отказалась. Вот чего я не могу простить ни ему, ни себе, ни тебе… Особенно тебе, потому что ты похож на него. Теперь ты понимаешь, ты, «мой сын», почему я больше не хочу тебя видеть?

— Но я… я ведь любил вас! — крикнул Жиль. — Я и сейчас вас люблю! Я так хотел дать вам счастье, которого вы лишились…

Она отпустила его, повернулась к нему спиной, отошла на несколько шагов, затем, обернувшись, посмотрела ему в глаза. Внезапно очень усталым голосом она прошептала:

— Тогда послушайся меня! Вернись в семинарию, стань священником. У тебя нет другого средства сделать меня счастливой…

Он выдержал ее взгляд, затем, отвернувшись, произнес:

— Простите меня! Это невозможно…

— Тогда убирайся! Я проклинаю тебя, так же как и его!.. Ты больше мне не сын! Можешь убираться к дьяволу, если хочешь, меня это больше не интересует, потому что я больше никогда в жизни тебя не увижу…

Она отшатнулась от него, распахнула дверь и побежала по направлению к церкви, колокол которой звонил вдалеке. Не в силах сделать хотя бы одно движение, чтобы удержать ее или догнать, Жиль смотрел, как исчезает вдали раздуваемая ветром черная накидка. На сердце у него было тяжело, оно было отравлено горечью и печалью до такой степени, что он уже больше не знал, чего же на самом деле хочет.

Он почувствовал в своей руке чью-то теплую, сухую руку.

— Пойдем, сынок, — произнес надтреснутый голос Розенны. — Мы больше для нее не существуем.

— Я, да… но ты, ты ведь так долго служила ей?

Старуха с покорностью судьбе пожала плечами.

— Я, как и ты, принадлежу ко времени, о котором она больше не хочет вспоминать. Сейчас за ней должен приехать на двуколке сын папаши Гленика, чтобы отвезти ее к дилижансу. Она собиралась высадить меня в Эннебоне около дома господина ректора, чтобы он сказал, что мне делать.

Я лучше не буду ждать и пойду с тобой…

На Розенне было красивое праздничное платье и вышитый чепец, еще более расшитый, чем тот, что она носила в будни, но она, казалось, внезапно так постарела, стала вдруг такой жалкой, что сердце юноши рванулось к ней, к ней, которая всю жизнь была ему единственной настоящей матерью. За долгие годы забот и преданности она была награждена безразличием, самой жестокой неблагодарностью. Совершенно очевидно, что в сердце Мари-Жанны доставало места лишь для ее собственного Бога.

Переполняемый жалостью. Жиль обвил рукой плечи своей старой кормилицы, прикоснулся губами к ее щеке, затем сказал, не опуская рук:

— Ты права! Здесь нам больше делать нечего.

Пойдем же туда, где нас любят…

Из-за того, может быть, что он нашел кого-то, кого нужно было защитить, кого-то еще более несчастного, чем он сам. Жиль вдруг почувствовал, что на душе у него становится немного легче. Более того, пока он шагал рядом с Розенной с ее узелком на плече, в нем рождалось странное ощущение свободы, словно он вышел из густого и мрачного леса, полного кустов с больно жалящими шипами. Его раны кровоточили, но они, наверное, быстро затянутся от целебного воздействия новой жизни. Окутанные туманом ланды показались ему вдруг словно залитыми ярким солнечным светом. Солнце, и вправду, было уже близко…